Когда они проезжали мимо барака, Моралес сидел на ступеньках и чистил лук. Он помахал ножом и весело окликнул Джона Грейди. Тот сказал старику спасибо за приветствие, но лишь потом понял, что Моралес сказал ему, что конь рад снова видеть его, а насчет себя умолчал. Он еще раз махнул рукой Моралесу, тронул каблуками бока жеребца, и тот забил копытом, загарцевал, словно никак не мог подобрать аллюр, который лучше всего подошел бы к этому дню. И лишь когда они выехали на дорогу и дом, и конюшня, и повар Моралес скрылись из вида, Джон Грейди шлепнул ладонью по лоснящемуся, дрожащему крупу, и они понеслись ровным резвым галопом.
   Джон Грейди проехался по столовой горе, выгоняя лошадей из долин и кедровых чащ, где они любили прятаться, а потом провел жеребца рысью по горному лугу, чтобы немножко охладить его. Они спугнули сарычей из лощинки, где те собрались попировать павшим жеребенком. Остановив жеребца, Джон Грейди какое-то время смотрел на конский труп без глаз и с содранной шкурой в запачканной кровью траве.
   Днем Джон Грейди сделал привал. Усевшись на большом камне и болтая ногами, он подкрепился холодным цыпленком и хлебом, которые дала ему с собой Мария, а жеребец спокойно пощипывал травку чуть поодаль. Джон Грейди смотрел на запад, туда, где за холмами и долинами высились горы, над которыми собирались грозовые облака и которые растворялись в дымке.
   Джон Грейди выкурил сигарету, затем сделал углубление в тулье шляпы, положил туда камень и, улегшись на траву, прикрыл этой утяжеленной шляпой лицо. Он пытался понять, какой сон будет к удаче. Он представил ее на вороном скакуне. Она ехала с прямой спиной, шляпа сидела на ней ровно, и волосы развевались на ветру, а потом она повернулась и улыбнулась, и еще он запомнил ее взгляд. Потом он подумал о Блевинсе. Он вспомнил выражение его лица, когда тот отдавал ему свои песо. Однажды в Сальтильо ему приснилось, что к нему в камеру пришел Блевинс и они рассуждают о том, что такое смерть. Блевинс говорил ему, что в ней нет ничего страшного, и Джон Грейди соглашался. Джон Грейди подумал, что если ему опять приснится Блевинс, то, может, мальчишка наконец-то оставит его навсегда и заснет вечным сном с такими же, как он, бедолагами. Трава шуршала на ветру, и Джон Грейди заснул под это шуршание, но никаких снов не увидел.
   Обратно он ехал через пастбища. Из-под деревьев выходили коровы, спасавшиеся там от дневной жары. Проезжая мимо одичавшей яблони, Джон Грейди сорвал яблоко, надкусил, но оно оказалось зеленым, твердым и горьким. Он спешился и повел коня по бывшему яблоневому саду в поисках падалицы, но ничего не нашел – наверное, все поели коровы. Потом они подъехали к заброшенному дому. Двери там не было, и Джон Грейди въехал на жеребце внутрь. Часть стропил кто-то снял – наверное, охотники и пастухи пустили их на дрова, разводя костры прямо на полу. К стене была прибита телячья шкура. У окон не было не только стекол, но и переплетов, которые тоже, скорее всего, пошли на дрова. Казалось, жизнь, некогда кипевшая в этих стенах, вдруг внезапно и необъяснимо оборвалась. Жеребцу тут явно не понравилось, и Джон Грейди, тронув его бока каблуками и натянув поводья, раз вернул его, и они выехали наружу. Останки дома и сада быстро остались позади и скрылись из вида. Они ехали по заболоченному лугу к дороге. Воздух слегка опьянял, над головами человека и коня ворковали голуби, и Джон Грейди время от времени пускал в ход поводья, чтобы конь не ступал в свою собственную тень, что порядком волновало его.
   Джон Грейди умылся под краном в коррале, сменил Рубашку, стер пыль с сапог и пошел к бараку. Уже стемнело. Пастухи отужинали и теперь сидели под рамадой и курили.
   Джон Грейди поздоровался, услышав в ответ:
   Эрес ту, Хуан?[136]
   Кларо.[137]
   Возникла пауза, потом кто-то из мексиканцев сказал ему «добро пожаловать». Джон Грейди поблагодарил.
   Он сидел, курил и рассказывал, что с ним произошло. Пастухи поинтересовались, как поживает Ролинс, который был для них ближе, чем он, Джон Грейди. Узнав, что Ролинс сюда больше не вернется, они огорчились, но кто-то резонно заметил, что человек теряет много, когда покидает свою родину. Не случайно ты рождаешься именно в этой стране, а не в какой-то другой. И еще кто-то сказал, что погода, ветры, времена года не только создают поля, холмы, реки, горы, но и влияют на судьбы людей и передают это из поколения в поколение, и с этим нельзя не считаться. Они также поговорили о коровах, лошадях, о молодых кобылах, у которых началась течка, о свадьбе в Ла Веге и похоронах в Виборе. Никто не упомянул ни хозяина, ни Альфонсу. Никто и словом не обмолвился о хозяйской дочке. В конце концов Джон Грейди пожелал им доброй ночи и направился к хозяйскому дому. Он подошел к двери и постучал. Некоторое время никто не отзывался, тогда он снова постучал. Наконец на пороге появилась Мария, и он понял, что Карлос только что вышел из ее комнаты. Она посмотрела на часы над раковиной.
   Йа ас комидо[138] – , спросила она.
   Но.
   Сьентате. Ай тьемпо.[139]
   Он сел за стол, и она поставила разогреваться сковородку с жареной бараниной с подливкой, а потом, несколько минут спустя, принесла ему полито тарелку и кофе. Она закончила мыть посуду, вытерла руки фартуком и без нескольких минут десять вышла из кухни. Затем она вернулась и остановилась на пороге. Джон Грейди встал из-за стола.
   Эста эн ла сала[140], сказала она.
   Джон Грейди прошел через холл в гостиную. Дуэнья Альфонса стояла с очень официальным видом. Она была одета с элегантностью, от которой веяло холодом. Она прошла к столу, села и жестом предложила Джону Грейди сделать то же самое.
   Он медленно прошел по ковру с орнаментом и тоже сел. За ее спиной на стене висел гобелен, на котором изображалась встреча двух всадников на дороге. Над дверями в библиотеку была прикреплена голова быка с одним рогом.
   Эктор был уверен, что ты больше здесь не появишься. Я говорила, что он ошибается.
   Когда он вернется?
   Не скоро. Но так или иначе, он вряд ли захочет тебя видеть.
   По-моему, я имею право на объяснение.
   А по-моему, баланс уже подведен, причем в твою пользу. Ты принес большое разочарование моему племяннику и, не скрою, немалые расходы мне.
   Не сочтите за дерзость, мэм, но я и сам испытал не которые неудобства.
   Полицейские уже однажды приезжали сюда. Но мой племянник отправил их назад с пустыми руками. Он хотел провести свое собственное расследование. Он был уверен, что их версия ошибочна.
   Почему же он ничего мне не сказал?
   Он дал слово команданте. Иначе тебя забрали бы сразу же. Но он хотел провести собственное расследование. Согласись, что команданте имел все основания не предупреждать заранее тех, кого он хочет арестовать.
   Зря дон Эктор не дал мне шанс рассказать, что тогда случилось. Тогда, глядишь, все вышло бы иначе…
   До этого ты уже дважды говорил ему неправду. Он имел основания предположить, что ты способен солгать и в третий раз.
   Я никогда не лгал ему.
   История об украденной лошади дошла до этих мест еще до вашего прибытия. Было известно, что конокрады – американцы. Когда он спросил тебя об этом, ты сказал, что ничего не знаешь. Потом несколько месяцев спустя ваш приятель вернулся в Энкантаду и убил там человека. Государственного служащего. Никто не сможет отрицать этого.
   Когда он возвращается?
   Он все равно не захочет тебя видеть.
   Вы, значит, тоже считаете меня преступником?
   Я готова поверить, что против тебя сложились обстоятельства. Но сделанного не воротить.
   Почему вы меня выкупили?
   Ты и сам отлично знаешь почему.
   Из-за Алехандры?
   Да.
   А что она обещала взамен?
   Думаю, ты и это понимаешь.
   Она обещала, что больше никогда не увидится со мной?
   Да.
   Джон Грейди откинулся на спинку стула, посмотрел мимо дуэньи Альфонсы на стену. На гобелен. На голубую декоративную вазу на ореховом буфете.
   У меня не хватит пальцев на руках, чтобы подсчитать, сколько женщин из нашей семьи пострадали из-за любовных связей с недостойными мужчинами. Разумеется, кого-то из кавалеров увлекли революционные идеи – такие уж были времена… Моя сестра Матильда, например, в двадцать один год уже была дважды вдовой. Оба ее мужа были застрелены. Двубрачие… Фамильное проклятие… Смешанная кровь… Нет, Алехандра больше никогда не увидит тебя.
   Вы загнали ее в угол.
   Она была рада, что у нее появилась возможность заключить такую сделку.
   Только не говорите, что я должен сказать за это спасибо.
   Не буду.
   Вы не имели права… Лучше бы я остался в тюрьме.
   Ты умер бы там.
   Ну и что?!
   Они сидели и молчали. Было слышно, как тикают часы в холле.
   Мы хотим, чтобы ты взял лошадь. Антонио этим займется. У тебя есть деньги?
   Он посмотрел на нее, потом медленно произнес:
   Я-то думал, что в молодости вы сами хлебнули горя значит, будете подобрее к другим.
   Ты ошибся.
   Наверное.
   Мой опыт отнюдь не убедил меня, что пережитые тяготы делают людей добрее. Это смотря какие люди.
   Ты, наверное, думаешь, что видишь меня насквозь. Кто я? Старуха, у которой не сложилась личная жизнь, и потому она озлоблена на весь мир. Завидует счастью других. Типичная история… Но ко мне она не имеет ни какого отношения. Я защищала тебя, даже несмотря на те скандалы, которые устраивала мать Алехандры. К счастью, ее ты не встречал. Это тебя удивляет?
   Удивляет.
   Видишь ли, если бы она умела держать свой язычок за зубами, я, может, и не взяла бы на себя роль твоего адвоката. Кроме того, она в отличие от меня очень уж уважает общественное мнение… Общество… У нас в Мексике это машина подавления. В первую очередь женщины. В стране, где женщины лишены права голоса, это настоящий деспот… Мексиканцы просто помешались на обществе и на политике, хотя и то и другое у нас – чистый кошмар. Представителей нашего рода здесь называют гачупинами, но сумасшествие испанцев мало чем отличается от безумства креолов. В тридцатые годы в Испании разыгралась политическая трагедия, но за два десятилетия до этого в Мексике прошла ее генеральная репетиция. Имеющий глаза да увидит… Казалось бы разница велика, но, если приглядеться, получается, по сути, одно и то же. Испанец всем сердцем обожает свободу. Но только свою собственную. Он боготворит истину и честь во всех их обличьях. Но ему нравятся именно эти обличья, а не суть. Испанец свято верит, что единственный способ подтвердить реальность кого бы то ни было – это заставить его истекать кровью, будь то девственницы, быки, мужчины… Будь то сам Спаситель. Я смотрю на мою внучатую племянницу и вижу ребенка. Впрочем, я прекрасно помню и себя в ее возрасте. В иных обстоятельствах я, возможно, стала бы солдадерой[141]… Алехандра, быть может, тоже… Но мне не дано понять, что представляет собой ее жизнь. Если в ней и есть некая последовательность, то мои глаза не в состоянии ее увидеть. Правда, я никогда не могла решить: действительно ли в нашем существовании имеется какая-то законченность, какая-то стройная последовательность, или же мы просто вносим систему в хаос, произвольно толкуя скопище разнообразных фактов. Если это и впрямь так, то тогда мы не представляем собой ровным счетом ничего, как бы нам ни хотелось уверить себя и остальных в обратном. Скажи-ка, ты веришь в судьбу?
   Джон Грейди промолчал, словно тщательно обдумывая вопрос.
   Да, мэм, верю, наконец сказал он.
   Мой отец верил во взаимосвязь между явлениями. Я, правда, не разделяла его энтузиазма. Он считал, что не бывает такого понятия, как слепой случай, – это все равно следствие тех или иных решений человека, пусть в далеком прошлом. Он любил приводить в пример принятие решения с помощью монеты, которая является и кусочком металла, и результатом выбора чеканщика, который когда-то взял этот кусочек и поместил в штамп именно той, а не другой стороной. Это и оказало воздействие на наше решение с помощью монетки. Орел или решка… Сначала принимал решение чеканщик, а потом, спустя много лет, настает наш черед.
   Дуэнья Альфонса улыбнулась. Коротко. Мимолетно.
   Наивный пример. Но образ этого безымянного чеканщика навсегда врезался мне в память. Если бы речь шла о роке, фатуме, который властвует над нашей фамилией, то с ним можно было бы постараться договориться… Задобрить, умилостивить… Но чеканщик – это уже нечто совсем иное. Он смотрит своими под слеповатыми глазами в очках на кусочки металла – и принимает решения. Порой, возможно, не без колебаний. А пока он колеблется, судьбы целых грядущих поколений висят на волоске. Судьбы миров… Моему отцу это позволяло увидеть первопричины, но я смотрела на вещи иначе. Мне наш мир скорее напоминал кукольный театр. Если заглянуть за ширму, то видишь нитки, которые уходят от марионеток вверх. Однако оказывается, что за них дергают не кукловоды, но другие марионетки, которыми управляют новые куклы, и так до бесконечности. Я имела возможность убедиться, что эти уходящие в бесконечность нитки способны погубить великих мира сего, утопить в крови и безумии. Погубить нацию. Я могу рассказать тебе, какой была Мексика. Какой была и, возможно, снова будет. Тогда ты поймешь, что те самые вещи, которые сначала расположили меня к тебе, в конечном счете заставили сказать «нет».
   Она помолчала, затем продолжила: Когда я была девочкой, в Мексике царила страшная нищета. То, что ты видишь сегодня, не идет ни в какое сравнение с тогдашними кошмарами. У меня от этого разрывалось сердце. В городах были лавки, где крестьяне, которые приезжали продавать фрукты и овощи, могли взять напрокат одежду. Они брали ее на день, а вечером возвращались по домам, завернувшись в одеяла или надев какие-то жалкие лохмотья. У них не было за душой ни гроша. Каждый отложенный сентаво предназначался на похороны. В обычной крестьянской семье только ножи были фабричного производства. Все остальное – самодельное и домотканое. Ни булавки, ни тарелки, ни пуговицы… Ничего и никогда. На городских рынках часто продавались предметы, которые не имели никакой ценности. Болты от грузовиков, детали каких-то машин. Крестьяне не могли найти этим вещам применения, но они свято верили, что эти предметы кому-то пригодятся, что рано или поздно появится человек, который понимает в них толк. Главное, чтобы поскорее появился тот, кто сумеет распознать в этих жалких железках потаенную ценность. Никакие разочарования не могли поколебать это наивное убеждение. Но с другой стороны, что еще имелось у этих несчастных? Во имя чего следовало поступаться этой верой? Индустриальный мир оставался для них чужим, и те, кто населял его, представлялись им марсианами. Причем эти люди были вовсе не глупы. Это я видела по их детям. У них была природная смекалка. И еще свобода, о которой мы не могли и мечтать. Для них не существовало наших запретов, на них не возлагались великие родительские надежды. Но потом, лет в одиннадцать-двенадцать, дети переставали быть детьми. Они утрачивали детство в одночасье – и у них уже не было юности. Они делались невероятно серьезными, словно им открывалась какая-то ужасная истина. Словно они видели то, чего не замечали мы. Они внезапно трезвели, и это меня озадачивало. Но как я ни билась, мне так и не удавалось понять, что же именно они видели, о чем догадывались.
   Наступила еще одна пауза, потом дуэнья Альфонса заговорила опять:
   К шестнадцати годам я прочитала множество книг и отличалась большим вольнодумством. Так, я решительно отказывалась поверить в существование Бога – слишком страшным и жестоким выглядел мир, который он якобы сотворил. Я была идеалисткой и самым недвусмысленным образом высказывала все, что думала. Родители были в ужасе. Но затем летом, когда мне вот-вот должно было исполниться семнадцать, жизнь моя резко изменилась.
   В семье Франсиско Мадеро было тринадцать детей, и со многими я очень дружила. Рафаэла, например, была моей ровесницей – между нами разница всего в три дня, и она мне была гораздо ближе, чем дочери семейства Карранца. Мое пятнадцатилетие отпраздновали в Росарио. Тогда же дон Эваристо Мадеро собрал юных дочерей владельцев асьенд из-под Парраса и Торреона и повез всех в Калифорнию. Ему и тогда уже было очень много лет, и с его стороны, разумеется, это был отважный поступок. Удивительный человек этот дон Эваристо… Очень богатый… В свое время он был губернатором нашего штата… И он очень любил меня, несмотря на все мои радикальные идеи. Я обожала бывать в Росарио. В те годы светская жизнь на асьендах била ключом. Там устраивались чудесные приемы с шампанским и с оркестрами… Приезжали гости из Европы… Нередко такие праздники длились по нескольку дней. Тогда я не могла пожаловаться на отсутствие внимания к своей особе со стороны молодых людей, что поначалу меня удивляло, и, возможно, быстро из лечилась бы от своей сверхсовестливости, если бы не два события. Прежде всего это возвращение двух старших сыновей Мадеро – Франсиско и Густаво.
   Они пять лет учились во Франции. А среднее образование получили в Соединенных Штатах. В Калифорнии и Балтиморе. Когда я увидела их по возвращении из Франции, это была встреча добрых знакомых, почти родственников. С другой стороны, у меня сохранились о них лишь детские воспоминания, да и для братьев я была существом загадочным… Франсиско как старший сын занимал в семье особое положение. На открытой террасе стоял стол, где он любил сидеть с друзьями. Осенью того года меня часто приглашали к ним в дом, и там я впервые услышала от других полный свод идей, столь близких моему сердцу. Я начала понимать, как именно должен быть устроен мир, в котором мне хотелось бы жить.
   Франсиско открыл школы для детей местных бедняков. Он распределял лекарства. На его кухне раздавали еду сотням голодных. Тем, кто живет сейчас, на верное, трудно понять, что означали для меня эти нововведения. Люди тянулись к Франсиско, радовались, что находятся в его обществе. Тогда он и не помышлял о политической карьере. Просто ему хотелось воплотить в жизнь те идеи, которые он открыл для себя в Европе, увидеть реальные плоды своих усилий. К нему приезжали из Мехико. Густаво поддерживал все начинания брата. Тебе, наверное, понятно то, о чем я веду речь. Мне, семнадцатилетней, Мексика казалась дорогой старинной вазой, попавшей в руки ребенка. В воздухе пахло грозой. Могло случиться все что угодно. Тогда я думала, что таких, как Густаво и Франсиско, тысячи. Увы, я горько ошибалась. Их оказалось много меньше. В конечном счете выяснилось, что таких, как они, в этом мире больше нет. В детстве Густаво потерял глаз и носил протез. Но это не уменьшало для меня его привлекательности. Скорее даже наоборот. Общение с ним я не променяла бы ни на какое, пусть самое изысканное светское времяпрепровождение. Густаво давал мне читать разные книги. Мы говорили часами. В отличие от Франсиско он был гораздо практичнее. Например, он совершенно равнодушно относился к оккультизму… Густаво всегда говорил об очень серьезных вещах. Потом, осенью, я отправилась с отцом и дядей на асьенду возле Сан-Луис-Потоси, где и произошел тот несчастный случай с ружьем, о котором я тебе рассказывала. Для юноши это стало бы серьезным ударом, но для девушки оказалось самой настоящей катастрофой. Я не выходила из дому, не желала показываться на людях. Мне даже казалось, что и отец изменил ко мне отношение и видит лишь калеку, урода. Я не сомневалась, что родные и близкие решили, что теперь я ни когда не смогу удачно выйти замуж, – и, скорее всего, я не ошибалась. Что ни говори, но я лишилась того самого пальца, на который надевают кольцо… В доме меня окружали заботой, относились с повышенным вниманием, но мне от этого делалось еще хуже – именно так обращаются с членом семьи, который вернулся из психиатрической лечебницы. Я жалела всем сердцем, что не родилась среди бедняков. Там к подобным вещам относились не в пример спокойнее… Вот в таком кошмаре я и существовала, не ожидая от жизни ничего хорошего, готовясь к старости и смерти. Прошло несколько месяцев, и вдруг перед Рождеством в нашем доме появился Густаво. Он пришел ко мне с визитом. Помню, какой ужас охватил меня тогда. Я попросила сестру, чтобы та уговорила его уйти, но Густаво не желал ничего слушать. В тот вечер отец вернулся очень поздно и, к своему немалому удивлению, увидел в гостиной Густаво. Тот сидел в одиночестве и держал на коленях шляпу. Отец поднялся наверх, подошел к двери моей комнаты, начал что-то говорить, но я зажала уши. Не помню, что произошло потом, но Густаво так и остался в гостиной со шляпой на коленях. Он провел там всю ночь… В этом самом доме. На следующий день отец устроил мне страшный скандал. Не стану описывать эту сцену. Мои крики, вопли боли и ярости достигли, конечно же, ушей Густаво. Но я не могла пойти наперекор воле отца. В конце концов я спустилась в гостиную. Как сейчас помню, одетая весьма элегантно. Я научилась держать в левой руке платочек так, чтобы прикрывать свое увечье. Увидев меня, Густаво встал со стула и улыбнулся. Мы пошли в сад, за которым, кстати, в те дни ухаживали куда лучше, чем теперь. Густаво рас сказывал мне о своих планах, о своей работе. Он говорил о Франсиско и о Рафаэле. О наших друзьях. Он держался со мной как и прежде. Потом он рассказал мне о том, как в детстве потерял глаз и как беспощадно дразнили его сверстники в школе. Густаво рассказывай о себе такое, о чем не знал даже Франсиско. Он делал это, потому что надеялся: я смогу его понять. Густаво говорил и обо всем том, что мы так любили обсуждать в Росарио, засиживаясь допоздна. По его словам, те, кто испытал страдания, отличаются от всех остальных. В этом их сила, но, с другой стороны, им необходимо заставить себя найти дорогу назад, в повседневность. Иначе ни они, ни общество не смогут нормально существовать. Густаво говорил очень серьезно, но мягко, и в свете фонаря я вдруг увидела на его глазах слезы. Он оплакивал мои муки. До этого мне никогда не оказывали подобную честь. Мужчина впервые поставил себя на мое место. Я не знала, что и сказать. В тот вечер я много размышляла о том, что меня ожидает. Мне очень хотелось стать личностью, но я задавалась вопросом: возможно ли это, если то, что делает тебя ею – дух, душа и все прочее, – выдержало такое страшное испытание? Вдруг твой внутренний мир претерпевает от этого необратимые изменения? Если человек хочет стать личностью, это самое личностное, неповторимое начало нельзя отдавать на откуп игре случая. Оно должно оставаться неизменным, как бы ни складывались обстоятельства. Еще не забрезжил рассвет, как я поняла: мне уже известно все, что я пытаюсь понять. Мужество – это постоянство. Трус бежит в первую очередь от самого себя. После этого все прочие измены и предательства даются легко. Я понимала, что одним мужественный поступок дается легче, чем другим, но я также понимала, что если поставить себе целью проявить мужество, то желание обязательно исполнится. Главное, было бы это желание… Порой само желание добиться цели равняется ее достижению. Впрочем, многое, конечно, зависит от удачи. Только потом до меня дошло, каких душевных мук стоил Густаво тот разговор со мной. Шутка ли – явиться в дом моего отца, не боясь отказа, не опасаясь, что тебя поднимут на смех. Главный же подарок, который мне сделал Густаво, состоял не в словах. Слова не могли точно передать то, что он хотел мне сказать. Именно с того дня я полюбила его – человека, который пришел ко мне и передал это нечто, не поддающееся воплощению в слова. Его уже нет в живых больше сорока лет, но мои чувства к нему не изменились.
   Дуэнья Альфонса достала из рукава платок и осторожно дотронулась им до нижних век, потом посмотрела на Джона Грейди.
   Спасибо, что ты так терпеливо слушал меня. Остальное нетрудно вообразить, коль скоро основные факты известны. В последующие недели мой революционный пыл разгорелся с новой силой. Деятельность Франсиско стала приобретать отчетливо политический характер. Враги воспринимали его уже всерьез, и слухи о нем достигли диктатора Диаса. Франсиско заставили продать земли в Австралии, которые приноси ли ему средства, необходимые для всех его начинаний. Затем его арестовали, но ему удалось бежать в Соединенные Штаты. Его решимость идти до конца осталась непоколебимой, но в те дни мало кто мог предположить, что он станет президентом Мексики. Когда Франсиско и Густаво вернулись, они уже возглавили армию. Началась революция. Меня же отправили в Европу, где я и задержалась. Мой отец всегда открыто заявлял о том, что на землевладельцах лежит большая ответственность, но революцию он принять не мог. Он не разрешал мне вернуться в Мексику, пока я не дам обещания, что впредь не буду иметь ничего общего с братьями Мадеро, а на это я не соглашалась. Мы с Густаво так и не были помолвлены. Его письма приходили ко мне все реже и реже, а потом и вовсе перестали. Вскоре я узнала, что он женился. Я не осуждала его тогда и тем более не осуждаю теперь. В те годы революция порой финансировалась исключительно из его кармана. Все – до последнего патрона, до буханки хлеба – покупалось на его деньги. Наконец Диас бежал, и состоялись свободные выборы. Франсиско стал первым мексиканским президентом, избранным всенародно. Первым и последним… О Мексике можно говорить без конца. Я хочу рассказать тебе, что стало с этими честными, храбрыми и достойными людьми. Тогда я учительствовала в Лондоне. Моя сестра приехала ко мне погостить и осталась до лета. Она умоляла меня вернуться с ней домой, но я проявила непреклонность. Я была очень гордой и очень упрямой. Я никак не могла простить моему отцу ни его политической близорукости, ни того, как он обошелся со мной. С первых же дней своего президентства Франсиско попал в окружение мошенников и интриганов. Он упрямо верил в изначальную добродетельность человеческой натуры, и это стало причиной катастрофы. Однажды Густаво притащил к нему под дулом пистолета генерала Уэрту и назвал его изменником, но Франсиско не поверил брату и отпустил генерала с миром. Уэрта… Подлый убийца… Низкое животное… Мятеж случился в феврале тысяча девятьсот тринадцатого года. Разумеется, среди заговорщиков был и генерал Уэрта. Когда он убедился, что у мятежников сильные позиции, то преспокойно капитулировал перед ними, а затем уже повел их войска против правительства. Сначала арестовали Густаво. Потом Франсиско и Пино Суареса. Густаво отдали на расправу толпе во дворе крепости. Вокруг него бесновались подонки с факелами. Они оскорбляли и мучили его. Когда Густаво попросил, чтобы ему сохранили жизнь ради жены и детей, его назвали трусом. Это он, Густаво, трус!.. Его толкали, били. Жгли факелами. Когда он снова попросил оставить его в покое, из толпы выскочил какой-то храбрец с ломом и выбил ему здоровый глаз. Густаво пошатнулся, застонал и больше не проронил ни слова. Затем кто-то приставил к его голове револьвер и выстрелил, но рука дрогнула, и пуля снесла Густаво челюсть. Он упал у подножья статуи Морелоса. Наконец по нему выпустили залп из винтовок и оповестили толпу, что он умер. Тогда выскочил какой-то пьяный и выстрелил в Густаво еще раз. Его труп топтали, на него плевали. Кто-то вытащил из его глазницы искусственный глаз, и он пошел по рукам.