Страница:
В бухте сгрудились десятки металлических моторных тендеров-плашкоутов. Один за другим они подчаливают к пирсу, на каждый из них быстро грузятся по полсотни красноармейцев какой-то воинской части, отправляемой на Ленинградский фронт. На одном из плашкоутов, помеченном цифрой «45», поместился и я.
Но на озере – волна. У берега ветер три балла, на озере – больше. Иных из бойцов тут же у пирса укачало, хоть люди здоровые. Плашкоуты ждут отправления, однако волна и ветер усиливаются, потому– приказ: плашкоуты в рейс не выпускать всех пересадить на пароход.
Мы быстро перегружаемся… Это – небольшой тральщик, каких на Ладоге теперь много. На нашем тральщике – генерал, начальник Управления перевозок. Тральщик вооружен зенитной пушкой и двумя зенитными пулеметами Переход через озеро на тaком тральщике длится часа полтора-два, на плаш коуге – три, иногда четыре.
7 июля 0 часов 40 минут ночи
«Все на борт!» Сейчас отправимся! Зенитчики сняли чехлы с пулеметов. Краснофлотец вертит зениткой, примеряется. Слышу:
– Вон фриц!
Но это – звезда! Небо очистилось, бродят только отдельные облака. Довольно темно, справа – тусклая заря. Волны Ладоги свинцовы. На пристани стало безлюдно.
Зенитчик надел каску.
Красноармейцы сидят тихо, многие спят вповалку. Несколько человек читают «Ленинградскую правду».
1 час 02 минуты
Вышли… И вот наш «тралец», изрядно покачиваясь, рассекает пенящуюся озерную волну.
Сижу на крышке люка машинного отделения. Рядом со мной на люке фотокорреспондент Г. Чертов сотрудник газеты Управления перевозок писатель А. Дорохов и работница почты, красивая женщина. Она ездит сквозной бригадой из Ленинграда в Кобону и обратно. Множество раз пересекла озеро зимой на машинах, теперь – на пароходах. Спокойная, привычная ко всему. «Обстрелов в Ленинграде совершенно не боюсь, бомбежек стала бояться с двадцать восьмого!» Двадцать восьмого июня был сильный налет на пристань ленинградского берега, женщина была под этой бомбежкой. Лицо у нее – худое, но не болезненное. Со вчерашнего дня до трех часов пополудни сегодняшнего – ничего не ела, питание для работников почты здесь не организовано. Сейчас, конечно, опять голодна.
Видны вспышки нашей зенитной батареи, слева по носу, на берегу, севернее Шлиссельбурга. Доносится гул: то ли рвутся бомбы, то ли артиллерийская стрельба, в ветре разобрать трудно. Зенитчик подкрутил и подготовил зенитку. ТЩ – тральщик наш – бойко режет волну. Справа позади виден маяк Кабоджи. Только что миновали стоящее па якоре патрульное судно.
… Яркие вспышки залпов. Видны дымки, немного правее Осиновца, и через две-три секунды – ряд гулов.
3 часа ночи
Подходим к берегу, ясно виден маяк Осиновец.
Вторую половину пути я простоял на спардеке, около зенитки и трубы, в разговорах с моряком – политруком, который рассказывал мне, как осенью с группой в двадцать три человека он ходил в немецкий тыл, от Погостья до Ушаков, нападал на штабы. Хороший, крепкий парень.
Подошли к берегу, стопорим машину.
– Правым бортом будешь швартовать!..
Баржи, буксиры, пирсы. Лес. Чайки,. Светло. Шли мы час пятьдесят минут.
6 часов утра
Поезд (он ходит раз в сутки) отошел от станции Ладожское озеро с опозданием: В пять часов утра, вместо четырех часов двадцати минут. А от пристани до этой станции путь пешком был мучительным, полтора километра я пес на спине четыре пуда груза и совершенно изнемог. Этот груз главным образом – продовольственные посылки ленинградцам от их родных и знакомых, работников политотдела армии, редакции газеты и других командиров, узнавших, что я направляюсь в Ленинград.
А сейчас, сквозь усталость, такой интерес к окружающему, такое вглядывание в него, что не могу в поезде даже вздремнуть: надо все увидеть, узнать, почувствовать, понять!
7 часов утра
Виден Ленинград. Сначала – Смольный собор, показавшийся сразу после Ржевки, совершенно дико разбомбленной, разрушенной, искореженной. Странное чувство обуревает меня при приближении к
Ленинграду. Вот от Ржевки тащится красный трамвай, вагон полон: женщины и мужчины – горожане, дачники с портфелями, узелками, цветами, сеточкамиавоськами. Лица – исхудалые, но такие, будто эта худоба естественная, а не от истощения. Все обычно: смех, сон сидящих, – будто в мирное время, в дачном поезде.
Хочу спать, спать. Воздух чист, свеж, бодрящ. Днем, наверное, будет жарко… А мысли: «Вот дома, вот приехал, никуда бы, никогда бы не уезжать отсюда!.. В городе – обстрелы, рядом – немец, а черт с ним, с этим немцем, с этими обстрелами, эта «дьявольская война» надоела! Хочется жить по-настоящему, по-обычному, дома!..»
Огороды, траншеи, даже надолбы, колючая проволока, дачи, гребные лодки, цветы. Девушка с цветами в вагоне. Армейцы и краснофлотцы с сосредоточенными лицами в вагоне.
Сейчас бы душ принять, освежиться, выкупаться в озере, вот в том, где я видел гребные лодки, и провести месяц в мире, и тишине, и довольстве. Отвлечься от мыслей о войне, о фронте! А фронт – вот тут же рядом, да и я сам – не тот!..
7 часов 30 минут утра Ленинград!
Я – на улице Воинова, в Союзе писателей. От Финляндского вокзала половину моей поклажи нес паровозный мастер, он работает сверхурочно, за хлеб, носильщиком. Солнечный день. Корабли на Неве, но теперь – с маскировкой.
За последнее время город необычайно изменился в лучшую сторону. Основное в этой перемене сделано самим летом: теплом, светом, яркой зеленью. Но очень многое, конечно, сделано и людьми, поистине ипаппчеоким их трудом.
