Накануне прибытия в порт Караколи, конечный пункт их плавания, капитан устроил традиционный прощальный праздник под духовой оркестр – музыкантами были члены судовой команды, – и с капитанского мостика запускали разноцветный фейерверк. Британский министр переносил всю эту одиссею с примерным стоицизмом и охотился за животными исключительно с фотографическим аппаратом, поскольку из ружья ему стрелять не разрешили, но зато ни разу не случилось, чтобы вечером к ужину он вышел одетым не по этикету. На прощальном празднике он появился в шотландском костюме клана Мак-Тэвиш и играл на волынке на удовольствие себе и всем, кто желал его слушать, обучал шотландским танцам, и перед самым рассветом пришлось чуть ли не волоком водворять его в каюту. Флорентино Арисе нездоровилось, и он забился в дальний угол на палубе, куда не доносились отголоски праздничного гулянья, накинул на себя пальто Лотарио Тугута – озноб пробирал до костей. В эту субботу он проснулся в пять утра, как просыпаются на рассвете в день казни приговоренные к смерти, и весь день минута за минутой представлял мысленно все мгновения свадьбы Фермины Дасы. Потом, уже возвратившись домой, он понял, что ошибся в расчетах времени и что все было совсем не так, как он воображал, и у него даже хватило юмора посмеяться над своими фантазиями.
   Но тем не менее та суббота была его страстной субботой и завершилась лихорадкой с жаром, причем жар навалился на него в тот момент, когда новобрачные, как ему представлялось, потихоньку выскользнули через потайную дверь, чтобы предаться наслаждениям первой брачной ночи. Кто-то заметил, что его бьет озноб, и сообщил капитану; капитан, опасаясь чумы, ушел с праздника вместе с судовым врачом, который из предосторожности отправил Флорентино Арису в судовой изолятор, снабдив добрым запасом бромистых препаратов. Однако на следующий день, едва стало известно, что показался скалистый берег Караколи, жар Флорентино Арисы спал, а на смену пришло бодрое состояние духа, потому что в сонном помрачении от лекарств ему пришло в голову без промедления послать к чертям собачьим светлое будущее телеграфиста и на том же самом пароходе возвратиться на свою родную Оконную улицу.
   Оказалось нетрудным договориться, чтобы его отвезли обратно, в память о том, как он уступил свою каюту представителю королевы Виктории. Капитан попробовал отговорить его, упирая на то, что телеграф – наука будущего и он сам подумывает установить телеграфные аппараты на пароходах. Но Флорентино Ариса не поддался на уговоры, и капитан в конце концов согласился отвезти его обратно – не потому, что чувствовал себя в долгу за каюту, просто он знал, какое отношение имеет Флорентино Ариса к Карибскому речному пароходству.
   Обратный путь вниз по реке занял менее шести дней, и Флорентино Ариса вновь почувствовал себя дома с того момента, как на рассвете они вошли в лагуну Мерседес и он увидел на волнах, расходящихся за их пароходом, покачивающиеся и мерцающие огоньками рыбацкие лодки. Утро еще не наступило, когда они пришвартовались в маленькой лагуне Ниньо Пердидо, в девяти милях от бухты, где находилась прежняя пристань, до того как провели земляные работы и убрали старинный брод, которым пользовались еще испанцы. Пассажиры должны были ждать до шести часов утра, когда к борту причалит целая лодочная флотилия, чтобы нанять лодку, которая доставит их на берег. Но Флорентино Арисе так не терпелось сойти на берег, что задолго до этого часа он отплыл на почтовой шлюпке, благо почтовые служащие считали его своим. Но прежде чем покинуть судно, он не устоял перед искушением и совершил символический поступок: выкинул за борт узел с постельными принадлежностями и провожал его взглядом, пока он плыл меж факелов невидимых рыбаков, выплыл из лагуны и скрылся в океанском просторе. Он был твердо уверен: теперь эти вещи не понадобятся ему до скончания дней. Никогда. Ибо никогда больше не покинет он города, где живет Фермина Даса.
   На рассвете бухта являла собой картину полного покоя. Сквозь золотистый туман Флорентино Ариса разглядел позолоченный первыми лучами купол собора, голубятни на плоских крышах домов и, ориентируясь по ним, определил балкон дворца маркиза Касальдуэро, где, по его расчетам, она, предмет его неразделенной любви, все еще спала на плече насытившегося супруга. Эта мысль терзала ему сердце, однако он даже не пытался подавить ее, наоборот: он упивался своей болью. Солнце начинало пригревать, когда почтовая шлюпка вошла в лабиринт стоящих на якоре парусников, где бесчисленные запахи базара, мешаясь с гнилостным дыханием дня, сливались в густое зловоние. Только что прибыла шхуна из Риоачи, и ватаги грузчиков, стоя по пояс в воде, принимали с борта пассажиров и переносили их на берег. Флорентино Ариса первым выпрыгнул из почтовой шлюпки на землю, и с этого самого мгновения он уже не чувствовал зловонного смрада бухты, но ловил в дыхании города только один – ей, Фермине Дасе, свойственный запах, А тут все пахло ею.
   Он не вернулся в контору телеграфа. Казалось, его интересовали только книжонки о любви и книги из серии «Народная библиотека», которые мать продолжала покупать для него: он читал и перечитывал их, лежа в гамаке, пока не выучивал их почти наизусть. Он даже не спросил, где его скрипка. Снова стал встречаться с самыми близкими друзьями, иногда они играли в бильярд или беседовали за кофе под аркадою на Соборной площади, но на танцы по субботам он больше не ходил: не представлял себе танцев без нее.
   В утро возвращения из своего незатянувшегося путешествия он узнал, что Фермина Даса проводит медовый месяц в Европе, и его ошеломленному сердцу вдруг почудилось, что она может остаться там если и не навсегда, то, во всяком случае, на долгие годы. Эта мысль ему впервые подала надежду на забвение. Он стал думать о Росальбе, и воспоминания о ней становились жарче по мере того, как угасали все другие. Именно тогда он отпустил усы и носил их с напомаженными, закрученными кверху концами до последнего дня жизни, и это совершенно изменило образ его существования, а мысль о том, что любовь можно заменить, толкнула его на нежданные-негаданные дороги. Запах Фермины Дасы мало-помалу стал чудиться ему уже не так часто и в конце концов остался лишь в белых гардениях.
   И так он плыл по воле судьбы, не зная, что будет делать дальше в этой жизни, когда однажды неспокойной военной ночью веселая вдова Насарет, гонимая страхом, укрылась у них в доме, потому что ее собственный был разрушен пушечным снарядом во время осады города мятежным генералом Рикардо Гайтано Обесо. Трансито Ариса воспользовалась подвернувшимся случаем и отправила вдову ночевать в спальню к сыну под тем предлогом, что в ее собственной места не было, на самом же деле надеясь, что иная любовь излечит сына от той, которая не давала ему житья. Флорентино Ариса не знал близости с женщиной, кроме той ночи, когда Росальба лишила его невинности в пароходной каюте, и ему показалось вполне естественным, что в чрезвычайной обстановке вдова переночует в его постели, а сам он устроится в гамаке. Но та все решила за него. Примостившись на краю кровати, где Флорентино Ариса лежал, не зная, что делать, она принялась рассказывать ему, как безутешно горюет о своем муже, безвременно погибшем три года назад, а сама меж тем сбрасывала с себя – одну за другой – вдовьи одежды, пока на ней не осталось ничего, даже обручального кольца. Сначала она сорвала с себя блузку из тафты, вышитую бисером, и швырнула ее через всю комнату в угол, на кресло, корсаж перебросила через плечо в изножье кровати, одним махом скинула длинную верхнюю юбку и нижнюю, оборчатую, атласный пояс с подвязками и траурные шелковые чулки, усыпав всю комнату этими обломками вдовьего траура. Все было проделано с шумным размахом и столь хорошо рассчитанными паузами, что каждый ее жест, казалось, сопровождался орудийными залпами тех самых войск, которые сотрясали до основания осажденный город. Флорентино Ариса хотел было помочь ей расстегнуть застежку на корсете, но она проворно опередила его, поскольку за пять лет обыденного супружества научилась сама, без всякой посторонней помощи, обслуживать себя во всех усладах любовного дела, равно как и на подступах к нему. И наконец ловкими движениями ног, движениями пловчихи, она освободилась от кружевных панталонов и осталась в чем мать родила.
   Ей было двадцать восемь, она трижды рожала, но ее тело немыслимым образом сохранилось будто нетронутым. Флорентино Ариса не мог постичь, каким образом удавалось покаянным одеждам скрывать жаркие желания молодой необузданной кобылки, которая обнажила их с готовностью и, задыхаясь от собственного пыла, чего никогда бы не позволила себе с собственным супругом, дабы он не счел ее развратницей, вознамерилась единым разом насытиться за упущенное время – за каменное воздержание траура и пять невинных и смутных лет супружеской верности. До этой ночи, с самого благословенного мига рождения, в ее постели не побывал ни один мужчина, кроме ее собственного покойного супруга.
   Она не позволила себе дурного вкуса – угрызений совести. Наоборот, всю ночь до рассвета она не спала и под жужжание пролетавших над крышей горящих снарядов превозносила достоинства своего покойного супруга; единственная его измена, в которой она упрекала его, состояла в том, что он умер один, без нее, но зато теперь он уже надежно, как никогда раньше, принадлежал ей одной, в ящике, заколоченном двенадцатью трехдюймовыми гвоздями, и зарытый в землю на глубину двух метров.
   – Теперь я счастлива, – сказала она, – потому что наверняка знаю, где он находится, если не дома.
   В ту ночь она скинула траур, обойдясь без переходной формы в виде сереньких кофточек в крапинку, и сразу ее жизнь наполнилась любовными песнями и вызывающими нарядами в ярких цветах и бабочках, и она принялась раздавать свое тело всем, кто желал его. После шестидесятитрехдневной осады города войска генерала Гайтано Обесо были разбиты, и вдова восстановила свой дом, разрушенный до основания пушечным снарядом, и построила красивую террасу над самым морем, у волнореза, где во время шторма свирепо бушевал прибой. Она свила гнездо любви – так она называла его безо всякой иронии – и в нем принимала лишь того, кто ей нравился, принимала когда хотела и как хотела, не беря ни с кого ни гроша, ибо полагала, что не она, а мужчины оказывали ей любезность. И лишь в очень редких случаях брала подарки – ничего золотого – и вела себя так умно и тактично, что никому бы не удалось уличить ее в неприличном поведении. Только один раз оказалась она на грани публичного скандала, когда пронесся слух, что архиепископ Данте де Луна скончался не оттого, что по нечаянности откушал несъедобных грибов, а якобы съел их намеренно, поскольку она пригрозила перерезать себе горло, если он будет упорствовать в своих святотатственных приставаниях. Никто не задал ей вопрос, верны ли эти слухи, никто даже не заговорил с ней об этом, и ничто в ее жизни не переменилось. Она была, как сама она утверждала со смехом, единственной свободной женщиной во всей провинции.
   Вдова Насарет не отказалась ни от одного свидания с Флорентино Арисой, выпадавшего ей на долю, даже в самые занятые дни, и никогда не лелеяла пустой мечты о большой любви, хотя не теряла надежды встретить что-то подобное любви, но без проблем, которые любовь порождает. Иногда он приходил к ней в дом, и им нравилось сидеть на террасе в брызгах соленой морской пены и глядеть, как над миром занимается заря. Он потратил немало сил, обучая ее штучкам, которые подглядел в щель в портовом доме свиданий, и поведал теоретические формулы, услышанные от Лотарио Тугута в ночи его великих загулов. Она придумала устроить так, чтобы видеть себя во время любовных утех, и догадалась сменить постную миссионерскую позу на иные: напоминавшие езду на речном велосипеде, или цыпленка, жаренного на решетке, или растерзанного ангела, и однажды они чуть было не лишились жизни, когда пытались изобрести что-нибудь новенькое в гамаке, а веревки гамака оборвались. Однако все уроки были бесплодны. Она оказалась отважной ученицей, но не обладала и крупицей таланта в любовных забавах, кто бы ею ни руководил. Она никак не могла взять в толк – как можно серьезно относиться к упражнениям в постели, и ни на миг не испытала вдохновения; все ее оргазмы случались не вовремя, были мелки и некстати; одним словом, жалкая возня. Флорентино Ариса долгое время ошибочно полагал, что был у нее единственным, и ее вполне устраивало такое его представление, да вот беда: она обладала злосчастным свойством – разговаривала во сне. Слушая ее сонное бормотание, он по кусочкам сложил карту плавания и увидел себя в окружении многочисленных островков ее тайной жизни. Он понял, что она вовсе не собиралась выходить за него замуж, но была необычайно привязана к нему, безмерно благодарная за то, что он ее совратил. Сколько раз она повторяла:
   – Я обожаю тебя за то, что ты сделал из меня блудницу.
   Пожалуй, основания у нее для этого были, Флорентино Ариса вызволил ее из невинности рутинного брака, более губительной, нежели природная невинность или вдовье воздержание. Он научил ее, что в постели ничто не стыдно, если это на благо любви. И еще в одном он убедил, и это стало смыслом ее жизни: каждому человеку на роду отпущено определенное количество любовных сил, и все разы любовного слияния сосчитаны, так что те, кто не истратили отпущенные им разы по какой-либо причине – зависящей от них или не зависящей, по собственной воле или по чужой, – теряют их навсегда. Ее заслуга состояла в том, что она восприняла это буквально. И все-таки Флорентино Ариса, полагавший, что знает ее, как никто другой, не мог понять, что привлекает мужчин в этой женщине со столь скромно-детскими статями, к тому же в постели без умолку разглагольствующей о том, как она тоскует по своему покойному супругу. Было только одно объяснение, и никто не смог его опровергнуть: в постели вдова Насарет нежностью и лаской восполняла недостаток боевого задора. Они стали встречаться все реже по мере того, как она раздвигала границы своих владений, и он тоже пытался утопить свою давнюю боль в чужих разбитых сердцах, так что в конце концов они без страданий забыли друг друга.
   Это была первая плотская любовь Флорентино Арисы. Но она не переросла в постоянную связь, о чем мечтала его мать, а стала им обоим трамплином для прыжка в жизнь. Флорентино Ариса преуспел в способах, казавшихся невероятными для такого человека, как он, тощего и замкнутого, к тому же одевавшегося, точно допотопный старик. Однако у него было два достоинства. Первое – точный глаз, даже в густой толпе сразу распознающий женщину, которая того желала; но обхаживал он ее всегда с крайней осторожностью, ибо знал: большего позора и унижения, чем отказ, быть не может. Второе достоинство состояло в том, что сами эти женщины мгновенно распознавали в нем отшельника, алкающего любви, жалкого, точно побитый пес, и это покоряло их, они сдавались ему безоговорочно, ничего не прося и ничего не желая взамен, кроме удовлетворения от того, что оказали ему любезность. Это было его единственное оружие, но с ним он затевал исторические сражения, которые происходили в полнейшей тайне, и с тщанием вел им счет в зашифрованной тетрадке, озаглавленной красноречиво: «Они». Первая запись была сделана по поводу вдовы Насарет. Пятьдесят лет спустя, к тому времени, когда Фермина Даса отбыла свой освященный церковью срок, у него накопилось двадцать пять подобных тетрадей с шестьюстами двадцатью двумя записями любовных связей, не считая тьмы мимолетных приключений, которые не заслуживали даже милостивого упоминания.
   Сам Флорентино Ариса по прошествии шести месяцев безудержных любовных забав с вдовой Насарет решил, что ему удалось-таки пережить разрушительную бурю по имени Фермина Даса. И не просто поверил в это, но даже стал разговаривать на эту тему с Трансито Арисой, и разговаривал все два года, что длилось свадебное путешествие, и после этого еще какое-то время жил с ощущением освобождения, пока в одно злосчастное воскресенье не увидел ее вдруг, и сердце ему заранее ничего не подсказало: она выходила из церкви под руку с мужем, в ореоле любопытства и льстивых похвал ее нового светского окружения. Те самые знатные дамы, которые вначале относились пренебрежительно и с насмешкой к ней, пришлой, не имеющей громкого имени, теперь проявляли самый живой интерес, признав за свою и поддавшись ее обаянию. Она так естественно вошла в роль супруги и светской дамы, что Флорентино Арисе пришлось на мгновение задуматься, прежде чем он узнал ее. Она стала другой: осанка взрослой женщины, высокие ботинки, шляпка с вуалью и разноцветным пером какой-то восточной птицы – все в ней было иным и таким естественным, словно принадлежало ей от рождения. Она показалась ему как никогда красивой и юной, но что-то было утрачено ею невозвратимо, он не мог понять, что, пока не заметил, как округлился ее живот под шелковой туникой: она была на седьмом месяце. Однако более всего его поразило другое: они с мужем представляли восхитительную пару, и оба чувствовали себя в этом мире так естественно и так свободно плыли поверх всех житейских рифов, что Флорентино Ариса не ощутил ни ревности, ни злости, а только одно безграничное презрение к самому себе. Ощутил, как он беден, некрасив, ничтожен и недостоин не только ее, но и любой другой женщины на всем белом свете.
   Итак, она возвратилась. Возвратилась, и у нее не было никаких оснований раскаиваться в том, как она повернула свою жизнь. И тем более – теперь, когда уже были прожиты первые годы замужества. Гораздо важнее, что к первой брачной ночи голова ее еще была затуманена предрассудками невинности. Она начала отделываться от них во время путешествия по провинции с сестрицей Ильдебрандой, В Вальедупаре она поняла наконец, с какой целью петухи обхаживают кур, наблюдала грубую процедуру ослиного племени, видела, как на свет Божий появляется теленок, и слышала, как ее двоюродные сестры запросто обсуждали, какие супружеские пары из их родни еще продолжают заниматься любовью, а какие, с каких пор и по каким причинам уже не занимаются, хотя продолжают жить вместе. Именно тогда она узнала, что такое любовь в одиночку, и со странным ощущением, будто ее инстинктам это было известно всегда, стала предаваться этому сперва в постели, зажимая рот, чтобы не услышали ее ненароком полдюжины двоюродных сестриц, спавших с ней в одной спальне, а потом уже и вовсе в ванной комнате, где выкурила свои первые самокрутки, распластавшись на полу, с распущенными волосами, мучаясь совестью, которая утихла лишь после того, как она вышла замуж; но она всегда занималась этим в полной тайне от окружающих, в то время как ее двоюродные сестрицы бурно похвалялись друг перед дружкой, сколько раз за день успели проделать такое и чей оргазм слаще. Однако эти почти ритуальные забавы не избавили ее от представления, что потеря девственности – непременно кровавый обряд.
   И потому свадебные торжества, быть может, самые шумные за последние годы прошлого столетия, стали для нее преддверием истинного ужаса. Мучительные переживания свадебного месяца подействовали на нее гораздо больше, нежели скандал в обществе из-за ее брака с человеком, равного которому в те поры не было во всей округе. После церковного оглашения о предстоящего брака, сделанного во время главной службы в кафедральном соборе, Фермина Даса начала получать анонимные записки, и некоторые даже содержали угрозы смерти, но она их как бы не замечала, потому что весь страх, на который она была способна, сосредоточился на одном: грядущем насилии. Однако с анонимщиками именно так и следовало обращаться, хотя она никогда бы не поступила так умышленно, в силу своей принадлежности к классу, привыкшему по иронии судьбы склонять голову пред лицом свершившихся фактов. Итак, по мере того как свадьба приближалась и становилась неизбежной, все, что прежде было настроено враждебно по отношению к Фермине Дасе, стало переходить на ее сторону. Она заметила, как постепенно переменилось к ней отношение сонма женщин с землисто-серыми лицами, раздавленных артритом и раскаянием: в один прекрасный день, поняв тщетность собственных интриг, они стали приходить в дом у парка Евангелий, приходить без предупреждения, как в свой собственный, с ворохом кулинарных рецептов и мелких даров на счастье. Этот мирок досконально был известен Трансито Арисе, хотя она только раз испытала все на собственной шкуре, она знала, что ее клиентки накануне великого торжества прибегут к ней, чтобы она отрыла глиняные кувшины и выдала им заложенные драгоценности, всего на сутки, за еще один лишний процент. Уже давно не бывало такого, все ее кувшины опустели ради того, чтобы сеньоры с длинными именами вышли из своих набитых тенями прошлого комнат на белый свет, сверкая заложенными-перезаложенными драгоценностями, на шумную свадьбу, блистательнее которой до окончания столетия уже не будет и на которой в довершение славы посаженым отцом явился доктор Рафаэль Нуньес, бывший трижды президентом Республики и кроме того – философом, поэтом и автором национального гимна, о чем можно узнать из некоторых впоследствии вышедших энциклопедических словарей. Фермина Даса прибыла к главному алтарю под руку со своим отцом, которому приличествующий случаю костюм придал на один день обманчиво почтенный вид. И была обвенчана навечно пред главным алтарем кафедрального собора тремя епископами в одиннадцать часов утра пятницы на славную Пресвятую Троицу, безо всякого милосердия к Флорентино Арисе, который в этот момент в горячечном бреду умирал от любви к ней на борту парохода, так и не увезшего его в край забвения. Во время церемонии и затем, на протяжении всего свадебного торжества, с лица ее не сходила улыбка, казавшаяся нарисованной свинцовыми белилами, в которой не было ни искры душевного света; некоторые углядели в ней насмешливое торжество одержанной победой, на деле же это была всего лишь жалкая попытка новобрачной скрыть безумный страх нетронутой девственницы.
   К счастью, благодаря обстоятельствам и пониманию, проявленному молодым мужем, первые три ночи обошлись без боли и страданий. В том был промысл Божий. Пароход, принадлежавший Генеральной трансатлантической компании, изменил свой маршрут из-за непогоды в Карибском море и всего за три дня до отплытия объявил, что выходит в море на сутки раньше назначенного срока и отплывает в Ла-Рошель не на следующий день после свадьбы, как намечалось полгода назад, а вечером того же дня. Никто бы не поручился, что перемена в расписании не входила в число многочисленных изящных сюрпризов свадебного торжества, поскольку торжество окончилось далеко за полночь на борту сияющего огнями океанского парохода, под звуки венского оркестра, исполнявшего самые свежие вальсы Иоганна Штрауса. Так что забрызганных шампанским посаженых отцов, сватов и кумовьев выволакивали на берег их исстрадавшиеся супруги, а те приставали с расспросами к корабельной команде: не найдется ли свободной каютки, чтобы продолжить гулянье до самого Парижа. Те, что сошли с парохода последними, видели Лоренсо Дасу, сидевшего на улице возле портовой таверны, прямо на земле, в разодранном в лоскуты парадном костюме. Он голосил на всю улицу, как голосят по мертвым арабы, плакал в крик над затхлой стоялой лужицей, которая, очень даже может быть, натекла из его собственных глаз.
   Ни в первую штормовую ночь, ни в последующие ночи спокойного плавания по спокойному морю, и вообще ни разу за всю долгую супружескую жизнь не случилось с Ферминой Дасой ни безобразного, ни жестокого, чего она так боялась. Несмотря на то что пароход был огромен, а каюта роскошна, первая ночь обернулась чудовищным повторением давнего плавания на шхуне из Риоачи, и молодой муж вел себя как заботливый доктор: ни на миг не сомкнув глаз, он успокаивал ее – единственное средство от морской болезни, известное ему, знаменитому врачу. На третий день, после того как прошли порт Гуайара, шторм стих, и к тому моменту они успели уже столько времени пробыть вместе и о стольком переговорить, что чувствовали себя старинными друзьями. На четвертую ночь, когда каждый вернулся к своим привычкам и обычаям, доктор Хувеналь Урбино удивился тому, что его молодая супруга не молится на ночь. Она объяснила откровенно: лицемерие монахинь отвратило ее от церковных обрядов, однако веру не затронуло, и она научилась хранить ее в молчании. «Я предпочитаю находить язык непосредственно с Богом», – сказала она. Он внял ее доводам, и с тех пор оба исповедовали одну и ту же религию, но каждый на свой лад. Период между помолвкой и свадьбой у них был коротким, но по тем временам довольно неформальным, доктор Урбино виделся со своей невестой каждый день, под вечер, у нее дома, и при этом никто за ними не надзирал. Она сама не позволила бы коснуться ее даже кончиком пальца до епископского благословения, да он и не пытался. В первую спокойную ночь на море, когда они уже были в постели, но все еще в одежде, он решился на первые ласки и был при этом так деликатен, что ей вполне естественным показалось его предложение надеть ночную рубашку. Она пошла переодеться в ванную комнату, но прежде погасила свет в каюте, и когда вышла уже в рубашке, то заткнула какой-то тряпкой щель под дверью, чтобы вернуться в постель в полной темноте. И при этом пошутила: