– Благодаря браку по расчету и без любви, – прервала его Сара Норьега. – А это самый мерзкий тип шлюхи.
   Менее жестоко, но с точно такой же нравственной твердостью говорила это Флорентино Арисе и его мать, утешая в беде. В страшном смущении он не нашелся что возразить на суровый приговор, вынесенный Сарой Норьегой, и попробовал заговорить о другом. Но Сара Норьега не дала ему переменить тему, пока не вылила на Фермину Дасу все, что у нее накопилось. Интуитивным чувством, которого наверняка не смогла бы объяснить, она чувствовала и была уверена, что именно Фермина Даса сплела интригу, лишившую ее приза. Оснований для этого не было никаких: они не были знакомы, никогда не встречались, и Фермина Даса никак не могла влиять на решение жюри, хотя, возможно, и была в курсе его секретов. Сара Норьега заявила решительно: «Мы, женщины, – провидицы», И тем положила конец обсуждению.
   И в этот миг Флорентино Ариса увидел ее другими глазами.
   Годы проходили и для нее тоже. Ее щедрое, плодоносное естество бесславно увядало, любовь стыла в рыданиях, а на ее веки начинали ложиться тени старых обид. Она была уже вчерашним цветком. К тому же, охваченная яростью поражения, она перестала вести счет выпитому.
   Эта ночь ей не удалась: пока они ели подогретый рис, она попробовала установить лепту каждого из них в непризнанном стихотворении, чтобы выяснить, сколько лепестков Золотой орхидеи полагалось каждому. Не впервые забавлялись они византийскими турнирами, но на этот раз он воспользовался случаем расковырять саднящую рану, и они заспорили самым пошлым образом, отчего в обоих ожили обиды, накопившиеся за почти пять лет их любовной связи.
   Когда оставалось десять минут до двенадцати, Сара Норьега поднялась со стула запустить маятник на часах, как бы давая тем самым понять, что пора уходить. Флорентино Ариса почувствовал: нужно немедленно рубануть под корень эту безлюбую любовь, но таким образом, чтобы инициатива осталась у него в руках; он поступал всегда только так. Моля Бога, чтобы Сара Норьега позволила ему остаться в ее постели, где он и скажет ей, что между ними все кончено, Флорентино Ариса попросил ее сесть рядом, когда она кончила заводить часы. Но она предпочла соблюдать расстояние и села в кресло для гостей. Тогда Флорентино Ариса протянул ей указательный палец, смоченный в коньяке, чтобы она обсосала его – она, бывало, делала так перед тем, как предаться любовным утехам. Однако на этот раз Сара Норьега отказалась.
   – Сейчас – нет, – сказала она. – Ко мне должны прийти.
   С тех пор как он был отвергнут Ферминой Дасой, Флорентино Ариса научился последнее слово всегда оставлять за собой. В обстоятельствах не столь горьких он бы, возможно, стал домогаться Сары, убежденный, что ко взаимному удовольствию они все-таки вместе прикончат ночь в ее постели, поскольку жил в убеждении, что, если женщина переспала с мужчиной хоть однажды, она затем будет спать с ним каждый раз, как ему удастся размягчить ее. И потому он не брезговал даже самыми неприглядными любовными ухищрениями, лишь бы не дать ни одной на свете женщине, рожденной женщиной, сказать последнее слово. Но в ту ночь он почувствовал себя настолько униженным, что залпом допил коньяк, стараясь не выдать обиды, и вышел, не попрощавшись. Больше они никогда не виделись.
