Страница:
Я мысленно переношусь в один из хорошо знакомых мне дней той зимы. В капонире или в траншее на огневой позиции нельзя разжигать костров; у стереотруб на НП нечем обогреться, и на душе мрак: каждый думает о семье – у многих близкие погибают от голода в Ленинграде, у иных мучаются под гитлеровской пятой в оккупации; тусклые багровые зарева ленинградских пожаров вздымаются до половины неба, отгулы бомбежек я обстрелов Ленинграда докатываются по ледяному коридору Невы. Тысячи людей на неуютной нашей земле гибнут ежечасно…
Сидит вечером Иван Фомичев с бойцами своего взвода управления в низкой и тесной землянке. Телефонист Попсуй даже не представляет себе, где его близкие. У бойцов-разведчиков Долматова и Деревянко семьи в оккупированных районах. Может быть, никогда не узнают родители ясноглазого, красивого парня Бориса Долматова о том, как с полным презрением к огню немецких пулеметов бросился он в ледяную воду Невы, увидев опрокинувшуюся на переправе лодку, вытащил раненого незнакомого политрука и спас ему жизнь Деревянко все-таки полон надежд на встречу со своей семьей (теперь-то мне известно, что надеждам его не было суждено сбыться: недавно в метре от Фомичева он убит при обстреле ПНП – не хотел отойти по траншее от своего командира).
А Фомичев… Фомичев уже знает: Тихвин на днях освобожден от гитлеровцев, но что с его близкими сталось там – ему неведомо. Сидят, обсуждают: удастся ли встретиться со своими? Иван Фомичев – командир, коммунист. Его дело такое, как бы самому худо ни было, должен ободрить всех: «Встретимся! Обязательно встретимся. Не в этом, не в следующем, так и сорок третьем году… Л пока надо побольше этих фрицев уничтожить, которые такую тяжкую жизнь создали ленинградцам!»
А у самого в душе горечь: сколько писем ни посылал в Тихвин – нет с начала войны ответа! Мать Анна Алексеевна, жена Катя – труженица, колхозница; сестренка Настасья, работавшая медсестрой в больнице; пятилетний 'сынишка Юра, полуторалетняя дочка Юлечка.
Что с ними?
И в этот самый вечер звонит Фомичеву политрук батареи Довбыш:
– Вам три письма! Я выслал их с телефонистом Королевым.
– А обратный адрес какой? – встрепенулся всем сердцем Фомичев.
– Не помню!
Фомичев тут же доложил своему политруку обстановку: сильная минометно-пулеметная перестрелка в районе деревень Анненское и Арбузово (возле них в тот день находились на «пятачке» наши роты).
Фомичев ждет, и все разведчики его попритихли.
Входит весь в снегу Королев:
– Товарищ старшин сержант! Принес я вам три письма!
Фомичев смотрит: два – с почерком жены на конвертах, третье – от шефов полка, ленинградцев, рабочих Фрунзенского района. Сразу распечатал одно от жены; пробежав первые строчки («… вернулись в Тихвин, открылись столовая, один магазин, на днях откроют детясли, здание ремонтируют»), стал волноваться: где же главное?
Но в этом письме ничего о семье не сказано; тут же передав его разведчику Деревянко. Фомичев говорит:
– Вот, пожалуйста! Вы сомневаетесь, что в оккупированные районы могут вернутся наши? А видите – освободили! Скоро и вы, может быть, получите такую же весть!
Деревянко начал читать письмо Долматову, Попсую и Королеву, а Фомичев, пробежав глазами первые строки другого письма, написанного ранее, напряженно молвил:
– Подождите! Вот тут более живые факты! И сразу стал вслух читать это письмо.
В нем описывалось, как наши уходили из Тихвина в лес: «Внезапно захватил город, вечером не знали мы ничего, а наутро – бой у деревни Кайвакса, и тут, увидев несколько немецких танков и бронемашин, мамаша взяла всех детей и братнину жену и ушли в лес…»
В лесу встретили беженцев из деревень Кайвакса, Бор, Шомушка и других. Выкопали землянку, прикрыли одеждой и ветками. Жили так дней шесть, километрах в пятнадцати от Тихвина, потом раздобыли пилу, заготовили материал и припрятали его. Поблизости, у шомушских колхозников, оказалась яма с картошкой, они со всеми делились. Двоюродный брат встретил жену Фомичева в лесу, наведался к ней в землянку, опять ушел – партизанил он там с другими…
В том же конверте еще два письма – одно от жены, написанное на шесть часов ранее, другое – от матери, выведенное крупным детским почерком.
«Ваня, вам, наверное, жена Ваша Катя уже писала, как немцы пришли в Тихвин и истерзали вашу любимую сестру, мою дочь Тасю. Моя материнская просьба – отомстить за истерзанную вашу сестру проклятым, что над ней насмеялись. Покуда есть силы, мстите, а ваши дети будут в сохранности, мы их побережем, а вы на фронте мстите! Все равно им не удалось покорить наш город, бежали, бросали танки исправные, которые я, старуха, ходила смотрела. Насколько наглые, что в танках оказались наши игрушки, тряпки, мы не считали их никогда, а им, видишь, понадобились… Бежали они, сбрасывали куртки и одевались в пальтишки женские, чтоб только замаскировать свое подлое рыло…»
Описывала мать, как Тасю похоронили на кладбище, в хорошем гробу: помог райком партии. Когда несли на кладбище, люди собрались, плакали; таких, как Тася, истерзанных, много там хоронили…
Из второго письма жены Фомичев узнал, что же случилось с Тасей. В лес она бежала в туфлях. Решила сходить домой за обувкой. И не вернулась. Когда Тихвин был освобожден, оказалось, что дом сожжен, а в развалинах соседнего двухэтажного кирпичного здания, на полу, среди разбитой мебели, хлама и ветоши были найдены два трупа – Таси и ее подруги, работницы той же больницы.
Фашисты, по-видимому узнав, что два брата Таси – в Красной Армии и что третий, партийный работник, помогает партизанам, пытали девушку. В правую ладонь ее были вбиты два гвоздя, живот и правое плечо пронзены штыком. Босая, раздетая, она лежала в одной нательной рубашке. Левая рука вывихнута. Видимо, Тасю хотели прибить к полу гвоздями, «о при сопротивлении закололи.
«Мама видела ее, и теперь в плохом состоянии, не кушает, лежит. Дали нам комнату, убрали от кирпичей, поставили печурку, и вот сейчас ребята спят, а я решилась тебе написать письмо. Будь таким храбрым, отомсти, как командиры, что дрались под Тихвином, чтоб мы могли сказать, что ты воюешь и пользу несешь!»
– Прочитал я это письмо, – рассказывает Фомичев, – и сразу в голову толчок: неужели я не могу таким быть? Слез у меня не получается, а в груди грустно становится, сжимает, будто сердце усыхает, требует кружку воды, голос сиплым становится… И разговор я все же веду, как мне пи тяжело Все разъяснил я разведчикам, велел спать, а Долматову сменить па посту другого разведчика, Нила Корнильева. И входит ко мне Нил Корнильев, глядит на прикрепленный к стене кусок едва горящего кабеля и говорит:
«Что ж, опять солярки не принесли?»
А я:
«Да погоди ты! Я и при этом свете тебе прочитаю!»
Начал он волноваться, вертит конец горящего кабеля, чтоб мне посветить, стоит, сгибаясь в полроста (землянка-то низкая, метр двадцать пять сантиметров!), в полушубке, в валенках, как в траншее стоял. Прослушал он письмо, говорит:
«Ну, товарищ старший сержант, придет время, и я получу письмо. Только деревня моя далеко от дороги – может быть, не захватили немцы на марше».
Стал он раздеваться, и я ему:
«Получишь, Нил, получишь и ты письмо… от родных… Терпеть надо. Наша основная задача – дать вздохнуть ленинградцам, чтобы он не так хоть обстреливал! А раз твоя семья от дороги далеко, то уж овощи-то должны сохранить, с головами же. Закопают в яму, не умрут с голоду».
Он разделся, сел кушать, хлеба уже не было (мы по триста граммов получали).
«Что ж, – говорю, – ты не оставил на ужин? Надо было так рассчитать, чтоб хватило тебе. Все разведчики хоть по сто грамм оставили, а ты не рассчитал!»
«Вот пошел на пост, товарищ старший сержант, и скушал!»
Я тут вынул бумаги из полевой сумки и карандаш:
«Ну вот, сейчас буду писать ответ. Жена говорит: «Деритесь по-тихвински», а что ж мы ответим ей? Ну ты, к примеру, Нил, четыре часа на пункте продежурил, а что же ты обнаружил?»
Он мне сразу:
«Есть! Из-под моста ведет пулеметом обстреливал нас! – И по всей форме докладывает: – Из-под моста крупнокалиберный пулемет обстреливал наш передний край, и часу в десятом по нашим самолетам то ли два зенитных орудия, то ли две зенитные установки вели огонь, так что я вспышки видел, а места уточнить не мог. Поэтому вам не доложил, до завтра, думаю…»
Я сразу бросил бумагу и сумку:
«Да как же ты? Вспышки видел? А почему же не мог засечь? Отсчет хотя б снял, чтобы ночью мы могли установить – это ли самое орудие ведет огонь?»
Он:
«Отсчет-то снял. Тридцать шесть – восемьдесят!»
«Так вот, – говорю, – идите сейчас Долматову доложите и покажите на местности, чтобы, если орудие начнет ночью вести огонь во время его дежурства… Понял?»
И вышел я вслед за Нилом, чтобы послушать, как тот будет Долматову рассказывать.
Прослушав, отправил Нила в землянку, а сам /в моем чувстве сел за стереотрубу. Повернув пальцами шаровой винт, навел перекрестие на тот участок, на левый срез моста, основной там ориентир; от него взял отсчет левее тридцать шесть – восемьдесят и стал смотреть на то место, где должна была обнаружиться батарея.
Посидел недолго, наблюдая, и говорю Долматову:
«Так вот, Борис, особое внимание обратить на эту батарею. Как только откроет огонь – немедля докладывать мне Мы ее должны сегодня нащупать!»
На участке было тихо. Тьма, ночь, снег, редкая ружейно-пулеметная перестрелка Я опять пошел в землянку, метров за пятнадцать – двадцать от ПНП.
Разведчики уже отдыхали, Нил тоже. Я сел письмо писать. Несколько строк написал, и что-то приморило – не раздеваясь, сидя уснул. Снился мне лес под Тихвином, и сестра мне истерзанная приснилась, и будто самому мне руки гвоздями прибили… Часа в четыре с чем-то Деревянко (сменивший уже Долматова, который все ему рассказал) вбегает в землянку и быстро:
«Товарищ старший сержант! Зенитная батарея ведет огонь по нашим самолетам! Ночь лунная'"
Выбегаю на пункт, сажусь за стереотрубу.
А батарея как раз замолкла. И пришлось мне, оставив у стереотрубы Деревянно, возвратиться в землянку.
Часов в восемь, уже светло и на смене стоял Нил Корнильев, слышу гул самолетов. Летят над Невой от нашей переправы, что выше Невской Дубровки, к железнодорожному мосту вниз по течению, в направлении речки Мги, четыре наших бомбардировщика и два истребителя. Немецкая батарея открыла по ним огонь.
Не ожидая доклада Нила, я прибежал из землянки на пункт, снял точный отсчет по первому стреляющему орудию: в утреннем полумраке видны метрах в четырехстах за кладбищем по ту сторону реки вспышки всех четырех орудий. Там у кладбища кирпичное здание – караулка. Три солдата выбегают оттуда с ящиками, бегут к орудию, но по пути исчезают из поля моего зрения – видимо, траншейка у них там была У первого орудия вижу каску, а затем и фигуру немца: работает у подъемно-поворотного механизма 75-миллиметрового орудия. Кричу Корнильеву:
«Так, так, Нил, сейчас-то мы ее и накроем'"
Самолеты уже скрылись за железнодорожным мостом, батарея прекратила огонь, а я – в землянку. У меня планшет и рабочая карта, на ней хорошо изображены все те предметы, которые я видел с пункта. Снял с карты координаты, записал, по телефону передал их командиру нашей батареи старшему лейтенанту Ясанову. Тот передал командиру дивизиона и получил приказание: наблюдать, а как только противник откроет огонь – давить.
Вызвался дежурить я лично. И сразу – на пункт, и телефон велел перенести из землянки туда же.
В девять утра от Манушкина на поселок Отрадное летел наш одинокий разведчик. Два немецких орудия открыли по нему огонь. Я мгновенно по телефону на огневой взвод: «По зенитной батарее один снаряд, огонь…»
Снаряд не долетел двухсот метров и отклонился вправо на ноль-двадцать.
Я командиру батареи
«Прицел больше, двести метров, левее ноль-нольтри!
И как раз в ту минуту летел второй снаряд. Угодил в красный домик – караулку, где у немцев был склад снарядов. Сильный взрыв!
Все разведчики мои тут были, на пункте, и я кричу:
«Вот, вот, смотрите, взрыв! С черно-серой шапкой!»
И с огневого взвода (километрах в трех от меня) говорят:
«Даже нам слышно!»
Я командую:
«Правее ноль-ноль-два, батарею, три снаряда на орудие беглый огонь!..»
Все снаряды (я мог наблюдать только за общими разрывами) ложились в расположение батареи.
