Страница:
Пароходу пришлось на целых три дня задержаться в порту Тенерифе, пока срочно изготавливали новые зубы. Челюсть вышла великолепная. Но во время обратного плавания, когда дядюшка Леон XII пытался объяснить капитану, каким образом он потерял искусственную челюсть, он вдохнул всей грудью жаркий воздух сельвы и взял самую высокую ноту, на какую был способен, продержал ее сколько мог, до последнего, чтобы вспугнуть кайманов, которые грелись на солнце и, не мигая, наблюдали за проходящим мимо пароходом, и новая челюсть точно так же выскочила у него изо рта и ушла на дно. С тех пор он держал запасные зубы повсюду, в разных местах – дома, в конторе, в ящике письменного стола, и на каждом из трех пароходов компании. И кроме того, отправляясь обедать вне дома, он уносил в кармане, в коробочке из-под таблеток от кашля, запасную челюсть, потому что однажды, на загородном обеде, он жевал жареное мясо, и челюсть сломалась. Боясь, как бы племянник не стал жертвой подобного сюрприза, дядюшка Леон XII велел доктору Адонаю изготовить для него сразу две искусственные челюсти: одну из дешевых материалов, на каждый день, для пользования в конторе, а другую – для воскресных и праздничных дней, с золотым проблеском на том зубе, что открывался в улыбке, и этот дополнительный штрих придавал челюсти особое правдоподобие. И вот в Пальмовое воскресенье Флорентино Ариса снова вышел на улицу в совершенно новом обличье, с такой безупречной улыбкой, что ему показалось, будто кто-то совершенно другой занял его место в этом мире.
Все это произошло вскоре после смерти матери, Флорентино Ариса остался в доме один. Это было самое подходящее место для его образа любви, потому что дом стоял на тихой улочке, хотя многочисленные глядевшие на него окна соседних домов и наводили на мысль о не меньшем количестве глаз, глядевших из-за занавесок. Однако главной заботой Флорентино Арисы было счастье Фермины Дасы, и только ее одной, и потому он предпочел потерять массу возможностей за шесть самых плодотворных лет, но не запятнать свой дом другими любовями. К счастью, каждая следующая ступень, на которую он поднимался в Карибском речном пароходстве, давала ему новые привилегии, главным образом скрытые, и одна из самых полезных – возможность пользоваться конторой по ночам, а также в воскресные и праздничные дни к удовольствию смотрителей. Однажды Флорентино Ариса – он был тогда первым вице-президентом – начал забавляться любовью с девицей, приходившей по воскресеньям убирать в конторе, и уже расположился на стуле за письменным столом, а она – сверху, как вдруг дверь отворилась. Дядюшка Леон XII заглянул в кабинет, словно ошибся дверью, и уставился поверх очков на перепуганного племянника. «Черт возьми! – проговорил дядюшка без малейшего удивления. – Неуемный ходок, весь в папашу!» И прежде чем закрыть дверь, сказал, устремив взгляд в пустоту:
– А вы, сеньорита, продолжайте, не беспокойтесь. Клянусь честью, я не видел вашего лица.
Больше он об этом не говорил, однако всю следующую неделю Флорентино Арисе работать было невозможно. В понедельник толпою ввалились электрики и установили на потолке лопастной вентилятор. Затем без предупреждения явились замочники и с военным грохотом поставили на двери засов, чтобы можно было запираться изнутри. Приходили столяры и, ни слова не говоря, что-то измеряли, за ними обойщики приносили образцы кретона и смотрели, подходят ли они к цвету стен, и на следующей неделе через окно втащили – поскольку не проходила в дверь – огромную двуспальную софу с обивкой в вакхических цветах. Работали они в самое непредсказуемое время и с настойчивостью, которая не выглядела случайной, а каждому, кто возражал, говорили одно и то же: «Приказ Генеральной дирекции». Флорентино Ариса так никогда и не узнал, было ли это вторжение любезностью со стороны дядюшки, следившего за неуемной любовной деятельностью племянника, или же то был свойственный только ему способ указать племяннику на недозволенность его поведения. До истинной причины он не додумался, а истина состояла в том, что дядюшка Леон XII желал его поощрить, поскольку и до него дошел слушок, будто склонности племянника отличны от тех, к каким привержено большинство мужчин, и это его чрезвычайно заботило, ибо мешало сделать своим преемником.
В отличие от своего брата, Леон XII Лоайса прожил в прочном браке шестьдесят лет и всегда похвалялся, что по воскресеньям не работает. У него было четверо сыновней и одна дочь, и всех их он готовил в наследники своей империи, но жизнь уготовила ему долю, которая была уделом расхожей литературы его времени, но никто не думал, что такое случается в жизни: все четыре сына умерли один за другим, едва успев занять руководящие посты, а дочь оказалась начисто лишенной призвания к речному делу и предпочла умереть, созерцая из окошка, с высоты пятидесяти метров, суда на Гудзоне. Разумеется, хватало таких, кто за верное выдавал россказни, будто бы этот мрачный Флорентино Ариса, со своим вампирским зонтиком, не остался в стороне от того, что произошло сразу столько случайностей.
Когда дядюшка отошел от дел – не по собственной воле, а по предписанию врачей, – Флорентино Ариса начал ощутимо жертвовать своими воскресными любовными занятиями. Он стал сопровождать дядюшку в его загородный приют на одном из первых появившихся в городе автомобилей, у которого рычаг управления имел такую отдачу, что первому шоферу оторвало руку. Они разговаривали часы напролет, отрешенно лежа в гамаке, на шнурах которого было вышито дядюшкино имя, и повернувшись спиною к морю, в старинном имении с рабами, где с террас, сплошь в цветущих астромелиях, видны были заснеженные горные хребты. Флорентино Арисе всегда трудно было говорить с дядюшкой о чем-нибудь ином, кроме речного судоходства, особенно в эти долго не наступавшие вечера, где смерть всегда была невидимым гостем. Дядюшку Леона XII постоянно мучила одна забота – чтобы речное судоходство не попало в руки дельцов, связанных с крупными европейскими объединениями. «Речное судоходство всегда было в руках у крутых людей, – говорил он. – Если же им завладеют эти хлыщи, то кончится тем, что опять подарят его немчуре». Опасение исходило из его политических взглядов, которые он высказывал кстати и некстати.
– Скоро мне стукнет сто лет, я видел всякие перемены, даже светила перемещались во Вселенной, и только одного не видел – перемен в этой стране, – говорил он. – И конституции новые принимают, и законы всякие, и войны начинаются каждые три месяца, а все равно – живем, как прежде, в Колонии.
Своим братьям-масонам, приписывающим все зло поражению федерализма, он отвечал: «Тысячедневная война была проиграна двадцать три года назад, в войне семьдесят шестого года». Флорентино Ариса, чье безразличие к политике приближалось почти к абсолютному, слушал эти разглагольствования, звучавшие все чаще, как слушают шум моря. Что же касается политики, проводимой компанией, то он был ярым ее противником. В противоположность дядюшке, он считал, что положение речного пароходства, находившегося на грани краха, можно поправить, лишь произвольно отказавшись от монополии на суда с паровыми котлами, предоставленной Карибскому речному пароходству Национальным конгрессом на девяносто девять лет и один день. Дядюшка возражал: «Эти идеи тебе вбивает в голову моя тезка Леона – ее анархические новации». Однако это было верно лишь наполовину. Свои доводы Флорентино Ариса основывал на опыте немецкого коммодора Хуана Б. Элберса, который погубил свой благородный талант непомерными честолюбивыми замыслами. А дядюшка считал, что поражение Элберса связано не с его достоинствами, а с тем, что тот взял на себя нереальные обязательства, равноценные ответственности за всю национальную географию: короче, он взялся осуществлять судоходство на реке и содержать все портовые сооружения, подъездные пути к ним и транспортные средства. К тому же, говорил он, злокозненная оппозиция президента Симона Боливара оказалась делом нешуточным.
Большинство компаньонов смотрели на их спор как на супружескую перепалку, в которой обе стороны по-своему правы. Упрямство старика представлялось им естественным не потому, что в старости он стал меньшим выдумщиком и фантазером, как довольно часто говорили, просто дядюшка считал, что отказаться от монополии – все равно что выбросить на помойку трофеи исторической битвы, в которую они с братьями вступили в героическую пору, один-на-один, против могущественнейших противников в мире. А потому никто не воспротивился, когда он закрепил свои права таким образом, что их нельзя было тронуть прежде, чем он уйдет из этого мира. И вдруг неожиданно, когда Флорентино Ариса уже сложил оружие, под вечер, в своем имении, дядюшка Леон XII дал согласие на отказ от вековой привилегии с единственным неизменным условием – не делать этого, пока он жив.
Это был заключительный акт. Больше о делах он не говорил, не позволял обращаться к нему за советами, но не потерял ни единого завитка со своей великолепной царственной головы и ни грамма светлого разума, однако сделал все возможное, чтобы его не видел никто, кто бы мог его пожалеть. День за днем он созерцал вечные снега, сидя на террасе, медленно покачиваясь в венском кресле-качалке подле столика, на котором служанки постоянно поддерживали горячей посудину с черным кофе, а рядом стоял стакан с содовой водой, где покоились две его искусственные челюсти, кои он надевал, только принимая гостей. Виделся он лишь с немногими своими друзьями, и разговаривали они исключительно о далеком прошлом, когда еще не было в помине речного судоходства. Однако появилась новая тема: он хотел, чтобы Флорентино Ариса женился. Он высказал свое желание несколько раз, всегда одним и тем же образом.
– Будь я на пятьдесят лет моложе, – говорил он, – я бы женился на моей тезке Леоне. Лучшей жены представить себе не могу.
Флорентино Арису бросало в дрожь при мысли, что его многолетние труды могут пойти прахом в последний момент из-за этого непредвиденного обстоятельства. Он был готов отказаться от всего, выкинуть за борт все, умереть, но только не потерять Фермину Дасу. К счастью, дядюшка Леон XII не настаивал. Когда ему исполнилось девяносто два года, он назначил племянника единственным наследником и удалился от дел.
Шесть месяцев спустя, с единодушного согласия компаньонов, Флорентино Ариса стал президентом Генерального правления и генеральным директором. В день назначения, после шампанского, старый лев в отставке, попросив извинения за то, что будет говорить, не подымаясь из качалки, сымпровизировал короткую речь, более походившую на элегию. Он сказал, что жизнь его началась и закончилась двумя ниспосланными провидением событиями. Первое – Освободитель оперся на его руки в Турбако, отправляясь в свое горестное путешествие к смерти. И второе – он нашел, вопреки всем препятствиям, чинимым ему судьбой, достойного преемника своего дела. И закончил, стараясь по возможности не драматизировать:
– Единственная серьезная неудача моей жизни: мне, певшему на стольких похоронах, не дано спеть на собственных.
Заключил он торжественную церемонию, конечно же, арией «Прощание с жизнью» из оперы «Тоска».
Он исполнил ее без музыки, как ему больше всего нравилось, и голос его был все еще силен. Флорентино Ариса растрогался, однако заметили это лишь по тому, как дрогнул его голос, когда он благодарил. Все шло так, как им задумывалось и выполнялось всю жизнь, и уже приближалось к вершине во имя одной-единственной цели – во что бы то ни стало прийти живым и в добром здравии к тому моменту, когда надо будет принять уготованную судьбой долю под сенью Фермины Дасы.
Однако не только о ней вспомнил он в праздничный вечер, устроенный для него Леоной Кассиани. Он вспомнил всех женщин: и тех, что покоились на кладбище и вспоминали о нем розами, цветшими на их могилах, и тех, что пока еще спали на подушках рядом с мужьями, чьи рога золотились под луной. А поскольку не было единственно необходимой, он желал быть сразу со всеми, как случалось с ним в минуты страха. Потому что всегда, даже в самые трудные времена и в самые тяжелые моменты, он сохранял некую связь, пусть слабую, с бесчисленными возлюбленными, которые были у него за все эти годы: прослеживал линию жизни каждой.
Он вспомнил в тот вечер Росальбу, самую давнюю из всех, что унесла в качестве трофея его девственность, и это воспоминание саднило, как в первый день. Стоило закрыть глаза, и он снова видел ее: в муслиновом платье и в шляпе с длинными шелковыми лентами, на палубе она покачивает клетку с ребенком. Сколько раз за долгие годы своей жизни он готов был отправиться искать ее, не зная куда, не зная, как ее зовут и она ли та, которую он ищет, но он верил, что найдет ее, где бы то ни было, среди цветущих орхидей. Однако каждый раз в последнюю минуту что-то возникало или, как назло, ему не хватало решимости, и путешествие откладывалось в тот момент, когда уже собирались поднимать трап парохода: но так или иначе, причина всегда имела какое-то отношение к Фермине Дасе.
Он вспомнил вдову Насарет, единственную, с кем осквернил материнский дом на Оконной улице, хотя ввел ее туда не он, а Трансито Ариса. Ее он понимал как никакую другую, ибо она единственная излучала такую нежность, что могла бы заменить Фермину Дасу, хотя в постели была неуклюжа. Однако ее натура бродячей кошки, еще более необузданная, чем ее ласки, обрекла обоих на неверность. И тем не менее они продолжали быть любовниками, хотя и с перерывами, на протяжении почти тридцати лет, исповедуя девиз мушкетеров: «Неверность, но не измена». Кроме того, она была единственной, ради кого Флорентино Ариса раскрыл лицо: когда ему сообщили, что она умерла и ее собираются хоронить за счет благотворительности, он похоронил ее на собственные средства и один присутствовал на погребении.
Он вспомнил и других вдов, которых любил. Пруденсию Литре, самую старинную из оставшихся в живых, известную всем как Двойная вдова, потому что она овдовела дважды, И другую Пруденсию, ласковую вдову Арельяно, которая отрывала ему пуговицы на белье, чтобы он задержался в ее доме, пока она их снова пришивала. И Хосефу, вдову Су-ньиги, сходившую с ума от любви к нему и чуть было не отхватившую садовым секатором, пока он спал, его егозунчика: ей не достанется, но и другой не перепадет.
Вспомнил Анхелес Альфаро, так быстро промелькнувшую и самую любимую, которая приехала на полгода в Музыкальную школу обучать игре на смычковых инструментах и проводила с ним лунные ночи на крыше-террасе своего дома в чем мать родила; она играла на виолончели прекрасные сюиты и так сжимала золотистыми коленями виолончель, что та начинала петь мужским голосом. В первую же лунную ночь они яростно накинулись друг на друга, словно в первый раз познали любовь. Но Анхелес Альфаро уехала из города точно так же, как и приехала, увезя свое нежное лоно и виолончель, с которой грешила, уехала на океанском пароходе под знаменем забвения, и единственное, что осталось от нее на ночных лунных террасах, – прощальный взмах белого платка, точно голубь на горизонте, одинокий и печальный, как в стихах на Цветочных играх. С нею Флорентино Ариса понял то, чем давно безотчетно страдал: оказывается, можно быть влюбленным сразу в нескольких и любить их всех с одинаковой сердечной болью, не предавая ни одну. Одинокий в толпе на пристани, он тогда подумал в приступе ярости: «В сердце закоулков больше, чем в доме свиданий». Он обливался горькими слезами, расставаясь с ней, однако не успело судно скрыться за горизонтом, как память о Фермине Дасе снова целиком завладела его сердцем.
Вспомнилась ему и Андреа Варон, перед домом которой он провел всю предыдущую неделю, но оранжевый свет в окне ее ванной комнаты оповещал, что войти нельзя: кто-то его опередил. Кто-то – мужчина или женщина, – потому что Андреа Варон не вникала в детали, когда дело касалось любовного переполоха. Из всех, значившихся в его списке, она одна зарабатывала на жизнь своим телом и работу эту делала по своему вкусу и без всяких сутенеров. В хорошие свои годы она сделала легендарную карьеру тайной куртизанки и заслужила боевое имя – Матерь Всемдающая. Она сводила с ума губернаторов и адмиралов, на ее плече плакали военные и литературные вельможи, и те, что были не так знамениты, как им казалось, но и знаменитые – тоже. А президент Рафаэль Рейсе всего за полчаса, проведенные у нее в спешке, в один из двух случайных наездов в город, назначил ей пенсионное содержание, как ответственному чиновнику Министерства финансов, где она, разумеется, не служила ни дня. Дары наслаждения она раздавала щедро, насколько хватало тела, и хотя о ее неприличном поведении знали все, никто не мог выставить против нее убедительных доказательств, потому что знатные сообщники ограждали и защищали ее как собственную жизнь, ибо понимали, что не она, а они больше пострадают от скандала. Ради нее Флорентино Ариса нарушил свой священный принцип не платить, а она нарушила свой – не ложиться задаром ни с кем, даже с собственным мужем. Они договорились о символической плате – песо за каждый раз, но она не брала у него денег, и он не давал ей их в руки: он опускал их в поросенка-копилку, пока там не накапливалось достаточно, чтобы купить какую-нибудь заморскую безделицу у Писарских ворот. У нее было убеждение, что чувственность необыкновенно обостряется от клизм, к которым он, страдавший запорами, прибегал, и она решила для остроты наслаждения ставить клизмы и себе; и они ставили себе клизмы в поисках острых любовных ощущений.
Он видел удачу в том, что среди стольких отчаянных и дерзких встреч единственной каплей горечи была встреча с ненормальной Сарой Норьегой, которая окончила свои дни в сумасшедшем доме «Божественная пастушка», декламируя такие разнузданно непристойные стихи, что ее следовало изолировать от других сумасшедших, дабы не сводить их с ума еще больше. Когда же на Флорентино Арису возложили ответственность за Карибское речное пароходство, у него не стало времени, да и достаточного желания искать новые замены для Фермины Дасы: он уже знал, что она незаменима. Постепенно он ограничился старыми, устоявшимися связями и спал со своими возлюбленными, пока те были в силах, пока могли, пока были живы. В воскресенье на Троицу, когда умер Хувеналь Урбино, у него оставалась только одна, одна-единственная, которой едва исполнилось четырнадцать лет и которая, как никакая другая до нее, умела сводить его с ума своей любовью.
Ее звали Америка Викунья. Она приехала два года назад из приморского городка Пуэрто Падре, семья доверила ее покровительству Флорентино Арисы, с которым они находились в признанном кровном родстве. Они послали ее учиться по правительственной стипендии на старшую школьную учительницу, дав ей с собою узел с постелью и обитый жестью сундучок, казавшийся кукольным, и в ту минуту, когда она сошла с парохода в белых носочках и с золотистой косою, его пронзило ужасное предчувствие, что они вместе проведут не одну воскресную сиесту. Она была совсем ребенком: щербинки на зубах и сбитые, как у первоклашки, коленки, но он сразу же разглядел, какой женщиной она скоро станет, и воспитывал ее для себя целый долгий год, водил по субботам в цирк, а по воскресеньям – в парк есть мороженое, ходил с ней на детские праздники и полностью завоевал ее доверие, ее нежную привязанность и ласково, как добрый дедушка, вел ее за руку на тайный убой. Для нее все случилось сразу: раскрылись врата на небо. Она расцвела, купаясь в счастье, появился стимул для занятий – всегда быть первой, чтобы не лишиться разрешения выйти из интерната на субботу и воскресенье. А он – словно вдруг нашел в бухте старости потаенный чудесный причал. После стольких лет многочисленных и расчетливых любовей чистый и нетерпкий вкус невинности обладал извращенно-обновляющим очарованием.
Они подошли друг другу. Она вела себя естественно, как должна вести себя юная девушка, готовая открыть жизнь под руководством почтенного человека, которого уже ничем не удивишь, а он прекрасно осознавал, что оказался в роли, которой страшился в жизни больше всего: престарелый возлюбленный. Он никогда не видел в ней Фермины Дасы, хотя сходство бросалось в глаза: возраст, школьная форма, коса, легкая поступь, горделивый и непредсказуемый нрав. Более того: саму мысль, что Фермина Даса может быть заменена, – мысль, такую соблазнительную для человека, ожидающего любви, как милостыни, – вымело начисто. Она нравилась ему за то, какой была, и в конце концов он полюбил ее такою, какой она была, полюбил жаркой закатной любовью. С ней единственной он принимал чудовищные меры предосторожности, боясь, как бы она не забеременела. После первых же встреч для обоих не было другой мечты, кроме воскресных вечеров вдвоем.
Поскольку ему одному разрешалось забирать ее из интерната, он приезжал за ней на шестицилиндровом «Гудзоне», принадлежавшем Карибскому речному пароходству, и, случалось, в дни, когда не было солнца, они открывали верх и ездили по берегу, он-в неизменной мрачной шляпе, она – хохочущая, обеими руками придерживая на голове матросскую школьную шапочку, чтобы не унесло ветром. Кто-то говорил ей, чтобы она не бывала со своим покровителем дольше необходимого, чтобы не ела ничего, что он уже попробовал, и не приближалась к нему так близко, чтобы его дыхание могло коснуться ее, ибо старость – заразна. Но ей все было нипочем. Обоих, казалось, совершенно не трогало, что о них подумают другие: все знают, что они в родстве, а полярная разница в возрасте ограждает от подозрений.
В воскресенье на Троицу в четыре часа пополудни они отдыхали после любви, когда услыхали звон колоколов. Флорентино Арисе пришлось взять себя в руки – так бешено заколотилось сердце. Когда он был молодым, ритуальный звон по покойнику включался в стоимость погребения, и только совсем бедным отказывалось в торжественном обряде. Но после нашей последней войны, на перекрестье двух веков, режим консерваторов упрочил прежние колониальные порядки, и торжественные погребения стали так дороги, что лишь самые богатые могли их оплачивать. Когда умер архиепископ Эрколе де Луна, колокола по всей провинции звонили без перерыва девять дней и ночей, и общественность была так возмущена, что преемник исключил из церемонии погребения ритуальный звон, оставив его только для самых именитых покойников. Поэтому, услыхав звон соборных колоколов в четыре часа дня в воскресенье на Троицу, Флорентино Ариса словно вдруг увидел призрак давно ушедшей юности. Однако ему даже в голову не пришло, что этот колокольный звон означает то, чего он страстно желал столько лет, с того самого воскресенья, когда увидел Фермину Дасу на шестом месяце, выходящей из церкви после главной службы.
– Черт возьми, – проговорил он в полутьме. – Должно быть, очень крупная акула, коли по ней звонят соборные колокола.
Америка Викунья, совершенно голая, только что проснулась.
– Наверное, Троица, поэтому, – сказала она. Флорентино Ариса не очень разбирался в церковных делах и в церковь не ходил с тех времен, когда на хорах играл на скрипке вместе с немцем, который помимо того обучил его и телеграфной науке и о дальнейшей судьбе которого он толком ничего не знал. Однако он точно знал, что на Троицу колокола так не звонят. Ему было известно, что в городе есть покойник. Этим утром к нему домой приходила делегация из карибских беженцев сообщить, что нынче на рассвете Херемия де Сент-Амур был найден мертвым в своем фотоателье. И хотя Флорентино Ариса не был его близким другом, со многими беженцами он приятельствовал, те всегда приглашали его на свои встречи и праздники и, конечно же, на погребения. Но он был уверен, что эти колокола звонят не по Херемии де Сент-Амуру, воинствующему безбожнику и заядлому анархисту, к тому же наложившему на себя руки.
– Нет, – сказал он. – Так могут звонить по губернатору и выше.
Америка Викунья, чье белое тело расцветил тигровыми полосами пробивавшийся сквозь жалюзи свет, находилась в том возрасте, когда о смерти не думают. После обеда они любили друг друга, а потом заснули на излете сиесты, обнаженные, под вентилятором, вращавшим лопастями, но не заглушавшим звуки, похожие на шум града, – то разгуливали ауры по раскаленной цинковой крыше. Флорентино Ариса любил ее, как любил стольких женщин, случившихся за его долгую жизнь, но к этой любви примешивалось особое щемящее чувство: он был уверен, что умрет от старости, когда она только еще окончит высшую школу.
Комната походила на каюту – фанерные стены, крашеные и перекрашенные, как на пароходе, – только здесь, несмотря на электрический вентилятор над постелью, было гораздо жарче, чем в каюте речного парохода в четыре часа пополудни – из-за отражавшей солнечные лучи металлической крыши. Это была не обычная спальня, а каюта, которую Флорентино Ариса велел построить на твердой земле, позади контор Карибского речного пароходства, и единственным ее назначением было служить надежным пристанищем для его стариковских утех. В обычные дни здесь трудно было спать из-за криков грузчиков, грохота портовых подъемных кранов и рева огромных пароходов у причала. Но для юной девушки эта каюта была воскресным раем.
Все это произошло вскоре после смерти матери, Флорентино Ариса остался в доме один. Это было самое подходящее место для его образа любви, потому что дом стоял на тихой улочке, хотя многочисленные глядевшие на него окна соседних домов и наводили на мысль о не меньшем количестве глаз, глядевших из-за занавесок. Однако главной заботой Флорентино Арисы было счастье Фермины Дасы, и только ее одной, и потому он предпочел потерять массу возможностей за шесть самых плодотворных лет, но не запятнать свой дом другими любовями. К счастью, каждая следующая ступень, на которую он поднимался в Карибском речном пароходстве, давала ему новые привилегии, главным образом скрытые, и одна из самых полезных – возможность пользоваться конторой по ночам, а также в воскресные и праздничные дни к удовольствию смотрителей. Однажды Флорентино Ариса – он был тогда первым вице-президентом – начал забавляться любовью с девицей, приходившей по воскресеньям убирать в конторе, и уже расположился на стуле за письменным столом, а она – сверху, как вдруг дверь отворилась. Дядюшка Леон XII заглянул в кабинет, словно ошибся дверью, и уставился поверх очков на перепуганного племянника. «Черт возьми! – проговорил дядюшка без малейшего удивления. – Неуемный ходок, весь в папашу!» И прежде чем закрыть дверь, сказал, устремив взгляд в пустоту:
– А вы, сеньорита, продолжайте, не беспокойтесь. Клянусь честью, я не видел вашего лица.
Больше он об этом не говорил, однако всю следующую неделю Флорентино Арисе работать было невозможно. В понедельник толпою ввалились электрики и установили на потолке лопастной вентилятор. Затем без предупреждения явились замочники и с военным грохотом поставили на двери засов, чтобы можно было запираться изнутри. Приходили столяры и, ни слова не говоря, что-то измеряли, за ними обойщики приносили образцы кретона и смотрели, подходят ли они к цвету стен, и на следующей неделе через окно втащили – поскольку не проходила в дверь – огромную двуспальную софу с обивкой в вакхических цветах. Работали они в самое непредсказуемое время и с настойчивостью, которая не выглядела случайной, а каждому, кто возражал, говорили одно и то же: «Приказ Генеральной дирекции». Флорентино Ариса так никогда и не узнал, было ли это вторжение любезностью со стороны дядюшки, следившего за неуемной любовной деятельностью племянника, или же то был свойственный только ему способ указать племяннику на недозволенность его поведения. До истинной причины он не додумался, а истина состояла в том, что дядюшка Леон XII желал его поощрить, поскольку и до него дошел слушок, будто склонности племянника отличны от тех, к каким привержено большинство мужчин, и это его чрезвычайно заботило, ибо мешало сделать своим преемником.
В отличие от своего брата, Леон XII Лоайса прожил в прочном браке шестьдесят лет и всегда похвалялся, что по воскресеньям не работает. У него было четверо сыновней и одна дочь, и всех их он готовил в наследники своей империи, но жизнь уготовила ему долю, которая была уделом расхожей литературы его времени, но никто не думал, что такое случается в жизни: все четыре сына умерли один за другим, едва успев занять руководящие посты, а дочь оказалась начисто лишенной призвания к речному делу и предпочла умереть, созерцая из окошка, с высоты пятидесяти метров, суда на Гудзоне. Разумеется, хватало таких, кто за верное выдавал россказни, будто бы этот мрачный Флорентино Ариса, со своим вампирским зонтиком, не остался в стороне от того, что произошло сразу столько случайностей.
Когда дядюшка отошел от дел – не по собственной воле, а по предписанию врачей, – Флорентино Ариса начал ощутимо жертвовать своими воскресными любовными занятиями. Он стал сопровождать дядюшку в его загородный приют на одном из первых появившихся в городе автомобилей, у которого рычаг управления имел такую отдачу, что первому шоферу оторвало руку. Они разговаривали часы напролет, отрешенно лежа в гамаке, на шнурах которого было вышито дядюшкино имя, и повернувшись спиною к морю, в старинном имении с рабами, где с террас, сплошь в цветущих астромелиях, видны были заснеженные горные хребты. Флорентино Арисе всегда трудно было говорить с дядюшкой о чем-нибудь ином, кроме речного судоходства, особенно в эти долго не наступавшие вечера, где смерть всегда была невидимым гостем. Дядюшку Леона XII постоянно мучила одна забота – чтобы речное судоходство не попало в руки дельцов, связанных с крупными европейскими объединениями. «Речное судоходство всегда было в руках у крутых людей, – говорил он. – Если же им завладеют эти хлыщи, то кончится тем, что опять подарят его немчуре». Опасение исходило из его политических взглядов, которые он высказывал кстати и некстати.
– Скоро мне стукнет сто лет, я видел всякие перемены, даже светила перемещались во Вселенной, и только одного не видел – перемен в этой стране, – говорил он. – И конституции новые принимают, и законы всякие, и войны начинаются каждые три месяца, а все равно – живем, как прежде, в Колонии.
Своим братьям-масонам, приписывающим все зло поражению федерализма, он отвечал: «Тысячедневная война была проиграна двадцать три года назад, в войне семьдесят шестого года». Флорентино Ариса, чье безразличие к политике приближалось почти к абсолютному, слушал эти разглагольствования, звучавшие все чаще, как слушают шум моря. Что же касается политики, проводимой компанией, то он был ярым ее противником. В противоположность дядюшке, он считал, что положение речного пароходства, находившегося на грани краха, можно поправить, лишь произвольно отказавшись от монополии на суда с паровыми котлами, предоставленной Карибскому речному пароходству Национальным конгрессом на девяносто девять лет и один день. Дядюшка возражал: «Эти идеи тебе вбивает в голову моя тезка Леона – ее анархические новации». Однако это было верно лишь наполовину. Свои доводы Флорентино Ариса основывал на опыте немецкого коммодора Хуана Б. Элберса, который погубил свой благородный талант непомерными честолюбивыми замыслами. А дядюшка считал, что поражение Элберса связано не с его достоинствами, а с тем, что тот взял на себя нереальные обязательства, равноценные ответственности за всю национальную географию: короче, он взялся осуществлять судоходство на реке и содержать все портовые сооружения, подъездные пути к ним и транспортные средства. К тому же, говорил он, злокозненная оппозиция президента Симона Боливара оказалась делом нешуточным.
Большинство компаньонов смотрели на их спор как на супружескую перепалку, в которой обе стороны по-своему правы. Упрямство старика представлялось им естественным не потому, что в старости он стал меньшим выдумщиком и фантазером, как довольно часто говорили, просто дядюшка считал, что отказаться от монополии – все равно что выбросить на помойку трофеи исторической битвы, в которую они с братьями вступили в героическую пору, один-на-один, против могущественнейших противников в мире. А потому никто не воспротивился, когда он закрепил свои права таким образом, что их нельзя было тронуть прежде, чем он уйдет из этого мира. И вдруг неожиданно, когда Флорентино Ариса уже сложил оружие, под вечер, в своем имении, дядюшка Леон XII дал согласие на отказ от вековой привилегии с единственным неизменным условием – не делать этого, пока он жив.
Это был заключительный акт. Больше о делах он не говорил, не позволял обращаться к нему за советами, но не потерял ни единого завитка со своей великолепной царственной головы и ни грамма светлого разума, однако сделал все возможное, чтобы его не видел никто, кто бы мог его пожалеть. День за днем он созерцал вечные снега, сидя на террасе, медленно покачиваясь в венском кресле-качалке подле столика, на котором служанки постоянно поддерживали горячей посудину с черным кофе, а рядом стоял стакан с содовой водой, где покоились две его искусственные челюсти, кои он надевал, только принимая гостей. Виделся он лишь с немногими своими друзьями, и разговаривали они исключительно о далеком прошлом, когда еще не было в помине речного судоходства. Однако появилась новая тема: он хотел, чтобы Флорентино Ариса женился. Он высказал свое желание несколько раз, всегда одним и тем же образом.
– Будь я на пятьдесят лет моложе, – говорил он, – я бы женился на моей тезке Леоне. Лучшей жены представить себе не могу.
Флорентино Арису бросало в дрожь при мысли, что его многолетние труды могут пойти прахом в последний момент из-за этого непредвиденного обстоятельства. Он был готов отказаться от всего, выкинуть за борт все, умереть, но только не потерять Фермину Дасу. К счастью, дядюшка Леон XII не настаивал. Когда ему исполнилось девяносто два года, он назначил племянника единственным наследником и удалился от дел.
Шесть месяцев спустя, с единодушного согласия компаньонов, Флорентино Ариса стал президентом Генерального правления и генеральным директором. В день назначения, после шампанского, старый лев в отставке, попросив извинения за то, что будет говорить, не подымаясь из качалки, сымпровизировал короткую речь, более походившую на элегию. Он сказал, что жизнь его началась и закончилась двумя ниспосланными провидением событиями. Первое – Освободитель оперся на его руки в Турбако, отправляясь в свое горестное путешествие к смерти. И второе – он нашел, вопреки всем препятствиям, чинимым ему судьбой, достойного преемника своего дела. И закончил, стараясь по возможности не драматизировать:
– Единственная серьезная неудача моей жизни: мне, певшему на стольких похоронах, не дано спеть на собственных.
Заключил он торжественную церемонию, конечно же, арией «Прощание с жизнью» из оперы «Тоска».
Он исполнил ее без музыки, как ему больше всего нравилось, и голос его был все еще силен. Флорентино Ариса растрогался, однако заметили это лишь по тому, как дрогнул его голос, когда он благодарил. Все шло так, как им задумывалось и выполнялось всю жизнь, и уже приближалось к вершине во имя одной-единственной цели – во что бы то ни стало прийти живым и в добром здравии к тому моменту, когда надо будет принять уготованную судьбой долю под сенью Фермины Дасы.
Однако не только о ней вспомнил он в праздничный вечер, устроенный для него Леоной Кассиани. Он вспомнил всех женщин: и тех, что покоились на кладбище и вспоминали о нем розами, цветшими на их могилах, и тех, что пока еще спали на подушках рядом с мужьями, чьи рога золотились под луной. А поскольку не было единственно необходимой, он желал быть сразу со всеми, как случалось с ним в минуты страха. Потому что всегда, даже в самые трудные времена и в самые тяжелые моменты, он сохранял некую связь, пусть слабую, с бесчисленными возлюбленными, которые были у него за все эти годы: прослеживал линию жизни каждой.
Он вспомнил в тот вечер Росальбу, самую давнюю из всех, что унесла в качестве трофея его девственность, и это воспоминание саднило, как в первый день. Стоило закрыть глаза, и он снова видел ее: в муслиновом платье и в шляпе с длинными шелковыми лентами, на палубе она покачивает клетку с ребенком. Сколько раз за долгие годы своей жизни он готов был отправиться искать ее, не зная куда, не зная, как ее зовут и она ли та, которую он ищет, но он верил, что найдет ее, где бы то ни было, среди цветущих орхидей. Однако каждый раз в последнюю минуту что-то возникало или, как назло, ему не хватало решимости, и путешествие откладывалось в тот момент, когда уже собирались поднимать трап парохода: но так или иначе, причина всегда имела какое-то отношение к Фермине Дасе.
Он вспомнил вдову Насарет, единственную, с кем осквернил материнский дом на Оконной улице, хотя ввел ее туда не он, а Трансито Ариса. Ее он понимал как никакую другую, ибо она единственная излучала такую нежность, что могла бы заменить Фермину Дасу, хотя в постели была неуклюжа. Однако ее натура бродячей кошки, еще более необузданная, чем ее ласки, обрекла обоих на неверность. И тем не менее они продолжали быть любовниками, хотя и с перерывами, на протяжении почти тридцати лет, исповедуя девиз мушкетеров: «Неверность, но не измена». Кроме того, она была единственной, ради кого Флорентино Ариса раскрыл лицо: когда ему сообщили, что она умерла и ее собираются хоронить за счет благотворительности, он похоронил ее на собственные средства и один присутствовал на погребении.
Он вспомнил и других вдов, которых любил. Пруденсию Литре, самую старинную из оставшихся в живых, известную всем как Двойная вдова, потому что она овдовела дважды, И другую Пруденсию, ласковую вдову Арельяно, которая отрывала ему пуговицы на белье, чтобы он задержался в ее доме, пока она их снова пришивала. И Хосефу, вдову Су-ньиги, сходившую с ума от любви к нему и чуть было не отхватившую садовым секатором, пока он спал, его егозунчика: ей не достанется, но и другой не перепадет.
Вспомнил Анхелес Альфаро, так быстро промелькнувшую и самую любимую, которая приехала на полгода в Музыкальную школу обучать игре на смычковых инструментах и проводила с ним лунные ночи на крыше-террасе своего дома в чем мать родила; она играла на виолончели прекрасные сюиты и так сжимала золотистыми коленями виолончель, что та начинала петь мужским голосом. В первую же лунную ночь они яростно накинулись друг на друга, словно в первый раз познали любовь. Но Анхелес Альфаро уехала из города точно так же, как и приехала, увезя свое нежное лоно и виолончель, с которой грешила, уехала на океанском пароходе под знаменем забвения, и единственное, что осталось от нее на ночных лунных террасах, – прощальный взмах белого платка, точно голубь на горизонте, одинокий и печальный, как в стихах на Цветочных играх. С нею Флорентино Ариса понял то, чем давно безотчетно страдал: оказывается, можно быть влюбленным сразу в нескольких и любить их всех с одинаковой сердечной болью, не предавая ни одну. Одинокий в толпе на пристани, он тогда подумал в приступе ярости: «В сердце закоулков больше, чем в доме свиданий». Он обливался горькими слезами, расставаясь с ней, однако не успело судно скрыться за горизонтом, как память о Фермине Дасе снова целиком завладела его сердцем.
Вспомнилась ему и Андреа Варон, перед домом которой он провел всю предыдущую неделю, но оранжевый свет в окне ее ванной комнаты оповещал, что войти нельзя: кто-то его опередил. Кто-то – мужчина или женщина, – потому что Андреа Варон не вникала в детали, когда дело касалось любовного переполоха. Из всех, значившихся в его списке, она одна зарабатывала на жизнь своим телом и работу эту делала по своему вкусу и без всяких сутенеров. В хорошие свои годы она сделала легендарную карьеру тайной куртизанки и заслужила боевое имя – Матерь Всемдающая. Она сводила с ума губернаторов и адмиралов, на ее плече плакали военные и литературные вельможи, и те, что были не так знамениты, как им казалось, но и знаменитые – тоже. А президент Рафаэль Рейсе всего за полчаса, проведенные у нее в спешке, в один из двух случайных наездов в город, назначил ей пенсионное содержание, как ответственному чиновнику Министерства финансов, где она, разумеется, не служила ни дня. Дары наслаждения она раздавала щедро, насколько хватало тела, и хотя о ее неприличном поведении знали все, никто не мог выставить против нее убедительных доказательств, потому что знатные сообщники ограждали и защищали ее как собственную жизнь, ибо понимали, что не она, а они больше пострадают от скандала. Ради нее Флорентино Ариса нарушил свой священный принцип не платить, а она нарушила свой – не ложиться задаром ни с кем, даже с собственным мужем. Они договорились о символической плате – песо за каждый раз, но она не брала у него денег, и он не давал ей их в руки: он опускал их в поросенка-копилку, пока там не накапливалось достаточно, чтобы купить какую-нибудь заморскую безделицу у Писарских ворот. У нее было убеждение, что чувственность необыкновенно обостряется от клизм, к которым он, страдавший запорами, прибегал, и она решила для остроты наслаждения ставить клизмы и себе; и они ставили себе клизмы в поисках острых любовных ощущений.
Он видел удачу в том, что среди стольких отчаянных и дерзких встреч единственной каплей горечи была встреча с ненормальной Сарой Норьегой, которая окончила свои дни в сумасшедшем доме «Божественная пастушка», декламируя такие разнузданно непристойные стихи, что ее следовало изолировать от других сумасшедших, дабы не сводить их с ума еще больше. Когда же на Флорентино Арису возложили ответственность за Карибское речное пароходство, у него не стало времени, да и достаточного желания искать новые замены для Фермины Дасы: он уже знал, что она незаменима. Постепенно он ограничился старыми, устоявшимися связями и спал со своими возлюбленными, пока те были в силах, пока могли, пока были живы. В воскресенье на Троицу, когда умер Хувеналь Урбино, у него оставалась только одна, одна-единственная, которой едва исполнилось четырнадцать лет и которая, как никакая другая до нее, умела сводить его с ума своей любовью.
Ее звали Америка Викунья. Она приехала два года назад из приморского городка Пуэрто Падре, семья доверила ее покровительству Флорентино Арисы, с которым они находились в признанном кровном родстве. Они послали ее учиться по правительственной стипендии на старшую школьную учительницу, дав ей с собою узел с постелью и обитый жестью сундучок, казавшийся кукольным, и в ту минуту, когда она сошла с парохода в белых носочках и с золотистой косою, его пронзило ужасное предчувствие, что они вместе проведут не одну воскресную сиесту. Она была совсем ребенком: щербинки на зубах и сбитые, как у первоклашки, коленки, но он сразу же разглядел, какой женщиной она скоро станет, и воспитывал ее для себя целый долгий год, водил по субботам в цирк, а по воскресеньям – в парк есть мороженое, ходил с ней на детские праздники и полностью завоевал ее доверие, ее нежную привязанность и ласково, как добрый дедушка, вел ее за руку на тайный убой. Для нее все случилось сразу: раскрылись врата на небо. Она расцвела, купаясь в счастье, появился стимул для занятий – всегда быть первой, чтобы не лишиться разрешения выйти из интерната на субботу и воскресенье. А он – словно вдруг нашел в бухте старости потаенный чудесный причал. После стольких лет многочисленных и расчетливых любовей чистый и нетерпкий вкус невинности обладал извращенно-обновляющим очарованием.
Они подошли друг другу. Она вела себя естественно, как должна вести себя юная девушка, готовая открыть жизнь под руководством почтенного человека, которого уже ничем не удивишь, а он прекрасно осознавал, что оказался в роли, которой страшился в жизни больше всего: престарелый возлюбленный. Он никогда не видел в ней Фермины Дасы, хотя сходство бросалось в глаза: возраст, школьная форма, коса, легкая поступь, горделивый и непредсказуемый нрав. Более того: саму мысль, что Фермина Даса может быть заменена, – мысль, такую соблазнительную для человека, ожидающего любви, как милостыни, – вымело начисто. Она нравилась ему за то, какой была, и в конце концов он полюбил ее такою, какой она была, полюбил жаркой закатной любовью. С ней единственной он принимал чудовищные меры предосторожности, боясь, как бы она не забеременела. После первых же встреч для обоих не было другой мечты, кроме воскресных вечеров вдвоем.
Поскольку ему одному разрешалось забирать ее из интерната, он приезжал за ней на шестицилиндровом «Гудзоне», принадлежавшем Карибскому речному пароходству, и, случалось, в дни, когда не было солнца, они открывали верх и ездили по берегу, он-в неизменной мрачной шляпе, она – хохочущая, обеими руками придерживая на голове матросскую школьную шапочку, чтобы не унесло ветром. Кто-то говорил ей, чтобы она не бывала со своим покровителем дольше необходимого, чтобы не ела ничего, что он уже попробовал, и не приближалась к нему так близко, чтобы его дыхание могло коснуться ее, ибо старость – заразна. Но ей все было нипочем. Обоих, казалось, совершенно не трогало, что о них подумают другие: все знают, что они в родстве, а полярная разница в возрасте ограждает от подозрений.
В воскресенье на Троицу в четыре часа пополудни они отдыхали после любви, когда услыхали звон колоколов. Флорентино Арисе пришлось взять себя в руки – так бешено заколотилось сердце. Когда он был молодым, ритуальный звон по покойнику включался в стоимость погребения, и только совсем бедным отказывалось в торжественном обряде. Но после нашей последней войны, на перекрестье двух веков, режим консерваторов упрочил прежние колониальные порядки, и торжественные погребения стали так дороги, что лишь самые богатые могли их оплачивать. Когда умер архиепископ Эрколе де Луна, колокола по всей провинции звонили без перерыва девять дней и ночей, и общественность была так возмущена, что преемник исключил из церемонии погребения ритуальный звон, оставив его только для самых именитых покойников. Поэтому, услыхав звон соборных колоколов в четыре часа дня в воскресенье на Троицу, Флорентино Ариса словно вдруг увидел призрак давно ушедшей юности. Однако ему даже в голову не пришло, что этот колокольный звон означает то, чего он страстно желал столько лет, с того самого воскресенья, когда увидел Фермину Дасу на шестом месяце, выходящей из церкви после главной службы.
– Черт возьми, – проговорил он в полутьме. – Должно быть, очень крупная акула, коли по ней звонят соборные колокола.
Америка Викунья, совершенно голая, только что проснулась.
– Наверное, Троица, поэтому, – сказала она. Флорентино Ариса не очень разбирался в церковных делах и в церковь не ходил с тех времен, когда на хорах играл на скрипке вместе с немцем, который помимо того обучил его и телеграфной науке и о дальнейшей судьбе которого он толком ничего не знал. Однако он точно знал, что на Троицу колокола так не звонят. Ему было известно, что в городе есть покойник. Этим утром к нему домой приходила делегация из карибских беженцев сообщить, что нынче на рассвете Херемия де Сент-Амур был найден мертвым в своем фотоателье. И хотя Флорентино Ариса не был его близким другом, со многими беженцами он приятельствовал, те всегда приглашали его на свои встречи и праздники и, конечно же, на погребения. Но он был уверен, что эти колокола звонят не по Херемии де Сент-Амуру, воинствующему безбожнику и заядлому анархисту, к тому же наложившему на себя руки.
– Нет, – сказал он. – Так могут звонить по губернатору и выше.
Америка Викунья, чье белое тело расцветил тигровыми полосами пробивавшийся сквозь жалюзи свет, находилась в том возрасте, когда о смерти не думают. После обеда они любили друг друга, а потом заснули на излете сиесты, обнаженные, под вентилятором, вращавшим лопастями, но не заглушавшим звуки, похожие на шум града, – то разгуливали ауры по раскаленной цинковой крыше. Флорентино Ариса любил ее, как любил стольких женщин, случившихся за его долгую жизнь, но к этой любви примешивалось особое щемящее чувство: он был уверен, что умрет от старости, когда она только еще окончит высшую школу.
Комната походила на каюту – фанерные стены, крашеные и перекрашенные, как на пароходе, – только здесь, несмотря на электрический вентилятор над постелью, было гораздо жарче, чем в каюте речного парохода в четыре часа пополудни – из-за отражавшей солнечные лучи металлической крыши. Это была не обычная спальня, а каюта, которую Флорентино Ариса велел построить на твердой земле, позади контор Карибского речного пароходства, и единственным ее назначением было служить надежным пристанищем для его стариковских утех. В обычные дни здесь трудно было спать из-за криков грузчиков, грохота портовых подъемных кранов и рева огромных пароходов у причала. Но для юной девушки эта каюта была воскресным раем.