– Только не здесь, пожалуйста. Где угодно, только не здесь.
   Оглушенный таким напором кучер попытался поднять лошадь, не распрягая, и ось у коляски сломалась. Флорентино Ариса кое-как выбрался из экипажа и терпеливо сносил свой позор под проливным дождем, пока проезжающие мимо досужие горожане не предложили отвезти его домой. Служанка из дома доктора Урбино увидела его, вымокшего под дождем и заляпанного по колено грязью, и вынесла зонтик, предлагая переждать дождь на террасе. О таком счастье Флорентино Ариса не мечтал даже в самом безумном сне, но в тот день он лучше бы умер, чем позволил Фермине Дасе увидеть его в таком состоянии.
   Прежде, живя в старом городе, Хувеналь Урбино с семьей по воскресеньям пешком ходили в собор к восьмичасовой службе, что было скорее светским выходом, нежели религиозным обрядом. Позже, переехав в другой дом, они еще несколько лет продолжали ездить в собор в экипаже и, бывало, потом засиживались где-нибудь с друзьями в парке, под пальмами. Но когда построили храм с духовной семинарией в Ла-Манге, где был и свой пляж, и свое кладбище, в собор они стали ездить лишь по очень торжественным случаям. Флорентино Ариса, не знавший об этих переменах, не одно воскресенье просидел на террасе приходского кафе, ожидая, когда народ начнет выходить из церкви после всех трех служб. Потом, поняв свою ошибку, отправился к новой церкви, остававшейся модной до самого недавнего времени, и там увидел Хувеналя Урбино, аккуратно приходившего вместе с детьми ровно к восьми часам каждое воскресенье августа, однако Фермины Дасы с ними не было. В одно из воскресений он зашел на кладбище, где жители Ла-Манги заранее строили себе пышные пантеоны, и сердце подскочило у него в груди, когда в тени развесистых сейб он увидел самый пышный пантеон, уже отстроенный, с готическими витражами, мраморными ангелами и с золотыми буквами на позолоченных надгробных плитах, заблаговременно приготовленных для всей семьи. Среди них, разумеется, была и плита для доньи Фермины Дасы де Урбино де ла Калье и для ее супруга, с общей для обоих эпитафией: «Вместе и в миру, и у Господа».
   До конца того года Фермина Даса не появлялась нигде, даже на Рождественские праздники, где они с мужем обычно бывали самыми роскошными героями дня. Но более всего ее отсутствие чувствовалось на открытии оперного сезона. В антракте Флорентино Ариса наткнулся на группку людей, без сомнения, судачивших о ней, хотя имени ее не называли. Говорили, что кто-то видел, как она в июне, в полночь, поднималась на океанский пароход компании «Кунард», направлявшийся в Панаму, и что лицо ее скрывала темная вуаль, дабы не видны были следы разрушавшей ее стыдной болезни. Кто-то спросил, что за ужасная болезнь осмелилась напасть на столь могущественную сеньору, и ответ сочился черной желчью:
   – У столь благородной дамы иной болезни, кроме чахотки, быть не может.
   Флорентино Ариса знал, что в его краях богатые люди не болели непродолжительными болезнями. Они или умирали в одночасье, обычно накануне какого-нибудь грандиозного праздника, и праздник из-за траура портился, так и не начавшись, или же угасали от медленной и омерзительной болезни, самые интимные подробности которой в конце концов становились достоянием общественности. Ссылка и заточение в Панаму была почти обязательной епитимьей в жизни богачей. Они поручали себя воле Божьей в Больнице адвентистов, огромном белом бараке, затерявшемся под доисторическими ливнями Дарьена, где больные теряли счет немногим оставшимся им дням, в палатах-одиночках с окнами, затянутыми холстиной, где никто точно не знал, чем пахнет карболка – жизнью или смертью. Те, что выздоравливали, возвращались, нагруженные роскошными дарами, и щедро раздавали их направо и налево, словно умоляя простить за то, что они совершают бестактность – продолжают жить. Некоторые возвращались с животами, пересеченными чудовищными шрамами, зашитыми словно сапожницкой дратвой, и в гостях задирали рубашки, чтобы показать шов и сравнить свой с другими, обладатели которых просто задыхались от счастья; и до конца дней своих все рассказывали и рассказывали, какие ангелы являлись им в парах хлороформа. Но никто и никогда не узнал, какие видения были у тех, кто не вернулся, и у самых несчастных – тех, кто, заточенный в чахоточный барак, умирал больше от тоскливых нескончаемых дождей, чем от самой болезни.