Израсходовали мы четырнадцать снарядов. Там, где находилась немецкая батарея, – снежная пыль, дым, а на складе снаряды продолжали рваться.
И тут я о сестре своей думаю, о матери, о письме, кипит все во мне, говорю разведчикам:
«Значит, есть что написать, о чем поговорить! Отстрелялась батарея!.. На наше бы счастье, ветром дым разнесло бы: может быть, они там бегают, еще поддать!»
Через тридцать минут наши три самолета летят. Батарея молчит. И – ветром разнесло, видим: человек пятнадцать в панике бегают, убирают что-то, а на месте батареи – черная груда.
Докладываю командиру своей батареи, и он разрешает на этих же установках – один снаряд, а потом – еще девять.
Отклонения от цели не было, и эти десять снарядов легли как надо. Наблюдал после этого часа полтора за целью, не видел ни одного гитлеровца, никакого движения – только черное пятно и догорающий склад.
Командир дивизиона мне – благодарность, и я пошел в землянку, приказав Долматову наблюдать дальше… Завтракал и после завтрака был вызван на комсомольское собрание в огневой взвод, ходил на лыжах, а когда вернулся и узнал, что ничего не произошло, сел дописывать письмо. Передал жене привет от моих разведчиков и телефонистов, рассказал об этом факте. Таких у меня с тех пор много в моей ежедневной практике.
Чувство мести было у меня не только за сестру – мысли о сестре слились с мыслями о Ленинграде и о многих других городах, о семьях моих друзей, товарищей. И так я был возбужден и радостно взволнован весь день (все ведь па моих глазах!), что бегал в одной гимнастерке, а мороз в тот день был лютый.
Пошел в боевые порядки пехоты, к командирам рот, чтобы оформить актом уничтожение батареи. Все видели это, все подписались под актом. Отправил я его вместе с разведдонесением командиру батареи, и сам лег спать, и часа три спал, до вечера, и ничего мне в тот раз не снилось. Вот с того дня я и стал к врагу беспощадным!..
Чувство мести столь же ненасытно, сколь и всякая иная страсть. И одно дело управлять огнем батареи, и другое – убить ненавистного врага своей рукой. Именно этого утоления жажды мести не хватало артиллеристу-разведчику Фомичеву, пока не стал он снайпером-истребителем.
Стереотруба, перископ, буссоль, полуавтоматы либо ППД, по паре ручных гранат – вот снаряжение и оружие, которые Фомичев и сопровождающие его один-два разведчика берут с собой, когда ходят в боевые порядки пехоты. Летом одеты в зеленые маскхалаты, зимой в белых халатах на свитере. Белый халат Фомичев предпочитает брюкам. «Он прикрывает ноги, и противнику кажется, что это ком снега; а когда ползешь в брюках, немец может заметить движение ног; да и снаряжение под халатом не блеснет, не зацепится».
Выбирается Фомичев со своими разведчиками за передний край, так, чтобы до немцев оставалось не более двухсот метров. Здесь скрытно, обычно в ночное время, разведчики роют и прикрывают броневой плитой снайперскую ячейку с амбразурой – плит здесь, под Колпином, у пехоты много. В такой ячейке сидеть в полроста нельзя – немец увидел бы, – надо лежать.
Ходы сообщения и укрытия сейчас, в ноябре, рыть трудно – земля замерзла, а снегу мало. Как только навалит зима сугробов, ходы сообщения можно будет делать просто в снегу.
Высматривая врага, Фомичев никогда не теряет ровного, спокойного настроения. В минуты опасности шутит с разведчиками. Он и всегда держится с ними запросто. Его приказания они выполняют с доверием и охотой и готовы за него отдать жизнь. Но и он ради них готов на все. Недавно двух телефонистов рядом с Фомичевым завалило землей (об этом мне рассказали сами телефонисты). Фомичев, не обращая внимания на близкие разрывы снарядов, разрыл землю и вытащил обоих красноармейцев.
Когда Фомичев видит гитлеровца, то ни азарта, ни волнения не испытывает.
– Нет того, чтоб я звал его «гадом» или какнибудь еще, а просто: «Вот показался!» – и мысль: «Как, каким способом, каким приемом его лучше убить?»
22 июля эгого года с двумя разведчиками – ефрейтором Синебрюховым и красноармейцем Малышевым – Фомичев вышел за боевое охранение шестой стрелковой роты нашего 286-го полка. На той территории до войны был совхоз «Молочный». Остались от него кирпичи да разрушенные силосная и водонапорная башни.
Разведчики перебегали от одной груды кирпичей к другой. Впереди, под деревянным домиком, закопался штаб разведанного перед тем Фомичевым минометного батальона 250-й фашистской испанской дивизии (эти данные были подтверждены пленным). Фомичев заметил: из штаба вышли офицер с солдатом и по траншее к переднему краю, чтобы достичь своих боевых порядков, но есть следующей траншеи, им предстояло перебежать лощину – метров пятнадцать. Видны были только их головы да плечи.
– Залез я на разрушенную силосную башню, встал с полуавтоматом за обваленными кирпичами, метрах в трех-четырех от земли. Синебрюхов, с приказанием без моей команды не стрелять, занял позицию в груде кирпичей, метрах в двадцати от силосной башни, а Малышев – тут же, около меня, внизу. Приказал ему следить за Синебрюховым и за мной, если ранят – помочь и в траве не прозевать врага, который мог бы к нам подкрасться.
Наблюдаю в четырехкратный мой перископ. Офицер, выйдя из траншеи, заметался, озираясь; присматривается, прислушивается. А тихо – выстрелов нет.
Показал он рукой на лощину солдату, сам отпрянул метра на два назад. Солдат боязливо осмотрелся, сорвался, побежал. Синебрюхов говорит мне тихо: «Комвзвод! Почему же не стреляем?» Я: «Не тронь!»
Только солдат пробежал, остановился, и офицер побежал. Полевая сумка у него блестела целлулоидом, когда он выбегал. Офицерские погоны с двумя широкими лычками посередине, каска с кокардой на баку (а у солдат – простая), молодой, без усов. Пробежал он метра три – я ему пулю врезал в грудь, он руки раскинул, упал на спину.
Солдат тут присел. И его не видно было минут двадцать. Но я жду, уверен: пойдет к офицеру на помощь. Вижу: ползет по траве (я не отнимал глаз от перископа), подполз, помедлил, стал на грудь к себе поднимать. Выпрямился в рост, сделал шаг, и тут я ему в спину нулю, и еще три по тому месту, куда он упал. Посмотрел, подозвал Синебрюхова:
«Вот, если б стал солдата стрелять, то упустил бы офицера, а так – обоих взял1»
Показал Малышеву. И стали мы выходить к своей траншее, в боевой порядок наш С веселым настроением! Встретился нам старший политрук Маталин, я дал ему перископ, все рассказал.
Это были мои двенадцатый и тринадцатый гиглеровцы.
На днях в снайперской охоте вдвоем с Синебрюховым, разведав из воронки от снаряда новый дзот, Фомичев убил трех немцев. Оставил Синебрюхова:
– Обстреливай, не давай убирать трупы! – А сам пошел за командиром, привел его в траншею: доказать, что действительно убил немцев Затем пополз обратно, к воронке Синебрюхова.
– Подполз я к нему, спросил: «Ну как? Все тихо?» – «Из пулемета вели огонь сюда!» – «Ладно, говорю, перебежим вперед в ту воронку!»
По едва Фомичев вскочил, пригнувшись хотел перебежать пятьдесят метров до следующей воронки, немецкий снайпер угодил ему в левую руку, в которой была винтовка. Фомичев все же добежал до воронки, упал в нее.
– И он сразу из миномета по этому месту. До двадцати мин! Не попал. Синебрюхов со мной сидел. Приказал я ему занять ячейку (в пятнадцати метрах впереди была вырытая нами раньше ячейка), разведать и уничтожить этого снайпера. Синебрюхов уполз вперед, а я перевязал себе руку и наблюдал из воронки за действиями Синебрюхова и за немецким передним краем.
Снайпер этот находился на нейтральной полосе, тоже в ячейке. Минут через тридцать – сорок, убедившись, что все тихо, стал он отходить к своим боевым порядкам. Я наблюдал в перископ. Вижу: Синебрюхов этого снайпера в спину убил, он упал на бруствер вместе с винтовкой и остался лежать.
Стали мы выползать к нашим, в траншею. И пришел я на НП, вызвали военфельдшера Кукину, она сделала перевязку. – Прервав рассказ, Фомичев кивнул в сторону, красноармейцу, возившемуся у печки: – Да не топи ты больше… и так – баня!
Затем расстегнул нагрудный карман гимнастерки, вытянул плотную пачку документов, перебрал их; задержавшись на одном из них взглядом, как бы про себя промолвил:
– По всей боевой и политической подготовке мои взвод управления к празднику годовщины Октября занял в полку второе место. Это я так, между прочим… А вот, – Фомичев раскрыл снайперскую книжку, – я сказать хочу: скучно мне будет, если к Новому году у меня не наберется полусотка гитлеровцев в этой книжечке! Если б мне ежедневно ходить за боевые порядки, то я, конечно, и не полусоток бы насбирал, но основное же дело у меня – разведка!
Сунул документы в карман, замолчал, задумался…
Сегодня я покидаю гостеприимных артиллеристов. Пойду пешком, потом буду «голосовать», авось и попадется какой-нибудь попутный грузовик, а нет – дойду до трамвая.
Я так много писал эти дни, что не только мозг устал, а и рука болит, на пальце – мозоль от пера. Надо разобраться в записях, подготовить и отправить корреспонденции.
Командир полка гвардии полковник И. А. Потифоров только что сообщил мне радостную весть, полученную на КП по телефону: наши войска начали наступление в районе Ржев – Вязьма совершили прорыв, перерезали обе железные дороги. Настроение у всех приподнятое, слышу высказывания: «… а скоро освободят Смоленск, там у меня остались родные», «… а скоро и блокаде ленинградской конец!».
Всего десять дней назад прозвучал необыкновенной силы удар нашей артиллерии под Сталинградом, и Красная Армия хлынула на врага. Весь взволнованный советский народ живет этим событием. Артиллеристы радуются особенно: это прежде всего их праздник! Подумать только: за один лишь первый день огнем нашей артиллерии там уничтожено и подавлено больше ста пятидесяти вражеских батарей!
Над всеми веет ожидание новых быстрых успехов. Инициатива явно везде переходит к нашим войскам.
О делах на юге сообщения «В последний час» не было. Значит ли это, что мы там приостановились? Думаю– нет.
Сталинград, Ржев, Африка, потопленный позавчера утром французский флот в Тулоне – какой диапазон событий!
Землянку, в которой за работой я провел бессонную ночь, замело снегом так, что утром я с трудом открыл дверь. Снег мягкий, почти оттепельный, пушистый, небо – серее его. На переднем крае – тихо, немцы вчера па этом участке не обстреливали нас из орудий. Мы сейчас молчим тоже.
Беда с табаком – эта беда теперь общая на всем фронте. За сто граммов табаку спекулянты дерут в Ленинграде два фунта хлеба!.. Начальник штаба подполковник Митрофанов наполнил своим «горлодером» мою жестяную коробочку, я курил много, сейчас опять курить нечего. Нет и спичек.
Потифоров рассказывал мне о прекрасных результатах наблюдений, проведенных с заводских труб гвардии лейтенантом Богдановым, о командире четвертой батареи Крылове и комиссаре Кустове – им и всему составу этой батареи объявлена благодарность в приказе начальника артиллерии 55-й армии.
Скольких прекрасных людей в полку я не успел повидать! Да разве успеешь?
Я все думаю об одном из этих людей, о Фомичеве, еще так недавно мирном человеке, а ныне – безжалостном, неумолимом снайпере-истребителе. Я думаю о том, что Гитлер своей чудовищной жестокостью, своими подлыми методами ведения войны вызвал к себе и к своим фашистским ордам эту жгучую, как изливающаяся лава, ненависть всех миролюбивых советских людей. Утолит эту ненависть только убежденность народа нашего в том, что на всей советской земле не осталось ни одного немецкого оккупанта, только полная наша победа.
Прощаясь со мной вчера, Фомичев заговорил о бойцах пехоты, с которыми встречается на переднем крае, о том, как они воюют, какими стали теперь по сравнению с прошлым годом.
– У всех нынче – точный расчет! В Невской Дубровке в прошлом году стреляли при каждом случае из ППД. А теперь самовольно никто не стреляет, если не получит приказания. Стреляют только снайперы. Тот, кому поручено копать лопатой, занимается только этим делом. Спокойный народ теперь! И немцы, скажу вам, не те. Под Ям-Ижорой я шел в атаку с двумя батальонами. Когда подошли к проволочному заграждению, стали набрасывать шинели, чтобы быстрей преодолеть колючку. Немцы пошвыряли оружие тут же у проволоки и все старались скрыться в траншее (там их автоматами свои встречали!). А могли бы стрелять! Трусливы сейчас: и своих боятся и наших!..
Гитлеровцы! Помните, как орали они с переднего края? Агитацией взять наших хотели! Последнее время молчат. Изверились в действии своей болтовни. Между прочим, примечательно: освещение ракетами теперь слабое, не так, как ранее. Раньше немец всю ночь бросал. Почему теперь нет? Думаю, строит по ночам оборонительные сооружения, например в Слуцком парке. И еще важно: пленные (последний перебежчик был числа девятнадцатого) говорят, что у них нет теперь агитации за взятие Ленинграда, как это было в августе и в начале сентября.
Сидит вечером Иван Фомичев с бойцами своего взвода управления в низкой и тесной землянке. Телефонист Попсуй даже не представляет себе, где его близкие. У бойцов-разведчиков Долматова и Деревянко семьи в оккупированных районах. Может быть, никогда не узнают родители ясноглазого, красивого парня Бориса Долматова о том, как с полным презрением к огню немецких пулеметов бросился он в ледяную воду Невы, увидев опрокинувшуюся на переправе лодку, вытащил раненого незнакомого политрука и спас ему жизнь Деревянко все-таки полон надежд на встречу со своей семьей (теперь-то мне известно, что надеждам его не было суждено сбыться: недавно в метре от Фомичева он убит при обстреле ПНП – не хотел отойти по траншее от своего командира).
А Фомичев… Фомичев уже знает: Тихвин на днях освобожден от гитлеровцев, но что с его близкими сталось там – ему неведомо. Сидят, обсуждают: удастся ли встретиться со своими? Иван Фомичев – командир, коммунист. Его дело такое, как бы самому худо ни было, должен ободрить всех: «Встретимся! Обязательно встретимся. Не в этом, не в следующем, так и сорок третьем году… Л пока надо побольше этих фрицев уничтожить, которые такую тяжкую жизнь создали ленинградцам!»
А у самого в душе горечь: сколько писем ни посылал в Тихвин – нет с начала войны ответа! Мать Анна Алексеевна, жена Катя – труженица, колхозница; сестренка Настасья, работавшая медсестрой в больнице; пятилетний 'сынишка Юра, полуторалетняя дочка Юлечка.
Что с ними?
И в этот самый вечер звонит Фомичеву политрук батареи Довбыш:
– Вам три письма! Я выслал их с телефонистом Королевым.
– А обратный адрес какой? – встрепенулся всем сердцем Фомичев.
– Не помню!
Фомичев тут же доложил своему политруку обстановку: сильная минометно-пулеметная перестрелка в районе деревень Анненское и Арбузово (возле них в тот день находились на «пятачке» наши роты).
Фомичев ждет, и все разведчики его попритихли.
Входит весь в снегу Королев:
– Товарищ старшин сержант! Принес я вам три письма!
Фомичев смотрит: два – с почерком жены на конвертах, третье – от шефов полка, ленинградцев, рабочих Фрунзенского района. Сразу распечатал одно от жены; пробежав первые строчки («… вернулись в Тихвин, открылись столовая, один магазин, на днях откроют детясли, здание ремонтируют»), стал волноваться: где же главное?
Но в этом письме ничего о семье не сказано; тут же передав его разведчику Деревянко. Фомичев говорит:
– Вот, пожалуйста! Вы сомневаетесь, что в оккупированные районы могут вернутся наши? А видите – освободили! Скоро и вы, может быть, получите такую же весть!
Деревянко начал читать письмо Долматову, Попсую и Королеву, а Фомичев, пробежав глазами первые строки другого письма, написанного ранее, напряженно молвил:
– Подождите! Вот тут более живые факты! И сразу стал вслух читать это письмо.
В нем описывалось, как наши уходили из Тихвина в лес: «Внезапно захватил город, вечером не знали мы ничего, а наутро – бой у деревни Кайвакса, и тут, увидев несколько немецких танков и бронемашин, мамаша взяла всех детей и братнину жену и ушли в лес…»
В лесу встретили беженцев из деревень Кайвакса, Бор, Шомушка и других. Выкопали землянку, прикрыли одеждой и ветками. Жили так дней шесть, километрах в пятнадцати от Тихвина, потом раздобыли пилу, заготовили материал и припрятали его. Поблизости, у шомушских колхозников, оказалась яма с картошкой, они со всеми делились. Двоюродный брат встретил жену Фомичева в лесу, наведался к ней в землянку, опять ушел – партизанил он там с другими…
В том же конверте еще два письма – одно от жены, написанное на шесть часов ранее, другое – от матери, выведенное крупным детским почерком.
«Ваня, вам, наверное, жена Ваша Катя уже писала, как немцы пришли в Тихвин и истерзали вашу любимую сестру, мою дочь Тасю. Моя материнская просьба – отомстить за истерзанную вашу сестру проклятым, что над ней насмеялись. Покуда есть силы, мстите, а ваши дети будут в сохранности, мы их побережем, а вы на фронте мстите! Все равно им не удалось покорить наш город, бежали, бросали танки исправные, которые я, старуха, ходила смотрела. Насколько наглые, что в танках оказались наши игрушки, тряпки, мы не считали их никогда, а им, видишь, понадобились… Бежали они, сбрасывали куртки и одевались в пальтишки женские, чтоб только замаскировать свое подлое рыло…»
Описывала мать, как Тасю похоронили на кладбище, в хорошем гробу: помог райком партии. Когда несли на кладбище, люди собрались, плакали; таких, как Тася, истерзанных, много там хоронили…
Из второго письма жены Фомичев узнал, что же случилось с Тасей. В лес она бежала в туфлях. Решила сходить домой за обувкой. И не вернулась. Когда Тихвин был освобожден, оказалось, что дом сожжен, а в развалинах соседнего двухэтажного кирпичного здания, на полу, среди разбитой мебели, хлама и ветоши были найдены два трупа – Таси и ее подруги, работницы той же больницы.
Фашисты, по-видимому узнав, что два брата Таси – в Красной Армии и что третий, партийный работник, помогает партизанам, пытали девушку. В правую ладонь ее были вбиты два гвоздя, живот и правое плечо пронзены штыком. Босая, раздетая, она лежала в одной нательной рубашке. Левая рука вывихнута. Видимо, Тасю хотели прибить к полу гвоздями, «о при сопротивлении закололи.
«Мама видела ее, и теперь в плохом состоянии, не кушает, лежит. Дали нам комнату, убрали от кирпичей, поставили печурку, и вот сейчас ребята спят, а я решилась тебе написать письмо. Будь таким храбрым, отомсти, как командиры, что дрались под Тихвином, чтоб мы могли сказать, что ты воюешь и пользу несешь!»
– Прочитал я это письмо, – рассказывает Фомичев, – и сразу в голову толчок: неужели я не могу таким быть? Слез у меня не получается, а в груди грустно становится, сжимает, будто сердце усыхает, требует кружку воды, голос сиплым становится… И разговор я все же веду, как мне пи тяжело Все разъяснил я разведчикам, велел спать, а Долматову сменить па посту другого разведчика, Нила Корнильева. И входит ко мне Нил Корнильев, глядит на прикрепленный к стене кусок едва горящего кабеля и говорит:
«Что ж, опять солярки не принесли?»
А я:
«Да погоди ты! Я и при этом свете тебе прочитаю!»
Начал он волноваться, вертит конец горящего кабеля, чтоб мне посветить, стоит, сгибаясь в полроста (землянка-то низкая, метр двадцать пять сантиметров!), в полушубке, в валенках, как в траншее стоял. Прослушал он письмо, говорит:
«Ну, товарищ старший сержант, придет время, и я получу письмо. Только деревня моя далеко от дороги – может быть, не захватили немцы на марше».
Стал он раздеваться, и я ему:
«Получишь, Нил, получишь и ты письмо… от родных… Терпеть надо. Наша основная задача – дать вздохнуть ленинградцам, чтобы он не так хоть обстреливал! А раз твоя семья от дороги далеко, то уж овощи-то должны сохранить, с головами же. Закопают в яму, не умрут с голоду».
Он разделся, сел кушать, хлеба уже не было (мы по триста граммов получали).
«Что ж, – говорю, – ты не оставил на ужин? Надо было так рассчитать, чтоб хватило тебе. Все разведчики хоть по сто грамм оставили, а ты не рассчитал!»
«Вот пошел на пост, товарищ старший сержант, и скушал!»
Я тут вынул бумаги из полевой сумки и карандаш:
«Ну вот, сейчас буду писать ответ. Жена говорит: «Деритесь по-тихвински», а что ж мы ответим ей? Ну ты, к примеру, Нил, четыре часа на пункте продежурил, а что же ты обнаружил?»
Он мне сразу:
«Есть! Из-под моста ведет пулеметом обстреливал нас! – И по всей форме докладывает: – Из-под моста крупнокалиберный пулемет обстреливал наш передний край, и часу в десятом по нашим самолетам то ли два зенитных орудия, то ли две зенитные установки вели огонь, так что я вспышки видел, а места уточнить не мог. Поэтому вам не доложил, до завтра, думаю…»
Я сразу бросил бумагу и сумку:
«Да как же ты? Вспышки видел? А почему же не мог засечь? Отсчет хотя б снял, чтобы ночью мы могли установить – это ли самое орудие ведет огонь?»
Он:
«Отсчет-то снял. Тридцать шесть – восемьдесят!»
«Так вот, – говорю, – идите сейчас Долматову доложите и покажите на местности, чтобы, если орудие начнет ночью вести огонь во время его дежурства… Понял?»
И вышел я вслед за Нилом, чтобы послушать, как тот будет Долматову рассказывать.
Прослушав, отправил Нила в землянку, а сам /в моем чувстве сел за стереотрубу. Повернув пальцами шаровой винт, навел перекрестие на тот участок, на левый срез моста, основной там ориентир; от него взял отсчет левее тридцать шесть – восемьдесят и стал смотреть на то место, где должна была обнаружиться батарея.
Посидел недолго, наблюдая, и говорю Долматову:
«Так вот, Борис, особое внимание обратить на эту батарею. Как только откроет огонь – немедля докладывать мне Мы ее должны сегодня нащупать!»
На участке было тихо. Тьма, ночь, снег, редкая ружейно-пулеметная перестрелка Я опять пошел в землянку, метров за пятнадцать – двадцать от ПНП.
Разведчики уже отдыхали, Нил тоже. Я сел письмо писать. Несколько строк написал, и что-то приморило – не раздеваясь, сидя уснул. Снился мне лес под Тихвином, и сестра мне истерзанная приснилась, и будто самому мне руки гвоздями прибили… Часа в четыре с чем-то Деревянко (сменивший уже Долматова, который все ему рассказал) вбегает в землянку и быстро:
«Товарищ старший сержант! Зенитная батарея ведет огонь по нашим самолетам! Ночь лунная'"
Выбегаю на пункт, сажусь за стереотрубу.
А батарея как раз замолкла. И пришлось мне, оставив у стереотрубы Деревянно, возвратиться в землянку.
Часов в восемь, уже светло и на смене стоял Нил Корнильев, слышу гул самолетов. Летят над Невой от нашей переправы, что выше Невской Дубровки, к железнодорожному мосту вниз по течению, в направлении речки Мги, четыре наших бомбардировщика и два истребителя. Немецкая батарея открыла по ним огонь.
Не ожидая доклада Нила, я прибежал из землянки на пункт, снял точный отсчет по первому стреляющему орудию: в утреннем полумраке видны метрах в четырехстах за кладбищем по ту сторону реки вспышки всех четырех орудий. Там у кладбища кирпичное здание – караулка. Три солдата выбегают оттуда с ящиками, бегут к орудию, но по пути исчезают из поля моего зрения – видимо, траншейка у них там была У первого орудия вижу каску, а затем и фигуру немца: работает у подъемно-поворотного механизма 75-миллиметрового орудия. Кричу Корнильеву:
«Так, так, Нил, сейчас-то мы ее и накроем'"
Самолеты уже скрылись за железнодорожным мостом, батарея прекратила огонь, а я – в землянку. У меня планшет и рабочая карта, на ней хорошо изображены все те предметы, которые я видел с пункта. Снял с карты координаты, записал, по телефону передал их командиру нашей батареи старшему лейтенанту Ясанову. Тот передал командиру дивизиона и получил приказание: наблюдать, а как только противник откроет огонь – давить.
Вызвался дежурить я лично. И сразу – на пункт, и телефон велел перенести из землянки туда же.
В девять утра от Манушкина на поселок Отрадное летел наш одинокий разведчик. Два немецких орудия открыли по нему огонь. Я мгновенно по телефону на огневой взвод: «По зенитной батарее один снаряд, огонь…»
Снаряд не долетел двухсот метров и отклонился вправо на ноль-двадцать.
Я командиру батареи
«Прицел больше, двести метров, левее ноль-нольтри!
И как раз в ту минуту летел второй снаряд. Угодил в красный домик – караулку, где у немцев был склад снарядов. Сильный взрыв!
Все разведчики мои тут были, на пункте, и я кричу:
«Вот, вот, смотрите, взрыв! С черно-серой шапкой!»
И с огневого взвода (километрах в трех от меня) говорят:
«Даже нам слышно!»
Я командую:
«Правее ноль-ноль-два, батарею, три снаряда на орудие беглый огонь!..»
Все снаряды (я мог наблюдать только за общими разрывами) ложились в расположение батареи.
Израсходовали мы четырнадцать снарядов. Там, где находилась немецкая батарея, – снежная пыль, дым, а на складе снаряды продолжали рваться.
И тут я о сестре своей думаю, о матери, о письме, кипит все во мне, говорю разведчикам:
«Значит, есть что написать, о чем поговорить! Отстрелялась батарея!.. На наше бы счастье, ветром дым разнесло бы: может быть, они там бегают, еще поддать!»
Через тридцать минут наши три самолета летят. Батарея молчит. И – ветром разнесло, видим: человек пятнадцать в панике бегают, убирают что-то, а на месте батареи – черная груда.
Докладываю командиру своей батареи, и он разрешает на этих же установках – один снаряд, а потом – еще девять.
Отклонения от цели не было, и эти десять снарядов легли как надо. Наблюдал после этого часа полтора за целью, не видел ни одного гитлеровца, никакого движения – только черное пятно и догорающий склад.
Командир дивизиона мне – благодарность, и я пошел в землянку, приказав Долматову наблюдать дальше… Завтракал и после завтрака был вызван на комсомольское собрание в огневой взвод, ходил на лыжах, а когда вернулся и узнал, что ничего не произошло, сел дописывать письмо. Передал жене привет от моих разведчиков и телефонистов, рассказал об этом факте. Таких у меня с тех пор много в моей ежедневной практике.
Чувство мести было у меня не только за сестру – мысли о сестре слились с мыслями о Ленинграде и о многих других городах, о семьях моих друзей, товарищей. И так я был возбужден и радостно взволнован весь день (все ведь па моих глазах!), что бегал в одной гимнастерке, а мороз в тот день был лютый.
Пошел в боевые порядки пехоты, к командирам рот, чтобы оформить актом уничтожение батареи. Все видели это, все подписались под актом. Отправил я его вместе с разведдонесением командиру батареи, и сам лег спать, и часа три спал, до вечера, и ничего мне в тот раз не снилось. Вот с того дня я и стал к врагу беспощадным!..
В свободное время
Там же, перед рассветомЧувство мести столь же ненасытно, сколь и всякая иная страсть. И одно дело управлять огнем батареи, и другое – убить ненавистного врага своей рукой. Именно этого утоления жажды мести не хватало артиллеристу-разведчику Фомичеву, пока не стал он снайпером-истребителем.
Стереотруба, перископ, буссоль, полуавтоматы либо ППД, по паре ручных гранат – вот снаряжение и оружие, которые Фомичев и сопровождающие его один-два разведчика берут с собой, когда ходят в боевые порядки пехоты. Летом одеты в зеленые маскхалаты, зимой в белых халатах на свитере. Белый халат Фомичев предпочитает брюкам. «Он прикрывает ноги, и противнику кажется, что это ком снега; а когда ползешь в брюках, немец может заметить движение ног; да и снаряжение под халатом не блеснет, не зацепится».
Выбирается Фомичев со своими разведчиками за передний край, так, чтобы до немцев оставалось не более двухсот метров. Здесь скрытно, обычно в ночное время, разведчики роют и прикрывают броневой плитой снайперскую ячейку с амбразурой – плит здесь, под Колпином, у пехоты много. В такой ячейке сидеть в полроста нельзя – немец увидел бы, – надо лежать.
Ходы сообщения и укрытия сейчас, в ноябре, рыть трудно – земля замерзла, а снегу мало. Как только навалит зима сугробов, ходы сообщения можно будет делать просто в снегу.
Высматривая врага, Фомичев никогда не теряет ровного, спокойного настроения. В минуты опасности шутит с разведчиками. Он и всегда держится с ними запросто. Его приказания они выполняют с доверием и охотой и готовы за него отдать жизнь. Но и он ради них готов на все. Недавно двух телефонистов рядом с Фомичевым завалило землей (об этом мне рассказали сами телефонисты). Фомичев, не обращая внимания на близкие разрывы снарядов, разрыл землю и вытащил обоих красноармейцев.
Когда Фомичев видит гитлеровца, то ни азарта, ни волнения не испытывает.
– Нет того, чтоб я звал его «гадом» или какнибудь еще, а просто: «Вот показался!» – и мысль: «Как, каким способом, каким приемом его лучше убить?»
22 июля эгого года с двумя разведчиками – ефрейтором Синебрюховым и красноармейцем Малышевым – Фомичев вышел за боевое охранение шестой стрелковой роты нашего 286-го полка. На той территории до войны был совхоз «Молочный». Остались от него кирпичи да разрушенные силосная и водонапорная башни.
Разведчики перебегали от одной груды кирпичей к другой. Впереди, под деревянным домиком, закопался штаб разведанного перед тем Фомичевым минометного батальона 250-й фашистской испанской дивизии (эти данные были подтверждены пленным). Фомичев заметил: из штаба вышли офицер с солдатом и по траншее к переднему краю, чтобы достичь своих боевых порядков, но есть следующей траншеи, им предстояло перебежать лощину – метров пятнадцать. Видны были только их головы да плечи.
– Залез я на разрушенную силосную башню, встал с полуавтоматом за обваленными кирпичами, метрах в трех-четырех от земли. Синебрюхов, с приказанием без моей команды не стрелять, занял позицию в груде кирпичей, метрах в двадцати от силосной башни, а Малышев – тут же, около меня, внизу. Приказал ему следить за Синебрюховым и за мной, если ранят – помочь и в траве не прозевать врага, который мог бы к нам подкрасться.
Наблюдаю в четырехкратный мой перископ. Офицер, выйдя из траншеи, заметался, озираясь; присматривается, прислушивается. А тихо – выстрелов нет.
Показал он рукой на лощину солдату, сам отпрянул метра на два назад. Солдат боязливо осмотрелся, сорвался, побежал. Синебрюхов говорит мне тихо: «Комвзвод! Почему же не стреляем?» Я: «Не тронь!»
Только солдат пробежал, остановился, и офицер побежал. Полевая сумка у него блестела целлулоидом, когда он выбегал. Офицерские погоны с двумя широкими лычками посередине, каска с кокардой на баку (а у солдат – простая), молодой, без усов. Пробежал он метра три – я ему пулю врезал в грудь, он руки раскинул, упал на спину.
Солдат тут присел. И его не видно было минут двадцать. Но я жду, уверен: пойдет к офицеру на помощь. Вижу: ползет по траве (я не отнимал глаз от перископа), подполз, помедлил, стал на грудь к себе поднимать. Выпрямился в рост, сделал шаг, и тут я ему в спину нулю, и еще три по тому месту, куда он упал. Посмотрел, подозвал Синебрюхова:
«Вот, если б стал солдата стрелять, то упустил бы офицера, а так – обоих взял1»
Показал Малышеву. И стали мы выходить к своей траншее, в боевой порядок наш С веселым настроением! Встретился нам старший политрук Маталин, я дал ему перископ, все рассказал.
Это были мои двенадцатый и тринадцатый гиглеровцы.
На днях в снайперской охоте вдвоем с Синебрюховым, разведав из воронки от снаряда новый дзот, Фомичев убил трех немцев. Оставил Синебрюхова:
– Обстреливай, не давай убирать трупы! – А сам пошел за командиром, привел его в траншею: доказать, что действительно убил немцев Затем пополз обратно, к воронке Синебрюхова.
– Подполз я к нему, спросил: «Ну как? Все тихо?» – «Из пулемета вели огонь сюда!» – «Ладно, говорю, перебежим вперед в ту воронку!»
По едва Фомичев вскочил, пригнувшись хотел перебежать пятьдесят метров до следующей воронки, немецкий снайпер угодил ему в левую руку, в которой была винтовка. Фомичев все же добежал до воронки, упал в нее.
– И он сразу из миномета по этому месту. До двадцати мин! Не попал. Синебрюхов со мной сидел. Приказал я ему занять ячейку (в пятнадцати метрах впереди была вырытая нами раньше ячейка), разведать и уничтожить этого снайпера. Синебрюхов уполз вперед, а я перевязал себе руку и наблюдал из воронки за действиями Синебрюхова и за немецким передним краем.
Снайпер этот находился на нейтральной полосе, тоже в ячейке. Минут через тридцать – сорок, убедившись, что все тихо, стал он отходить к своим боевым порядкам. Я наблюдал в перископ. Вижу: Синебрюхов этого снайпера в спину убил, он упал на бруствер вместе с винтовкой и остался лежать.
Стали мы выползать к нашим, в траншею. И пришел я на НП, вызвали военфельдшера Кукину, она сделала перевязку. – Прервав рассказ, Фомичев кивнул в сторону, красноармейцу, возившемуся у печки: – Да не топи ты больше… и так – баня!
Затем расстегнул нагрудный карман гимнастерки, вытянул плотную пачку документов, перебрал их; задержавшись на одном из них взглядом, как бы про себя промолвил:
– По всей боевой и политической подготовке мои взвод управления к празднику годовщины Октября занял в полку второе место. Это я так, между прочим… А вот, – Фомичев раскрыл снайперскую книжку, – я сказать хочу: скучно мне будет, если к Новому году у меня не наберется полусотка гитлеровцев в этой книжечке! Если б мне ежедневно ходить за боевые порядки, то я, конечно, и не полусоток бы насбирал, но основное же дело у меня – разведка!
Сунул документы в карман, замолчал, задумался…
На командном пункте полка
29 ноября. ДеньСегодня я покидаю гостеприимных артиллеристов. Пойду пешком, потом буду «голосовать», авось и попадется какой-нибудь попутный грузовик, а нет – дойду до трамвая.
Я так много писал эти дни, что не только мозг устал, а и рука болит, на пальце – мозоль от пера. Надо разобраться в записях, подготовить и отправить корреспонденции.
Командир полка гвардии полковник И. А. Потифоров только что сообщил мне радостную весть, полученную на КП по телефону: наши войска начали наступление в районе Ржев – Вязьма совершили прорыв, перерезали обе железные дороги. Настроение у всех приподнятое, слышу высказывания: «… а скоро освободят Смоленск, там у меня остались родные», «… а скоро и блокаде ленинградской конец!».
Всего десять дней назад прозвучал необыкновенной силы удар нашей артиллерии под Сталинградом, и Красная Армия хлынула на врага. Весь взволнованный советский народ живет этим событием. Артиллеристы радуются особенно: это прежде всего их праздник! Подумать только: за один лишь первый день огнем нашей артиллерии там уничтожено и подавлено больше ста пятидесяти вражеских батарей!
Над всеми веет ожидание новых быстрых успехов. Инициатива явно везде переходит к нашим войскам.
О делах на юге сообщения «В последний час» не было. Значит ли это, что мы там приостановились? Думаю– нет.
Сталинград, Ржев, Африка, потопленный позавчера утром французский флот в Тулоне – какой диапазон событий!
Землянку, в которой за работой я провел бессонную ночь, замело снегом так, что утром я с трудом открыл дверь. Снег мягкий, почти оттепельный, пушистый, небо – серее его. На переднем крае – тихо, немцы вчера па этом участке не обстреливали нас из орудий. Мы сейчас молчим тоже.
Беда с табаком – эта беда теперь общая на всем фронте. За сто граммов табаку спекулянты дерут в Ленинграде два фунта хлеба!.. Начальник штаба подполковник Митрофанов наполнил своим «горлодером» мою жестяную коробочку, я курил много, сейчас опять курить нечего. Нет и спичек.
Потифоров рассказывал мне о прекрасных результатах наблюдений, проведенных с заводских труб гвардии лейтенантом Богдановым, о командире четвертой батареи Крылове и комиссаре Кустове – им и всему составу этой батареи объявлена благодарность в приказе начальника артиллерии 55-й армии.
Скольких прекрасных людей в полку я не успел повидать! Да разве успеешь?
Я все думаю об одном из этих людей, о Фомичеве, еще так недавно мирном человеке, а ныне – безжалостном, неумолимом снайпере-истребителе. Я думаю о том, что Гитлер своей чудовищной жестокостью, своими подлыми методами ведения войны вызвал к себе и к своим фашистским ордам эту жгучую, как изливающаяся лава, ненависть всех миролюбивых советских людей. Утолит эту ненависть только убежденность народа нашего в том, что на всей советской земле не осталось ни одного немецкого оккупанта, только полная наша победа.
Прощаясь со мной вчера, Фомичев заговорил о бойцах пехоты, с которыми встречается на переднем крае, о том, как они воюют, какими стали теперь по сравнению с прошлым годом.
– У всех нынче – точный расчет! В Невской Дубровке в прошлом году стреляли при каждом случае из ППД. А теперь самовольно никто не стреляет, если не получит приказания. Стреляют только снайперы. Тот, кому поручено копать лопатой, занимается только этим делом. Спокойный народ теперь! И немцы, скажу вам, не те. Под Ям-Ижорой я шел в атаку с двумя батальонами. Когда подошли к проволочному заграждению, стали набрасывать шинели, чтобы быстрей преодолеть колючку. Немцы пошвыряли оружие тут же у проволоки и все старались скрыться в траншее (там их автоматами свои встречали!). А могли бы стрелять! Трусливы сейчас: и своих боятся и наших!..
Гитлеровцы! Помните, как орали они с переднего края? Агитацией взять наших хотели! Последнее время молчат. Изверились в действии своей болтовни. Между прочим, примечательно: освещение ракетами теперь слабое, не так, как ранее. Раньше немец всю ночь бросал. Почему теперь нет? Думаю, строит по ночам оборонительные сооружения, например в Слуцком парке. И еще важно: пленные (последний перебежчик был числа девятнадцатого) говорят, что у них нет теперь агитации за взятие Ленинграда, как это было в августе и в начале сентября.