И наконец однажды вечером, после долгих стараний обойти стороною прошлое, она все-таки прибыла в имение двоюродной сестры Ильдебранды и, увидев ее в дверях, чуть было не лишилась чувств: словно увидела себя в зеркале правды. Сестра предстала перед ней, расплывшаяся и постаревшая, с целым выводком неуемных ребятишек, рожденных не от того, кого она продолжала безнадежно любить, а от безумно ее любившего военного, благополучного отставника, за которого она пошла от отчаяния. Однако, внутри этого расплывшегося и одряхлевшего тела, Ильдебранда оставалась все той же. Фермина Даса излечилась от тяжелых впечатлений, прожив всего несколько дней в деревне среди приятных воспоминаний, однако из имения она выходила только в церковь, к воскресной службе, вместе с внуками своих старинных своевольных сообщниц – юношами, великолепными объездчиками лошадей, и прелестными, как и их матери в свое время, хорошо одетыми девушками; распевая песни, они отправлялись вниз, в долину, к миссионерской церкви, на запряженных волами повозках. Фермина Даса заехала только в селение Флорес-де-Мария, где не была в прошлый свой приезд, думая, что оно ей не понравится, но, увидев, была очарована. Возможно, виновато в этом ее несчастье, но потом селение никогда не вспоминалось ей таким, каким было на самом деле, а лишь таким, каким представлялось до того, как она его увидела.
   Доктор Хувеналь Урбино принял решение ехать за нею, едва услыхал рассказ епископа Риоачи. Тот пришел к выводу, что его супруга медлит не потому, что не хочет возвращаться домой, а потому, что не знает, как это сделать, не поступясь гордостью. И доктор поехал, не предупредив ее, лишь обменявшись письмами с Ильдебрандой, из которых ему стало ясно: теперь его жена тоскует только о доме. В одиннадцать часов утра Фермина Даса на кухне готовила фаршированные баклажаны, когда услыхала крики прислуги, ржание лошадей, выстрелы в воздух, а затем – решительные шаги в прихожей и мужской голос:
   – Лучше прийти не вовремя, чем ждать приглашений.
   Она думала, что умрет от радости. Не тратя времени на размышления, она кое-как вымыла руки, бормоча: «Спасибо тебе. Господи, спасибо, как же ты добр», думая на ходу, что все-таки не отмылась от проклятых баклажанов, которые Ильдебранда попросила ее сделать, не сказав, кого ожидают к обеду, и что она такая старая и безобразная, да еще лицо облупилось на солнце, и он наверняка раскается, что приехал, когда увидит ее такою, будь она проклята. Однако, как могла, вытерла руки о передник, наскоро привела себя в порядок и, призвав на помощь всю гордость, с какою мать родила ее на свет Божий, и приструнив взбесившееся сердце, пошла навстречу мужчине нежной поступью газели, сияя глазами, вздернув нос и всей душою благодаря судьбу, облегчающую ей возвращение домой, хотя, разумеется, оно и не было легким, как он полагал, потому что, конечно же, она была счастлива с ним, конечно, однако твердо решила сполна получить с него за все те горькие страдания, что прикончили ее жизнь.
   Почти через два года после исчезновения Фермины Дасы произошла невероятная случайность, из тех, которые Трансито Ариса называла Божьей шуткой. Флорентино Ариса спокойно относился к изобретению кинематографа, однако Леона Кассиани повела его, без особого сопротивления с его стороны, на шумную премьеру «Кабирии», которая особенно была замечательна тем, что диалоги к ней написал поэт Габриэль Д'Аннунцио. Огромный открытый двор дона Галилео Даконте, где частенько больше любовались роскошным звездным небом, нежели немыми страстями на экране, на этот раз был битком набит избранной публикой. Леона Кассиани, затаив дыхание, следила за экраном. Флорентино Ариса, напротив, клевал носом, устав от докучливой драмы. Женский голос за его спиной, казалось, угадал его мысль:
   – Господи, когда же кончится эта мука мученическая!
   Только и сказала, почувствовав, видно, неловкость от того, как прозвучал ее голос, – тогда еще не ввели моду украшать немые фильмы фортепианным аккомпанементом, и в полутьме стрекотал дождем проекционный аппарат. Флорентино Ариса вспоминал о Боге только в самых трудных ситуациях, однако на этот раз он возблагодарил его всей душой. Ибо даже на глубине двадцати саженей под землею он тотчас же узнал бы этот голос с глухим металлическим призвуком, который носил в душе с того дня, как услыхал его под желтым листопадом в маленьком пустынном парке: «А теперь ступайте и не возвращайтесь, пока я не скажу». Он знал, что она сидит позади него, рядом с неизбежным супругом, до него доходил мерный жар ее дыхания, и он с любовью вдыхал воздух, очищенный этим здоровым и чистым дыханием. Все последние мучительные месяцы ему представлялось, что личинка смерти поселилась в ней и разъедает ее изнутри, но тут он не почувствовал этого, напротив, он ощутил ее здоровой и ясной, какой она была в счастливые времена, когда носила в себе первенца, округлившего ее живот под туникой Минервы. Он представлял ее себе так ясно, словно, не оборачиваясь, видел, и совершенно забыл об исторических драмах, сотрясавших экран. Он упивался доходившим до него ароматом ее духов, ее запахом, запахом цветущего миндаля, который возвращался к нему из самых тайников души, и сгорал от желания узнать, как, по ее мнению, должны влюбляться женщины на экране, чтобы от этой любви они страдали меньше, чем в жизни. Незадолго до окончания фильма в голове у него торжеством сверкнула мысль: никогда в жизни он еще не находился столь долго в такой близости от той, которую так любит.
   Когда свет зажегся, он подождал, пока все поднимутся. И тогда не спеша поднялся сам и, словно в задумчивости, обернулся, застегивая жилет, который всегда расстегивал на время сеанса, и все четверо оказались так близко друг к другу, что волей-неволей им пришлось поздороваться, даже если кому-то из них этого и не хотелось. Хувеналь Урбино первым поздоровался с Леоной Кассиани, которую хорошо знал, и с присущей ему любезностью пожал руку Флорентино Арисе. Фермина Даса улыбнулась им обоим вежливой улыбкой, вежливой и не более, как улыбаются тому, кого видели много раз и знают, кто они такие, а потому не нуждаются в представлении. Леона Кассиани ответила со свойственной ей, мулатке, грацией. А Флорентино Ариса окаменел, не зная, что делать.
   Она стала совсем другой. На лице не было никаких следов чудовищной модной болезни, как и никакой другой, и тело еще сохраняло плотность и стройность от лучших времен, но было совершенно очевидно, что два последних прожитых ею года стоили десяти трудных. Короткие волосы, упругой волной падавшие на щеку, шли ей, однако цвет этой волны был уже не медовым, а алюминиевым, а ее прекрасные миндалевидные глаза потеряли половину лучистой жизни за старушечьими очками. Флорентино Ариса смотрел, как она под руку с мужем уходит в толпе, покидавшей зал, и удивился, что она вышла на люди в невзрачной мантилье и домашних туфлях без задника. Но больше всего его тронуло то, что мужу пришлось взять ее под руку, чтобы помочь выбраться из зала, и при этом все равно она не рассчитала высоты ступеньки у двери и чуть было не упала. Флорентино Ариса всегда был чувствителен к подножкам, которые ставил возраст. Ощущая себя все еще молодым, он порою отрывался от чтения стихов в парке, чтобы поглядеть на пожилые пары, которые помогали друг другу перейти улицу, – подобные уроки жизни учили его познавать установления и законы своей собственной старости. В том возрасте, в каком находился доктор Хувеналь Урбино в тот знаменательный вечер в кино, мужчины обычно расцветают осенней молодостью, первые седины придают благородство их облику, и они вдруг опять становятся блестящими и соблазнительными, особенно в глазах молодых женщин, в то время как их увядшим женам приходится цепляться за их руку, чтобы не споткнуться о собственную тень. Но проходит еще несколько лет, и мужья внезапно проваливаются в пропасть отвратительной старости, разом одряхлев и телом и душой, и теперь женам приходится водить их под руку, точно слепых, и нашептывать на ухо, дабы не ранить мужскую гордость, чтобы смотрели под ноги хорошенько, там три, а не две ступеньки, а посреди улицы – лужа, а мешок на тротуаре – вовсе не мешок, а мертвый нищий, и с таким трудом они перебираются через улицу, словно это последний брод последней в их жизни реки. Флорентино Ариса столько раз заглядывал в это зеркало, что теперь боялся не столько смерти, сколько этой безобразной старости, когда его станет водить под руку женщина. Он знал, что в этот день, только в этот, ему придется навсегда отказаться от мечты о Фермине Дасе.
   Эта встреча спугнула мечту. Вместо того чтобы отвезти Леону Кассиани в экипаже, он пошел пешком провожать ее через весь старый город, где шаги на брусчатке звенели точно конские подковы. Иногда до них долетали выскользнувшие через открытые балконы обрывки разговоров, постельные откровения, любовные рыдания, обретавшие особый, магический смысл на призрачных, пропитанных жарким ароматом жасмина спящих улочках. И снова Флорентино Арисе пришлось призвать на помощь всю свою волю, чтобы не открыть Леоне Кассиани тайну своей обузданной любви к Фермине Дасе. Они шли рядом, медленным шагом, точно старинные влюбленные, которые любят друг друга давно и без спешки, и она думала о прелести Кабирии, а он – о своей беде. На Таможенной площади какой-то человек пел на балконе, и пение его разносилось по всей площади: «По синему морю, по бурным волнам». На улице Каменных Святых, когда пришло время прощаться у ее двери, Флорентино Ариса попросил Леону Кассиани пригласить его на рюмку коньяку. Второй раз в подобной ситуации он просил ее об этом. В первый, десять лет назад, она ответила ему: «Если ты в этот час войдешь ко мне, тебе придется остаться навсегда». Он не вошел. Но теперь он вошел бы в любом случае, даже если бы потом ему пришлось нарушить слово. Но Леона Кассиани пригласила его без всяких условий.
   Ему показалось, будто он, того не чая, вошел в храм любви, которую загасили прежде, чем она успела родиться. Отец и мать Леоны Кассиани уже умерли, брат разбогател и жил на Кюрасао, и она осталась одна в родительском доме. В прежние годы, еще не отказавшись от надежды сделать ее своей любовницей, Флорентино Ариса, с согласия ее родителей, приходил сюда по воскресеньям и, случалось, засиживался допоздна; он так много вложил в убранство этого дома, что в конце концов стал считать его почти своим. Однако в тот вечер, после кино, у него возникло ощущение, что гостиную словно очистили от воспоминаний о нем. Мебель переставили, на стенах висели другие олеографии, и ему подумалось, что столько осязаемых перемен произведено исключительно для того, чтобы раз и навсегда стало ясно: его вообще никогда не было. Кот не узнал его. Он забыт – это задело за живое, и он испугался: «Уже и не помнит меня». Она ответила, не обернувшись, наполняя рюмки, – пусть не волнуется и спит спокойно, кошки вообще никого не помнят.
   Устроившись на софе, совсем близко друг к другу, они говорили о своей жизни, о том, что было до того, как они познакомились в один прекрасный день, черт знает когда, в трамвае, запряженном мулами. Их жизнь протекала в соседних конторских помещениях, и никогда прежде не говорили они ни о чем ином, кроме повседневной работы. Они разговаривали, и Флорентино Ариса положил ей руку на бедро и начал тихонько поглаживать, с нежностью опытного совратителя, и она позволила, но при этом даже не вздрогнула, хотя бы из вежливости. И лишь когда он попробовал пойти дальше, взяла его пытливую руку в свою и поцеловала в ладонь.
   – Веди себя хорошо, – сказала она. – Я уже давно поняла, что ты – не тот мужчина, которого я ищу.
   Когда она была совсем молоденькой, какой-то человек, сильный и ловкий, на молу напал на нее сзади так, что она не видела его лица, повалил, содрал одежду и овладел ею внезапно и яростно. Лежа на камнях, истерзанная, вся в порезах, она хотела только одного: пусть он останется навсегда, чтобы умереть в его объятиях. Она не видела его лица, не слыхала голоса, но была уверена, что узнает его из тысячи на ощупь, по тому, как поведет он себя в миг любви. И с тех пор каждому, кто хотел ее слушать, говорила: «Если встретишь где-нибудь типа, огромного и сильного, который изнасиловал бедную негритяночку на Молу утопленников пятнадцатого октября около половины двенадцатого ночи, скажи ему, где он может меня найти». Она говорила это уже просто так, по привычке, и сказала это стольким, что надежд не осталось. Флорентино Ариса слушал эту историю много раз, как, должно быть, слушал прощальные гудки парохода по ночам. К трем часам ночи они успели выпить по три рюмки коньяку, и он уже твердо знал, что он и в самом деле не тот мужчина, которого она ждала, и был рад, что знает это.
   – Браво, моя львица, – сказал он ей, уходя. – Мы убили тигра.
   Это было не единственное, что кончилось в ту ночь. Злая сплетня насчет палаты для чахоточных разрушила мечту, ибо вселила в него невероятное подозрение: Фермина Даса – смертна и, следовательно, может умереть раньше своего мужа. А увидев, как она споткнулась, выходя из кино, он сделал еще один шаг по направлению к пропасти; ему вдруг открылось: он, а не она, может умереть первым. Это было знамение, и одно из самых пугающих, поскольку основывалось на реальности. Позади остались годы непоколебимого ожидания, годы счастливых надежд, ныне же на горизонте не маячило ничего, кроме бездонного моря воображаемых болезней, трудного, капля по капле, мочеиспускания на рассвете после бессонной ночи и смерти, которая может случиться под вечер, в любой день. Он подумал, что каждый миг, каждая минута дня, которые прежде были ему более чем присягнувшими сообщниками, теперь вступали в заговор против него. Несколько лет назад он направлялся на свидание: сердце его сжималось от страха и риска; дверь оказалась незапертой, а петли свежесмазанными, чтобы он мог войти бесшумно, но в последний миг он раздумал и повернул обратно – побоялся, что может причинить чужой и податливой женщине непоправимый вред – умереть в ее постели. Теперь же у него были все основания думать, что женщине, которую он любил больше всего на свете и которую ждал с прошлого века до нынешнего без единого вздоха разочарования, скорее всего, времени хватит лишь на то, чтобы взять его под руку и перевести через изрытую лунными кратерами улицу и газон с растрепанными ветром маками на другую сторону, к тротуару смерти.
   По правде сказать, Флорентино Ариса, по меркам его времени, давно перешагнул границу старости. Ему было пятьдесят шесть лет, полных пятьдесят шесть, и, как он считал, полно прожитых, ибо все они были годами любви. Однако ни один мужчина его времени, боясь показаться смешным, не рискнул бы выглядеть молодым в его возрасте, даже если считал себя таковым или был им на самом деле, и никто, разумеется, не признался бы без стыда, что тайком все еще проливает слезы из-за отказа, который получил в прошлом веке. Это было время не для молодых: в каждом возрасте, разумеется, одевались по-своему, однако по-стариковски начинали одеваться, едва выйдя из ранней юности, и потом – до могилы. Одежда обозначала не просто возраст, а достойное общественное положение. Молодые люди, одеваясь как их деды, становились более респектабельными, прежде времени водружая на нос очки, и считалось хорошим тоном после тридцати ходить с палкой. У женщин существовало только два возраста: на выданье, другими словами, не старше двадцати двух, и старая дева – кого замуж не взяли. Все остальные – замужние, матери, вдовы, бабушки – принадлежали к особому виду, и они вели счет не прожитым годам, а тем, что оставались им до смерти.
   В отличие от других Флорентино Ариса встретил козни старости с отчаянным мужеством, хотя на его долю выпала странная участь – с детства выглядеть стариком. Сперва – от бедности. Трансито Ариса перелицовывала и перешивала для него ту одежду, которую отец намеревался выбросить на помойку, так что он ходил в начальную школу в сюртуках, спадавших до полу, когда он садился, и в министерских шляпах, съезжавших на уши, несмотря на то что внутри, для уменьшения размера, был вшит ватный валик. А поскольку к тому же он с пяти лет носил очки от близорукости, а индейские, как у матери, волосы, жесткие, будто конские, стояли торчком, то в целом его облик был не слишком светлым и радостным. К счастью, после стольких неурядиц с правительством, стольких наложившихся друг на друга гражданских войн, школьные правила утратили прежнюю строгость, и в общественных школах царила полная неразбериха в отношении как происхождения, так и социального положения учеников. Ребятишки, у которых еще и молоко на губах не обсохло, на уроки являлись пропахшие дымом, в военной форме, с заработанными под свинцовым дождем офицерскими нашивками и с хорошо различимым уставным оружием у пояса. Стоило им не поладить в игре, как они принимались палить нз оружия и угрожали учителям, если те ставили им плохие отметки, а ученик третьего курса колледжа Ла-Салье, он же – отставной полковник милиции, убил выстрелом послушника Хуана Отшельника, префекта общины, за то, что он сказал на уроке Закона Божьего, что Бог – член Консервативной партии.
   С другой стороны, дети из обедневших знатных семейств ходили в одежде древних принцев, а некоторые, совсем бедные, даже босиком. Словом, среди всей этой диковинной всячины Флорентино Ариса хотя и был одним из самых диковинных, однако же не настолько, чтобы привлекать к себе внимание. Самое грубое, что ему довелось услышать, был чей-то крик на улице: «Уроду без состояния – по силам одни желания». Во всяком случае, одежда, которую он стал носить из бедности, с той поры и до конца жизни более всего подходила его загадочной натуре и печальному образу. Получив первый важный пост в Карибском речном пароходстве, он заказал себе новый костюм по размеру, но точно в том же стиле, в каком были сшиты костюмы, оставшиеся от отца, который вспоминался ему всегда стариком, хотя умер в почитаемом возрасте Христа – тридцати трех лет от роду. Одним словом, Флорентино Ариса всегда казался старше, чем был на самом деле. Так что языкастая Брихита Сулета, его мимолетная возлюбленная, обожавшая резать правду-матку, с первого же дня заявила, что он ей больше нравится раздетым, потому что голышом он на двадцать лет моложе. Однако он не знал, что делать, потому что, во-первых, собственный вкус не позволял ему одеваться иначе, а во-вторых, потому, что никто не знал, как следует одеваться, чтобы в двадцать лет выглядеть моложе, разве что снова вытащить из комода коротенькие штанишки и матросскую шапочку юнги. Да и сам он не мог уйти от свойственного его времени представления о старости, и вполне естественен был его ужас при виде того, как Фермина Даса споткнулась, выходя из кино: эта треклятая смерть, того и гляди, бесповоротно одолеет в его жестокой борьбе за любовь.
   До тех пор единственным сражением, в которое он отчаянно ввязался и которое бесславно проиграл, было сражение с лысиной. С того момента, как он увидел первые волоски, застрявшие в расческе, он понял, что обречен на ад, муки которого не в силах вообразить те, кому он не выпал на долю. Он сопротивлялся долгие годы. Не было ни одной травы, ни одного притирания, которых бы он не попробовал, ни одного верного средства, в которое бы не поверил, ни одной жертвы, на которую бы не пошел, защищая от ужасного опустошения каждый дюйм на своей голове. Он затвердил наизусть инструкцию по сельскому хозяйству из «Бристольского альманаха», потому что кто-то кому-то сказал, будто бы рост волос непосредственно связан с урожайными циклами. Он сменил своего парикмахера, к которому ходил всю жизнь и который был торжественно лысым, на недавно появившегося в городе чужака, стригшего волосы лишь в первую четверть нарождающейся луны. Едва новый цирюльник начал на деле доказывать легкость своей руки, как выяснилось, что он – растлитель юных послушниц и его разыскивает полиция сразу нескольких антильских стран, так что, в конце концов, его в кандалах увезли из города.
   Флорентино Ариса вырезал из газет все объявления для лысых и однажды наткнулся в одной карибской газете на две фотографии одного и того же человека, и на первой он был лысый, как арбуз, а на второй – волосатый, точно лев, – до и после применения безотказного препарата. Однако по истечении шести лет, испробовав на себе сто семьдесят два средства, не считая дополнительных способов, которые приводились на этикетках флаконов, единственное, чего добился Флорентино Ариса, была экзема, смрадная и чесоточная, которую монахи с Мартиники называли «северное сияние» за то, что в темноте она светилась. Под конец он проверил на себе все индейские травы, какими торговали на городском рынке, и все магические средства, а также восточные зелья, что продавались у Писарских ворот, и когда все-таки понял, что все, все без исключения – обман и мошенничество, на макушке у него уже была тонзура, как у святого. В нулевом году, в то время как Тысячедневная гражданская война обескровливала страну, в город прибыл итальянец, изготовлявший парики по размеру из настоящих волос. Стоил парик целое состояние, и мастер не брал на себя ответственности за свое изделие более чем на три месяца, однако лишь очень немногие состоятельные обладатели лысины не поддались искушению. Флорентино Ариса пришел одним из первых. Он примерил парик, так похожий на его собственные волосы, что он испугался, как бы эти волосы в определенные моменты не начали вставать дыбом, точно его собственные, и все-таки не сумел примириться с мыслью, что на голове ему придется носить волосы мертвеца. Единственное утешение: прожорливая лысина не оставила ему времени на то, чтобы узнать цвет своих седин. Однажды какой-то счастливый пьянчужка с речной пристани бросился к нему, когда он выходил из конторы, обнял более пылко, чем обычно, и, к вящей радости грузчиков сняв с него шляпу, звонко чмокнул в макушку и заорал: – Божественная лысина! В тот же вечер Флорентино Ариса, сорока восьми лет от роду, сбрил начисто редкий пушок на висках и на затылке, все, что еще оставалось у него на голове, и окончательно смирился со своею лысой судьбой. Смирился настолько, что каждое утро перед умыванием стал покрывать пеной не только подбородок, но и ту часть черепа, где снова мог прорасти пушок, и опасной бритвой сбривал все до гладкости детской попки. Раньше он не снимал шляпу нигде, даже в конторе, – обнажить лысину, представлялось ему, все равно что на людях показаться нагим. Но, приняв ее окончательно, стал приписывать ей те самые свойства мужественности, о которых ему прежде говорили, а он пропускал мимо ушей, считая это выдумками лысых. Позднее он усвоил новую моду – прикрывать плешь волосами, зачесанными справа, и никогда уже этой привычки не менял. Хотя и продолжал ходить в шляпе всегда одного и того же унылого стиля, даже когда в моду вошли шляпы-канотье, получившие местное название «тортик».
   А вот потеря зубов оказалась не естественной утратой, а результатом халтурной работы заезжего дантиста, который решил вырубить с корнем самую обычную инфекцию. Флорентино Ариса испытывал такой ужас перед бормашиной, что не ходил к зубному врачу, несмотря на постоянную зубную боль, пока, наконец, терпеть стало невмочь. Мать перепугалась, услыхав, как он ночь напролет безутешно стонет в соседней комнате, ей показалось, что стонет он так, как в былые времена, почти уже растворившиеся в тумане ее памяти, но когда она заставила его открыть рот, чтобы посмотреть, где на этот раз болит у него любовь, то обнаружила во рту нарывы.
   Дядюшка Леон XII послал его к доктору Франсису Адонаю, негру-гиганту в гамашах и штанах для верховой езды, который плавал на речных пароходах с целым зубоврачебным кабинетом, умещавшимся в котомках, какие носят управляющие, да и сам он смахивал на бродячего управляющего ужасами. Заглянув в рот Флорентино Арисы, он решил, что надо вырвать ему все зубы, включая и здоровые, дабы раз и навсегда избавить от всяких напастей. В отличие от того, что было с лысиной, этот варварский метод не озаботил Флорентино Арису, разве что немного пугало предстоящее истязание без наркоза. Не была ему противна и мысль об искусственной челюсти, во-первых, потому, что одним из приятных воспоминаний детства был ярмарочный фокусник, который вынимал изо рта вставные челюсти и, не переставая разговаривать, выкладывал их на стол, а во-вторых, потому, что ставился крест на зубной боли, которая мучила его с детства так же неотступно и жестоко, как любовь. Он не увидел в этом коварного подвоха старости, каким представлялась ему лысина, он был уверен, что, несмотря на едкий запах вулканизированного каучука, сам он с ортопедической улыбкой будет выглядеть гораздо более опрятно. И, не сопротивляясь, отдал себя во власть доктора Адоная, который терзал его своими щипцами без наркоза, а затем со стоицизмом тяжелогруженого осла перенес период заживления.
   Дядюшка Леон XII вникал во все детали операции, словно ее производили над ним самим. Он испытывал особый интерес к искусственным челюстям после одного из первых плаваний по реке Магдалене, а виною всему была его маниакальная страсть к бельканто. Однажды ночью, в полнолуние, где-то неподалеку от порта Гамарра, он поспорил с немецким землемером, что разбудит весь животный мир сельвы неаполитанской песней, которую исполнит на капитанском мостике. И чуть было не выиграл. Уже слышно было над темной рекою, как в заводях захлопали крыльями серые цапли, как забили хвостами кайманы и рыба-бешенка заметалась, пытаясь выбраться на твердую землю, но вдруг на самой верхней ноте, когда все боялись, как бы у певца не лопнули от напряжения жилы, с последним выдохом изо рта у него выскочила искусственная челюсть и пошла на дно реки.