   Поставленный перед выбором Флорентино Ариса не знал, что он предпочел бы для Фермины Дасы. Прежде всего он, конечно, предпочел бы правду, даже самую невыносимую, но, сколько он ни искал этой самой правды, он так и не нашел ее. Невероятно, однако никто не мог привести ему ни малейшего доказательства услышанной версии. В мире речного пароходства, его мире, не бывало тайны, которая осталась бы тайной, ни секрета, который бы сохранился в секрете. Однако там никто никогда не слыхал о женщине под черной вуалью. Никто ничего не знал в городе, где все знали все и где о многом узнавали даже до того, как это случалось. Особенно, если это касалось богатых. И тем не менее никто не мог объяснить, куда пропала Фермина Даса. Флорентино Ариса исколесил вдоль и поперек Ла-Мангу, без должной набожности слушал мессы в семинарской церкви, ходил на все светские сборища, которые никогда бы не привлекли его, будь он в другом состоянии духа, и постепенно версия становилась все более правдоподобной. Все в жизни семьи Урбино выглядело нормальным, все, кроме отсутствия самой матери семейства.
   Во время своих розысков он услыхал разные вещи, которых не знал, во всяком случае, не интересовался ими, и среди них – известие о смерти Лоренсо Дасы: он умер в кантабрийском селении, где и родился. На протяжении многих лет Флорентино Ариса видел его в бурных шахматных сражениях в приходском кафе; он вспомнил надсаженный в громких спорах голос, вспомнил, как тот становился все тучнее и грубее, утопая в зыбучих песках тяжелой старости. Они не обменялись ни словом с того злосчастного завтрака из анисовой водки, имевшего место еще в прошлом столетии, и Флорентино Ариса был уверен, что Лоренсо Даса точно так же, как и он, держит на него зло, хотя и добился своего: дочь удачно вышла замуж, что в глазах отца служило оправданием всей его жизни. Флорентино Ариса так решительно настроился добыть правду о здоровье Фермины Дасы, что отправился в приходское кафе, намереваясь все узнать от ее отца; в то время как раз проходил исторический шахматный турнир, на котором Херемия де Сент-Амур сражался один с сорока двумя противниками. Там-то он и узнал, что Лоренсо Даса уже умер, и обрадовался, хотя понимал, что, возможно, поэтому он никогда не узнает истинной правды. В конце концов он принял версию о больнице для безнадежных, и единственным утешением ему осталось известное присловье: больная жена навеки верна. В дни тоски и уныния он смирялся духом при мысли, что весть о смерти Фермины Дасы, если такое случится, дойдет до него сама.
   Но весть так и не дошла. Потому что Фермина Даса в это время в полном здравии, удалившись от света, жила в имении своей двоюродной сестры Иль-дебранды Санчес, в полумиле от селения Флорес-де-Мария. Она уехала туда без шума и ссор, по обоюдному согласию с супругом, когда оба они завязли, точно подростки, в единственном на самом деле серьезном кризисе за все двадцать пять лет их ровной супружеской жизни. Он обрушился на них в пору спокойной зрелости: казалось, они уже обошли все ловушки враждебности, вырастили и воспитали детей и подступили к той черте, когда пора учиться стареть, не испытывая горечи. Все случилось так неожиданно для обоих, что им не захотелось разрешать дело с помощью криков, слез и посредников, как испокон веков повелось у жителей карибских краев: они отнеслись к случившемуся с мудростью, присущей европейцам, а поскольку оба, строго говоря, не были ни теми, ни другими, то в конце концов совершенно запутались в ситуации, словно дети, хотя сама ситуация оказалась далеко не детской. И кончилось тем, что она решила уехать, не зная толком, почему и зачем, просто от ярости, а он не сумел ее отговорить, поскольку чувствовал свою вину.
   И действительно, ровно в полночь Фермина Даса в строгой тайне, закрыв лицо траурной мантильей, села на пароход, но не на океанский, компании «Кунард», державший курс на Панаму, а на тот, что регулярно ходил в Сан-Хуан-де-ла-Сьенагу, город, где она родилась и жила девочкой и по которому с годами стала невыносимо тосковать. Вопреки воле супруга и обычаям времени, она не взяла с собой никого, кроме пятнадцатилетней воспитанницы, которая выросла в ее доме вместе с прислугой; однако о предстоящей поездке дали знать всем капитанам судов и властям каждого порта. Приняв это скоропалительное решение, она сообщила детям, что едет на три месяца к тетушке Ильдебранде, однако намеревалась остаться там навсегда. Доктору Хувеналю Урбино хорошо была известна твердость ее характера, к тому же он был так удручен случившимся, что смиренно принял все как Божью кару за свои тяжкие прегрешения. Однако не успели еще огни парохода скрыться из виду, как оба раскаялись в собственной слабости.
   И хотя они постоянно переписывались – о детях и разных домашних делах, – за два года ни он, ни она не сумели повернуть назад, ибо обратный путь был заминирован гордыней. Дети приезжали во Флорес-де-Мария на школьные каникулы, и Фермина Даса делала невозможное, стараясь казаться довольной своей новой жизнью. Во всяком случае, Хувеналь Урбино, читая письма сына, поверил этому. Как раз в то время в тех краях совершал пасторский объезд епископ Риоачи – под балдахином и верхом на знаменитом белом муле, покрытом шитой золотом попоной. За ним следовали паломники из дальних провинций, музыканты с аккордеонами, коробейники с едою и амулетами: постоялый двор три дня был переполнен калеками и безнадежно больными, которые на самом деле сошлись сюда не за учеными проповедями и отпущением грехов, а в надежде на милости мула, который, как рассказывали, тайком от хозяина творил чудеса. Епископ был своим человеком в семействе Урбино де ла Калье еще с той поры, когда служил простым священником, и как-то среди дня он ушел с празднества, чтобы пообедать в доме у Ильдебранды. После обеда, за которым говорили только о мирских делах, он отвел в сторону Фермину Дасу в намерении исповедать ее. Она очень любезно, но твердо отказалась, недвусмысленно заявив, что ей не в чем каяться. И хотя умысла у нее не было, она поняла, что ответ ее дойдет куда следует.
   Доктор Хувеналь Урбино говорил не без некоторого цинизма, что в тех двух горьких годах жизни виноват был не он, а дурная привычка жены обнюхивать одежду, которую снимали с себя члены семьи и она сама, чтобы по запаху решить, не пора ли ее стирать, хотя с виду она выглядит чистой. Она делала так всегда, с детских лет, и не думала, что другие замечают, пока муж не обратил на это внимание в первую их брачную ночь. Точно так же он заметил, что она курит, по крайней мере, три раза в день, запершись в ванной комнате, но не придал этому значения, потому что у женщин их круга было принято запираться в ванной комнате целой компанией, чтобы поговорить о мужчинах, покурить и даже выпить водки; некоторые, случалось, напивались до беспамятства. Однако привычка обнюхивать всю одежду подряд показалась ему не только чудной, но и опасной для здоровья. Она, как всегда, когда не желала спорить, попробовала отшутиться: мол, не только для украшения поместил Господь ей на лице трудолюбивый, точно у иволги, нос. Как-то раз утром, пока она ходила за покупками, прислуга подняла на ноги всех соседей, разыскивая ее трехлетнего сына, после того как обыскали сверху донизу весь дом. Она вернулась в разгар суматохи, два-три раза прошлась по дому, как хорошая собака-ищейка, и обнаружила ребенка, заснувшего в бельевом шкафу, где никому и в голову не пришло его искать. На вопрос изумленного мужа, каким образом она его нашла, Фермина Даса ответила:
   – По запаху какашек.
   По правде говоря, обоняние оказалось ей полезным не только в стирке белья и отыскивании пропавших детей: оно помогало ей разбираться во всех областях жизни, особенно светской. Хувеналь Урбино наблюдал за ней всю их супружескую жизнь, особенно вначале, когда она была еще чужой в среде, настроенной против нее много лет назад, и однако же, пробиралась меж насмерть ранящих коралловых зарослей, не натыкаясь, и полностью владея ситуацией, исключительно благодаря своему сверхъестественному чутью. Этот грозный дар, который мог корениться как в вековой мудрости, так и в каменной твердости ее сердца, обернулся бедою в злосчастное воскресенье, перед церковной службой, когда Фермина Даса обнюхала, как обычно, белье, которое ее муж снял накануне вечером, и ее пронзило ощущение, что в постели с ней спит совершенно другой мужчина.
   Она обнюхала сначала пиджак и жилет, пока вынимала из одного кармана часы на цепочке, а из других – карандаш, портмоне и мелкие монеты, выкладывая все это на тумбочку; потом, вынимая заколку из галстука, запонки с топазами из манжет, золотую пуговицу из накладного воротника, она понюхала рубашку, а за ней – брюки, когда вынимала кольцо с одиннадцатью ключами, перочинный ножичек с перламутровой рукояткой, а под конец – трусы, носки и носовой платок с монограммой. Не оставалось и тени сомнения: на каждой вещи был запах, которого на них никогда за столько лет совместной жизни не было, запах, который невозможно определить: пахло не естественным цветочным или искусственным ароматом, пахло так, как пахнет только человеческое существо. Она не сказала ничего и в последующие дни не учуяла этого запаха, но теперь обнюхивала одежду мужа не затем, чтобы решить, следует ли ее стирать, а с неодолимым и мучительным беспокойством, разъедавшим ее нутро.
   Фермина Даса не знала, куда в рутинном распорядке мужа поместить этот запах. Он не умещался в промежуток между утренним преподаванием в училище и обедом, ибо она полагала: ни одна женщина в здравом уме не станет заниматься любовью в спешке и налетом, тем более – во время короткого визита, да еще в такое время дня, когда нужно подметать пол, застилать постели, делать покупки и готовить обед и при том беспокоиться, как бы один из малолетних детей, поколоченный в ребячьей потасовке, явившись раньше времени из школы, не застал бы ее в одиннадцать утра посреди комнаты голой и к тому же – вместе с доктором. Кроме того, она знала, что доктор Хувеналь Урбино предается любви исключительно в ночное время, а еще лучше – в полной темноте, и в крайнем случае – перед завтраком, под пение ранних птиц. А в иное время, говорил он сам, раздеваться и одеваться – дольше, чем само удовольствие от этой петушиной любви.
   Итак, осквернение одежды могло произойти только во время докторского визита или же вследствие обмана – замены шахмат или киносеансов на сеансы любви. Это последнее трудно было проверить, потому что, в отличие от своих многочисленных подруг, Фермина Даса была слишком гордой, чтобы шпионить за мужем или попросить кого-нибудь сделать это за нее. Время визитов, казавшееся наиболее подходящим для супружеской неверности, проследить было легче – доктор Хувеналь Урбино тщательным образом вел записи относительно пациентов, учитывая даже все гонорары, полученные от каждого с самого первого визита до последнего, когда перекрестив, желал вечного блаженства его душе.