Ясно ощущаю тот необычайный подъем, то волнение, какое может быть только у человека, сознающего, что он вступает на священную родную почву. Шел по асфальту чистому, гладкому, непривычному после мха лесов и болот, – шел радостный, плененный красотою Невы, давно знакомыми очертаниями города, Петропавловской крепости, набережных, улиц, где знаком каждый дом. Сколько раз там, в передовых частях, приходило мне в голову, что я уже не увижу родного города, – и вот я вновь оказался в нем, будто несбыточное сбылось. Все в нем «на месте». Никакие бомбардировки и обстрелы не изменили общего его облика, он цел, таков же (и сразу даже не замечаешь, не хочется замечать его ран).
Я покинул частично разрушенный Финляндский вокзал, прошел мимо безобразной вышки, которой укрыт от осколков и замаскирован памятник Ленину; мельком оглядел десяток зияющих пробоин в обступающих вокзал домах; кое-где поврежденный, но тот же Литейный мост; те же два корпуса недостроенных громадин – кораблей, что стоят с осени у набережной Военно-медицинской академии. Если и есть в них разрушения, то издали они не видны. Неизменны текучие воды Невы – державной, могучей. Разве есть сила, способная иссушить их?
Дом имени Маяковского[22]. На улице перед дверьми сидит на стуле женщина – служащая дома, греется на солнышке, читает книгу. Андрей Семенович Семенов тащит мой огромный памирский рюкзак к себе, в Литфонд, оставляет меня в своей комнате, уходит во двор за водой для чая, и я пользуюсь минутами одиночества, чтобы записать эти первые мои впечатления…
8 июля Ленинград
Полдня вчера я провел у А. С. Семенова. Обменивались новостями, пили чай, потом я спал. На трамвае отправился в ТАСС, сдал корреспонденции, оформил документы. За июнь в «Вестнике ТАСС» помещено тринадцать моих корреспонденции. Из ТАССа, зайдя по пути в Комендантское управление зарегистрироваться, пошел в свою квартиру, на канал Грибоедова; оттуда – в «Асторию», тщетно пытался получить номер.
Поздним вечером на автомобиле «пикап» я с А. Фадеевым и Л. Пантелеевым выехал в Ржевку. Фадеев со своим спутником улетел в Москву, а я вернулся в Ленинград, на канал Грибоедова.
А сегодня с утра навестил нескольких соседей по дому, потом развозил посылки по городу, снова был в ТАССе, в Союзе писателей. Отвез часть продуктов Марусе – домработнице моего отца, по-прежнему живущей в его квартире, на проспекте Щорса; писал письма в Ярославль и, наконец, отправился к Николаю Тихонову, на Зверинскую, остаюсь у него и Марии Константиновны ночевать.
Тихонов сказал, что завтра на правом фланге нашего фронта, за Средней Рогаткой, в одном из полков 21-й дивизии, занимающих оборону под Лиговом, ждут писателей, поедет Елена Рывина, и, мол, не соглашусь ли поехать и я? Я, конечно, согласен. Тихонову утром будут звонить, пришлют машину.
В 10. 30 утра за мной приехал на машине старший политрук Черкасов. С ним я поехал в Союз советских писателей, оттуда – в ДКА, где живет Елена Рывина. Мы помчались на передовые позиции – в 8-й полк 21-й стрелковой дивизии НКВД[23]. Быстро пересекли центр города, выехали в южную его половину. Здесь, в Московско-Нарвском районе, за Обводным каналом, громады домов стали крепостями: амбразуры в каждом, заложенном кирпичом окне, что ни окно, то бойница.
В южной стороне улицы перегорожены баррикадами, возникающими уже начиная с Социалистической. Они пока еще разомкнуты, в них оставлены узкие проходы, где – для автомобилей, где – только для пешеходов. Чем дальше к югу, тем баррикады встречаются чаще, становятся все солиднее.
Огибая свежие воронки, машина бежит по улице Стачек. Здесь, за Обводным каналом, трамваи уже не ходят, здесь город уже плотно перемешался с фронтом. Еще бродят дети и женщины, живущие коегде в своих домах, но баррикады и блиндажи, бетонные надолбы и проволочные заграждения переплелись с домами; естественные укрытия смешались с искусственными. В огромных корпусах общежитий Кировского завода – «вторые эшелоны», и странно, что, сколько ни обстреливают этот район, большинство домов стоит на месте неприступными крепостями-громадами, хоть и простреленными, хоть и поврежденными артиллерийским огнем.
За Кировским заводом улица Стачек по всему ее протяжению укрыта с правой, немецкой, стороны стеной маскировочной сети, уплотненной множеством навязанных на нее тряпичных лоскутов.
Едем вперед, патрули проверяют документы. Одетая в шелковое ярко-красное платье, черноглазая, худощавая, похожая на цыганку Рывина – весела, возбуждена, говорлива, с нею не соскучишься, но и мыслям своим не предашься!
Большие корпуса – реже. Начинаются сплошь разбитые артиллерией деревянные дома, или пепелища, с торчащими кирпичными трубами. Они оборваны перед Лиговом превращенной в хаотический пустырь, изрезанной ходами сообщения полосой. В километре дальше, правее, где прогорелый остов завода «Пишмаш» и вышка, – уже враги. Они превратили руины завода в свой узел укреплений, густо насыщенный огневыми точками. Вышка – немецкий наблюдательный пункт, постоянно бомбимый и расстреливаемый нами.
А здесь – порубанный, искрошенный рваным металлом парк. В нем блиндажи, укрепления. За ним – тоже открытое поле, до самых немецких позиций, курчавящихся редкой цепочкой деревьев.
Блиндаж командира и комиссара полка – давний, аккуратный, доски чистенько покрашены зеленой краской. Позиции эти неизменны с осени. Бойцы и командиры – большинство пограничников, – человек триста, собрались на открытом воздухе, в парке, под деревьями, разбитыми минами и снарядами. Я читал рассказы. Елена Рывина – стихи. Бойцы и командиры были весьма довольны.
За обедом (суп да каша в блиндаже командир полка рассказал о недавней смелой вылазке восьмидесяти бойцов, пробежавших днем полтораста метров от своих траншей к траншеям врага. Бойцы пересекли это пространство в две минуты и столь внезапно навалились на гитлеровцев, что те не успели опомниться и почти не отстреливались. Перебито много немцев, взят «язык». Этот факт – уже значительное событие на фоне полного затишья на Ленинградском фронте. О нем говорят и пишут. Ибо ничего более крупного не происходит. Артиллерийские и минометные перестрелки, поиски разведчиков, действия авиации да боевая круглосуточная работа снайперовистребителей – это все, что происходит в позиционной войне вокруг Ленинграда.
Обратно от блиндажа командира полка (расположенного в километре от немцев) до угла Невского и Фонтанки мы ехали на мотоцикле с коляской ровно восемнадцать минут. Быстрый мотоциклетный ход, знакомые, чистые и почти пустынные улицы, ярко залитый солнцем родной город, ощущение передовой линии, развалины, размеренная обычная походка мирных ленинградцев, резвящиеся дети, гладкий асфальт, милиционеры на углах в белых перчатках, прогуливающиеся парочки, погорелые дома, решето расстрелянных стен и оград, буйная зелень аллей, обрамляющих Фонтанку, дома с бойницами – все, все это перепуталось, перемешалось, вызвало во мне какое-то возбужденно-бесшабашное настроение, то, при котором даже хочется опасности и ничего в мире нет страшного…
И потом, прямо с передовых позиций подкатить на мотоцикле к дверям своего дома, где жил всегда мирной жизнью, – чувство необычайно странное, словами не определимое.
И вот я пусть в разбитой снарядом, разрушенной моей квартире, но – дома.
Впечатления мои за три дня пребывания в Ленинграде – остры и глубоко врезаются в сознание.
Внешний вид города: издали, при первом взгляде – обычный летний. Чистые улицы, цветущие сады и парки, на улицах – трамваи, автомобили, прохожие. Но стоит вглядеться пристальней, – в каждом квартале разрушенный, разъятый сверху донизу бомбою дом, и другой, скалящий голые стены, сплошь прогоревший, и третий, подбитый снарядом, и другие – просто изрытые язвами, осыпанные осколками снарядов.
На асфальте улиц разрушений не видно – каждая воронка очень быстро заделывается, покореженные рельсы исправляются. Спустя несколько дней после падения снаряда или бомбы на улицу узнать о том можно только в каких-нибудь, наверное существующих, записях отдела городского благоустройства да из рассказа тех, кто потерял от разрыва этого снаряда своего близкого или знакомого… Знаю, например: враг недавно прошелся артиллерийским налетом по всему Невскому, но только пельменная в доме No 74, в которой разорвался снаряд (убив несколько десятков людей), зияет дырой. А от всего, что произошло, когда другой снаряд попал у Московского вокзала в переполненный пассажирами трамвай, – следов никаких не осталось.
[*] Ленинград. Марсово поле в грядках и траншеях.
Июль 194? года.
Вглядись в парки, сады, церковные, и дворовые, и прочие скверики: не клумбы с цветами, не просто сочная трава, – огороды, огороды повсюду. Каждый лочок земли в Ленинграде использован для огородов, учрежденческих и индивидуальных. Вот все в огородах Марсово поле – ровные шеренги грядок, к ним тянутся шланги от той закрытой для движения улицы, что проходит со стороны Павловских казарм. Закрыта она потому, что все дома (кроме одного целого) от Халтурина до Мойки только издали кажутся домами: стоят стены, за стенами провалы руин, стены выпучились, растрескались, осели, грозят падением. Тянутся шланги, течет к огородам вода. Ее разбирают лейками. Вот старик, с типичной заботливой медлительностью садовника поливающий свою рассаду; вот стайка детей в одинаковых широких соломенных шляпах – трудятся и они, носят воду в ведрах к грядкам у памятника Суворову. С ними две прилично одетые женщины. На грядках– палочки с фанерными дощечками; на них надписи карандашом: «Участок доктора Козиной». И весь «квартал» огородов, примыкающий к улице Халтурина, – в надписях, указывающих фамилии медперсонала. И ясно мне: это огороды того госпиталя, что помещается в Мраморном дворце. А уборная на Марсовом поле, против Мойки, действует; зашел в нее, – умывальник: открой кран – бежит чистая невская вода, можно, если взять с собой мыло, помыться. И люди из каких-то ближайших домов или те, кто привык мыться здесь, проходя по своему далекому служебному маршруту, – заходят. Уборная – чиста, кафель бел и голубоват. А против женской ее половины, на свежих кустах – сушатся кружевные дамские сорочки. В какой двор ни зайди, всегда увидишь жильцов, умывающихся под водоразборными кранами.
Огороды – везде: и на буграх, возле щелей-укрытий, и даже на подоконниках раскрытых или, чаще, разбитых окон – там, вместо цветов, ныне вызревают какие-нибудь капуста или огурцы…
Разделаны под огороды даже береговые склоны Обводного канала – в том районе Боровой улицы, где все избито снарядами, где вода Обводного в мирное время дышала миазмами, была невероятно грязна. Теперь эта вода в канале чиста: заводы не работают!
На ступенях колоннады Казанского собора – мерный пузатый самовар, а вкруг него – группа женщин-домохозяек, распивающих «чай» – заваренную «засушку» (какую-то засушенную траву). Все курят самокруты, у всех вместо спичек – лупы, в солнечные дни чуть не все население пользуется для добычи огня линзами всех сортов и любых назначений.
Есть в городе и цветы. Полевые цветы – резеда, ромашки – букетами в руках приезжающих из ближайших, с финской стороны пригородов, единственных доступных теперь ленинградцам. Цветы я вижу везде, во всех домах, во всех квартирах, па улицах – у гуляющих или спешащих по делам девушек. Всем хочется красоты, цветы будят представление о мире и покое, о счастливой жизни.
Трамваи переполнены, на подножках висят, как висели всегда. Как же так? Населения в городе осталось мало, но ведь и трамваев мало, ходят они значительно реже, чем прежде, а маршрутов всего лишь несколько: 12-й, 3-й, 7-й, 30-й, 10-й, 20-й, 9-й… Задержки – часты, прежде всего из-за обстрелов. И нет троллейбусов, автобусов, такси…
Ленинградцы рады минимально сносным условиям жизни после беспощадно жестокой зимы! Они существуют, они не умерли прошедшей зимой, они дышат теплым, летним воздухом и пользуются не только ярким дневным светом, но и белесоватым уже исчезающей белой ночи; они могут теперь не только умыться, но и сходить в баню, блюсти насущную гигиену!
Сейчас, в июле, уже сравнительно редки случаи смерти от голода. В глазах ленинградцев, в их – от всего пережитого – ставших красивыми, выражающими затаенную скорбь глазах – мудрость, приобретенная за год войны. И до того людям обрыдло все от, но и то же – голод, голод и голод, – что у тех, кто не слишком голодает, сейчас само слово «дистрофик» стало чуть ли не бранной кличкой.
Люди в Ленинграде стали учтивее, благожелательнее, внешне спокойнее, участливее, услужливее друг к другу. Когда пережито столь многое, то мелочи уже не раздражают людей, как прежде. Нервных сцен почти не замечаешь.
По мелочным поводам брани нет, и только если уж по какой-либо серьезной причине возмущение охватит всех сразу и прорвет шлюзы общего молчания, то и ругаться начинают все сразу, нажитая неврастения вылезает наружу!
В городе не видно каких бы то ни было очередей. На улицах много моряков, краснофлотцев, мало «гражданской» интеллигенции. Я вглядываюсь в прохожих. Женщины одеты в летние платья, каждая старается быть нарядной, каждая хочет, чтоб тело ее дышало, многие, видимо настойчиво, добиваются крепкого' загара, – трудно загореть в это лето, но все же загорелых лиц много. Изменился сам тип лица ленинградца: люди все почти сплошь худы, – тучных, жирных, как правило, нет, но оттого, что дальнейшее исхудание приостановлено после зимы, что минимально удовлетворительным питанием снята с лица печать смерти, эти лица толпы будто помолодели, будто стали красивее: в них чаще всего нет уже прежней болезненности… И прохожие движутся, не экономя, как прежде, ни дыхания, ни движений: идут быстрой походкой, ездят на велосипедах (велосипед стал самым излюбленным и распространенным видом спорта и городского транспорта). В этом нормальном темпе движения толпы чувствуется жизнь!
За эти дни в Ленинграде я видел (на Фонтанке) только одного покойника, его, завернутого в материю, несли на носилках. Да, впрочем, еще одного везли в гробу на ручной тележке…
Но в толпе везде и всегда, на любой улице, среди идущих естественной походкой жизнеспособных людей попадаются отдельные фигуры – из той, страшной зимы. Вот старушка (может быть, и молодая по возрасту), едва передвигающая опухшие ноги; лицо – измождено, взор туп, дыхание трудно, зубы от дистрофии обнажены. Она ступает неуверенно, заметно пошатываясь, дунь – упадет. Она пережила эту зиму, но она не жилец на белом свете, истощение разрушило ее, жить ей недолго, даже если ее кормить так, как требуется. Ее сердце разрушается. Она все равно умрет, и она, наверное, знает об этом сама…
Таких людей, если внимательно присмотреться, в городе не так уж мало. То питание, которое достаточно для поддержания жизни других, более крепких физически, – для этих уже не спасение… Да и питаются ли они, как другие? Нормы питания для разных категорий населения, по необходимости, как и прежде, различны. Голодают и медленно теряют последние силы теперь только те, кому выдается карточка третьей, «иждивенческой» категории.
В садах, в парках, по обочинам каналов, повсюду они собирают съедобные травы, варят из травы супы, едят в виде «каши» и во всяких видах. Лебеда стала для них наиболее употребимой пищей. Я видел на стене дома один из размноженных на пишущей машинке листков:
Хуже всех подросткам от двенадцати до шестнадцати лет. Ибо они тоже пользуются иждивенческими карточками, а им нужно расти!
Их, конечно, эвакуируют в первую очередь! Многих эвакуируют насильно, иные из них упираются, цепляются за всякую возможность остаться!.. Первая и лучшая возможность – идти работать на оборонные заводы, там ребятам выдают рабочие карточки и там их сознание наполняется гордостью: они тоже защитники Ленинграда. И они в самом деле очень нужны и приносят фронту большую пользу!
Попутно отмечу: командиры, живущие в городе, получают питание в тех столовых, к которым прикреплены, по обычным суровым воинским нормам. Первая линия – 800 граммов хлеба, вторая – 600 граммов. Масла, в пище – 36 граммов, отдельно – 40 граммов, итого 76 граммов. Сахар по первой категории – 35 граммов, по второй – 25 граммов. Получают и другие продукты. Моряки имеют повышенную норму, сахару, например, – 50 граммов.
Столовых много. Квалифицированные рабочие сыты тоже. Стационаров зимнего типа теперь нет или очень мало. Есть дома отдыха, дома улучшенного питания и т. п.
А в общем ленинградцы – живут. И даже отдыхают. И развлекаются. И на скамейках любого скверика или бульвара всегда видны женщины, читающие книгу, даже если около них нет играющих детей. Играют чаще всего в войну, или в «дистрофиков», или в какие-либо «продовольственные» игры.
На неизменный вопрос о самочувствии следуют чаще всего ответы: «Спасибо, теперь-то хорошо, сыты… Вот как зимой будет!» Обстрелов никто не боится, но зимы все страшатся.
Люди умолкают, сказав это слово «зима», – кажется, все хотят отмахнуться от самих мыслей о том, что их ждет впереди, когда им придется вновь зимовать в Ленинграде. Даже если к этому времени он будет освобожден от блокады (о сроках все уже предпочитают не строить никаких предположений), то ведь и холод и тьма останутся, ибо быстро привести город в порядок, дать воду, дрова, свет в короткий срок невозможно…
Хочется подробно записать о моем посещении Н. С. Тихонова, у которого я сегодня ночевал.
Итак – Зверинская, 2, квартира 21– все та же, где бывал я еще в 1922 году. Водопровод не работает, электричества нет. Освобожденные от былого хлама обе комнаты – чисты. Вещи, даже фарфоровые безделушки на этажерках, аккуратно расставлены, – обстановка мирного быта. Как хорошо работать среди своих книг: заваленный книгами и бумагами письменный стол, шкафы с книгами!
Вечером – стол к чаю сервирован, как в довоенные времена, и – самовар. Но еды мало: сыр, чуточку масла, хлеб, мелко наколотый сахар. Угощают, – но и хлеб, и сыр, и сахар у меня с собой, свои.
Но на озере – волна. У берега ветер три балла, на озере – больше. Иных из бойцов тут же у пирса укачало, хоть люди здоровые. Плашкоуты ждут отправления, однако волна и ветер усиливаются, потому– приказ: плашкоуты в рейс не выпускать всех пересадить на пароход.
Мы быстро перегружаемся… Это – небольшой тральщик, каких на Ладоге теперь много. На нашем тральщике – генерал, начальник Управления перевозок. Тральщик вооружен зенитной пушкой и двумя зенитными пулеметами Переход через озеро на тaком тральщике длится часа полтора-два, на плаш коуге – три, иногда четыре.
7 июля 0 часов 40 минут ночи
«Все на борт!» Сейчас отправимся! Зенитчики сняли чехлы с пулеметов. Краснофлотец вертит зениткой, примеряется. Слышу:
– Вон фриц!
Но это – звезда! Небо очистилось, бродят только отдельные облака. Довольно темно, справа – тусклая заря. Волны Ладоги свинцовы. На пристани стало безлюдно.
Зенитчик надел каску.
Красноармейцы сидят тихо, многие спят вповалку. Несколько человек читают «Ленинградскую правду».
1 час 02 минуты
Вышли… И вот наш «тралец», изрядно покачиваясь, рассекает пенящуюся озерную волну.
Сижу на крышке люка машинного отделения. Рядом со мной на люке фотокорреспондент Г. Чертов сотрудник газеты Управления перевозок писатель А. Дорохов и работница почты, красивая женщина. Она ездит сквозной бригадой из Ленинграда в Кобону и обратно. Множество раз пересекла озеро зимой на машинах, теперь – на пароходах. Спокойная, привычная ко всему. «Обстрелов в Ленинграде совершенно не боюсь, бомбежек стала бояться с двадцать восьмого!» Двадцать восьмого июня был сильный налет на пристань ленинградского берега, женщина была под этой бомбежкой. Лицо у нее – худое, но не болезненное. Со вчерашнего дня до трех часов пополудни сегодняшнего – ничего не ела, питание для работников почты здесь не организовано. Сейчас, конечно, опять голодна.
Видны вспышки нашей зенитной батареи, слева по носу, на берегу, севернее Шлиссельбурга. Доносится гул: то ли рвутся бомбы, то ли артиллерийская стрельба, в ветре разобрать трудно. Зенитчик подкрутил и подготовил зенитку. ТЩ – тральщик наш – бойко режет волну. Справа позади виден маяк Кабоджи. Только что миновали стоящее па якоре патрульное судно.
… Яркие вспышки залпов. Видны дымки, немного правее Осиновца, и через две-три секунды – ряд гулов.
3 часа ночи
Подходим к берегу, ясно виден маяк Осиновец.
Вторую половину пути я простоял на спардеке, около зенитки и трубы, в разговорах с моряком – политруком, который рассказывал мне, как осенью с группой в двадцать три человека он ходил в немецкий тыл, от Погостья до Ушаков, нападал на штабы. Хороший, крепкий парень.
Подошли к берегу, стопорим машину.
– Правым бортом будешь швартовать!..
Баржи, буксиры, пирсы. Лес. Чайки,. Светло. Шли мы час пятьдесят минут.
6 часов утра
Поезд (он ходит раз в сутки) отошел от станции Ладожское озеро с опозданием: В пять часов утра, вместо четырех часов двадцати минут. А от пристани до этой станции путь пешком был мучительным, полтора километра я пес на спине четыре пуда груза и совершенно изнемог. Этот груз главным образом – продовольственные посылки ленинградцам от их родных и знакомых, работников политотдела армии, редакции газеты и других командиров, узнавших, что я направляюсь в Ленинград.
А сейчас, сквозь усталость, такой интерес к окружающему, такое вглядывание в него, что не могу в поезде даже вздремнуть: надо все увидеть, узнать, почувствовать, понять!
7 часов утра
Виден Ленинград. Сначала – Смольный собор, показавшийся сразу после Ржевки, совершенно дико разбомбленной, разрушенной, искореженной. Странное чувство обуревает меня при приближении к
Ленинграду. Вот от Ржевки тащится красный трамвай, вагон полон: женщины и мужчины – горожане, дачники с портфелями, узелками, цветами, сеточкамиавоськами. Лица – исхудалые, но такие, будто эта худоба естественная, а не от истощения. Все обычно: смех, сон сидящих, – будто в мирное время, в дачном поезде.
Хочу спать, спать. Воздух чист, свеж, бодрящ. Днем, наверное, будет жарко… А мысли: «Вот дома, вот приехал, никуда бы, никогда бы не уезжать отсюда!.. В городе – обстрелы, рядом – немец, а черт с ним, с этим немцем, с этими обстрелами, эта «дьявольская война» надоела! Хочется жить по-настоящему, по-обычному, дома!..»
Огороды, траншеи, даже надолбы, колючая проволока, дачи, гребные лодки, цветы. Девушка с цветами в вагоне. Армейцы и краснофлотцы с сосредоточенными лицами в вагоне.
Сейчас бы душ принять, освежиться, выкупаться в озере, вот в том, где я видел гребные лодки, и провести месяц в мире, и тишине, и довольстве. Отвлечься от мыслей о войне, о фронте! А фронт – вот тут же рядом, да и я сам – не тот!..
7 часов 30 минут утра Ленинград!
Опять в Ленинграде
7 июля. 8 часов утра. Дом имени МаяковскогоЯ – на улице Воинова, в Союзе писателей. От Финляндского вокзала половину моей поклажи нес паровозный мастер, он работает сверхурочно, за хлеб, носильщиком. Солнечный день. Корабли на Неве, но теперь – с маскировкой.
За последнее время город необычайно изменился в лучшую сторону. Основное в этой перемене сделано самим летом: теплом, светом, яркой зеленью. Но очень многое, конечно, сделано и людьми, поистине ипаппчеоким их трудом.
Ясно ощущаю тот необычайный подъем, то волнение, какое может быть только у человека, сознающего, что он вступает на священную родную почву. Шел по асфальту чистому, гладкому, непривычному после мха лесов и болот, – шел радостный, плененный красотою Невы, давно знакомыми очертаниями города, Петропавловской крепости, набережных, улиц, где знаком каждый дом. Сколько раз там, в передовых частях, приходило мне в голову, что я уже не увижу родного города, – и вот я вновь оказался в нем, будто несбыточное сбылось. Все в нем «на месте». Никакие бомбардировки и обстрелы не изменили общего его облика, он цел, таков же (и сразу даже не замечаешь, не хочется замечать его ран).
Я покинул частично разрушенный Финляндский вокзал, прошел мимо безобразной вышки, которой укрыт от осколков и замаскирован памятник Ленину; мельком оглядел десяток зияющих пробоин в обступающих вокзал домах; кое-где поврежденный, но тот же Литейный мост; те же два корпуса недостроенных громадин – кораблей, что стоят с осени у набережной Военно-медицинской академии. Если и есть в них разрушения, то издали они не видны. Неизменны текучие воды Невы – державной, могучей. Разве есть сила, способная иссушить их?
Дом имени Маяковского[22]. На улице перед дверьми сидит на стуле женщина – служащая дома, греется на солнышке, читает книгу. Андрей Семенович Семенов тащит мой огромный памирский рюкзак к себе, в Литфонд, оставляет меня в своей комнате, уходит во двор за водой для чая, и я пользуюсь минутами одиночества, чтобы записать эти первые мои впечатления…
8 июля Ленинград
Полдня вчера я провел у А. С. Семенова. Обменивались новостями, пили чай, потом я спал. На трамвае отправился в ТАСС, сдал корреспонденции, оформил документы. За июнь в «Вестнике ТАСС» помещено тринадцать моих корреспонденции. Из ТАССа, зайдя по пути в Комендантское управление зарегистрироваться, пошел в свою квартиру, на канал Грибоедова; оттуда – в «Асторию», тщетно пытался получить номер.
Поздним вечером на автомобиле «пикап» я с А. Фадеевым и Л. Пантелеевым выехал в Ржевку. Фадеев со своим спутником улетел в Москву, а я вернулся в Ленинград, на канал Грибоедова.
А сегодня с утра навестил нескольких соседей по дому, потом развозил посылки по городу, снова был в ТАССе, в Союзе писателей. Отвез часть продуктов Марусе – домработнице моего отца, по-прежнему живущей в его квартире, на проспекте Щорса; писал письма в Ярославль и, наконец, отправился к Николаю Тихонову, на Зверинскую, остаюсь у него и Марии Константиновны ночевать.
Тихонов сказал, что завтра на правом фланге нашего фронта, за Средней Рогаткой, в одном из полков 21-й дивизии, занимающих оборону под Лиговом, ждут писателей, поедет Елена Рывина, и, мол, не соглашусь ли поехать и я? Я, конечно, согласен. Тихонову утром будут звонить, пришлют машину.
На передовых под Лиговом
9 июля. 6 часов вечераВ 10. 30 утра за мной приехал на машине старший политрук Черкасов. С ним я поехал в Союз советских писателей, оттуда – в ДКА, где живет Елена Рывина. Мы помчались на передовые позиции – в 8-й полк 21-й стрелковой дивизии НКВД[23]. Быстро пересекли центр города, выехали в южную его половину. Здесь, в Московско-Нарвском районе, за Обводным каналом, громады домов стали крепостями: амбразуры в каждом, заложенном кирпичом окне, что ни окно, то бойница.
В южной стороне улицы перегорожены баррикадами, возникающими уже начиная с Социалистической. Они пока еще разомкнуты, в них оставлены узкие проходы, где – для автомобилей, где – только для пешеходов. Чем дальше к югу, тем баррикады встречаются чаще, становятся все солиднее.
Огибая свежие воронки, машина бежит по улице Стачек. Здесь, за Обводным каналом, трамваи уже не ходят, здесь город уже плотно перемешался с фронтом. Еще бродят дети и женщины, живущие коегде в своих домах, но баррикады и блиндажи, бетонные надолбы и проволочные заграждения переплелись с домами; естественные укрытия смешались с искусственными. В огромных корпусах общежитий Кировского завода – «вторые эшелоны», и странно, что, сколько ни обстреливают этот район, большинство домов стоит на месте неприступными крепостями-громадами, хоть и простреленными, хоть и поврежденными артиллерийским огнем.
За Кировским заводом улица Стачек по всему ее протяжению укрыта с правой, немецкой, стороны стеной маскировочной сети, уплотненной множеством навязанных на нее тряпичных лоскутов.
Едем вперед, патрули проверяют документы. Одетая в шелковое ярко-красное платье, черноглазая, худощавая, похожая на цыганку Рывина – весела, возбуждена, говорлива, с нею не соскучишься, но и мыслям своим не предашься!
Большие корпуса – реже. Начинаются сплошь разбитые артиллерией деревянные дома, или пепелища, с торчащими кирпичными трубами. Они оборваны перед Лиговом превращенной в хаотический пустырь, изрезанной ходами сообщения полосой. В километре дальше, правее, где прогорелый остов завода «Пишмаш» и вышка, – уже враги. Они превратили руины завода в свой узел укреплений, густо насыщенный огневыми точками. Вышка – немецкий наблюдательный пункт, постоянно бомбимый и расстреливаемый нами.
А здесь – порубанный, искрошенный рваным металлом парк. В нем блиндажи, укрепления. За ним – тоже открытое поле, до самых немецких позиций, курчавящихся редкой цепочкой деревьев.
Блиндаж командира и комиссара полка – давний, аккуратный, доски чистенько покрашены зеленой краской. Позиции эти неизменны с осени. Бойцы и командиры – большинство пограничников, – человек триста, собрались на открытом воздухе, в парке, под деревьями, разбитыми минами и снарядами. Я читал рассказы. Елена Рывина – стихи. Бойцы и командиры были весьма довольны.
За обедом (суп да каша в блиндаже командир полка рассказал о недавней смелой вылазке восьмидесяти бойцов, пробежавших днем полтораста метров от своих траншей к траншеям врага. Бойцы пересекли это пространство в две минуты и столь внезапно навалились на гитлеровцев, что те не успели опомниться и почти не отстреливались. Перебито много немцев, взят «язык». Этот факт – уже значительное событие на фоне полного затишья на Ленинградском фронте. О нем говорят и пишут. Ибо ничего более крупного не происходит. Артиллерийские и минометные перестрелки, поиски разведчиков, действия авиации да боевая круглосуточная работа снайперовистребителей – это все, что происходит в позиционной войне вокруг Ленинграда.
Обратно от блиндажа командира полка (расположенного в километре от немцев) до угла Невского и Фонтанки мы ехали на мотоцикле с коляской ровно восемнадцать минут. Быстрый мотоциклетный ход, знакомые, чистые и почти пустынные улицы, ярко залитый солнцем родной город, ощущение передовой линии, развалины, размеренная обычная походка мирных ленинградцев, резвящиеся дети, гладкий асфальт, милиционеры на углах в белых перчатках, прогуливающиеся парочки, погорелые дома, решето расстрелянных стен и оград, буйная зелень аллей, обрамляющих Фонтанку, дома с бойницами – все, все это перепуталось, перемешалось, вызвало во мне какое-то возбужденно-бесшабашное настроение, то, при котором даже хочется опасности и ничего в мире нет страшного…
И потом, прямо с передовых позиций подкатить на мотоцикле к дверям своего дома, где жил всегда мирной жизнью, – чувство необычайно странное, словами не определимое.
Первые впечатления
9 июля. 7 часов вечераИ вот я пусть в разбитой снарядом, разрушенной моей квартире, но – дома.
Впечатления мои за три дня пребывания в Ленинграде – остры и глубоко врезаются в сознание.
Внешний вид города: издали, при первом взгляде – обычный летний. Чистые улицы, цветущие сады и парки, на улицах – трамваи, автомобили, прохожие. Но стоит вглядеться пристальней, – в каждом квартале разрушенный, разъятый сверху донизу бомбою дом, и другой, скалящий голые стены, сплошь прогоревший, и третий, подбитый снарядом, и другие – просто изрытые язвами, осыпанные осколками снарядов.
На асфальте улиц разрушений не видно – каждая воронка очень быстро заделывается, покореженные рельсы исправляются. Спустя несколько дней после падения снаряда или бомбы на улицу узнать о том можно только в каких-нибудь, наверное существующих, записях отдела городского благоустройства да из рассказа тех, кто потерял от разрыва этого снаряда своего близкого или знакомого… Знаю, например: враг недавно прошелся артиллерийским налетом по всему Невскому, но только пельменная в доме No 74, в которой разорвался снаряд (убив несколько десятков людей), зияет дырой. А от всего, что произошло, когда другой снаряд попал у Московского вокзала в переполненный пассажирами трамвай, – следов никаких не осталось.
[*] Ленинград. Марсово поле в грядках и траншеях.
Июль 194? года.
Вглядись в парки, сады, церковные, и дворовые, и прочие скверики: не клумбы с цветами, не просто сочная трава, – огороды, огороды повсюду. Каждый лочок земли в Ленинграде использован для огородов, учрежденческих и индивидуальных. Вот все в огородах Марсово поле – ровные шеренги грядок, к ним тянутся шланги от той закрытой для движения улицы, что проходит со стороны Павловских казарм. Закрыта она потому, что все дома (кроме одного целого) от Халтурина до Мойки только издали кажутся домами: стоят стены, за стенами провалы руин, стены выпучились, растрескались, осели, грозят падением. Тянутся шланги, течет к огородам вода. Ее разбирают лейками. Вот старик, с типичной заботливой медлительностью садовника поливающий свою рассаду; вот стайка детей в одинаковых широких соломенных шляпах – трудятся и они, носят воду в ведрах к грядкам у памятника Суворову. С ними две прилично одетые женщины. На грядках– палочки с фанерными дощечками; на них надписи карандашом: «Участок доктора Козиной». И весь «квартал» огородов, примыкающий к улице Халтурина, – в надписях, указывающих фамилии медперсонала. И ясно мне: это огороды того госпиталя, что помещается в Мраморном дворце. А уборная на Марсовом поле, против Мойки, действует; зашел в нее, – умывальник: открой кран – бежит чистая невская вода, можно, если взять с собой мыло, помыться. И люди из каких-то ближайших домов или те, кто привык мыться здесь, проходя по своему далекому служебному маршруту, – заходят. Уборная – чиста, кафель бел и голубоват. А против женской ее половины, на свежих кустах – сушатся кружевные дамские сорочки. В какой двор ни зайди, всегда увидишь жильцов, умывающихся под водоразборными кранами.
Огороды – везде: и на буграх, возле щелей-укрытий, и даже на подоконниках раскрытых или, чаще, разбитых окон – там, вместо цветов, ныне вызревают какие-нибудь капуста или огурцы…
Разделаны под огороды даже береговые склоны Обводного канала – в том районе Боровой улицы, где все избито снарядами, где вода Обводного в мирное время дышала миазмами, была невероятно грязна. Теперь эта вода в канале чиста: заводы не работают!
На ступенях колоннады Казанского собора – мерный пузатый самовар, а вкруг него – группа женщин-домохозяек, распивающих «чай» – заваренную «засушку» (какую-то засушенную траву). Все курят самокруты, у всех вместо спичек – лупы, в солнечные дни чуть не все население пользуется для добычи огня линзами всех сортов и любых назначений.
Есть в городе и цветы. Полевые цветы – резеда, ромашки – букетами в руках приезжающих из ближайших, с финской стороны пригородов, единственных доступных теперь ленинградцам. Цветы я вижу везде, во всех домах, во всех квартирах, па улицах – у гуляющих или спешащих по делам девушек. Всем хочется красоты, цветы будят представление о мире и покое, о счастливой жизни.
Трамваи переполнены, на подножках висят, как висели всегда. Как же так? Населения в городе осталось мало, но ведь и трамваев мало, ходят они значительно реже, чем прежде, а маршрутов всего лишь несколько: 12-й, 3-й, 7-й, 30-й, 10-й, 20-й, 9-й… Задержки – часты, прежде всего из-за обстрелов. И нет троллейбусов, автобусов, такси…
Ленинградцы рады минимально сносным условиям жизни после беспощадно жестокой зимы! Они существуют, они не умерли прошедшей зимой, они дышат теплым, летним воздухом и пользуются не только ярким дневным светом, но и белесоватым уже исчезающей белой ночи; они могут теперь не только умыться, но и сходить в баню, блюсти насущную гигиену!
Сейчас, в июле, уже сравнительно редки случаи смерти от голода. В глазах ленинградцев, в их – от всего пережитого – ставших красивыми, выражающими затаенную скорбь глазах – мудрость, приобретенная за год войны. И до того людям обрыдло все от, но и то же – голод, голод и голод, – что у тех, кто не слишком голодает, сейчас само слово «дистрофик» стало чуть ли не бранной кличкой.
Люди в Ленинграде стали учтивее, благожелательнее, внешне спокойнее, участливее, услужливее друг к другу. Когда пережито столь многое, то мелочи уже не раздражают людей, как прежде. Нервных сцен почти не замечаешь.
По мелочным поводам брани нет, и только если уж по какой-либо серьезной причине возмущение охватит всех сразу и прорвет шлюзы общего молчания, то и ругаться начинают все сразу, нажитая неврастения вылезает наружу!
В городе не видно каких бы то ни было очередей. На улицах много моряков, краснофлотцев, мало «гражданской» интеллигенции. Я вглядываюсь в прохожих. Женщины одеты в летние платья, каждая старается быть нарядной, каждая хочет, чтоб тело ее дышало, многие, видимо настойчиво, добиваются крепкого' загара, – трудно загореть в это лето, но все же загорелых лиц много. Изменился сам тип лица ленинградца: люди все почти сплошь худы, – тучных, жирных, как правило, нет, но оттого, что дальнейшее исхудание приостановлено после зимы, что минимально удовлетворительным питанием снята с лица печать смерти, эти лица толпы будто помолодели, будто стали красивее: в них чаще всего нет уже прежней болезненности… И прохожие движутся, не экономя, как прежде, ни дыхания, ни движений: идут быстрой походкой, ездят на велосипедах (велосипед стал самым излюбленным и распространенным видом спорта и городского транспорта). В этом нормальном темпе движения толпы чувствуется жизнь!
За эти дни в Ленинграде я видел (на Фонтанке) только одного покойника, его, завернутого в материю, несли на носилках. Да, впрочем, еще одного везли в гробу на ручной тележке…
Но в толпе везде и всегда, на любой улице, среди идущих естественной походкой жизнеспособных людей попадаются отдельные фигуры – из той, страшной зимы. Вот старушка (может быть, и молодая по возрасту), едва передвигающая опухшие ноги; лицо – измождено, взор туп, дыхание трудно, зубы от дистрофии обнажены. Она ступает неуверенно, заметно пошатываясь, дунь – упадет. Она пережила эту зиму, но она не жилец на белом свете, истощение разрушило ее, жить ей недолго, даже если ее кормить так, как требуется. Ее сердце разрушается. Она все равно умрет, и она, наверное, знает об этом сама…
Таких людей, если внимательно присмотреться, в городе не так уж мало. То питание, которое достаточно для поддержания жизни других, более крепких физически, – для этих уже не спасение… Да и питаются ли они, как другие? Нормы питания для разных категорий населения, по необходимости, как и прежде, различны. Голодают и медленно теряют последние силы теперь только те, кому выдается карточка третьей, «иждивенческой» категории.
В садах, в парках, по обочинам каналов, повсюду они собирают съедобные травы, варят из травы супы, едят в виде «каши» и во всяких видах. Лебеда стала для них наиболее употребимой пищей. Я видел на стене дома один из размноженных на пишущей машинке листков:
«ПАМЯТКАТе, кто получает карточки первой категории, в общем сыты, но и из них, пожалуй, никто сбором съедобных трав не пренебрегает: витамины, избавление от цинги!
СБОРЩИКАМ! ДИКОРАСТУЩИХ СЪЕДОБНЫХ РАСТЕНИЙ.
Крапива. Собирается молодая, лучше еще красноватая. У выросших экземпляров собираются только листья.
Лебеда. Собираются молодые побеги с листьями.
Сныть съедобная. Собираются только молодые листья.
Лопушник (лопух). Собираются только корни однолетних экземпляров.
Купырь. Собираются только молодые листья и верхушки молодых стеблей. При сборе остерегаться смешать с ядовитым болиголовом, который похож на него, но имеет на стеблях красные пятнышки, а сам пахнет мышами.
Одуванчик. Собираются молодые небольшие листья (употребляемые как салат) и корни (употребляются как заменитель цикория).
7. Пастушья сумка. Собираются листья и стебли молодых растений.
8. Сурепка. Собираются только молодые листья. Цветы, плоды и стебли брать нельзя.
9. Щ а в е л и. Собираются листья и молодые стебли.
Примечания:
а) Каждое растение собирается отдельно.
б) Все собранные растения перед их обработкой подлежат в обязательном порядке тщательной промывке.
Зав. Куйбышевским райземотделом (подпись) Главный агроном (подпись)"
Хуже всех подросткам от двенадцати до шестнадцати лет. Ибо они тоже пользуются иждивенческими карточками, а им нужно расти!
Их, конечно, эвакуируют в первую очередь! Многих эвакуируют насильно, иные из них упираются, цепляются за всякую возможность остаться!.. Первая и лучшая возможность – идти работать на оборонные заводы, там ребятам выдают рабочие карточки и там их сознание наполняется гордостью: они тоже защитники Ленинграда. И они в самом деле очень нужны и приносят фронту большую пользу!
Попутно отмечу: командиры, живущие в городе, получают питание в тех столовых, к которым прикреплены, по обычным суровым воинским нормам. Первая линия – 800 граммов хлеба, вторая – 600 граммов. Масла, в пище – 36 граммов, отдельно – 40 граммов, итого 76 граммов. Сахар по первой категории – 35 граммов, по второй – 25 граммов. Получают и другие продукты. Моряки имеют повышенную норму, сахару, например, – 50 граммов.
Столовых много. Квалифицированные рабочие сыты тоже. Стационаров зимнего типа теперь нет или очень мало. Есть дома отдыха, дома улучшенного питания и т. п.
А в общем ленинградцы – живут. И даже отдыхают. И развлекаются. И на скамейках любого скверика или бульвара всегда видны женщины, читающие книгу, даже если около них нет играющих детей. Играют чаще всего в войну, или в «дистрофиков», или в какие-либо «продовольственные» игры.
На неизменный вопрос о самочувствии следуют чаще всего ответы: «Спасибо, теперь-то хорошо, сыты… Вот как зимой будет!» Обстрелов никто не боится, но зимы все страшатся.
Люди умолкают, сказав это слово «зима», – кажется, все хотят отмахнуться от самих мыслей о том, что их ждет впереди, когда им придется вновь зимовать в Ленинграде. Даже если к этому времени он будет освобожден от блокады (о сроках все уже предпочитают не строить никаких предположений), то ведь и холод и тьма останутся, ибо быстро привести город в порядок, дать воду, дрова, свет в короткий срок невозможно…
У Николая Тихонова
9 июля. 10 часов вечера. Канал ГрибоедоваХочется подробно записать о моем посещении Н. С. Тихонова, у которого я сегодня ночевал.
Итак – Зверинская, 2, квартира 21– все та же, где бывал я еще в 1922 году. Водопровод не работает, электричества нет. Освобожденные от былого хлама обе комнаты – чисты. Вещи, даже фарфоровые безделушки на этажерках, аккуратно расставлены, – обстановка мирного быта. Как хорошо работать среди своих книг: заваленный книгами и бумагами письменный стол, шкафы с книгами!
Вечером – стол к чаю сервирован, как в довоенные времена, и – самовар. Но еды мало: сыр, чуточку масла, хлеб, мелко наколотый сахар. Угощают, – но и хлеб, и сыр, и сахар у меня с собой, свои.