   Связь с Сарой Норьегой была у него самой продолжительной и постоянной, хотя и не единственной за те пять лет. Когда он понял, что ему с нею хорошо, особенно в постели, хотя Фермину Дасу ей не заменить, он почувствовал, что совершать ночные охотничьи вылазки ему стало труднее и надо распределять время и силы, чтобы хватало на все. И все-таки Саре Норьеге удалось чудо: на какое-то время она принесла ему облегчение. Во всяком случае, теперь он мог жить без того, чтобы видеть Фермину Дасу, и не кидаться вдруг искать ее туда, куда подсказывало сердце, на самые неожиданные улицы, в самые странные места, где ее и быть-то не могло, или бродить без цели с щемящей тоскою в груди, лишь бы хоть на миг увидеть ее. Разрыв с Сарой Норьегой снова всколыхнул уснувшую боль, и он опять почувствовал себя, как в былые дни в маленьком парке над вечной книгой, однако на этот раз все осложняла мысль, что доктор Хувеналь Урбино непременно должен умереть.
   Он давно жил в уверенности, что ему на роду написано принести счастье вдове и она тоже сделает его счастливым, а потому особо не беспокоился. Наоборот: он был готов ко всему. Ночные похождения дали Флорентино Арисе богатые познания, и он понял: мир битком набит счастливыми вдовами. Сперва он видел, как они сходили с ума над трупом покойного супруга, умоляли, чтобы их живьем похоронили в одном гробу с ним, не желая без него противостоять превратностям будущего. Но затем видел, как они примирялись со своим новым положением, и более того – восставали из пепла, полные новых сил и помолодевшие. Сперва они жили, словно растения, под сенью огромного опустевшего дома, не имея иных наперсниц, кроме собственных служанок, иных возлюбленных, кроме собственных подушек, в одночасье лишившись дела после стольких лет бессмысленного плена. Они впустую растрачивали ненужное теперь время, пришивая к одежде покойника те пуговицы, на которые прежде у них никогда не хватало времени, гладили и переглаживали рубашки с парафиновыми манжетами и воротничками, дабы превратить их в совершенство на веки вечные. И продолжали класть им, как положено, мыло в мыльницу, на постель – наволочку с их монограммой, и ставить для них прибор на столе глядишь, и возвратится без предупреждения из смерти, как, бывало, делал при жизни. Но в этом священнодействии в одиночку они начинали осознавать, что снова становятся хозяйкой своих желаний, они, отказавшиеся не только от своей, доставшейся по рождению семьи, но даже и от собственной личности в обмен на некую житейскую надежность, на поверку оказавшуюся не более чем еще одной из стольких девических иллюзий. Только они одни знали, как тяжел был мужчина, которого любили до безумия и который, возможно, тоже любил; как им следовало кормить-поить-лелеять его до последнего вздоха, нянчить, менять перепачканные пеленки и по-матерински развлекать разными штучками, дабы развеять чуточку его боязнь – каждое утро выходить из дому навстречу суровой действительности. А когда, подстрекаемые ими, они все-таки выходили из дому с намерением заглотить весь мир, то страх поселялся в женщине: а вдруг ее мужчина больше не вернется. Такова жизнь. А любовь, если она и существовала, это – отдельно, в другой жизни.
   Досуг в одиночестве восстанавливал силы, и вдовы обнаруживали со временем, что наиболее достойно жить по воле тела: есть, когда ощущаешь голод, любить без обмана, спать, когда хочется спать, а не притворяться спящей, чтобы уклониться от опостылевшей супружеской обязанности, и наконец-то стать хозяйкой всей постели целиком, где никто не оспаривает у тебя половину простыни, половину воздуха и половину твоей ночи, словом, спать так, чтобы тело пресытилось сном, и видеть свои собственные сны, и проснуться одной. Возвращаясь на рассвете со своей тайной охоты, Флорентино Ариса видел их, выходящих из церкви после заутрени, в пять часов, с ног до головы закутанных в черный саван и с вороном своей судьбы на плече. Едва завидев его в слабых рассветных лучах, они переходили на другую сторону мелкими птичьими шажками, а как же иначе: окажешься рядом с мужчиной – и навеки запятнаешь честь. И тем не менее он был уверен, что безутешная вдова, больше чем какая-либо другая женщина, могла таить в себе зерно счастья.
   Сколько вдов было в его жизни, начиная со вдовы Насарет, и именно благодаря им он познал, какими счастливыми становятся замужние женщины после смерти их супругов. То, что до поры до времени было для него всего лишь пустым мечтанием, благодаря им превратилось в реальность, которую можно было взять голыми руками. Почему же Фермина Даса должна стать другой, жизнь подготовит ее к тому, чтобы принять его таким, какой он есть, не обременив ложным чувством вины перед покойным супругом, и вместе с ним она найдет новое счастье и станет дважды счастливой: любовью повседневной, превращающей каждый миг в чудо жизни, и другой любовью, которая отныне принадлежит лишь ей одной и надежно защищена смертью от любой порчи.
   Возможно, воодушевление его поостыло бы, заподозри он хоть на миг, сколь далека была Фермина Даса от его призрачных расчетов, когда на горизонте у нее замаячил мир, где все заранее было предусмотрено, все, кроме несчастья. Богатство в те поры означало множество преимуществ и ничуть не меньше сложностей, однако полсвета мечтало о богатстве, надеясь с его помощью стать вечным. Фермина Даса отвергла Флорентино Арису в минуту проблеска зрелости, за что тотчас же расплатилась приступом жалости, но при этом она никогда не сомневалась в том, что решение приняла верное. Тогда она не могла объяснить, какие тайные доводы рассудка породили ее ясновидение, но много лет спустя, на пороге старости, она неожиданно для себя поняла это в случайном разговоре, коснувшемся Флорентино Арисы. Все собеседники знали, что он наследует Карибское речное пароходство, находившееся тогда в расцвете, и все были убеждены, что много раз видели его и даже имели с ним дело, но ни одному из них не удалось его вспомнить. И в этот момент Фермине Дасе открылись подспудные причины, помешавшие любить его. Она сказала: «Он скорее тень, а не человек». Так оно и было: тень человека, которого никто не знал. И все то время, что она сопротивлялась ухаживаниям доктора Хувеналя Урбино, полной противоположности Флорентино Арисы, призрак вины одолевал ее: единственное чувство, которого она не в состоянии была вынести. Это чувство внушало ей панический страх, и победить его она могла только одним способом: найти кого-то, кто бы снял с нее муки совести. Совсем маленькой девочкой, бывало, разбив на кухне тарелку или прищемив палец дверью, или вовсе увидев, как кто-то упал, она тотчас же в страхе оборачивалась к старшему, оказавшемуся ближе других, и спешила взвалить вину на него: «Ты виноват». Дело было не в том, чтобы найти виноватого или убедить других в собственной невиновности: ей просто необходимо было переложить тяжесть вины на другого.
   Причуда была так очевидна, что доктор Урбино вовремя понял, насколько она угрожает домашнему миру, и, едва заметив неладное, спешил сказать супруге: «Не беспокойся, дорогая, это моя вина». Потому что ничего на свете он не боялся так, как неожиданных решений жены, и твердо верил, что причина их всегда коренилась в ее чувстве вины. Однако не нашлось утешительной фразы, которая уняла бы душевную смуту, охватившую ее после того, как она отвергла Флорентино Арису. Еще много месяцев Фермина Даса, как и прежде, по утрам открывала балконную дверь, испытывая тоску от того, что больше не караулила ее в маленьком парке одинокая призрачная фигура, и смотрела на дерево, его дерево, и на скамью, еле заметную, где он, бывало, сидел и думал о ней, а потом снова со вздохом закрывала окно: «Бедняга». И даже, пожалуй, испытывала разочарование, что он оказался не таким упорным, как она считала, и время от времени запоздало тосковала по его письмам, которых больше не получала. Когда же пришла пора решать, выходить ли ей замуж за доктора Хувеналя Урбино, она пришла в страшное замешательство, поняв, что у нее нет никаких веских доводов выбрать его, после того как она безо всяких веских доводов отвергла Флорентино Арису. И в самом деле, она любила его ничуть не больше, чем того, а знала его гораздо меньше, к тому же в его письмах не было того жара, который был в письмах Флорентино Арисы, и решение свое он не доказывал столь трогательно, как тот. Дело в том, что, ища ее руки, Хувеналь Урбино никогда не прибегал к любовной фразеологии, и даже странно, что он, ревностный католик, предлагал ей земные блага: надежность, порядок, счастье – все то, что при сложении вполне могло показаться любовью; почти любовью. Однако не было ею, и эти сомнения приумножали ее замешательство, потому что она вовсе не была убеждена, что для жизни больше всего ей не хватало любви.
   Но главным доводом против доктора Хувеналя Урбино было его более чем подозрительное сходство с тем идеальным мужчиной, которого желал для своей дочери Лоренсо Даса. Невозможно было не счесть его плодом отцовского заговора, хотя на самом деле это было не так, однако Фермина Даса была убеждена в заговоре с того самого момента, как он появился в их доме второй раз в качестве доктора, которого никто не вызывал. Разговоры с сестрицей Ильдебрандой окончательно смутили ее. Будучи сама жертвой, Ильдебранда склонялась к тому, чтобы отождествлять себя с Флорентино Арисой, забывая о том, что Лоренсо Даса, возможно, подстроил ее приезд, надеясь, что она повлияет на сестру и станет сторонницей доктора Урбино. Один Бог знает, каких усилий Фермине Дасе стоило не пойти за сестрицей, когда та отправилась на телеграф познакомиться с Флорентино Арисой. Возможно, ей хотелось увидеть его еще раз, чтобы проверить свои сомнения, поговорить с ним наедине, получше узнать его и получить уверенность, что импульсивное решение не подтолкнет ее к другому, более серьезному, означавшему капитуляцию в ее войне с собственным отцом. Она сделала выбор в решающий момент жизни вовсе не под воздействием мужественной красоты претендента, или его легендарного богатства, или так рано пришедшей к нему славы, или какого-либо другого из его подлинных достоинств, но лишь потому, что боялась до умопомрачения: возможность уйдет, а ей скоро двадцать один, тот тайный рубеж, на котором неминуемо надо сдаваться судьбе. Ей хватило одной-единственой минуты, чтобы принять решение так, как должно по всем Божеским и людским законам: раз и навсегда, до самой смерти. И тотчас же развеялись все сомнения, и она смогла безо всяких угрызений совести сделать то, что рассудок подсказывал ей как более достойное: она провела губкой, не смоченной слезами, по воспоминаниям о Флорентино Арисе, стерла их все без остатка и на том пространстве, которое в ее памяти занимал он, дала расцвести лужайке ярких маков. И напоследок позволила себе лишь вздохнуть, глубже чем обычно, в последний раз: «Бедняга!»
 
   Самые грозные опасения начались по возвращении из свадебного путешествия. Они еще не успели раскрыть баулы, распаковать мебель и вынуть содержимое из одиннадцати ящиков, которые она привезла с собой, чтобы обосноваться хозяйкой и госпожой в старинном дворце маркизов де Касальдуэро, как уже поняла, на грани обморока от ужаса, что стала пленницей в доме, который принимала за другой, и, что еще хуже – вместе с мужчиной, который таковым не был. Потребовалось шесть лет для того, чтобы уйти оттуда. Шесть самых страшных лет в ее жизни, когда она пропадала от отчаяния, отравленная горечью доньи Бланки, своей свекрови, и тупой неразвитостью своячениц, которые не гнили заживо в монастырских кельях лишь потому, что кельи эти гнездились в них самих.
   Доктор Урбино, смиренно отдавая дань родовым устоям, оставался глух к ее мольбам, веря в то, что мудрость Господня и безграничная способность его супруги к адаптации расставят все по своим местам. Ему больно было видеть горькие перемены, произошедшие с его матерью, некогда способной вселять радость и волю к жизни даже в самых нетвердых духом. Действительно, на протяжении почти сорока лет эта красивая, умная женщина с необычайно для своего круга развитыми чувствами была душою их по-райски благополучного общества. Вдовство отравило ее горечью и сделало непохожей на себя: она стала напыщенной и раздражительной, враждебной всем и всякому. Объяснить ужасное перерождение могла только горькая злоба на то, что ее супруг совершенно сознательно пожертвовал собою, как она говорила, ради банды черномазых, меж тем как единственным справедливым самопожертвованием было бы жить и дальше для нее. Словом, счастье в замужестве для Фермины Дасы длилось ровно столько, сколько длилось ее свадебное путешествие, а тот единственный, кто мог помочь ей избежать окончательного краха, был парализован страхом перед материнской властью. Именно его, а не глупых своячениц и не полусумасшедшую свекровь, винила Фермина Даса за то, что угодила в смертоносный капкан. Слишком поздно заподозрила она, что за профессиональной уверенностью и светским обаянием мужчины, которого она выбрала в мужья, таился безнадежно слабый человек, державшийся, словно на подпорках, на общественной значительности своего имени.
   Она нашла убежище в новорожденном сыне. При родах она испытала чувство, будто ее тело освобождается от чего-то чужого, и ужаснулась сама себе, поняв, что не ощущает ни малейшей любви к этому племенному сосунку, которого показала ей повитуха: голый, перепачканный слизью и кровью, с пуповиной вокруг шеи. Но в одиночестве дворца она научилась понимать его, они узнали друг друга, и она, к великой своей радости, обнаружила, что детей любят не за то, что они твои дети, а из-за дружбы, которая завязывается с ребенком. Кончилось тем, что она не могла выносить никого, кто не был похож на него в этом доме ее беды. Все подавляло ее здесь – и одиночество, и сад, похожий на кладбище, и вялое течение времени в огромных покоях без окон. Она чувствовала, что сходит с ума, когда по ночам из соседнего сумасшедшего дома доносились крики безумных женщин. Ей было стыдно, соблюдая обычай, каждый день накрывать пиршественный стол – застилать его вышитой скатертью, класть серебряные приборы и погребальные канделябры ради того, чтобы пять унылых призраков отужинали лепешкой и чашкой кофе с молоком. Она ненавидела вечернюю молитву, манерничанье за столом, постоянные замечания: она-де не умеет как следует пользоваться вилкой с ножом, и походка у нее подпрыгивающая, как у простолюдинки, и одевается как циркачка, и к мужу обращается на деревенский манер, а ребенка кормит, не прикрывая грудь мантильей. Когда она попробовала приглашать к себе в пять часов на чашку чая со сдобным печеньем и цветочным конфитюром, как это только что вошло в моду в Англии, донья Бланка воспротивилась: как так – в ее доме станут пить лекарство для потения от лихорадки вместо жидкого шоколада с плавленым сыром и хворостом из юкки. Из-под надзора свекрови не уходили даже сны. Однажды утром Фермина Даса рассказала, что ей приснился незнакомый человек, который голышом расхаживал по комнатам дворца и швырял горстями пепел. Донья Бланка перебила ее:
   – Приличной женщине такие сны не снятся. К чувству, будто она живет в чужом доме, прибавились напасти и пострашнее. Первая напасть – почти ежедневные баклажаны во всех видах, от которых донья Бланка ни в коем случае не желала отказываться из уважения к покойному мужу и которые Фермина Даса ни в коем случае не желала есть. Она ненавидела баклажаны с детства, ненавидела, даже не пробуя, потому что ей всегда казалось, что у баклажан ядовитый цвет. Правда, она вынуждена была признать: кое-что в ее жизни все-таки переменилось к лучшему, потому что когда пятилетней девочкой она за столом сказала о баклажанах то же самое, отец заставил ее съесть целую кастрюлю баклажан, порцию на шестерых. Она думала, что умрет, сперва когда ее рвало жеваными баклажанами, а потом когда в нее влили чашку касторового масла, чтобы вылечить от наказания. Обе вещи слились в ее памяти в единое рвотное средство, спаяв воедино баклажановый вкус со страхом перед смертельным ядом, и теперь во время омерзительных обедов во дворце маркиза де Касальдуэро ей приходилось отводить взгляд от блюда с баклажанами, дабы не почувствовать снова леденящую дурноту и вкус касторового масла.
   Второй напастью была арфа. В один прекрасный день, ясно сознавая, что говорит, донья Бланка заявила: «Не верю в приличных женщин, которые не умеют играть на пианино». Это был приказ, и сын попытался его оспорить, поскольку его собственные детские годы прошли в упражнениях за пианино, хотя потом, став взрослым, он был благодарен за это. Он не мог представить, чтобы подобному наказанию подвергли его жену, двадцатипятилетнюю женщину, да еще с таким характером. Единственное, чего ему удалось добиться от матери, это заменить пианино на арфу, убедив ее с помощью детского довода: арфа – инструмент ангелов. И потому из Вены привезли великолепную арфу, всю словно из чистого золота, и звучала она, будто золотая; эта арфа стала потом самым ценным экспонатом городского музея и была им до тех пор, пока пламя не пожрало ее вместе со всем, что там было. Фермина Даса приняла такое в высшей степени роскошное наказание, надеясь, что это последнее самопожертвование не даст ей окончательно пойти ко дну. Она начала брать уроки у настоящего маэстро, которого специально выписали из города Момпоса, но тот через две недели внезапно скончался, и ей несколько лет пришлось заниматься с главным музыкантом семинарии, чей погребальный настрой то и дело судорогой пробегал по арпеджио.
   Она сама удивлялась своему послушанию. И хотя нутром она всего этого не принимала, – равно как ни за что и ни в чем не желала согласиться с супругом во время глухих споров, которым теперь они отдавали те самые часы, что прежде посвящали любви, – тем не менее гораздо раньше, чем она думала, трясина условностей и предрассудков новой среды засосала ее. Вначале, желая доказать независимость своих суждений, она прибегала к ритуальной фразе: «На кой черт веера, если существует ветер». Но со временем стала ревниво оберегать труд но заработанные привилегии и, боясь скандала и насмешек, готова была снести даже унижение в надежде, что Господь в конце концов сжалится над доньей Бланкой, которая без устали молила его ниспослать ей смерть.
   Доктор Урбино оправдывал собственную слабость сложностью и несовершенством брака, не задумываясь даже, не находится ли эта точка зрения в противоречии с религией, которую он исповедует. Он и мысли не допускал, что нелады с женой происходят из-за тяжелой обстановки в доме, виня во всем саму природу брака: нелепое изобретение, существующее исключительно благодаря безграничной милости Божьей. Брак как таковой не имел никакого научного обоснования: два человека, едва знакомые, ничуть друг на друга не похожие, с разными характерами, выросшие в различной культурной среде, и самое главное – разного пола, должны были почему-то жить вместе, спать в одной постели и делить друг с другом свою участь при том, что, скорее всего, участи их были замышлены совершенно различными. Он говорил: «Проблема брака заключается в том, что он кончается каждую ночь после любовного соития, и каждое утро нужно успеть восстановить его до завтрака». А их брак, говорил он, и того хуже: брак между людьми из антагонистических классов, да еще в городе, который по сей день спит и видит, когда же здесь снова установится вице-королевство. Единственным скрепляющим раствором могла бы стать такая маловероятная и переменчивая вещь, как любовь, если бы она была, а у них ее не было, когда они поженились, и судьба повернулась так, что в тот момент, когда они вот-вот могли сочинить ее, им пришлось встретиться лицом к лицу с суровой действительностью.
   Так складывалась их жизнь во времена арфы. Позади остались сладостные случайности, когда она входила в ванную, где он в это время мылся, и несмотря на все их распри, на ядовитые баклажаны, на слабоумных сестриц и мамашу, которая произвела их на свет, у него еще хватало любви, чтобы попросить ее намылить его. Она начинала намыливать его с теми крохами любви, которые еще оставались в ней от Европы, и мало-помалу оба поддавались предательским воспоминаниям, размягчались, того не ведая, и желание охватывало их, хотя они и не говорили об этом ни слова, и, в конце концов, падали на пол в смертельной любовной схватке, покрытые хлопьями душистой пены, слыша, как в прачечной слуги обсуждают их: «Откуда ж взяться детям, коли они совсем не любятся». А бывало, что они возвращались с какого-нибудь безумного праздника, и тоска, притаившаяся за дверью, вдруг валила их с ног, и тогда случался чудесный взрыв, совсем как прежде, и на пять минут они снова становились безудержными любовниками, как в медовый месяц.
   Но, за исключением этих редких случаев, каждый раз, когда наступало время ложиться спать, один из них оказывался более усталым, чем другой. Она задерживалась в ванной комнате, сворачивала себе сигареты из надушенной бумаги, курила и снова предавалась утешительной любви в одиночку, как, бывало, делала это у себя дома, когда была молодой и свободной, единственной хозяйкой своего тела. У нее или болела голова, или было слишком жарко, или она притворялась спящей, или опять приходили месячные, месячные, вечно месячные. Так что доктор Урбино дерзнул даже сказать на занятиях, исключительно ради облегчения, так у него накипело, что у женщин, проживших десять лет в браке, месячные случаются по три раза на неделе.
   Беда не приходит одна. В самые тяжелые для Фермины Дасы годы произошло то, что рано или поздно должно было произойти: наружу вышла правда о невероятных и тайных делах ее отца. Губернатор провинции пригласил Хувеналя Урбино к себе в кабинет и поведал о том, что творил его свекор, заключив следующим образом: «Нет ни одного ни божеского, ни человеческого закона, которым бы этот тип не пренебрег». Некоторые, самые крупные, аферы он обделывал под сенью авторитета своего зятя, и трудно было поверить, что зять с дочерью ничего об этом не знали. Прекрасно сознавая, что защитою могло стать только его доброе имя, поскольку лишь оно одно оставалось незапятнанным, доктор Хувеналь Урбино употребил все свое могущество и своим честным словом положил конец скандалу. Лоренсо Даса на первом же пароходе отбыл из страны, чтобы больше никогда сюда не возвращаться. Он вернулся на родину с таким видом, будто решил наведаться туда, чтобы заглушить тоску, и если копнуть поглубже, в этом была доля правды: с некоторых пор он стал подыматься на суда, прибывшие из его родных краев, только затем, чтобы выпить стакан воды из цистерны, которая заполнялась водою на его родной земле. Он уехал, не дав себя сломить и во всеуслышание твердя о своей невиновности, до последней минуты уверяя зятя, что пал жертвою политического заговора. Он уехал, оплакивая девочку, как он стал называть Фермину Дасу после того, как она вышла замуж, оплакивая внука и землю, на которой он стал богатым и приобрел свободу и где ему удалось осуществить дерзкую затею – превратить дочь в изысканную даму, опираясь исключительно на свои темные делишки. Он уехал состарившимся и больным, но жил еще долго, гораздо дольше, чем того желали его несчастные жертвы. Фермина Даса не могла сдержать вздоха облегчения, когда пришло известие о его смерти, и не носила по нему траура, чтобы избежать расспросов, однако еще много месяцев плакала в глухой ярости, не зная почему, когда запиралась покурить в ванной комнате, но плакала она по нему.