   К концу третьей недели Фермина Даса целых три дня не слышала этого запаха на одежде мужа, и потом вдруг почуяла, когда меньше всего ожидала, и несколько дней подряд ощущала его, как никогда беззастенчивый, хотя один из этих дней был воскресным и к тому же семейным праздником, так что весь день они ни на миг не разлучались. Как-то под вечер она вошла в кабинет мужа, вопреки обычаю и даже вопреки своему желанию, словно это была не она, а другая, поступавшая так, как сама она не поступила бы никогда на свете, и стала с помощью сильной бенгальской лупы разбирать каракули – записи его врачебных визитов к пациентам за последние месяцы. Впервые входила она одна в этот кабинет, пропитанный испарениями креозота, набитый книгами в переплетах из кожи неведомых животных, фотографиями, запечатлевшими группки учеников, почетными грамотами, астролябиями и всевозможными кинжалами, которые он коллекционировал многие годы. Это тайное святилище было единственным уголком частной жизни ее супруга, куда ей не было входа, потому что он не имел никакого отношения к любви: те редкие разы, когда она туда входила, она всегда входила вместе с ним и всегда – по каким-то пустячным делам. Она не чувствовала себя вправе входить сюда одна, и еще меньше – пускаться в розыски, которые не считала приличными. Но она вошла. Вошла потому, что очень хотела найти правду и безумно боялась найти ее; неподвластный ей порыв был сильнее природной гордости, сильнее собственного достоинства: этакая захватывающая мука. Она так ничего толком и не узнала, потому что пациенты мужа, за исключением общих друзей, тоже были частью его монопольного владычества, люди безликие, которых знали не в лицо, а по болезням, не по цвету глаз или сердечным порывам, а по размеру печени, налету на языке, мутной моче и ночному бреду в лихорадке. Люди, которые верили в ее мужа, которые верили, что живут благодаря ему, в то время как жили для него, и жизнь их в конечном счете сводилась к фразе, написанной им собственноручно в самом низу рецептурного бланка: «Упокойся духом, Господь ожидает тебя у врат своих». После двух часов бесплодных поисков Фермина Даса вышла из кабинета с ощущением, что поддалась непристойному искушению.
   Воображение подстегивало, и она начала обнаруживать перемены в муже. Ей стало казаться, что он избегает ее, что стал безразличен за столом и в постели, раздражителен и язвительно колок, и дома он уже не прежний, спокойный, а походит на запертого в клетку льва. Впервые после того, как они поженились, она мысленно стала отмечать все его опоздания, по минутам, и сама начала лгать, чтобы выудить из него правду, чувствуя себя смертельно уязвленной этим противным ее естеству поведением. Однажды она проснулась среди ночи от страшного ощущения: муж в темноте смотрел на нее, как ей показалось, полными ненависти глазами. Потрясение было подобно тому, какое она пережила в ранней юности, когда в изножье постели ей привиделся Флорентино Ариса, только то было видение любви, а это – ненависти. К тому же это видение не было плодом фантазии: в два часа ночи муж не спал, а приподнялся в постели и смотрел на нее, спящую, но когда она спросила, почему он на нее смотрит, он стал отрицать. Снова лег на подушку и сказал: – Наверное, тебе приснилось. После той ночи и некоторых других подобных случаев, произошедших в ту же пору, Фермина Даса уже не могла с уверенностью сказать, где кончалась реальность и начинался вымысел, и решила, что сходит с ума. Потом она увидела, что муж не пошел причащаться в четверг на праздник Тела Христова и в следующие за тем недели, по воскресеньям, не нашел времени для духовного очищения за год. На вопрос, чему обязаны эти небывалые перемены в его духовном здоровье, она получила путаный ответ. Это был ключ ко всему: ни разу со дня первого причастия, которое он принял в восемь лет, он не уклонялся от причастия в большой праздник. Она поняла: муж не только совершил смертный грех, но и решил жить в грехе, коль скоро не прибегает к помощи своего духовника. Она даже не представляла, что может так страдать из-за того, что, на ее взгляд, было полной противоположностью любви, но, оказывается, страдала, и решила – чтобы не умереть – прибегнуть к крайнему средству: сунуть горящий факел в этот змеиный клубок, что раздирал ее внутренности. Такая она была. Однажды после обеда она сидела на террасе, штопала пятки на чулках, а муж, как всегда в сиесту, читал книгу. Неожиданно она отложила штопку, подняла очки на лоб и прервала его занятие, но в тоне не было и тени жесткости:
   – Доктор.
   Он был погружен в чтение «Острова пингвинов», тогда все читали этот роман, и ответил ей, не выходя из атмосферы книги:
   – Оui?[2]
   Она настаивала:
   – Посмотри на меня.
   Он посмотрел на нее, не видя, – очки затуманивали все, – однако их можно было и не снимать: ее взгляд опалил его.
   В чем дело? – спросил он.
   – Ты знаешь это лучше меня, – ответила она.
   И больше ничего не сказала. Опустила очки на переносицу и снова принялась за штопку. И доктор Хувеналь Урбино понял, что долгие часы тоскливой тревоги кончились. В отличие от того, как он представлял себе этот момент, сердце его не сотрясло волнение – в сердце хлынул покой. Великое облегчение от того, что наконец-то случилось то, что рано или поздно должно было случиться: призрак сеньориты Барбары Линч вошел в дом.
   Доктор Хувеналь Урбино увидел ее четыре месяца назад, в очереди, в поликлинике больницы Милосердия, и сразу же понял: в его судьбе произошло непоправимое. Это была высокая мулатка, элегантная, ширококостная, с кожей, цветом и нежностью походившей на патоку; в тот день на ней было красное платье с белыми разводами и в тон ему – шляпа с широкими полями, отбрасывавшими тень до самых ресниц. Более выраженное женское естество немыслимо было вообразить. Доктор Хувеналь Урбино не принимал в поликлинике, но если он попадал сюда, имея в запасе время, он всегда заходил к своим бывшим ученикам, чтобы лишний раз напомнить им: лучшее врачевание – хороший диагноз. На этот раз он все устроил так, чтобы присутствовать при осмотре неожиданно возникшей в его жизни мулатки, стараясь, чтобы его ученики не заметили какого-нибудь его жеста, который не показался бы им случайным, а сам тем временем запоминал все ее данные. В тот же вечер, закончив последний визит, он велел кучеру ехать по адресу, который она оставила в поликлинике, и действительно увидел ее, сидящую на террасе в мартовской прохладе.
   Типичный для антильских краев дом, до самой цинковой крыши выкрашенный в желтый цвет, с окнами под полотняным навесом, с гвоздиками и папоротниками в цветочных горшках у входа, покоился на деревянных сваях на заливаемом приливом Пропащем береге. В клетке под крышей пел трупиал. На другой стороне улицы находилась начальная школа, и в этот момент оттуда гурьбою высыпали ребятишки, так что кучеру пришлось натянуть вожжи, чтобы лошадь не понесло. Какая удача: за это время сеньорита Барбара Линч успела узнать доктора. Она приветственно помахала ему, как старому знакомому, и пригласила выпить кофе, пока улица снова не успокоится, и он с удовольствием принял ее приглашение, вопреки своим правилам, и стал слушать, что она рассказывала о себе, ибо только это одно было ему интересно с сегодняшнего утра и ни на минуту не переставало быть интересным все последующие месяцы. Когда-то один приятель сказал ему, только что женившемуся, в присутствии его молодой жены, что рано или поздно на его пути непременно встанет сводящая с ума страсть, способная поколебать самую прочную семейную жизнь. Он, полагавший, что достаточно знает себя и твердость своих моральных устоев, посмеялся тогда над этим прогнозом. И вот, пожалуйста: такая страсть пришла.
   Сеньорита Барбара Линч, доктор теологии, была единственной дочерью преподобного Джонатана Линча, протестантского священника, сухопарого негра, который верхом на своем муле объезжал ютившиеся на болотистом берегу убогие домишки, проповедуя слово одного из тех многочисленных богов, которых доктор Хувеналь Урбино всегда писал с маленькой буквы, дабы отличить от Своего. Она говорила на хорошем испанском, чуть запинаясь, что придавало ее речи определенное изящество. В декабре Барбаре Линч должно было исполниться двадцать восемь, недавно она развелась, муж был тоже пастором, учеником ее отца, и несчастливый брак, длившийся два года, отбил у нее желание к замужеству. Она сказала: «Единственная моя любовь – этот трупиал». Но доктор Хувеналь Урбино был слишком серьезным человеком, чтобы подумать, будто это сказано с умыслом. Другая мысль пришла ему в голову: а не является ли такое стечение благоприятных обстоятельств ловушкой, устроенной Господом, чтобы потом взять с него сторицей, однако тотчас же прогнал это теологически абсурдное предположение, отнеся его на счет своего смятенного состояния.
   Прощаясь, он словно бы невзначай упомянул утреннюю врачебную консультацию, прекрасно зная, что больного хлебом не корми, дай только поговорить о его недуге, и она с таким блеском и остроумием рассказала о своем, что он пообещал ей приехать на следующий день, ровно в четыре, чтобы осмотреть ее повнимательнее. Она испугалась, ибо знала, что врач такого уровня ей не по средствам, но он успокоил: «Люди нашей профессии стараются устроить так, чтобы богатые платили за бедных». И записал себе в тетрадь: «Сеньорита Барбара Линч, Пропащий берег, суббота, 4 часа пополудни». Через несколько месяцев Фермине Дасе предстояло прочитать эту запись, дополненную подробностями диагноза и течения болезни. Она обратила внимание на имя и подумала, что это одна из тех заблудших артисток, которые прибывают с фруктовыми пароходами из Нового Орлеана, но, поглядев на адрес, решила, что, скорее, она с Ямайки, ну и, конечно же, чернокожая, и потому сразу отбросила ее: не в его вкусе.
   Доктор Хувеналь Урбино явился на свидание в субботу на десять минут раньше, и сеньорита Линч еще не успела одеться к его приходу. Он не волновался так с давних парижских времен, когда сдавал устные экзамены. Лежа на полотняном покрывале в тонкой шелковой комбинации, сеньорита Линч была бесконечно прекрасна. Ей было дано много и щедро: бедра – как у сирены, кожа – точно медленный огонь, изумленные груди, прозрачные десны и зубы совершенной формы; все ее тело дышало здоровьем: именно этот человеческий дух учуяла Фермина Даса на одежде своего мужа. В консультацию она пошла из-за того, что сама очень остроумно назвала «ложными коликами», и доктор Урбино счел это хорошим признаком: она не раздает себя направо и налево. Он принялся пальпировать ее внутренние органы гораздо более с тайным умыслом, чем со вниманием, и, занимаясь этим, все больше и больше забывал о мудрости и выдержке, с изумлением обнаруживая, что это дивное существо и внутри не менее прекрасно, чем снаружи, и в конце концов отдался во власть наслаждению осязать ее не как лучший дипломированный врач Карибского побережья, а как простой смертный, обуреваемый взбунтовавшимися инстинктами. За всю его профессиональную жизнь такое случилось с ним лишь однажды, то был день величайшего позора, потому что пациентка отстранила его руку, села на постели и сказала: «То, чего вы хотите, могло бы случиться, но не таким образом». Сеньорита Линч, напротив, поддалась ему, и, когда уже не оставалось и тени сомнения, что доктор напрочь забыл о своей науке, сказала: