Страница:
Эта горькая уверенность окрепла еще больше от ужаса, который она пережила из-за черной куклы: кукла была доставлена в те же дни, при ней не было никакого письма, но откуда она взялась, по мнению Фермины Дасы, нетрудно было догадаться – послать ее мог только доктор Хувеналь Урбино. Судя по этикетке, куклу купили на Мартинике: искусно сшитое платье, золотые нити во вьющихся волосах и закрывающиеся глаза. Фермине Дасе так понравилась кукла, что она, позабыв все сомнения, стала укладывать куклу днем на свою подушку. А ночью привыкла брать ее с собою в постель. Однако в один прекрасный день, пробудившись от тяжелого сна, она внезапно обнаружила, что кукла растет: прелестное платьице, в котором кукла прибыла, теперь едва прикрывало ей попку, а туфельки лопнули на раздавшихся куклиных ногах. Фермине Дасе приходилось слышать о злом африканском колдовстве, но о таком ужасном она не слыхала. Однако она не представляла, чтобы Хувеналь Урбино был способен на такой чудовищный поступок. И в самом деле, куклу доставил не кучер, а нездешний торговец креветками, и никто о нем ничего толком сказать не мог. Ломая голову над этой загадкой, Фермина Даса подумала даже о Флорентино Арисе, чей непонятный характер пугал ее, но со временем жизнь доказала, что она ошибалась. Тайна так никогда и не прояснилась, и воспоминание о ней заставляло Фермину Дасу содрогаться от ужаса даже много лет спустя, когда она уже вышла замуж, имела двоих детей и считала себя избранницей судьбы: самой счастливой женщиной.
В последней попытке доктор Урбино прибегнул к посредничеству сестры Франки де ла Лус, настоятельницы колледжа Явления Пресвятой Девы, и та не могла отказать в просьбе представителю рода, который с первого дня обоснования их общины в Америке оказывал им вспомоществование. Настоятельница явилась в сопровождении послушницы в девять часов утра и вынуждена была полчаса ожидать среди клеток, пока Фермина Даса кончит мыться. Это была мужеподобная немка с металлическими нотками в голосе и повелительным взглядом, – полная противоположность Фермины Дасы с ее детскими страстями. К тому же на всем белом свете не было человека, которого Фермина Даса ненавидела бы, как ее; при одной мысли, что ей надо встретиться с нею, при одном воспоминании о ее лживой сердобольности Фермина Даса начинала чувствовать себя так, словно скорпионы раздирают ее внутренности. Едва из дверей ванной комнаты она увидела ее, как тотчас же ожили в душе терзания и пытка тех лет, невыносимая одурь дневных месс, ужас перед экзаменами, холуйское усердие послушниц, вся школьная жизнь, пропущенная сквозь призму духовной нищеты. Сестра Франка де ла Лус, напротив, приветствовала ее с радостью, по всей видимости, совершенно искренней. Подивилась тому, как она выросла и повзрослела, похвалила за то, что так хорошо ведет домашнее хозяйство, с таким вкусом убрала двор, восторженно отозвалась о цветущих апельсиновых деревьях. Потом велела послушнице подождать ее и, стараясь не приближаться чересчур к воронам, которые, зазевайся только, выклюют глаза, поискала взглядом укромный уголок, где можно было бы сесть и поговорить с Ферминой Дасой наедине. Та пригласила ее в залу.
Визит был кратким и неприятным. Сестра Франка де ла Лус, не теряя времени на подходы, предложила Фермине Дасе почетную реабилитацию. Основание ее исключения из колледжа будет вычеркнуто не только из официальных записей, но и из памяти общины, что позволит ей закончить обучение и получить диплом бакалавра гуманитарных наук. Ферми-на Даса, растерявшись, пожелала знать, в чем дело.
– Об этом просит лицо, достойное всего самого лучшего на свете, а его единственное желание – сделать тебя счастливой, – сказала монахиня. – Ты знаешь, кто это?
И тогда она поняла. И подумала: как может выступать посланницей любви женщина, которая из-за невинного письмеца чуть было не сломала ей жизнь; подумала, но не произнесла этого вслух. А сказала: да, она знает, кто этот человек, а также знает, что никто не имеет права вмешиваться в ее жизнь.
– Он просит только об одном – позволить поговорить с тобой пять минут, – сказала монахиня. – Я уверена, что твой отец согласится.
Ярость охватила Фермину Дасу при мысли, что сестра Франка де ла Лус пришла сюда не только с ведома отца, но и при его соучастии.
– Мы виделись два раза во время моей болезни, – сказала она. – А теперь причины для этого нет.
– Любая женщина, даже самая тупая, поймет, что этот мужчина – дар Святого Провидения, – сказала монахиня.
И принялась расписывать его достоинства, его благочестие и самоотверженность, с какой он служит страждущим. И, говоря все это, вынула из рукава золотые четки с распятием из слоновой кости и покачала ими перед глазами Фермины Дасы. Это была фамильная реликвия рода Урбино де ла Калье, более ста лет назад сработанная сиенским ювелиром и благословленная папой Климентом IV.
– Это – тебе, – сказала она. Кровь вскипела в жилах у Фермины Дасы, и она осмелилась надерзить.
– Не могу понять, как вы взялись за это дело, – сказала она. – Вы, которая считаете любовь грехом.
Франка де ла Лус сделала вид, будто не услышала сказанного, однако веки ее вспыхнули. Она продолжала раскачивать четки перед глазами Фермины Дасы.
– Тебе лучше договориться со мной, – сказала она. – А то вместо меня может прийти сеньор архиепископ, а с ним будет другой разговор.
– Пусть приходит, – сказала Фермина Даса. Сестра Франка де ла Лус спрятала золотые четки обратно в рукав. А из другого достала несвежий, смятый в комочек носовой платок и зажала его в кулак, глядя на Фермину Дасу как бы со стороны и сострадательно улыбаясь.
– Бедняжка, – вздохнула она, – ты все еще думаешь о том человеке.
Фермина Даса молчала, не мигая смотрела на монахиню и жевала рвущуюся с губ дерзость, пока с безмерным удовлетворением не увидела, что мужские глаза монахини налились слезами. Сестра Франка де ла Лус промакнула глаза комочком платка и поднялась.
– Правильно говорит твой отец, ты упряма, как мул, – сказала она.
Архиепископ не пришел. И можно было бы считать, что осада кончилась в тот день, но на Рождество приехала Ильдебранда Санчес, двоюродная сестра, и жизнь для них обеих потекла совсем иначе. Ильдебранду Санчес встречали в пять утра со шхуной из Риоачи, в густой толпе пассажиров, полумертвых от морской качки. Ильдебранда Санчес вышла на берег, сияя радостью, – настоящая женщина, чуть возбужденная от бессонной ночи, она прибыла с горою корзин, набитых живыми индюшками и огромным количеством фруктов из ее благодатных краев, чтобы никто не оказался обделенным все то время, что она собиралась гостить. Лисимако Сан-чес, ее отец, велел узнать, понадобятся ли на Пасхальные праздники музыканты, поскольку у него были превосходные, и он мог прислать их ко времени вместе с добрым запасом потешных огней. Одновременно он сообщал, что не выберется за дочерью раньше марта, так что времени у сестер было достаточно, чтобы пожить в свое удовольствие.
И двоюродные сестрицы не стали терять ни минуты. С первого же дня у них вошло в обычай купаться вместе, нагишом, и они ежедневно совершали эти омовения в бассейне. Помогали друг дружке намылиться и отмыться, глядя друг на дружку в зеркало, сравнивали свои ягодицы и недвижные груди, стараясь понять, насколько сурово с каждой из них обошлось время с того раза, когда они видели друг дружку вот так, нагишом. Ильдебранда была крупной и крепкотелой, кожа золотистая, а волосы на теле, как у мулатки, короткие и вьющиеся пеной. Тело Фермины Дасы, наоборот, было белым, линии долгими, кожа спокойной, а волосы мягкими и гладкими. Гала Пласидиа велела постелить им в спальне две одинаковые постели, но, бывало, они ложились в одну постель и, погасив огонь, болтали до самого рассвета. Случалось, выкуривали по тонкой длинной сигаре, которые Ильдебранда тайком привезла за подкладкой саквояжа, а потом жгли душистую бумагу, чтобы в спальне не воняло как в придорожной ночлежке. Фермина Даса первый раз попробовала курить в Вальедупаре, потом повторила этот опыт в Фонсеке и в Риоаче, где все десять двоюродных сестер запирались в одной комнате, чтобы тайком покурить и поговорить о мужчинах. Она научилась курить шиворот-навыворот, держа горящий конец сигареты во рту, как случалось курить мужчинам во время войны ночью, чтобы огонек не выдал их. Но она никогда не курила в одиночку. Дома у Ильдебранды она курила с ней каждый вечер перед сном и постепенно приучилась, хотя всегда делала это тайком даже от мужа и детей, не только потому, что считалось неприличным женщине курить на людях, но и потому, что тайное курение делало удовольствие более острым.
И поездку Ильдебранды ее родители задумали тоже для того, чтобы удалить ее от предмета любви, у которой не было никакого будущего, хотя ее саму заставили поверить, будто едет она с единственной целью – помочь Фермине решиться на хорошую партию. Ильдебранда согласилась в надежде, что ей удастся обмануть забвение, как это в свое время случилось с двоюродной сестрой, и договорилась с телеграфистом из Фонсеки, что тот, соблюдая величайшую тайну, будет передавать ей послания. Она испытала горькое, разочарование, узнав, что Фермина Даса отвергла Флорентино Арису. Ильдебранда Санчес исповедовала вселенскую концепцию любви и полагала: все, что происходит с каждым отдельным человеком, обязательно воздействует на все любови во всем мире. Однако она не отказалась от своего проекта. С отвагою, до смерти напугавшей Фермину Дасу, она одна отправилась на телеграф с намерением добиться расположения Флорентино Арисы.
Она бы ни за что не узнала его, облик его никак не соответствовал тому образу, который сложился у нее со слов Фермины Дасы. И сначала ей показалось просто невозможным, что двоюродная сестра едва не сошла с ума от любви к этому почти незаметному служащему, похожему на побитого пса, чьи торжественные манеры и одеяние, словно у незадачливого раввина, не способны были тронуть ничье сердце. Но очень скоро она раскаялась в первом впечатлении, потому что Флорентино Ариса сразу и беззаветно взялся ей помогать, понятия не имея, кто она такая, и этого он не узнал никогда. Никто и никогда не сумел бы понять ее так, и потому он не задавал ей вопросов, кто она и откуда. Предложенный им способ был крайне прост: каждую среду днем она будет приходить на телеграф и лично получать у него ответы на свои послания, вот и все. А потом, прочтя заранее написанное Ильдебрандой, спросил, позволит ли она сделать замечание, и она позволила. Сперва он написал что-то над строчками, потом зачеркнул написанное, снова написал, и когда оказалось, что писать негде, разорвал страницу и все написал заново, совершенно иначе, и это новое письмо показалось ей очень трогательным. Уходя с телеграфа, Ильдебранда готова была расплакаться.
– Он некрасивый и печальный, – сказала она Фермине Дасе, – но он – сама любовь.
Больше всего поразило Ильдебранду, как одинока ее двоюродная сестра. Она походила – Ильдебранда так ей об этом и сказала – на двадцатилетнюю старую деву. Сама Ильдебранда привыкла к жизни среди многочисленной, рассеянной по многим домам семьи; никто не мог точно сказать, сколько в ней человек и сколько народу сядет в этот раз за стол, а потому в голове Ильдебранды не укладывалось, как может девушка ее возраста жить запертая, точно в монастыре, в четырех стенах своего дома. А было именно так: с минуты, когда она просыпалась в шесть утра, до момента, когда гасила свет в спальне, всю свою жизнь Фермина Даса посвящала бесполезной потере времени. Жизнь в этот дом приходила только извне. Сначала, с последними петухами, человек, разносивший молоко, будил ее, стукнув щеколдой на входной двери. Потом в дверь стучала продавщица рыбы с полусонными парго, уложенными в огромном лотке на подстилке из водорослей, за ними – роскошные торговки овощами из Нижней Марии и фруктами из Сан-Хасинто. А потом уже весь день в дверь стучали и стучали: и нищие, и де-вочки-лотерейщицы, и монахини, собирающие пожертвования, и точильщик со свистулькой, и старьевщик, собирающий бутылки, и скупщик поломанных золотых вещей, и мусорщик за старыми газетами, и фальшивые цыганки, предлагавшие прочитать судьбу на картах, на линиях руки, на кофейной гуще, на дне ночного горшка. Гала Пласидиа целыми неделями отпирала и запирала и снова отпирала входную дверь только затем, чтобы сказать: нет не нужно, приходите в другой раз, или кричала прямо с балкона, потеряв терпение, чтобы больше не беспокоили, черт бы их побрал, все, что нужно, уже купили. Она с таким тактом и истовостью пришла на смену тетушке Эсколастике, что Фермина Даса стала путать ее с тетушкой и в конце концов полюбила. У Галы Пласидии были одержимость и привычки рабыни. Едва выпадала свободная минутка, она тут же отправлялась в рабочую комнату и принималась гладить белье до безупречности, а потом раскладывала его по шкафам, пересыпая цветами лаванды, но гладила она и раскладывала не только свежевыстиранное белье, но и то, что успело потерять свежесть из-за того, что им долго не пользовались. В таком же порядке содержала она и гардероб Фер-мины Санчес, матери Фермины, умершей четырнадцать лет назад. Однако все в доме решала Фермина Даса. Она отдавала приказания, какую готовить еду, что покупать и как поступать в каждом отдельном случае, словом, направляла жизнь в доме, где на самом деле нечего было направлять. Вымыв клетки, задав корм птицам и позаботившись, чтобы цветам ничто не вредило, она оставалась без дела. И сколько раз после исключения из колледжа случалось, что она, заснув в сиесту, не просыпалась до следующего утра. А занятия живописью были всего лишь забавным способом убивать время.
После изгнания тетушки Эсколастики отношениям Фермины Дасы с отцом не хватало тепла, хотя оба нашли способ жить рядом, не сталкиваясь друг с другом лишний раз. Он успевал уйти по делам до того, как она вставала. Очень редко он нарушал традицию и не возвращался домой к обеду, хотя почти никогда не ел – ему достаточно было пропустить рюмку-другую и легко перекусить на испанский манер в приходском кафе. Ужинать он тоже не ужинал: ему оставляли еду на столе, все на одной тарелке, прикрытой сверху другой, хотя знали, что есть он этого не станет до утра, а утром, подогрев, съест на завтрак. Раз в неделю он выдавал дочери тщательно рассчитанные деньги, она же в свою очередь не тратила лишнего гроша, но при этом он с удовольствием оплачивал любые ее непредвиденные расходы. Он никогда не торговался с ней из-за денег и никогда не просил отчета, а она вела себя так, словно предстояло отчитываться перед трибуналом Святой Инквизиции. Он никогда не рассказывал ей, чем занимается и в каком состоянии находятся его дела, и никогда не водил ее к себе в конторы, находившиеся в порту, куда строго-настрого был заказан путь приличным девушкам даже в сопровождении их собственных отцов. Лоренсо Даса не возвращался домой раньше десяти вечера – в десять вечера в ту не самую критическую военную пору как раз начинался комендантский час. А до десяти он сидел в приходском кафе, играл во что-нибудь, потому что был большим знатоком всяческих азартных игр, и не только знатоком, но и мастером по этой части. Домой он всегда приходил с ясной головой, в твердой памяти и не будил дочь, хотя первую рюмку анисовой выпивал, едва проснувшись, и за день, не выпуская изо рта потухшей сигары, успевал просмаковать не одну. Но однажды Фермина услыхала, как он пришел. Услыхала, как тяжелой казацкой поступью он поднялся по лестнице, могуче отдуваясь в коридоре второго этажа, и ударил ладонью в дверь ее спальни. Она открыла дверь и первый раз в жизни испугалась его уехавшего вкось зрачка и невнятной речи.
– Мы разорены, – сказал он. – Вконец разорены, в общем, понимаешь.
Только и сказал и потом больше никогда не возвращался к этому, и не было никаких признаков, чтобы судить, правду ли он сказал, но только с той ночи Фермина Даса раз и навсегда поняла, что она одинока в этом мире. Она жила как бы вне общей жизни. Ее подруги по колледжу теперь находились на недоступном для нее небе, особенно после ее позорного изгнания, но и для своих соседей она не была как все остальные, потому что те знали ее без ее прошлого, знали ее только в этом форменном платье из монастыря Явления Пресвятой Богородицы. А мир ее отца был миром торговцев, грузчиков, миром людей, бежавших от войны в общественное логово приходского кафе, миром холостых мужчин. В последний год уроки живописи немного скрасили ее заточение, потому что учительница предпочитала давать групповые уроки и обычно в комнату для шитья приводила с собой других учениц. Но эти девочки были из разных семей и не очень определенных социальных кругов и для Фермины Дасы были подругами напрокат, так что их привязанность кончалась одновременно с уроком. Ильдебранда захотела открыть дом, впустить в него свежий воздух, пригласить музыкантов, устроить шумный фейерверк, какие устраивал ее отец, затеять бал-маскарад, чтобы веселый шквал выветрил затхлый дух из сердца ее двоюродной сестры, но очень скоро поняла, что ее намерения тщетны. По той простой причине, что делать это было не с кем. Однако она все-таки вернула Фермину Дасу к живой жизни. По вечерам, после занятий живописью, она заставляла Фермину Дасу выводить ее на улицу, чтобы посмотреть город. Фермина Даса показала ей дорогу, по которой они каждый день ходили с тетушкой Эско-ластикой, скамью в парке, на которой Флорентино Ариса ждал ее, делая вид, будто читает, переулочки, по которым он ходил за нею следом, тайники, где они прятали свои письма, и зловещее здание, где когда-то помещались застенки Святой Инквизиции, затем превращенное в ненавистную монастырскую школу Явления Пресвятой Богородицы. Они поднимались на холм, где раскинулось кладбище бедняков и куда Флорентино Ариса в былое время приходил играть на скрипке, вставая с подветренной стороны, чтобы звуки долетали до нее и она могла слушать его, лежа в постели; отсюда им виден был весь исторический город, растрескавшиеся крыши и изъеденные временем городские стены, заросшие кустарником развалины крепости, россыпь островков в бухте, лачуги бедноты вдоль заболоченных берегов, безбрежное Карибское море.
В рождественскую ночь они пошли в церковь к заутрене. Фермина села там, где лучше всего слышна была задушевная музыка Флорентино Арисы, и показала сестре то место, где однажды, такой же вот ночью, она в первый раз неожиданно увидела совсем рядом его перепуганные глаза. Они решились одни дойти до Писарских ворот, купили там сластей, вошли ради интереса в лавочку, где продавали разноцветную праздничную бумагу, и Фермина Даса показала сестре то место, где ей вдруг открылось, что ее любовь – всего лишь мираж. Она сама не ведала, что любой ее шаг от дома до колледжа, каждый уголок в этом городе и каждый миг ее недавнего прошлого существовали лишь благодаря Флорентино Арисе. Ильдебранда сказала ей об этом, но она не согласилась, потому что никогда бы не признала простой истины: плохо ли, хорошо ли, но любовь Флорентино Арисы это единственное, что случилось в ее жизни.
В ту пору фотограф-бельгиец обосновался со своей мастерской у Писарских ворот, и каждый, кто был в состоянии заплатить, спешил у него сфотографироваться. Фермина с Ильдебрандой оказались среди первых. Переворошив гардероб Фермины Санчес, они выбрали самые нарядные платья, зонтики, туфли и шляпы и облачились в одежды, какие носили дамы в середине прошлого века. Гала Пла-сидиа помогла им затянуться в корсеты и обучила, как следует двигаться в проволочном каркасе кринолина, как натягивать длинные тугие перчатки и шнуровать высокие ботинки на каблуке. Ильдебранда выбрала широкополую шляпу со страусовыми перьями, спадавшими на спину. Фермина надела шляпку несколько более современную, украшенную разноцветными гипсовыми фруктами и проволочными цветами. Поглядев на себя в зеркало, они расхохотались – так смахивали они на собственных бабушек со старых дагерротипов; они были счастливы и хохотали: пусть сделают и с них фото на долгую память. Гала Пласидиа смотрела с балкона, как они шли, раскрыв зонтики, через парк, с трудом удерживаясь на высоких каблуках и всем телом толкая вперед кринолин, точно детскую коляску, и посылала вслед им благословение: «Помоги им Господи выйти на фотографиях».
Перед фотоателье бельгийца царила веселая суматоха: фотографировали Бени Сентено, только что победившего на чемпионате по боксу в Панаме. Он снимался в полном боксерском облачении и с чемпионской короной на голове, и фотографироваться так было нелегким делом, потому что целую минуту он должен был держаться в стойке нападения и почти не дышать, но едва он вставал в стойку, как его болельщики разражались бурными овациями, и он не мог удержаться от искушения порадовать их своим искусством. Когда подошла очередь сестер, небо успело затянуться облаками, казалось, дождь неминуем, но сестры уже напудрили лица крахмалом и так естественно прислонились к алебастровой колонне, что успели продержаться недвижимыми даже дольше, чем требовалось. Фотография получилась на долгую память. Когда Ильдебранда, дожив почти до ста лет, умерла у себя в поместье Флорес де Мария, фотография эта была обнаружена у нее в спальне, в запертом шкафу, меж стопок надушенных простыней, вместе с закаменевшим цветком анютиных глазок в письме, начисто стертом годами. У Фермины Дасы эта фотография долгие годы красовалась на первой странице семейного альбома, откуда она непонятным образом исчезла и в конце концов, после множества невероятных случайностей, очутилась в руках Флорентино Арисы, когда им обоим уже перевалило за шестьдесят.
Площадь напротив Писарских ворот была забита народом, когда Фермина с Ильдебрандой вышли из мастерской бельгийца. Они забыли, что лица у них белы от крахмала, а губы намазаны помадой шоколадного цвета и что их одеяние не подходит ни к месту, ни ко времени. Улица встретила их смехом и улюлюканьем. Они, словно загнанные, не знали, где спрятаться от насмешек, как вдруг гомонящая толпа расступилась, давая дорогу ландо, запряженному двумя лошадьми золотисто-рыжей масти. Разом смолк свист, а насмешки словно растворились. Ильдебранде на всю жизнь запомнилось, как он появился на подножке ландо, в атласном цилиндре и парчовом жилете, запали в память его мудро-спокойные повадки, нежность во взгляде и властность, которую он излучал. Она сразу же узнала его, хотя раньше никогда не видела. Фермина Даса как-то рассказала о нем между прочим, с месяц назад, когда не захотела идти мимо дома маркиза дель Касальдуэ-ро, потому что перед входом стояло ландо, запряженное золотистыми лошадьми. Она рассказала сестре, кто был хозяином ландо, и пыталась объяснить причины своей неприязни, ни словом не обмолвившись о его намерениях в отношении нее. Ильдебранда забыла об этом разговоре. Однако тотчас же узнала его, едва он, точно сказочное видение, вышел из кареты – одна нога на подножке, другая на земле, – и, узнав его, не поняла сестры.
– Окажите мне честь, сядьте в ландо, – обратился к ним доктор Хувеналь Урбино. – Я отвезу вас куда прикажете.
Фермина Даса хотела было отказаться, но Ильдебранда уже приняла приглашение. Доктор Хувеналь Урбино ступил и другой ногой на землю и кончиками пальцев, почти не притрагиваясь к ней, помог Ильдебранде подняться в экипаж. Лицо Фермины вспыхнуло от гнева, но выбора не было, и она поднялась вслед за сестрой.
До дома было всего три квартала. Сестры не заметили, когда доктор Урбино договорился с кучером, но только путь до дому длился более получаса. Они сидели на главном сиденье, по движению, а он – напротив них, спиной к движению. Фермина повернулась к окошку экипажа и замкнулась. Ильдебранда же, наоборот, была в полном восторге, а доктор Урбино воодушевился еще больше, видя ее восторг. Едва ландо тронулось, она вдохнула жаркий дух, исходивший от сидений, обитых натуральной кожей, ощутила уютную мягкость кабины и сказала, что в таком месте, пожалуй, можно было бы и жить. Довольно скоро они начали смеяться и шутить, словно старые добрые друзья, и даже затеяли незамысловатую игру – заговорили на тарабарском языке, вставляя после каждого слога лишний, условный слог. И делали вид, будто думают, что Фермина их не понимает, отлично зная, что она их не только прекрасно понимает, но и следит за их игрой, и именно поэтому они ее и затеяли. Потом, нахохотавшись от души, Ильдебранда призналась, что не в состоянии выносить этой пытки – высоких шнурованных ботинок.
– Чего проще, – сказал доктор Урбино. – Посмотрим, кто скорее покончит с пыткой.
И принялся расшнуровывать шнурки на своих ботинках. Ильдебранда приняла вызов. Ей было не так легко – корсет на жестких косточках мешал наклониться, однако доктор Урбино сбавил темп и подождал, пока она с торжествующим смехом вытащила из-под юбок свои ботинки таким жестом, словно выловила рыбку из пруда. Оба посмотрели на Фермину и увидели ее великолепный профиль, тонкий и острый, точно у иволги, особенно тонкий на фоне полыхающего заката. Трижды были у нее причины для гнева: положение, в котором она оказалась против воли, чересчур смелое поведение Ильдебранды и уверенность, что экипаж намеренно кружит по улицам, растягивая дорогу. Но Ильдебранда словно с катушек соскочила.
В последней попытке доктор Урбино прибегнул к посредничеству сестры Франки де ла Лус, настоятельницы колледжа Явления Пресвятой Девы, и та не могла отказать в просьбе представителю рода, который с первого дня обоснования их общины в Америке оказывал им вспомоществование. Настоятельница явилась в сопровождении послушницы в девять часов утра и вынуждена была полчаса ожидать среди клеток, пока Фермина Даса кончит мыться. Это была мужеподобная немка с металлическими нотками в голосе и повелительным взглядом, – полная противоположность Фермины Дасы с ее детскими страстями. К тому же на всем белом свете не было человека, которого Фермина Даса ненавидела бы, как ее; при одной мысли, что ей надо встретиться с нею, при одном воспоминании о ее лживой сердобольности Фермина Даса начинала чувствовать себя так, словно скорпионы раздирают ее внутренности. Едва из дверей ванной комнаты она увидела ее, как тотчас же ожили в душе терзания и пытка тех лет, невыносимая одурь дневных месс, ужас перед экзаменами, холуйское усердие послушниц, вся школьная жизнь, пропущенная сквозь призму духовной нищеты. Сестра Франка де ла Лус, напротив, приветствовала ее с радостью, по всей видимости, совершенно искренней. Подивилась тому, как она выросла и повзрослела, похвалила за то, что так хорошо ведет домашнее хозяйство, с таким вкусом убрала двор, восторженно отозвалась о цветущих апельсиновых деревьях. Потом велела послушнице подождать ее и, стараясь не приближаться чересчур к воронам, которые, зазевайся только, выклюют глаза, поискала взглядом укромный уголок, где можно было бы сесть и поговорить с Ферминой Дасой наедине. Та пригласила ее в залу.
Визит был кратким и неприятным. Сестра Франка де ла Лус, не теряя времени на подходы, предложила Фермине Дасе почетную реабилитацию. Основание ее исключения из колледжа будет вычеркнуто не только из официальных записей, но и из памяти общины, что позволит ей закончить обучение и получить диплом бакалавра гуманитарных наук. Ферми-на Даса, растерявшись, пожелала знать, в чем дело.
– Об этом просит лицо, достойное всего самого лучшего на свете, а его единственное желание – сделать тебя счастливой, – сказала монахиня. – Ты знаешь, кто это?
И тогда она поняла. И подумала: как может выступать посланницей любви женщина, которая из-за невинного письмеца чуть было не сломала ей жизнь; подумала, но не произнесла этого вслух. А сказала: да, она знает, кто этот человек, а также знает, что никто не имеет права вмешиваться в ее жизнь.
– Он просит только об одном – позволить поговорить с тобой пять минут, – сказала монахиня. – Я уверена, что твой отец согласится.
Ярость охватила Фермину Дасу при мысли, что сестра Франка де ла Лус пришла сюда не только с ведома отца, но и при его соучастии.
– Мы виделись два раза во время моей болезни, – сказала она. – А теперь причины для этого нет.
– Любая женщина, даже самая тупая, поймет, что этот мужчина – дар Святого Провидения, – сказала монахиня.
И принялась расписывать его достоинства, его благочестие и самоотверженность, с какой он служит страждущим. И, говоря все это, вынула из рукава золотые четки с распятием из слоновой кости и покачала ими перед глазами Фермины Дасы. Это была фамильная реликвия рода Урбино де ла Калье, более ста лет назад сработанная сиенским ювелиром и благословленная папой Климентом IV.
– Это – тебе, – сказала она. Кровь вскипела в жилах у Фермины Дасы, и она осмелилась надерзить.
– Не могу понять, как вы взялись за это дело, – сказала она. – Вы, которая считаете любовь грехом.
Франка де ла Лус сделала вид, будто не услышала сказанного, однако веки ее вспыхнули. Она продолжала раскачивать четки перед глазами Фермины Дасы.
– Тебе лучше договориться со мной, – сказала она. – А то вместо меня может прийти сеньор архиепископ, а с ним будет другой разговор.
– Пусть приходит, – сказала Фермина Даса. Сестра Франка де ла Лус спрятала золотые четки обратно в рукав. А из другого достала несвежий, смятый в комочек носовой платок и зажала его в кулак, глядя на Фермину Дасу как бы со стороны и сострадательно улыбаясь.
– Бедняжка, – вздохнула она, – ты все еще думаешь о том человеке.
Фермина Даса молчала, не мигая смотрела на монахиню и жевала рвущуюся с губ дерзость, пока с безмерным удовлетворением не увидела, что мужские глаза монахини налились слезами. Сестра Франка де ла Лус промакнула глаза комочком платка и поднялась.
– Правильно говорит твой отец, ты упряма, как мул, – сказала она.
Архиепископ не пришел. И можно было бы считать, что осада кончилась в тот день, но на Рождество приехала Ильдебранда Санчес, двоюродная сестра, и жизнь для них обеих потекла совсем иначе. Ильдебранду Санчес встречали в пять утра со шхуной из Риоачи, в густой толпе пассажиров, полумертвых от морской качки. Ильдебранда Санчес вышла на берег, сияя радостью, – настоящая женщина, чуть возбужденная от бессонной ночи, она прибыла с горою корзин, набитых живыми индюшками и огромным количеством фруктов из ее благодатных краев, чтобы никто не оказался обделенным все то время, что она собиралась гостить. Лисимако Сан-чес, ее отец, велел узнать, понадобятся ли на Пасхальные праздники музыканты, поскольку у него были превосходные, и он мог прислать их ко времени вместе с добрым запасом потешных огней. Одновременно он сообщал, что не выберется за дочерью раньше марта, так что времени у сестер было достаточно, чтобы пожить в свое удовольствие.
И двоюродные сестрицы не стали терять ни минуты. С первого же дня у них вошло в обычай купаться вместе, нагишом, и они ежедневно совершали эти омовения в бассейне. Помогали друг дружке намылиться и отмыться, глядя друг на дружку в зеркало, сравнивали свои ягодицы и недвижные груди, стараясь понять, насколько сурово с каждой из них обошлось время с того раза, когда они видели друг дружку вот так, нагишом. Ильдебранда была крупной и крепкотелой, кожа золотистая, а волосы на теле, как у мулатки, короткие и вьющиеся пеной. Тело Фермины Дасы, наоборот, было белым, линии долгими, кожа спокойной, а волосы мягкими и гладкими. Гала Пласидиа велела постелить им в спальне две одинаковые постели, но, бывало, они ложились в одну постель и, погасив огонь, болтали до самого рассвета. Случалось, выкуривали по тонкой длинной сигаре, которые Ильдебранда тайком привезла за подкладкой саквояжа, а потом жгли душистую бумагу, чтобы в спальне не воняло как в придорожной ночлежке. Фермина Даса первый раз попробовала курить в Вальедупаре, потом повторила этот опыт в Фонсеке и в Риоаче, где все десять двоюродных сестер запирались в одной комнате, чтобы тайком покурить и поговорить о мужчинах. Она научилась курить шиворот-навыворот, держа горящий конец сигареты во рту, как случалось курить мужчинам во время войны ночью, чтобы огонек не выдал их. Но она никогда не курила в одиночку. Дома у Ильдебранды она курила с ней каждый вечер перед сном и постепенно приучилась, хотя всегда делала это тайком даже от мужа и детей, не только потому, что считалось неприличным женщине курить на людях, но и потому, что тайное курение делало удовольствие более острым.
И поездку Ильдебранды ее родители задумали тоже для того, чтобы удалить ее от предмета любви, у которой не было никакого будущего, хотя ее саму заставили поверить, будто едет она с единственной целью – помочь Фермине решиться на хорошую партию. Ильдебранда согласилась в надежде, что ей удастся обмануть забвение, как это в свое время случилось с двоюродной сестрой, и договорилась с телеграфистом из Фонсеки, что тот, соблюдая величайшую тайну, будет передавать ей послания. Она испытала горькое, разочарование, узнав, что Фермина Даса отвергла Флорентино Арису. Ильдебранда Санчес исповедовала вселенскую концепцию любви и полагала: все, что происходит с каждым отдельным человеком, обязательно воздействует на все любови во всем мире. Однако она не отказалась от своего проекта. С отвагою, до смерти напугавшей Фермину Дасу, она одна отправилась на телеграф с намерением добиться расположения Флорентино Арисы.
Она бы ни за что не узнала его, облик его никак не соответствовал тому образу, который сложился у нее со слов Фермины Дасы. И сначала ей показалось просто невозможным, что двоюродная сестра едва не сошла с ума от любви к этому почти незаметному служащему, похожему на побитого пса, чьи торжественные манеры и одеяние, словно у незадачливого раввина, не способны были тронуть ничье сердце. Но очень скоро она раскаялась в первом впечатлении, потому что Флорентино Ариса сразу и беззаветно взялся ей помогать, понятия не имея, кто она такая, и этого он не узнал никогда. Никто и никогда не сумел бы понять ее так, и потому он не задавал ей вопросов, кто она и откуда. Предложенный им способ был крайне прост: каждую среду днем она будет приходить на телеграф и лично получать у него ответы на свои послания, вот и все. А потом, прочтя заранее написанное Ильдебрандой, спросил, позволит ли она сделать замечание, и она позволила. Сперва он написал что-то над строчками, потом зачеркнул написанное, снова написал, и когда оказалось, что писать негде, разорвал страницу и все написал заново, совершенно иначе, и это новое письмо показалось ей очень трогательным. Уходя с телеграфа, Ильдебранда готова была расплакаться.
– Он некрасивый и печальный, – сказала она Фермине Дасе, – но он – сама любовь.
Больше всего поразило Ильдебранду, как одинока ее двоюродная сестра. Она походила – Ильдебранда так ей об этом и сказала – на двадцатилетнюю старую деву. Сама Ильдебранда привыкла к жизни среди многочисленной, рассеянной по многим домам семьи; никто не мог точно сказать, сколько в ней человек и сколько народу сядет в этот раз за стол, а потому в голове Ильдебранды не укладывалось, как может девушка ее возраста жить запертая, точно в монастыре, в четырех стенах своего дома. А было именно так: с минуты, когда она просыпалась в шесть утра, до момента, когда гасила свет в спальне, всю свою жизнь Фермина Даса посвящала бесполезной потере времени. Жизнь в этот дом приходила только извне. Сначала, с последними петухами, человек, разносивший молоко, будил ее, стукнув щеколдой на входной двери. Потом в дверь стучала продавщица рыбы с полусонными парго, уложенными в огромном лотке на подстилке из водорослей, за ними – роскошные торговки овощами из Нижней Марии и фруктами из Сан-Хасинто. А потом уже весь день в дверь стучали и стучали: и нищие, и де-вочки-лотерейщицы, и монахини, собирающие пожертвования, и точильщик со свистулькой, и старьевщик, собирающий бутылки, и скупщик поломанных золотых вещей, и мусорщик за старыми газетами, и фальшивые цыганки, предлагавшие прочитать судьбу на картах, на линиях руки, на кофейной гуще, на дне ночного горшка. Гала Пласидиа целыми неделями отпирала и запирала и снова отпирала входную дверь только затем, чтобы сказать: нет не нужно, приходите в другой раз, или кричала прямо с балкона, потеряв терпение, чтобы больше не беспокоили, черт бы их побрал, все, что нужно, уже купили. Она с таким тактом и истовостью пришла на смену тетушке Эсколастике, что Фермина Даса стала путать ее с тетушкой и в конце концов полюбила. У Галы Пласидии были одержимость и привычки рабыни. Едва выпадала свободная минутка, она тут же отправлялась в рабочую комнату и принималась гладить белье до безупречности, а потом раскладывала его по шкафам, пересыпая цветами лаванды, но гладила она и раскладывала не только свежевыстиранное белье, но и то, что успело потерять свежесть из-за того, что им долго не пользовались. В таком же порядке содержала она и гардероб Фер-мины Санчес, матери Фермины, умершей четырнадцать лет назад. Однако все в доме решала Фермина Даса. Она отдавала приказания, какую готовить еду, что покупать и как поступать в каждом отдельном случае, словом, направляла жизнь в доме, где на самом деле нечего было направлять. Вымыв клетки, задав корм птицам и позаботившись, чтобы цветам ничто не вредило, она оставалась без дела. И сколько раз после исключения из колледжа случалось, что она, заснув в сиесту, не просыпалась до следующего утра. А занятия живописью были всего лишь забавным способом убивать время.
После изгнания тетушки Эсколастики отношениям Фермины Дасы с отцом не хватало тепла, хотя оба нашли способ жить рядом, не сталкиваясь друг с другом лишний раз. Он успевал уйти по делам до того, как она вставала. Очень редко он нарушал традицию и не возвращался домой к обеду, хотя почти никогда не ел – ему достаточно было пропустить рюмку-другую и легко перекусить на испанский манер в приходском кафе. Ужинать он тоже не ужинал: ему оставляли еду на столе, все на одной тарелке, прикрытой сверху другой, хотя знали, что есть он этого не станет до утра, а утром, подогрев, съест на завтрак. Раз в неделю он выдавал дочери тщательно рассчитанные деньги, она же в свою очередь не тратила лишнего гроша, но при этом он с удовольствием оплачивал любые ее непредвиденные расходы. Он никогда не торговался с ней из-за денег и никогда не просил отчета, а она вела себя так, словно предстояло отчитываться перед трибуналом Святой Инквизиции. Он никогда не рассказывал ей, чем занимается и в каком состоянии находятся его дела, и никогда не водил ее к себе в конторы, находившиеся в порту, куда строго-настрого был заказан путь приличным девушкам даже в сопровождении их собственных отцов. Лоренсо Даса не возвращался домой раньше десяти вечера – в десять вечера в ту не самую критическую военную пору как раз начинался комендантский час. А до десяти он сидел в приходском кафе, играл во что-нибудь, потому что был большим знатоком всяческих азартных игр, и не только знатоком, но и мастером по этой части. Домой он всегда приходил с ясной головой, в твердой памяти и не будил дочь, хотя первую рюмку анисовой выпивал, едва проснувшись, и за день, не выпуская изо рта потухшей сигары, успевал просмаковать не одну. Но однажды Фермина услыхала, как он пришел. Услыхала, как тяжелой казацкой поступью он поднялся по лестнице, могуче отдуваясь в коридоре второго этажа, и ударил ладонью в дверь ее спальни. Она открыла дверь и первый раз в жизни испугалась его уехавшего вкось зрачка и невнятной речи.
– Мы разорены, – сказал он. – Вконец разорены, в общем, понимаешь.
Только и сказал и потом больше никогда не возвращался к этому, и не было никаких признаков, чтобы судить, правду ли он сказал, но только с той ночи Фермина Даса раз и навсегда поняла, что она одинока в этом мире. Она жила как бы вне общей жизни. Ее подруги по колледжу теперь находились на недоступном для нее небе, особенно после ее позорного изгнания, но и для своих соседей она не была как все остальные, потому что те знали ее без ее прошлого, знали ее только в этом форменном платье из монастыря Явления Пресвятой Богородицы. А мир ее отца был миром торговцев, грузчиков, миром людей, бежавших от войны в общественное логово приходского кафе, миром холостых мужчин. В последний год уроки живописи немного скрасили ее заточение, потому что учительница предпочитала давать групповые уроки и обычно в комнату для шитья приводила с собой других учениц. Но эти девочки были из разных семей и не очень определенных социальных кругов и для Фермины Дасы были подругами напрокат, так что их привязанность кончалась одновременно с уроком. Ильдебранда захотела открыть дом, впустить в него свежий воздух, пригласить музыкантов, устроить шумный фейерверк, какие устраивал ее отец, затеять бал-маскарад, чтобы веселый шквал выветрил затхлый дух из сердца ее двоюродной сестры, но очень скоро поняла, что ее намерения тщетны. По той простой причине, что делать это было не с кем. Однако она все-таки вернула Фермину Дасу к живой жизни. По вечерам, после занятий живописью, она заставляла Фермину Дасу выводить ее на улицу, чтобы посмотреть город. Фермина Даса показала ей дорогу, по которой они каждый день ходили с тетушкой Эско-ластикой, скамью в парке, на которой Флорентино Ариса ждал ее, делая вид, будто читает, переулочки, по которым он ходил за нею следом, тайники, где они прятали свои письма, и зловещее здание, где когда-то помещались застенки Святой Инквизиции, затем превращенное в ненавистную монастырскую школу Явления Пресвятой Богородицы. Они поднимались на холм, где раскинулось кладбище бедняков и куда Флорентино Ариса в былое время приходил играть на скрипке, вставая с подветренной стороны, чтобы звуки долетали до нее и она могла слушать его, лежа в постели; отсюда им виден был весь исторический город, растрескавшиеся крыши и изъеденные временем городские стены, заросшие кустарником развалины крепости, россыпь островков в бухте, лачуги бедноты вдоль заболоченных берегов, безбрежное Карибское море.
В рождественскую ночь они пошли в церковь к заутрене. Фермина села там, где лучше всего слышна была задушевная музыка Флорентино Арисы, и показала сестре то место, где однажды, такой же вот ночью, она в первый раз неожиданно увидела совсем рядом его перепуганные глаза. Они решились одни дойти до Писарских ворот, купили там сластей, вошли ради интереса в лавочку, где продавали разноцветную праздничную бумагу, и Фермина Даса показала сестре то место, где ей вдруг открылось, что ее любовь – всего лишь мираж. Она сама не ведала, что любой ее шаг от дома до колледжа, каждый уголок в этом городе и каждый миг ее недавнего прошлого существовали лишь благодаря Флорентино Арисе. Ильдебранда сказала ей об этом, но она не согласилась, потому что никогда бы не признала простой истины: плохо ли, хорошо ли, но любовь Флорентино Арисы это единственное, что случилось в ее жизни.
В ту пору фотограф-бельгиец обосновался со своей мастерской у Писарских ворот, и каждый, кто был в состоянии заплатить, спешил у него сфотографироваться. Фермина с Ильдебрандой оказались среди первых. Переворошив гардероб Фермины Санчес, они выбрали самые нарядные платья, зонтики, туфли и шляпы и облачились в одежды, какие носили дамы в середине прошлого века. Гала Пла-сидиа помогла им затянуться в корсеты и обучила, как следует двигаться в проволочном каркасе кринолина, как натягивать длинные тугие перчатки и шнуровать высокие ботинки на каблуке. Ильдебранда выбрала широкополую шляпу со страусовыми перьями, спадавшими на спину. Фермина надела шляпку несколько более современную, украшенную разноцветными гипсовыми фруктами и проволочными цветами. Поглядев на себя в зеркало, они расхохотались – так смахивали они на собственных бабушек со старых дагерротипов; они были счастливы и хохотали: пусть сделают и с них фото на долгую память. Гала Пласидиа смотрела с балкона, как они шли, раскрыв зонтики, через парк, с трудом удерживаясь на высоких каблуках и всем телом толкая вперед кринолин, точно детскую коляску, и посылала вслед им благословение: «Помоги им Господи выйти на фотографиях».
Перед фотоателье бельгийца царила веселая суматоха: фотографировали Бени Сентено, только что победившего на чемпионате по боксу в Панаме. Он снимался в полном боксерском облачении и с чемпионской короной на голове, и фотографироваться так было нелегким делом, потому что целую минуту он должен был держаться в стойке нападения и почти не дышать, но едва он вставал в стойку, как его болельщики разражались бурными овациями, и он не мог удержаться от искушения порадовать их своим искусством. Когда подошла очередь сестер, небо успело затянуться облаками, казалось, дождь неминуем, но сестры уже напудрили лица крахмалом и так естественно прислонились к алебастровой колонне, что успели продержаться недвижимыми даже дольше, чем требовалось. Фотография получилась на долгую память. Когда Ильдебранда, дожив почти до ста лет, умерла у себя в поместье Флорес де Мария, фотография эта была обнаружена у нее в спальне, в запертом шкафу, меж стопок надушенных простыней, вместе с закаменевшим цветком анютиных глазок в письме, начисто стертом годами. У Фермины Дасы эта фотография долгие годы красовалась на первой странице семейного альбома, откуда она непонятным образом исчезла и в конце концов, после множества невероятных случайностей, очутилась в руках Флорентино Арисы, когда им обоим уже перевалило за шестьдесят.
Площадь напротив Писарских ворот была забита народом, когда Фермина с Ильдебрандой вышли из мастерской бельгийца. Они забыли, что лица у них белы от крахмала, а губы намазаны помадой шоколадного цвета и что их одеяние не подходит ни к месту, ни ко времени. Улица встретила их смехом и улюлюканьем. Они, словно загнанные, не знали, где спрятаться от насмешек, как вдруг гомонящая толпа расступилась, давая дорогу ландо, запряженному двумя лошадьми золотисто-рыжей масти. Разом смолк свист, а насмешки словно растворились. Ильдебранде на всю жизнь запомнилось, как он появился на подножке ландо, в атласном цилиндре и парчовом жилете, запали в память его мудро-спокойные повадки, нежность во взгляде и властность, которую он излучал. Она сразу же узнала его, хотя раньше никогда не видела. Фермина Даса как-то рассказала о нем между прочим, с месяц назад, когда не захотела идти мимо дома маркиза дель Касальдуэ-ро, потому что перед входом стояло ландо, запряженное золотистыми лошадьми. Она рассказала сестре, кто был хозяином ландо, и пыталась объяснить причины своей неприязни, ни словом не обмолвившись о его намерениях в отношении нее. Ильдебранда забыла об этом разговоре. Однако тотчас же узнала его, едва он, точно сказочное видение, вышел из кареты – одна нога на подножке, другая на земле, – и, узнав его, не поняла сестры.
– Окажите мне честь, сядьте в ландо, – обратился к ним доктор Хувеналь Урбино. – Я отвезу вас куда прикажете.
Фермина Даса хотела было отказаться, но Ильдебранда уже приняла приглашение. Доктор Хувеналь Урбино ступил и другой ногой на землю и кончиками пальцев, почти не притрагиваясь к ней, помог Ильдебранде подняться в экипаж. Лицо Фермины вспыхнуло от гнева, но выбора не было, и она поднялась вслед за сестрой.
До дома было всего три квартала. Сестры не заметили, когда доктор Урбино договорился с кучером, но только путь до дому длился более получаса. Они сидели на главном сиденье, по движению, а он – напротив них, спиной к движению. Фермина повернулась к окошку экипажа и замкнулась. Ильдебранда же, наоборот, была в полном восторге, а доктор Урбино воодушевился еще больше, видя ее восторг. Едва ландо тронулось, она вдохнула жаркий дух, исходивший от сидений, обитых натуральной кожей, ощутила уютную мягкость кабины и сказала, что в таком месте, пожалуй, можно было бы и жить. Довольно скоро они начали смеяться и шутить, словно старые добрые друзья, и даже затеяли незамысловатую игру – заговорили на тарабарском языке, вставляя после каждого слога лишний, условный слог. И делали вид, будто думают, что Фермина их не понимает, отлично зная, что она их не только прекрасно понимает, но и следит за их игрой, и именно поэтому они ее и затеяли. Потом, нахохотавшись от души, Ильдебранда призналась, что не в состоянии выносить этой пытки – высоких шнурованных ботинок.
– Чего проще, – сказал доктор Урбино. – Посмотрим, кто скорее покончит с пыткой.
И принялся расшнуровывать шнурки на своих ботинках. Ильдебранда приняла вызов. Ей было не так легко – корсет на жестких косточках мешал наклониться, однако доктор Урбино сбавил темп и подождал, пока она с торжествующим смехом вытащила из-под юбок свои ботинки таким жестом, словно выловила рыбку из пруда. Оба посмотрели на Фермину и увидели ее великолепный профиль, тонкий и острый, точно у иволги, особенно тонкий на фоне полыхающего заката. Трижды были у нее причины для гнева: положение, в котором она оказалась против воли, чересчур смелое поведение Ильдебранды и уверенность, что экипаж намеренно кружит по улицам, растягивая дорогу. Но Ильдебранда словно с катушек соскочила.