Встретили меня радостно и Мария Константиновна, и Ира, Таня, и – кажется, почти взрослая дочка Иры. За чайным столом беседуем допоздна втроем – Николай Семенович, Мария Константиновна и я. Потом Мария Константиновна легла на кровать, заснула, и, оставшись с Николаем Семеновичем вдвоем, мы проговорили до трех часов белой ночи, льющейся в открытые окна. Я лег одетый на диван в первой комнате и под легким одеялом заснул до утра. Утром Николай Семенович, в пижаме, в туфлях, вновь ведет разговор, пока за мной не заехал, чтобы увезти меня на передовую, старший политрук Черкасов.
   Тихонов – совсем обычный, пожалуй чуточку похудевший. Он эти дни не работает, потому что рука забинтована – на пальце флегмона. Разговоры откровенные, простые. О делах на фронте, о писателях, о личных делах.
   Тихонов рассказал мне обо всех этапах своей работы в Политуправлении Ленинградского фронта, о разных формах ее и обо всех начальствах своих. Последнее время Тихонов избавлен от лишних хождений по городу: после рассредоточения горкома партии и выезда из Смольного всех штабных отделов фронта (разместились в разных районах Ленинграда) группа писателей, работающих в Политуправлении, вместе с отделом агитации и пропаганды переведена в Дом Красной Армии, а писателям разрешено работать на дому. Теперь по своим квартирам живут и Тихонов, и Прокофьев, и Саянов, и другие, составляющие «оперативную группу писателей при Политуправлении Ленфронта». Случайно попавший вначале в группу И. Луковский нервничал при каждой бомбежке и каждом обстреле. Его отчислили, он эвакуировался. Теперь группа пополнилась, в ней кроме Тихонова, Саянова – Б. Лихарев, Е. Федоров, Д. Левоневский. Елена Рывина, эвакуированная в Сибирь, но вернувшаяся с делегацией трудящихся, привезших подарки Ленинграду, недавно также включена в группу. Она живет в Доме Красной Армии, получила отдельную комнату со всеми удобствами.
   Тихонов рассказал мне об обстоятельствах смерти Евгения Петрова (разбился при авиакатастрофе), о гибели Джека Алтаузена и М. Розенфельда (вместе со всей фронтовой редакцией, на Южном фронте); о писателях-москвичах, о живущем в Ташкенте Вл. Луговском («он освобожден от военной службы вчистую, у него мозговые явления»).
   Рассказал о недавно прошедшем в Ленинграде общем собрании членов Союза советских писателей – фронтовиков. Объясняет, что меня, как и других, находившихся в тот момент в 8-й и 54-й армиях, не вызывали потому, что Политуправление сочло затруднительным нас транспортировать.
   Подробно говорил Тихонов о своей работе: ее сейчас очень много, но хозяин и заказчик, генерал, – один, через него вся продукция распределяется по редакциям, и это стало удобством. Говорил и о своем питании – оно состоит, во-первых, из тех завтраков, обедов и ужинов, которые можно брать в ДКА зараз на дом или получать сухим пайком; вовторых, из подарков – нескольких, полученных персонально: от Московского Союза писателей, от «Правды» и других организаций; в третьих, из «академических» пайков, выдаваемых теперь не то пятнадцати, не то двадцати ленинградским писателям и добытых для них во время пребывания Тихонова в Москве. Таким образом, Тихонов и его семья вполне обеспечены продовольствием.
   Рассказал Тихонов и о том, что работа писателей в армейских газетах, при их нынешних размерах, – нецелесообразна и непродуктивна и весьма не удовлетворяет самих писателей. В Ленинграде возобновляется выпуск журналов, издательства выпускают брошюры и книги, нужны рассказы, очерки, большие статьи, поэмы. Потому Авраменко, Дымшиц, Друзин и некоторые другие перешли на более интересную для них и полезную работу.
   О будущем Ленинграда Тихонов говорил мало, ибо напряженность положения не дает почвы для суждений, кроме одного суждения о том, что Ленинград сдан не будет.
   Тихонов признает, что он и члены группы Политуправления находятся в наилучшем положении среди ленинградских писателей-фронтовиков и потому могут теперь работать вполне продуктивно.
   И все-таки настроение Тихонова показалось мне оптимистическим, бодрым только по внешности…
 
Встречи
   10 июля. Канал Грибоедова
   С утра – я в издательстве «Советский писатель», в Радиоцентре, в Доме имени Маяковского Потом пять часов, занимаясь корреспонденциями, провел в ленинградском отделении ТАСС.
   По моему убеждению, основанному на множестве примеров и доказательств, это отделение работает из рук вон плохо.
   Вчера, поздним вечером, зашел по соседству к Николаю Брауну. Он трезв в мыслях, одинок, весь в песнях. Сказал мне, что ему очень бы хотелось повидаться с женой и ребенком, съездить на Урал, где они плохо живут, и помочь, устроить дела их, но что в такой момент он считает просто неудобным даже поднимать разговор об этом, надо, мол, быть здесь. Поэтому не высказал он своего желания и А. Фадееву – тот, безусловно, не отказался бы устроить ему эту поездку.
   Браун доволен: вся Балтика поет его песни.
   Недавно на одном из кораблей был устроен его вечер. Браун не произносит никаких громких фраз ни о защите города, ни о своем долге, не строит никаких предположений, но чувствуется, что он готов разделить судьбу города до конца, что хочет работать самозабвенно, что привык ко всему и ничто уже его не страшит.
   В квартире Брауна ничто не тронуто, все – как было до войны. На его письменном столе я увидел пять изданных за время войны сборников его балтийских песен (шестой выходит). Стол стоит в угловой комнате между двумя раскрытыми настежь окнами. В одно, выходящее на улицу Софьи Перовской, видна пробоина: снарядом разбита квартира поэтессы Наташи Бутовой в противоположном доме. Перед другим окном – превращенная в госпиталь больница, объект вожделений немецких артиллеристов.
   Во время одного из недавних обстрелов снаряды свистели вокруг, и Браун, ничего приятного не испытывая, решил сойти вниз, вышел на лестницу, спустился до третьего этажа и дальше не пошел, потому что весь дом содрогался от разрывов, а это место на лестнице показалось ему более защищенным… Говорил он об этом просто констатируя факты, стремясь только быть точным. Мне понравился Браун в этот приезд мой, как понравился и тогда, когда я беседовал с ним в начале войны. Это было на следующий день после его возвращения в Ленинград из Таллина: при переходе флота в Кронштадт Браун, дважды тонув на торпедированных один за другим кораблях, спасся только по удивительной случайности…
   11 июля
   Опять издательства, редакции, встречи с писателями, а потом был в госпитале – навестил разведчика младшего лейтенанта Георгия Иониди, с которым подружился осенью в батальоне морской пехоты. Вчера, случайно узнав о моем приезде в Ленинград и застав меня телефонным звонком в ТАССе, он сообщил, что лежит раненый в госпитале, поправляется, через день выписывается, снова уходит на фронт.
   Батальон морской пехоты, хорошо знакомый мне по осенним моим посещениям, пополняется ленинградскою молодежью, а балтийцев в нем почти не осталось: большинства в живых уже нет, а иные перед открытием навигации возвращены в Кронштадт и на корабли. Жива и работает теперь в Кронштадте санинструктор батальона Валя Потапова – жена Иониди.
   12 июля
   Полдня – приведение в порядок квартиры отца, разборка вещей, фотографий, моих рукописей…
   Вечером – на канале Грибоедова, у соседей, – собрались писатели…
   В Доме имени Маяковского я встретил писателя Александра Зонина. Он, старший морской командир, сегодня к ночи отправится в Лисий Нос, а оттуда – в Кронштадт, чтоб принять участие в опаснейшем походе одного из наших боевых кораблей, уходящего в долгое автономное плавание. Зонин не слишком рассчитывает вернуться живым, но из высокого чувства долга готов ко всему. Человек он нервный, впечатлительный, а храбрость его доказана им еще во времена гражданской войны, в которой он был награжден орденом Красного Знамени. Перед расставанием он дружески со мною беседовал[24].
   13 июля
   С утра сегодня все то же: пилил, колол на дрова расщепленные снарядом доски в моей квартире, варил пищу. Потом провел день в хлопотах о питании по аттестату: где прикрепить его? В Доме Красной Армии – отказ, в Комендантском управлении – отказ, в Интендантском управлении – отказ, на курсах резерва Политуправления, благодаря знающему меня лично батальонному комиссару Воробьеву, – зачислили.
   Встречи с людьми и их разговоры.
   Груздевы… Сыты. Академический паек. Татьяна Кирилловна Груздева занята квартирными и «надстроечно-блюстительскими» делами по всему дому. Здесь все на месте, как в мирное время: тщательно и любовно прибранная квартира, книги стоят в прежнем порядке на полках, на столах – чистые скатерти, те же посуда, мебель, обстановка, безделушки, мелочи – все пребывает в том благолепии и порядке, в каком было и до войны.
   В квартире Груздевых я бывал не раз. Все и отличие нынешней жизни Груздевых от прежней только в том, что воду они носят снизу и что питание их строго рассчитано. Но Илья Груздев, чуть похудевший, помолодевший, совершенно здоровый и розовощекий по-прежнему, в пижаме, читает книгу у окна, пишет за своим – ничем не нарушенным – письменным столом, а выслушав по радио последние известия, водит карандашом по висящей на стене карте. В положенное время ест и пьет, и жена его блюдет в квартире чистоту: полы чисто вымыты, входящий с улицы обязан вытереть ноги о влажную тряпочку. Телефон работает, по вечерам керосиновая лампа заменяет электрическую. Какая-то молодая родственница, изящно одетая, выходит гулять, а потом укачивает в детской кроватке годовалую девочку, свою племянницу, родившуюся за два месяца до войны, и эта девочка сыта, здорова, круглощека. Из окна квартиры, со сверкающими стеклом, раскрытыми настежь окнами, летний ветерок входит в комнату прохладой. Если жена Груздева по сравнению с прежним временем исхудала, а старая мать ее – тоща, то никак не скажешь, что это от недоедания… Раз меня угощали рюмкой глинтвейна. В другой раз настоящим чаем с сахаром, конечно очень мелко наколотым… Впрочем, когда я принес в котелке из столовой курсов Политуправления свой обед и ужин – смешанные вместе макароны и пшенную кашу – и предложил присутствующим, сказав, что у меня самого аппетита нет, то это предложение мое не оказалось неуместным, и Груздевы с удовольствием (правда, заставив и меня принять участие в еде) съели эти черные макароны и кашу.
   Разговоров о еде при мне они не вели никаких, голодного психоза у них, как и у многих, кого я видел, вовсе нет, но съесть что-либо «дополнительное» они, как и все другие в Ленинграде, всегда могут и делают это с удовольствием.
   Пока пишу это, расположившись на садовой скамье на улице Софьи Перовской, проходит тощая «старая» (в действительности – молодая) женщина, несет на ремне красный патефон, черный зонтик, а за спиной – сумку. Тихо мне: «Вам патефон не нужен?»– «Нет». Ей хочется разговаривать: муж на фронте, писем нет. «Из Московско-Нарвского района я сюда эвакуировалась, а теперь отсюда уезжать надо. Если б не ребенок, могла бы я взять что-либо, а с ним что возьмешь? Приходится бросать… Ужасно тяжелое положение. Все уезжают, у всех своего барахла много. Разве продашь?»…
   Управдом, увидев, что я сижу на скамье:
   – Что, хозяйки нет?
   – Нет.
   – Прошу милости, – квартира двадцать два, переночевать можно… И кипяток есть!..
   – Спасибо, посижу здесь!..
   А «хозяйки» у меня в Ленинграде нет вообще!
 
Дом имени Маяковского
   13 июля. Вечер
   О, этот дом уже ничуть не похож на зимнюю клоаку. Он чист, приведен в порядок, функционирует, почти все кабинеты и комнаты заняты. Из писателей никто в доме теперь не живет, кроме Карасева, занимающего здесь должность директора. Две-три комнаты внизу превращены в «творческие кабинеты». В них – ковры, мебель, отличная обстановка, в них всегда увидишь работающих писателей.
   Правление Союза занимает те же, что и в мирное время, помещения, за столом управляющего делами – та же Розалия Аркадьевна, похудевшая, постаревшая, но бодрая, не желающая уезжать никуда, привыкшая к своему положению и к своей работе; та же Евгения Григорьевна, принимающая теперь от воинских частей, госпиталей, заводских клубов заказы на выступления писателей и названивающая им все дни; в горкоме писателей та же Анна Николаевна; в Литфонде – также прежний персонал, в том числе Наташа Бутова, уже давно не пишущая стихов, но самоотверженно заботящаяся о писателях.
   Словом – давно знакомые люди из резко и явно поредевших рядов. В столовой – официант при буфете, выдающий «додаточные» продукты (при мне он выдавал писателям по пучку репы); кухарка, контролерша талонов, – зимняя истощенность изменила только цвет их лип.
   Всем не хочется уезжать из Ленинграда, по от некоторых этого требует постановление об эвакуации определенных категорий граждан. Не хочется, да, впрочем, и хочется, – все в колебаниях и сомнениях, все спрашивают моего мнения: одни – ехать им или не ехать; другие (чей отъезд неизбежен) – куда?
   Люди гордятся тем, что до сих пор прожили в городе. Патриотическая гордость зовет их дожить в Ленинграде до конца блокады. Вместе с тем люди не хотят терять свои квартиры и вещи, опасаются лишиться в будущем возможности вернуться в Ленинград; понимают также, что питание в тылу сейчас не лучше, а кое-где хуже, чем в Ленинграде, так как Ленинграду дают и будут давать такие пищевые продукты, каких в тылу не дают никому: и сливочное масло, и мясо, и витамины… Знают, что здесь, «за писательской организацией», они не пропадут, а ехать – это значит оторваться от города, может быть навсегда, кануть в неизвестность: где окажешься да как устроишься, – не повезет, так будешь и без работы, и пропадать с голоду, и жить в конуре…
   В столовой Союза писателей – чисто, на столах скатерти, девушки-официантки чисто одеты, никаких очередей нет. Обед – с трех до пяти дня. Все члены Союза получают «бесталонный обед», то есть без вырезки талонов из продовольственной карточки. Все имеют продкарточку первой категории, это значит получают двойную обеденную норму.
   Литфонд за городом имеет огороды, свое хозяйство. Овощи обеспечены. Писатели неоднократно получали подарки.
   Я несколько раз обедал здесь. Это всегда: полная тарелка вкусного и хорошего супа-овсянки, щей; большая порция каши; на третье либо кусок глюкозы, либо шоколадная конфета, раз дали три квадратика шоколадной плитки.
   Считаю, что по нынешним временам это вполне достаточное питание.
   Илья Авраменко и оставшиеся члены правления заняты сейчас эвакуацией писателей. Решено эвакуировать всех, кто не нужен здесь для военной работы. Составлены списки. В дни пребывания моего в Ленинграде уехало несколько групп писателей: например, один хороший прозаик, честнейший человек, обессиленный и обезволенный до такой степени, что стал истерически нервным, готовым в любую минуту заплакать. Требовалась огромная выдержка, чтобы спокойно выслушивать его нескончаемые жалобы на судьбу.
   По спискам Союза писателей (я подсчитывал вместе с Авраменко) 107 человек находятся в армии (в Ленинграде, на Ленинградском фронте и на других фронтах).
   33 человека умерли от голода.
   11 человек погибло на фронтах.
   6 человек арестованы (Лозин и Петров – расстреляны, Абрамович-Блек, Борисоглебский и кто-то еще, я забыл фамилию, – находятся в заключении по политическим обвинениям, а один – это Герман Матвеев – посажен за спекуляцию).
   53 человека подлежат эвакуации. В городе – в гражданском состоянии останется – не помню точно – человек 30.
   Остальные эвакуированы раньше. Общий состав членов и кандидатов Ленинградского отделения ССП перед войной был 300 человек с небольшим.
 
Настроения
   Ради служения истине я должен, однако, сказать, что в городе, среди обывателей, появились и пораженческие настроения. Несколько такого рода высказываний мне довелось выслушать – впервые за всю войну. Люди эти говорили мне, что, по их суждению, война проиграна, что их страшит возможность взятия города немцами. И, мол, до падения Севастополя и начала немецкого наступления на юге они в это не верили, а теперь думают, что и Ленинграду, пожалуй, не выстоять. И – гадают, гадают, сомневаются, колеблются, рассуждают: как же им «в этом случае» поступить? Что будет с ними?
   На днях в квартире отстранившегося от военной службы литератора (имя которого я не считаю нужным назвать)[25] в разговоре с его женой я подметил один из оттенков подобного панического и шкурного настроения: она и уехала бы с мужем из Ленинграда, но ей жалко расставаться с вещами, и уехать трудно, да и зачем? Так питаться, так жить, как здесь, они нигде не смогли бы, потому что питание у них сейчас хорошее: академический паек и другие блага обеспечивают им нормальное существование. И зиму пережить можно: есть запас дров, в кухне будет тепло, поднакопили керосина – будет светло. «Он» любит жить с удобствами, принести ведро воды со двора почитает за тяжелый труд, это вредит его сердцу, ему надоели жизненные невзгоды и неудобства… Но вдруг город возьмут немцы? Это, мол, вполне может случиться. И не будь он литератором, а она – женой литератора, они, может быть, просуществовали бы и под немцами, но такого, как он, немцы в живых не оставят – «ведь правда, вы же сами понимаете, не оставят?» И смотрела мне в глаза, и ждала подтверждения своих слов, разрешения своих сомнений.
   Разговаривать с нею мне не захотелось. Сказав для – вежливости несколько незначащих слов, ушел и больше заходить туда не намерен…
   Пример такого шкурнического настроения в писательской среде, пожалуй, единственный. Однако несколько раз и среди других представителей городской интеллигенции, даже безусловно храбрых и полных патриотических чувств, но обладающих обостренным восприятием людей я наблюдал признаки потери уверенности в благополучном исходе войны: дескать, на фронте совершены какие-то, быть может решающие судьбу страны, стратегические ошибки!
   Мало кто решается высказывать вслух такие свои затаенные мысли, но и без прямых высказываний чувствуется, что настроение у этих людей подавленное.
   Один из них, включенный в списки эвакуируемых, недавно спросил меня:
   – Как вы думаете, что будет дальше? Ну, вы же с фронта, вы знаете больше меня, вы, может быть, что-нибудь знаете?
   – Все, – отвечаю, – на нашем, Ленинградском, отлично!
   – Ну, раз отлично, то и скажите только одно слово: ехать мне или не ехать?
   И – многозначительный взгляд! Делаю вид, что не понимаю этого взгляда. Раз уж, вижу, человек слаб здоровьем или духом, говорю:
   – Конечно, вам ехать – зачем обременять город заботами о своем пропитании, вы же знаете, с какими трудностями связана доставка сюда продуктов. Потому и эвакуируют. Уедете – будете сытее и здоровее, ведь здесь, в таком состоянии вашем, польза городу от вас небольшая.
   А вот тем, кто духом силен и кто без колебаний действительно хочет остаться в Ленинграде, таких советов я не даю. Такова, например, служащая в Литфонде поэтесса Наташа Бутова, спокойная, чувствующая себя уверенно, не сомневающаяся ни в чем:
   – Я никуда не поеду. Настроение у меня хорошее!
   – А с питанием как?
   Сказать, что я не пообедала бы второй раз, сразу же после обеда, я не могу. Но у кого есть работа, и кто занят ею, и не распускает себя, не думает о еде, тому этого питания хватает. Я всегда мало ела, теперь поэтому хорошо себя чувствую. Я не истощаюсь, и голодного психоза у меня нет.
   – А вот тетка ваша (служащая в бухгалтерии Гослитиздата) жалуется мне, что она все время голодна, что есть совершенно нечего, что она измучилась?
   – Ну, знаете! Это неверно. Она совсем не голодна, я делюсь с нею всем, она ест столько же, сколько и я. Утром пьем кофе с хлебом, днем обедаем: суп, каша, что-нибудь сладкое; раза два в неделю – мясо; вечером всегда что-нибудь есть на ужин. Но просто после зимы у нее, знаете, не совсем все вот здесь, – Наташа показала на голову, – в порядке. Это, конечно, психоз!
   Вот такова истинная ленинградка! И ведь немало же писателей, хотя бы живущих в одном доме – на канале Грибоедова, – повидал я за эти дни. В этом доме живут и Браун, и Саянов, и Илья Авраменко, исполняющий сейчас обязанности ответственного секретаря Союза писателей (Борис Лихарев улетел в партизанский край), и Груздев, и многие, многие другие. Встречал в городе журналистов, художников, инженеров, ученых… Все они уверены в нашем будущем!
   Это я говорю об интеллигентах, живущих в самом Ленинграде. А уж о тех, кто находится в лесах и болотах действующей армии, и говорить нечего. Какой силой духа обладают они, какой безграничной, непоколебимой верой в победу! Среди работников политотдела 8-й армии и в частях есть крупные ученые. Я хорошо знаю профессора Картера, читавшего в Ленинграде курс истории искусств. Мы много беседуем с ним. Как он светел и чист душой! А завкафедрой ЛГУ профессор Б. А. Чагин, ныне полковой комиссар, работающий на курсах по подготовке политруков, – разве можно хоть чем-нибудь сломить его великолепный оптимизм!
   Такие люди, если нужно, идут в бои с беззаветной храбростью и, отдавая свою жизнь, не сомневаются ни в чем. Так, в 8-й армии впереди бойцов шел отражать атаку (когда немцы брали Таллин), профессор Орест Цехновицер. Так погиб в 265-й стрелковой дивизии единственный специалист по палеазиатским языкам профессор С. Н. Стебницкий; так погиб командир орудия – философ, математик профессор Поляк…
   Да разве не готов пойти в бой, если жизнь потребует этого от него, и тот же, высоко интеллигентный человек, майор Г. Я. Данилевский – альпинист и научный работник, – о котором я писал в моем дневнике!
   Кстати, все альпинисты, – их немало было и есть в 1-й горнострелковой бригаде, – доктор наук Великанов, Буданов, Калинкин, Лендстрем и другие, – исследователи Памира и многих горных районов, прекрасно сражались и сражаются в рядах 8-й армии. Разве можно уловить в настроении этих людей хоть нотку сомнений!
   Нет! Вера их – беспредельна в самой тяжелой в самой опаснейшей обстановке!
   Возвращаясь к мыслям о ленинградских писателях, я думаю: какая огромная разница между людьми, живущими в равных условиях! Как по-новому раскрываются сильные и слабые люди в необыкновенной обстановке блокады Ленинграда, в испытаниях небывалой войны!..
 
Еще страницы о «пятачке»
   14 июля
   Я уже записывал с горестью о том, что в конце апреля нами выше Ленинграда по Неве был сдан «пятачок» Московской Дубровки.
   О падении этого «пятачка», где на каждый метр земли приходится по двенадцать – пятнадцать убитых, ради взятия которого положено несколько наших дивизий, мне было известно уже давно – в начале мая. А сегодня мне рассказали, что на «пятачке» погибла группа его защитников, сражавшаяся в безнадежном положении до конца, чуть ли не двое суток державшая большой, обращенный к правому берегу реки плакат: «Держимся. Спасите нас!», – но спасти их не удалось.
   Только через четыре года после этой записи мне довелось узнать о том, что именно происходило на Невском «пятачке» после его падения. Посещая после войны места памятных мне боев, я 12 июля 1946 года приехал на 8-ю ГЭС, чтобы познакомиться с работами по восстановлению этой электростанции, превращенной немцами в мощный узел сопротивления и взятой нашими войсками только в 1943 году, после прорыва блокады.
   Вот, дословно, записанный мною в 1946 году при посещении 8-й ГЭС рассказ Петрова – в ту пору начальника группы кочегаров котельного цеха.
   … – В октябре тысяча девятьсот сорок первого года на Неве было восемь переправ, на пространстве от Восьмой ГЭС до Арбузова. Мы – Сто семьдесят седьмая стрелковая дивизия – находились тогда в совхозе Малое Манушкино. Девятого ноября тысяча девятьсот сорок первого года в составе Пятьсот тридцать второго полка этой дивизии мы приняли участие в очередном форсировании Невы. После полуторачасовой артиллерийской подготовки, между двенадцатью и часом ночи мы двинулись на лодках. Я был бойцом. Моя лодка переправилась удачно. Окопались на берегу, утром стали отбивать немца от берега. Расширили «пятачок» по фронту до Арбузова (где был немец) и до ГЭС (где тоже был немец) и продвинулись в глубину на два – два с половиной километра, заняв четыре линии вражеских траншей. Дивизия была потрепана. Нас, остатки дивизии, собрали и отправили на три дня обратно на правый берег, а на смену нам встала Одиннадцатая стрелковая бригада. А мы влились в Восемьдесят шестую дивизию полковника Андреева, и спустя четыре дня нас бросили опять на «пятачок», – переправлялись уже по тонкому льду, с шестами. И было еще одно безрезультатное наступление. Танки наши дошли до Шестого поселка, пехота туда дойти не могла. Заняли оборону, передний край был в сорока метрах от немцев – гранатами доставали. Меня назначили в полковую разведку, ходил в ГЭС. Здесь у него был наблюдательный пункт, были и склады боеприпасов. Артиллерия била из-за шлакобетонного городка. Мы били по ГЭС минометами (артиллерии у нас не было) – три секунды от выстрела до разрыва – прямой наводкой. Наши обстреливали ГЭС с другого берега и бомбили силами авиации.