Страница:
Фермина Даса выстояла всю службу, почти все время на ногах, у фамильной скамьи, перед главным алтарем, и держалась великолепно, так, как если бы слушала оперу. Но под конец нарушила принятые в данном случае нормы и не осталась на своем месте, чтобы принять соболезнования еще раз, а стала обходить всех приглашенных и благодарить их: новшество вполне в ее духе. Так, переходя от одного к другому, она дошла до рядов бедных родственников и огляделась вокруг, желая убедиться, что не забыла никого из знакомых. И тут Флорентино Арису словно подхватила сверхъестественная сила: она его увидела. И действительно, Фермина Даса отошла от своего сопровождения и с непринужденной естественностью, с какою всегда вела себя на людях, подала ему руку и произнесла с ласковой улыбкой: – Спасибо, что пришли. Ибо она не просто получала его письма, но читала их с огромным интересом и именно в них нашла серьезные доводы для того, чтобы продолжать жить дальше. Она сидела с дочерью за завтраком, когда принесли первое письмо. Она вскрыла его – ее заинтересовало то, что оно было написано на машинке, – а узнав инициалы, которыми оно было подписано, вспыхнула до корней волос. Однако тотчас же взяла себя в руки и спрятала письмо в карман передника со словами: «Соболезнование от властей». Дочь удивилась: «Все давно прислали». Она не смутилась: «Еще одно». Она собиралась сжечь письмо позже, без дочери, чтобы не возникло вопросов, но не смогла удержаться от искушения прежде заглянуть в него. Она ожидала достойного ответа на ее полное несправедливостей письмо и начала раскаиваться, едва его отправила, однако, пробежав глазами полное благородства обращение и первый абзац, поняла, что в мире кое-что изменилось. Все это так ее заинтриговало, что она заперлась в спальне, чтобы прочитать письмо спокойно, прежде чем сжечь, и прочитала его три раза, не переводя дыхания.
Это были размышления о жизни, о любви, о старости, о смерти: мысли, которые, точно ночные птицы, сновали у нее над головой, но когда она пыталась схватить их, разлетались ворохом перьев. А тут они были высказаны просто и точно, как ей самой хотелось бы высказать их, и она снова горько пожалела о том, что мужа нет в живых, а то бы они обсудили все с ним, как, бывало, обсуждали перед сном случившееся за день. Итак, ей открылся незнакомый Флорентино Ариса, ясномыслие которого никак не вязалось ни с юношескими лихорадочными письмами, ни с мрачными повадками всей его жизни. Скорее эти размышления подходили тому человеку, который, по мнению тетушки Эсколастики, действовал наущением Святого Духа, и эта мысль напугала ее, как и в первый раз. Но душу успокоило убеждение, что письмо, написанное мудрым стариком, не имеет ничего общего с дерзкой попыткой, предпринятой в скорбную ночь, но есть благородный способ зачеркнуть прошлое.
Последующие письма успокоили ее еще больше. Она все равно сжигала их, но прежде читала со все возрастающим интересом, а сжигая, ощущала привкус вины, от которого давно не могла отделаться. Когда же письма начали приходить под номерами, у нее появилось давно желанное моральное оправдание не уничтожать их. Поначалу она не собиралась сохранять их для себя, а хотела дождаться случая и возвратить Флорентино Арисе, дабы не утратилось то, что, на ее взгляд, могло принести пользу людям. Плохо, однако, что время шло, письма продолжали приходить каждые три или четыре дня на протяжении всего года, а она не знала, как возвратить их, не оскорбив при этом, чего ей вовсе не хотелось, но писать объяснительные письма гордыня не позволяла.
Ей хватило года, чтобы свыкнуться со своим вдовством. Очищенное воспоминание о муже перестало быть помехой в ее повседневной жизни, в ее размышлениях о сокровенном и в самых простых побуждениях, теперь он как бы постоянно присутствовал и направлял ее, не мешая. Случалось, она обнаруживала его не как видение, а во плоти и крови, там, где ей на самом деле его не хватало. Возникало ощущение, будто он и вправду тут, живой как прежде, но только без его мужских прихотей, без его патриархальной требовательности и этой утомительной придирчивости, чтобы любовь сопровождалась ритуалом неуместных поцелуев и нежных слов, какие присущи его любви. И она даже стала понимать его лучше, чем понимала живого, стала понимать его мучительно-беспокойную любовь и почему он так нуждался в ее надежности, которую, по-видимому, считал опорою в своей общественной деятельности, но чем на самом деле она не была. Однажды в приступе отчаяния она крикнула ему: «Ты даже не представляешь, как я несчастна». Он снял очки очень характерным для него жестом, не меняясь в лице, окатил ее прозрачными водами своих детских глаз и одной-единственной фразой обрушил на нее всю тяжесть своей невыносимой мудрости: «Запомни: самое главное в семейной жизни не счастье, а устойчивое постоянство». Едва ощутив одиночество вдовства, она поняла, что эта фраза не таила в себе мелочной угрозы, которая ей в свое время почудилась, но была тем магическим кристаллом, благодаря которому обоим выпало столько счастливых часов.
Путешествуя по свету, Фермина Даса покупала все, что привлекало ее внимание новизной. У нее была инстинктивная тяга к такого рода вещам, меж тем как ее муж склонен был относиться к ним более рационально, эти вещи были красивыми и полезными у себя на родине, в витринах Рима, Парижа, Лондона и того содрогающегося в чарльстоне Нью-Йорка, где уже начинали подниматься небоскребы, однако они не выдержали испытания вальсами Штрауса со смуглыми кавалерами или Цветочными турнирами при сорока градусах в тени. Итак, она возвращалась домой с полудюжиной стоячих огромных баулов, сверкающих медными запорами и уголками, похожих на фантастические гробы, возвращалась хозяйкой и госпожой новейших чудес света, цена которых, однако, измерялась не заплаченным за них золотом, а тем быстротечным мгновением, когда здесь, на родине, кто-нибудь из ее круга в первый раз видел их. Именно для этого они и покупались: чтобы другие увидели их однажды. Она поняла, что выглядит в глазах общества тщеславной, задолго до того, как начала стареть, и в доме частенько слышали, как она говорила: «Надо отделаться от всего этого хлама, в доме от него негде жить». Доктор Урбино посмеивался над ее благими намерениями, он знал, что освободившееся место тотчас заполнится точно такими же вещами. Но она настаивала, потому что и действительно не оставалось места уже ни для чего, а вещи, которыми был набит дом, на самом деле ни на что не годились: рубашки висели на дверных ручках, а кухонный шкаф был забит европейскими шубами. И в один прекрасный день, проснувшись в боевом настроении, она вытряхивала все из шкафов, опустошала баулы, вытаскивала все с чердака и учиняла военный разгром – выкидывала горы чересчур вызывающей одежды, шляпки, которые так и не пришлось надеть, пока они были в моде, туфли, скопированные европейскими художниками с тех, что надевали императрицы на коронацию, но к которым местные знатные сеньориты относились пренебрежительно, поскольку они слишком походили на те, что негритянки покупали на рынке для дома. Все утро внутренняя терраса находилась на чрезвычайном положении, и в доме трудно было дышать от взметавшихся волнами едких нафталиновых паров. Однако через несколько часов воцарялся покой – в конце концов ей становилось жалко этих шелков, разбросанных по полу, парчового изобилия, вороха позументов, кучки песцовых хвостов, приговоренных к сожжению.
– Грех сжигать такое, – говорила она, – когда столько людей не имеют даже еды.
Таким образом кремация откладывалась, а вещи всего лишь меняли место, со своих привилегированных позиций переносились в старинные стойла, переоборудованные под склад старья, а освободившееся место, как он и говорил, постепенно начинало снова заполняться, до отказа забиваться вещами, которые жили всего один миг, а затем отправлялись умирать в шкафы: до следующей кремации. Она говорила: «Надо бы придумать, что делать с вещами, которые ни на что не годятся, но которые нельзя выбросить». И было так: в ужасе от ненасытности вещей, пожиравших жилое пространство в доме, теснивших и загонявших в угол людей, Фермина Даса засовывала их куда-нибудь с глаз долой. Она не была привержена порядку, хотя ей казалось обратное, просто у нее был свой собственный отчаянный метод: она прятала беспорядок. В день, когда умер Хувеналь Урбино, пришлось освобождать половину его кабинета, унося вещи в спальни, чтобы было где выставить тело.
Смерть прошлась по дому и принесла решение. Предав огню одежду мужа, Фермина Даса увидела, что пульс у нее не забился чаще, и принялась то и дело разводить костер, бросая в огонь все – и старое, и новое, не думая ни о зависти богатых, ни о возмездии бедняков, которые умирали от голода. И, наконец, под корень срубила манговое дерево, чтобы не осталось никаких следов ее беды, а живого попугая подарила новому городскому музею. И только тогда вздохнула с полным удовольствием в доме, ставшем таким, о каком она мечтала: просторным, простым, ее домом.
Дочь Офелия прожила с ней три месяца и вернулась к себе в Новый Орлеан. Сын приходил к ней с семьей в воскресенье пообедать по-домашнему, а если мог, то и среди недели. Самые близкие подруги Фермины Дасы стали навещать ее, когда она немного пришла в себя: играли в карты в облысевшем дворе, пробовали новые кулинарные рецепты, посвящали ее в тайны ненасытного света, жизнь которого продолжалась и без нее. Чаще других бывала с нею Лукресия дель Реаль дель Обиспо, аристократка из старых, с которой она и раньше поддерживала дружеские отношения, но особенно близко сошлась после смерти Хувеналя Урбино. Скрюченная артритом и раскаявшаяся в скверно прожитой жизни Лукресия дель Реаль лучше других пришлась ей в ту пору, ей она высказала свое мнение по поводу различных планов и проектов из жизни города, – это позволяло Фермине Дасе чувствовать себя полезной самой по себе, а не благодаря всесильной тени мужа. Однако никогда еще не сливалась она с ним в такой мере, как теперь, потому что теперь у нее отобрали ее девичье имя, каким прежде называли, и она стала просто вдовой Урбино.
Не укладывалось в голове: по мере того как приближалась первая годовщина смерти мужа, Ферми-на Даса все более ощущала, будто вступает в некое затаенное, прохладное и покойное место – в рощу непоправимого. Она так и не осознала, ни тогда, ни с годами, в какой мере помогли ей обрести душевный покой письменные размышления Флорентино Арисы. Именно они, эти размышления, пропущенные через опыт собственной жизни, позволили ей понять ее жизнь, уяснить смысл и назначение старости. Встреча в соборе на поминальной службе представлялась ниспосланной провидением, дабы дать понять Флорентино Арисе, что и она тоже, благодаря его мужественным письмам, готова зачеркнуть прошлое.
Два дня спустя она получила от него письмо, не похожее на остальные: письмо было написано от руки на особой бумаге и с полным именем отправителя на оборотной стороне конверта. Тот же изящный почерк, что и на первых давних письмах, тот же лирический стиль, но всего в один абзац: благодарность за особое приветствие, которым она удостоила его в соборе. Все последующие дни Фермина Даса продолжала думать о письме, оно всколыхнуло в ней давние воспоминания, такие чистые, что в четверг, встретившись с Лукрецией дель Реаль, она совершенно безотчетно спросила ее, не знает ли та случайно Флорентино Арису, владельца речных пароходов. Лукреция ответила, что знает: «Похоже, совсем пропащий». И повторила расхожую историю о том, что он якобы никогда не знал женщины, а ведь был завидным женихом, и что де у него есть потайная контора, куда он водит мальчиков, за которыми охотится ночью на набережной. Фермина Даса слышала эту сказочку с тех пор, как помнила себя, но никогда в нес не верила и не придавала ей значения. Однако на этот раз, когда ее так убежденно повторила Лукресия дель Реаль дель Обиспо, о которой в свое время тоже говорили, что она отличается странными вкусами, Фермина Даса не удержалась и расставила все по своим местам. Она сказала, что знает Флорентино Арису с детских лет. И напомнила, что его мать владела галантерейной лавкой на Оконной улице, а во время гражданских войн покупала старые рубашки и простыни, щипала корпию и продавала перевязочный материал. И заключила убежденно: «Это люди достойные, без всякого сомнения». Она говорила с таким жаром, что Лукреция сдалась со словами: «В конце концов, обо мне говорят то же самое». Фермина Даса не задалась вопросом, почему она вдруг бросилась так пылко защищать человека, бывшего в ее жизни не более чем тенью. Она продолжала думать о нем, особенно когда приходила почта и в ней не было письма от него.
Две недели прошли в молчании, и однажды после сиесты служанка разбудила ее тревожным шепотом.
– Сеньора, – сказала она, – тут пришел дон Фло-рентиио.
Он пришел. Первой реакцией Фермины Дасы был дикий страх. Она даже не подумала, что нет, пусть придет в другой день, в более подходящий час, а теперь она не в состоянии принимать визиты, да и не о чем говорить. Однако сразу же взяла себя в руки, велела провести его в гостиную и подать ему кофе, пока она приведет себя в порядок, чтобы выйти к нему. Флорентино Ариса ждал у входной двери и жарился на адском солнце, какое палит в три часа пополудни, сжав всю волю в кулак. Он был готов к тому, что его не примут, конечно, под каким-нибудь вежливым предлогом, и это помогало ему сохранять спокойствие. Принесенное решение совершенно потрясло его, но, войдя в затаенную прохладу гостиной, он не успел даже подумать о свершающемся чуде: в животе у него словно взорвалась и растеклась горькая пена. Он сел, не дыша, а в голове билось проклятое воспоминание о том, как птичка как-нула на его первое любовное письмо, и, не шевелясь, он сидел и ждал в полутемной гостиной, пока схлынет первая волна озноба, готовый выдержать любое испытание, только не эту несправедливую напасть.
Он хорошо себя знал: помимо врожденного хронического расстройства желудка, живот подводил его на людях три или четыре раза за многие годы, и каждый раз он вынужден был сдаться. В этих случаях, как и в других, столь же чрезвычайных, он в полной мере осознавал, насколько верна фраза, которую ему нравилось повторять в шутку: «Я не верю в Бога, но я его боюсь». В этот раз у него не оставалось времени на сомнения: он лихорадочно пытался вспомнить какую-нибудь молитву, но не вспомнил. Когда он был еще мальчишкой, другой мальчишка научил его волшебным словам, помогавшим попасть камнем в птицу: «Целься, целься, правый глаз, попадаю в цель зараз». Он опробовал эти слова, когда пошел первый раз в горы с новой пращой, и птица, точно молнией сраженная, упала на землю. Мелькнула смутная мысль, что, пожалуй, то и другое каким-то образом связано между собой, и он повторил заклинание с жаром, как молитву, однако эффекта не достиг. Кишки скрутило так, что он не усидел на месте, пена поднималась от желудка, все более густая и едкая, и выжала из него стон, он весь покрылся холодным потом. Служанку, принесшую кофе, испугало его белое, точно у мертвеца, лицо. Он лишь выдохнул: «Это от жары». Она распахнула окно, желая помочь ему, но палящее полуденное солнце ударило ему в лицо, и окно пришлось снова закрыть. Он понял, что не выдержит больше ни минуты, и тут появилась Фермина Даса, почти не видимая в полумраке, и испугалась, увидя его таким. – Можете снять пиджак, – сказала она. Но больше смертельного кишечного спазма он боялся, что она услышит, как бурчит у него в животе. И он выдержал еще мгновение и сказал, что пришел лишь спросить, когда она сможет его принять. Она, сбитая с толку, ответила: «Но вы уже здесь». И пригласила его пройти на террасу во внутренний двор, где не так жарко. Он ответил ей голосом, больше походившим на жалобный стон: – Умоляю вас, завтра.
Она вспомнила, что завтра четверг, день непременного визита Лукресии дель Реаль дель Обиспо, и вынесла непререкаемое решение: «Послезавтра в пять», Флорентино Ариса поблагодарил ее, поспешно раскланялся, взмахнув шляпой, и вышел, так и не пригубив кофе. Она в нерешительности стояла посреди гостиной, стараясь понять, что же произошло только что, пока автомобильные выхлопы нс стихли в глубине улицы. А Флорентино Ариса, постаравшись устроиться на заднем сиденье так, чтобы болело меньше, закрыл глаза, расслабил мышцы и отдался на волю телу. Было такое ощущение, что он рождался еще раз. Шофер, за долгие годы службы привыкший ничему не удивляться, остался бесстрастным. Но когда подъехали к дому, открывая ему дверцу, сказал:
– Будьте осторожны, дон Флоро, это похоже на чуму.
Нет, это было то же самое, что и всегда. В пятницу, ровно в пять, Флорентино Ариса возблагодарил Бога, когда служанка провела его через полутемную гостиную на внутреннюю террасу, где Фермина Даса сидела за столиком, накрытым на двоих. Она предложила ему чай, шоколад или кофе. Флорентино Ариса попросил кофе, горячий и покрепче, и она приказала служанке: «Мне – как обычно». Обычным оказался чай, заваренный из разных восточных сортов, который она пила после сиесты для бодрости. К тому времени, когда она допила свой чайничек, а он – свой кофейник, они успели затронуть и оставить несколько тем, не потому, что темы эти их интересовали, но чтобы избежать других, которых ни он, ни она не осмеливались коснуться. Оба робели, не понимая, что оба они делают тут, так далеко от своей юности, на этой террасе с плитчатым шахматным полом, в ничейном доме, еще пахшем кладбищенскими цветами. В первый раз сидели они друг против друга так близко и достаточно долго, чтобы поглядеть спокойно друг на друга через полвека, и оба увидели друг друга такими, какими были: два старика, которых уже караулит смерть и у которых нет ничего общего, кроме мимолетного воспоминания в прошлом, да и оно принадлежит не им, а двум уже исчезнувшим молодым людям, которые вполне могли быть их внуками. Она подумала, что он пришел убедиться наконец в нереальности своей мечты, и в таком случае его дерзость была извинительна.
Стараясь избежать неловкого молчания или нежелательных тем, она принялась задавать ему незатейливые вопросы о пароходах. Невероятно, но оказалось, что он, хозяин этих пароходов, плавал по реке всего один раз, много лет назад, когда еще не имел к пароходству никакого отношения. Ей не были известны причины того путешествия, а он душу бы отдал за то, чтобы поведать об этом. Она тоже не знала реки. Ее муж не любил андских краев, и нелюбовь свою прикрывал разными доводами: мол, высота вредна для сердца, да еще, не ровен час, схватишь воспаление легких, а местные жители так лицемерны, к тому же вокруг столько несправедливости от политики централизма. И они, объехавшие полмира, не знали собственной страны. Теперь в долине реки Магдалена от селения к селению летал гидроплан «Юнкере», точно огромный алюминиевый кузнечик-попрыгунчик, с двумя членами экипажа, шестью пассажирами и мешками с почтой. Флорентино Ариса заметил: «Просто летающий гроб». Ей, принявшей участие в первом полете на воздушном шаре и не нашедшей в этом ничего страшного, теперь с трудом верилось, что она когда-то решилась на такую авантюру. Однако она сказала: «Нет, это не так». И подумала, что это она изменилась, а не способы передвижения.
Случалось, ее заставал врасплох рокот проносившихся вверху аэропланов. А на столетии со дня смерти Освободителя она увидела, как они летали очень низко и проделывали акробатические трюки. Один такой аэроплан, черный, точно огромная птица-гриф, пролетел, задевая крыши домов в Ла-Ман-ге, оставил кусок крыла на соседском дереве и повис на электрических проводах. Но даже и тогда Фермина Даса не свыклась с существованием самолетов. И не проявляла к ним любопытства настолько, чтобы отправиться в бухту Мансанилья, где в последние годы стали садиться на воду гидропланы, после того как таможенные баркасы разогнали рыбацкие каноэ и прогулочные шлюпки, множившиеся день ото дня. И вот ее, старую женщину, выбрали для того, чтобы поднести букет роз Чарльзу Линдбергу, когда он прилетел с добровольческой миссией, и она никак не могла взять в толк, каким образом ему, такому большому, такому светловолосому, такому красивому, удалось забраться в этот аппарат, похожий на мятую жестяную банку, который два механика толкали в хвост, чтобы он поднялся в воздух. Мысль о том, что какие-то самолеты, не намного больше этого, могут перевозить восемь человек, никак не укладывалась у нее в голове. А о речных пароходах она слышала, что плавать на них – чистое наслаждение, потому что на них не бывает качки, как на океанских, хотя их подстерегают более серьезные опасности, например речные отмели или разбойничьи налеты.
Флорентино Ариса объяснил ей, что это – стародавние легенды: на нынешних пароходах есть танцевальные салоны, и каюты так же просторны и роскошны, как гостиничные апартаменты, со своей ванной комнатой и электрическими вентиляторами, а разбойничьих налетов не случалось со времен последней гражданской войны. И еще он рассказал ей, испытывая при этом удовлетворение и даже торжествуя, что прогресс этот главным образом обязан свободе в речном пароходстве, которой способствовал именно он, стимулируя конкуренцию: вместо одной пароходной компании, как было раньше, теперь действуют целых три, очень деятельные и процветающие. Однако стремительное развитие авиации представляет реальную угрозу для всех. Она попробовала успокоить его: пароходы будут существовать всегда – не так уж много на земле сумасшедших, готовых залезать внутрь таких даже с виду противоестественных аппаратов. И наконец, Флорентино Ариса заговорил о достижениях почтовой связи, и с точки зрения перевозки, и с точки зрения доставки, стараясь построить разговор таким образом, чтобы она заговорила о его письмах. Но результата не добился.
Однако немного спустя случай подвернулся сам. Они уже отошли от этой темы, когда вошла служанка и подала Фермине Дасе письмо, только что доставленное специальной городской почтовой службой, недавно созданной, которая таким же образом доставляла и телеграммы. Как всегда, она никак не могла найти очки, чтобы прочитать. Флорентино Ариса сохранял спокойствие.
– В очках нет нужды, – сказал он. – Это мое письмо.
И в самом деле. Он написал его накануне, в страшной депрессии после своего первого и незадавшегося позорного визита к ней. В письме он просил извинения за то, что дерзнул прийти без предупреждения, и отказывался от намерения прийти еще раз. Он бросил письмо в почтовый ящик, не раздумывая, а когда одумался, было поздно. Однако он решил, что не стоит объяснять все так подробно, а попросил Фермину Дасу сделать одолжение – не читать этого письма.
– Хорошо, – согласилась она. – В конце концов, письма принадлежат тем, кто их пишет. Верно? Он сделал решительный шаг. – Конечно, – сказал он. – Потому-то при разрыве первым делом возвращают письма.
Она пропустила намек мимо ушей и отдала ему письмо со словами: «Жаль, что не смогу его прочитать, другие сослужили мне добрую службу». Он захлебнулся от неожиданности – как это вдруг она сказала так много – и проговорил: «Вы себе даже не представляете, как я счастлив слышать это». Но она тут же переменила тему, и больше ему не удалось вернуть ее к этому разговору.
Они попрощались, когда уже перевалило за шесть и в доме начали зажигать огни. Он чувствовал себя более уверенно, но и лишних иллюзий не питал, поскольку ему были хорошо известны своенравие и непредсказуемость поступков двадцатилетней Фермины Дасы, и не было никаких оснований думать, что она изменилась. И потому он лишь осмелился с искренним смирением спросить, нельзя ли ему прийти еще раз, и снова удивился ответу.
– Приходите когда хотите, – сказала она. – Я почти всегда одна.
Четыре дня спустя, во вторник, он снова пришел без предупреждения, и на этот раз она, не дожидаясь, когда подадут чай, заговорила о том, как ей помогли его письма. Он ответил, что это были не письма в прямом смысле слова, но страницы из книги, которую ему хотелось бы написать. Она тоже так считала. И потому собиралась вернуть их ему, если, конечно, он не обидится, чтобы он нашел для них лучшее применение. Она стала говорить, чем они стали для нее в трудную пору, и говорила об этом с волнением, благодарностью и даже сердечной теплотой, так что Флорентино Арнса отважился не просто на еще один решительный шаг – он сделал сальто мортале.
– Раньше мы были на «ты», – сказал он. Это было запретное слово: раньше. Она почувствовала: пролетел химерический ангел прошлого – и попробовала уклониться. Но Флорентино Ариса пошел дальше. «Я имею в виду раньше – в наших письмах». Это ей не понравилось, и пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы он не заметил ее недовольства. Но он заметил и понял, что наступать надо с большим тактом, и благодаря своему промаху увидел, что она осталась такой же суровой, как в юности, хотя и научилась эту суровость подслащивать.
Это были размышления о жизни, о любви, о старости, о смерти: мысли, которые, точно ночные птицы, сновали у нее над головой, но когда она пыталась схватить их, разлетались ворохом перьев. А тут они были высказаны просто и точно, как ей самой хотелось бы высказать их, и она снова горько пожалела о том, что мужа нет в живых, а то бы они обсудили все с ним, как, бывало, обсуждали перед сном случившееся за день. Итак, ей открылся незнакомый Флорентино Ариса, ясномыслие которого никак не вязалось ни с юношескими лихорадочными письмами, ни с мрачными повадками всей его жизни. Скорее эти размышления подходили тому человеку, который, по мнению тетушки Эсколастики, действовал наущением Святого Духа, и эта мысль напугала ее, как и в первый раз. Но душу успокоило убеждение, что письмо, написанное мудрым стариком, не имеет ничего общего с дерзкой попыткой, предпринятой в скорбную ночь, но есть благородный способ зачеркнуть прошлое.
Последующие письма успокоили ее еще больше. Она все равно сжигала их, но прежде читала со все возрастающим интересом, а сжигая, ощущала привкус вины, от которого давно не могла отделаться. Когда же письма начали приходить под номерами, у нее появилось давно желанное моральное оправдание не уничтожать их. Поначалу она не собиралась сохранять их для себя, а хотела дождаться случая и возвратить Флорентино Арисе, дабы не утратилось то, что, на ее взгляд, могло принести пользу людям. Плохо, однако, что время шло, письма продолжали приходить каждые три или четыре дня на протяжении всего года, а она не знала, как возвратить их, не оскорбив при этом, чего ей вовсе не хотелось, но писать объяснительные письма гордыня не позволяла.
Ей хватило года, чтобы свыкнуться со своим вдовством. Очищенное воспоминание о муже перестало быть помехой в ее повседневной жизни, в ее размышлениях о сокровенном и в самых простых побуждениях, теперь он как бы постоянно присутствовал и направлял ее, не мешая. Случалось, она обнаруживала его не как видение, а во плоти и крови, там, где ей на самом деле его не хватало. Возникало ощущение, будто он и вправду тут, живой как прежде, но только без его мужских прихотей, без его патриархальной требовательности и этой утомительной придирчивости, чтобы любовь сопровождалась ритуалом неуместных поцелуев и нежных слов, какие присущи его любви. И она даже стала понимать его лучше, чем понимала живого, стала понимать его мучительно-беспокойную любовь и почему он так нуждался в ее надежности, которую, по-видимому, считал опорою в своей общественной деятельности, но чем на самом деле она не была. Однажды в приступе отчаяния она крикнула ему: «Ты даже не представляешь, как я несчастна». Он снял очки очень характерным для него жестом, не меняясь в лице, окатил ее прозрачными водами своих детских глаз и одной-единственной фразой обрушил на нее всю тяжесть своей невыносимой мудрости: «Запомни: самое главное в семейной жизни не счастье, а устойчивое постоянство». Едва ощутив одиночество вдовства, она поняла, что эта фраза не таила в себе мелочной угрозы, которая ей в свое время почудилась, но была тем магическим кристаллом, благодаря которому обоим выпало столько счастливых часов.
Путешествуя по свету, Фермина Даса покупала все, что привлекало ее внимание новизной. У нее была инстинктивная тяга к такого рода вещам, меж тем как ее муж склонен был относиться к ним более рационально, эти вещи были красивыми и полезными у себя на родине, в витринах Рима, Парижа, Лондона и того содрогающегося в чарльстоне Нью-Йорка, где уже начинали подниматься небоскребы, однако они не выдержали испытания вальсами Штрауса со смуглыми кавалерами или Цветочными турнирами при сорока градусах в тени. Итак, она возвращалась домой с полудюжиной стоячих огромных баулов, сверкающих медными запорами и уголками, похожих на фантастические гробы, возвращалась хозяйкой и госпожой новейших чудес света, цена которых, однако, измерялась не заплаченным за них золотом, а тем быстротечным мгновением, когда здесь, на родине, кто-нибудь из ее круга в первый раз видел их. Именно для этого они и покупались: чтобы другие увидели их однажды. Она поняла, что выглядит в глазах общества тщеславной, задолго до того, как начала стареть, и в доме частенько слышали, как она говорила: «Надо отделаться от всего этого хлама, в доме от него негде жить». Доктор Урбино посмеивался над ее благими намерениями, он знал, что освободившееся место тотчас заполнится точно такими же вещами. Но она настаивала, потому что и действительно не оставалось места уже ни для чего, а вещи, которыми был набит дом, на самом деле ни на что не годились: рубашки висели на дверных ручках, а кухонный шкаф был забит европейскими шубами. И в один прекрасный день, проснувшись в боевом настроении, она вытряхивала все из шкафов, опустошала баулы, вытаскивала все с чердака и учиняла военный разгром – выкидывала горы чересчур вызывающей одежды, шляпки, которые так и не пришлось надеть, пока они были в моде, туфли, скопированные европейскими художниками с тех, что надевали императрицы на коронацию, но к которым местные знатные сеньориты относились пренебрежительно, поскольку они слишком походили на те, что негритянки покупали на рынке для дома. Все утро внутренняя терраса находилась на чрезвычайном положении, и в доме трудно было дышать от взметавшихся волнами едких нафталиновых паров. Однако через несколько часов воцарялся покой – в конце концов ей становилось жалко этих шелков, разбросанных по полу, парчового изобилия, вороха позументов, кучки песцовых хвостов, приговоренных к сожжению.
– Грех сжигать такое, – говорила она, – когда столько людей не имеют даже еды.
Таким образом кремация откладывалась, а вещи всего лишь меняли место, со своих привилегированных позиций переносились в старинные стойла, переоборудованные под склад старья, а освободившееся место, как он и говорил, постепенно начинало снова заполняться, до отказа забиваться вещами, которые жили всего один миг, а затем отправлялись умирать в шкафы: до следующей кремации. Она говорила: «Надо бы придумать, что делать с вещами, которые ни на что не годятся, но которые нельзя выбросить». И было так: в ужасе от ненасытности вещей, пожиравших жилое пространство в доме, теснивших и загонявших в угол людей, Фермина Даса засовывала их куда-нибудь с глаз долой. Она не была привержена порядку, хотя ей казалось обратное, просто у нее был свой собственный отчаянный метод: она прятала беспорядок. В день, когда умер Хувеналь Урбино, пришлось освобождать половину его кабинета, унося вещи в спальни, чтобы было где выставить тело.
Смерть прошлась по дому и принесла решение. Предав огню одежду мужа, Фермина Даса увидела, что пульс у нее не забился чаще, и принялась то и дело разводить костер, бросая в огонь все – и старое, и новое, не думая ни о зависти богатых, ни о возмездии бедняков, которые умирали от голода. И, наконец, под корень срубила манговое дерево, чтобы не осталось никаких следов ее беды, а живого попугая подарила новому городскому музею. И только тогда вздохнула с полным удовольствием в доме, ставшем таким, о каком она мечтала: просторным, простым, ее домом.
Дочь Офелия прожила с ней три месяца и вернулась к себе в Новый Орлеан. Сын приходил к ней с семьей в воскресенье пообедать по-домашнему, а если мог, то и среди недели. Самые близкие подруги Фермины Дасы стали навещать ее, когда она немного пришла в себя: играли в карты в облысевшем дворе, пробовали новые кулинарные рецепты, посвящали ее в тайны ненасытного света, жизнь которого продолжалась и без нее. Чаще других бывала с нею Лукресия дель Реаль дель Обиспо, аристократка из старых, с которой она и раньше поддерживала дружеские отношения, но особенно близко сошлась после смерти Хувеналя Урбино. Скрюченная артритом и раскаявшаяся в скверно прожитой жизни Лукресия дель Реаль лучше других пришлась ей в ту пору, ей она высказала свое мнение по поводу различных планов и проектов из жизни города, – это позволяло Фермине Дасе чувствовать себя полезной самой по себе, а не благодаря всесильной тени мужа. Однако никогда еще не сливалась она с ним в такой мере, как теперь, потому что теперь у нее отобрали ее девичье имя, каким прежде называли, и она стала просто вдовой Урбино.
Не укладывалось в голове: по мере того как приближалась первая годовщина смерти мужа, Ферми-на Даса все более ощущала, будто вступает в некое затаенное, прохладное и покойное место – в рощу непоправимого. Она так и не осознала, ни тогда, ни с годами, в какой мере помогли ей обрести душевный покой письменные размышления Флорентино Арисы. Именно они, эти размышления, пропущенные через опыт собственной жизни, позволили ей понять ее жизнь, уяснить смысл и назначение старости. Встреча в соборе на поминальной службе представлялась ниспосланной провидением, дабы дать понять Флорентино Арисе, что и она тоже, благодаря его мужественным письмам, готова зачеркнуть прошлое.
Два дня спустя она получила от него письмо, не похожее на остальные: письмо было написано от руки на особой бумаге и с полным именем отправителя на оборотной стороне конверта. Тот же изящный почерк, что и на первых давних письмах, тот же лирический стиль, но всего в один абзац: благодарность за особое приветствие, которым она удостоила его в соборе. Все последующие дни Фермина Даса продолжала думать о письме, оно всколыхнуло в ней давние воспоминания, такие чистые, что в четверг, встретившись с Лукрецией дель Реаль, она совершенно безотчетно спросила ее, не знает ли та случайно Флорентино Арису, владельца речных пароходов. Лукреция ответила, что знает: «Похоже, совсем пропащий». И повторила расхожую историю о том, что он якобы никогда не знал женщины, а ведь был завидным женихом, и что де у него есть потайная контора, куда он водит мальчиков, за которыми охотится ночью на набережной. Фермина Даса слышала эту сказочку с тех пор, как помнила себя, но никогда в нес не верила и не придавала ей значения. Однако на этот раз, когда ее так убежденно повторила Лукресия дель Реаль дель Обиспо, о которой в свое время тоже говорили, что она отличается странными вкусами, Фермина Даса не удержалась и расставила все по своим местам. Она сказала, что знает Флорентино Арису с детских лет. И напомнила, что его мать владела галантерейной лавкой на Оконной улице, а во время гражданских войн покупала старые рубашки и простыни, щипала корпию и продавала перевязочный материал. И заключила убежденно: «Это люди достойные, без всякого сомнения». Она говорила с таким жаром, что Лукреция сдалась со словами: «В конце концов, обо мне говорят то же самое». Фермина Даса не задалась вопросом, почему она вдруг бросилась так пылко защищать человека, бывшего в ее жизни не более чем тенью. Она продолжала думать о нем, особенно когда приходила почта и в ней не было письма от него.
Две недели прошли в молчании, и однажды после сиесты служанка разбудила ее тревожным шепотом.
– Сеньора, – сказала она, – тут пришел дон Фло-рентиио.
Он пришел. Первой реакцией Фермины Дасы был дикий страх. Она даже не подумала, что нет, пусть придет в другой день, в более подходящий час, а теперь она не в состоянии принимать визиты, да и не о чем говорить. Однако сразу же взяла себя в руки, велела провести его в гостиную и подать ему кофе, пока она приведет себя в порядок, чтобы выйти к нему. Флорентино Ариса ждал у входной двери и жарился на адском солнце, какое палит в три часа пополудни, сжав всю волю в кулак. Он был готов к тому, что его не примут, конечно, под каким-нибудь вежливым предлогом, и это помогало ему сохранять спокойствие. Принесенное решение совершенно потрясло его, но, войдя в затаенную прохладу гостиной, он не успел даже подумать о свершающемся чуде: в животе у него словно взорвалась и растеклась горькая пена. Он сел, не дыша, а в голове билось проклятое воспоминание о том, как птичка как-нула на его первое любовное письмо, и, не шевелясь, он сидел и ждал в полутемной гостиной, пока схлынет первая волна озноба, готовый выдержать любое испытание, только не эту несправедливую напасть.
Он хорошо себя знал: помимо врожденного хронического расстройства желудка, живот подводил его на людях три или четыре раза за многие годы, и каждый раз он вынужден был сдаться. В этих случаях, как и в других, столь же чрезвычайных, он в полной мере осознавал, насколько верна фраза, которую ему нравилось повторять в шутку: «Я не верю в Бога, но я его боюсь». В этот раз у него не оставалось времени на сомнения: он лихорадочно пытался вспомнить какую-нибудь молитву, но не вспомнил. Когда он был еще мальчишкой, другой мальчишка научил его волшебным словам, помогавшим попасть камнем в птицу: «Целься, целься, правый глаз, попадаю в цель зараз». Он опробовал эти слова, когда пошел первый раз в горы с новой пращой, и птица, точно молнией сраженная, упала на землю. Мелькнула смутная мысль, что, пожалуй, то и другое каким-то образом связано между собой, и он повторил заклинание с жаром, как молитву, однако эффекта не достиг. Кишки скрутило так, что он не усидел на месте, пена поднималась от желудка, все более густая и едкая, и выжала из него стон, он весь покрылся холодным потом. Служанку, принесшую кофе, испугало его белое, точно у мертвеца, лицо. Он лишь выдохнул: «Это от жары». Она распахнула окно, желая помочь ему, но палящее полуденное солнце ударило ему в лицо, и окно пришлось снова закрыть. Он понял, что не выдержит больше ни минуты, и тут появилась Фермина Даса, почти не видимая в полумраке, и испугалась, увидя его таким. – Можете снять пиджак, – сказала она. Но больше смертельного кишечного спазма он боялся, что она услышит, как бурчит у него в животе. И он выдержал еще мгновение и сказал, что пришел лишь спросить, когда она сможет его принять. Она, сбитая с толку, ответила: «Но вы уже здесь». И пригласила его пройти на террасу во внутренний двор, где не так жарко. Он ответил ей голосом, больше походившим на жалобный стон: – Умоляю вас, завтра.
Она вспомнила, что завтра четверг, день непременного визита Лукресии дель Реаль дель Обиспо, и вынесла непререкаемое решение: «Послезавтра в пять», Флорентино Ариса поблагодарил ее, поспешно раскланялся, взмахнув шляпой, и вышел, так и не пригубив кофе. Она в нерешительности стояла посреди гостиной, стараясь понять, что же произошло только что, пока автомобильные выхлопы нс стихли в глубине улицы. А Флорентино Ариса, постаравшись устроиться на заднем сиденье так, чтобы болело меньше, закрыл глаза, расслабил мышцы и отдался на волю телу. Было такое ощущение, что он рождался еще раз. Шофер, за долгие годы службы привыкший ничему не удивляться, остался бесстрастным. Но когда подъехали к дому, открывая ему дверцу, сказал:
– Будьте осторожны, дон Флоро, это похоже на чуму.
Нет, это было то же самое, что и всегда. В пятницу, ровно в пять, Флорентино Ариса возблагодарил Бога, когда служанка провела его через полутемную гостиную на внутреннюю террасу, где Фермина Даса сидела за столиком, накрытым на двоих. Она предложила ему чай, шоколад или кофе. Флорентино Ариса попросил кофе, горячий и покрепче, и она приказала служанке: «Мне – как обычно». Обычным оказался чай, заваренный из разных восточных сортов, который она пила после сиесты для бодрости. К тому времени, когда она допила свой чайничек, а он – свой кофейник, они успели затронуть и оставить несколько тем, не потому, что темы эти их интересовали, но чтобы избежать других, которых ни он, ни она не осмеливались коснуться. Оба робели, не понимая, что оба они делают тут, так далеко от своей юности, на этой террасе с плитчатым шахматным полом, в ничейном доме, еще пахшем кладбищенскими цветами. В первый раз сидели они друг против друга так близко и достаточно долго, чтобы поглядеть спокойно друг на друга через полвека, и оба увидели друг друга такими, какими были: два старика, которых уже караулит смерть и у которых нет ничего общего, кроме мимолетного воспоминания в прошлом, да и оно принадлежит не им, а двум уже исчезнувшим молодым людям, которые вполне могли быть их внуками. Она подумала, что он пришел убедиться наконец в нереальности своей мечты, и в таком случае его дерзость была извинительна.
Стараясь избежать неловкого молчания или нежелательных тем, она принялась задавать ему незатейливые вопросы о пароходах. Невероятно, но оказалось, что он, хозяин этих пароходов, плавал по реке всего один раз, много лет назад, когда еще не имел к пароходству никакого отношения. Ей не были известны причины того путешествия, а он душу бы отдал за то, чтобы поведать об этом. Она тоже не знала реки. Ее муж не любил андских краев, и нелюбовь свою прикрывал разными доводами: мол, высота вредна для сердца, да еще, не ровен час, схватишь воспаление легких, а местные жители так лицемерны, к тому же вокруг столько несправедливости от политики централизма. И они, объехавшие полмира, не знали собственной страны. Теперь в долине реки Магдалена от селения к селению летал гидроплан «Юнкере», точно огромный алюминиевый кузнечик-попрыгунчик, с двумя членами экипажа, шестью пассажирами и мешками с почтой. Флорентино Ариса заметил: «Просто летающий гроб». Ей, принявшей участие в первом полете на воздушном шаре и не нашедшей в этом ничего страшного, теперь с трудом верилось, что она когда-то решилась на такую авантюру. Однако она сказала: «Нет, это не так». И подумала, что это она изменилась, а не способы передвижения.
Случалось, ее заставал врасплох рокот проносившихся вверху аэропланов. А на столетии со дня смерти Освободителя она увидела, как они летали очень низко и проделывали акробатические трюки. Один такой аэроплан, черный, точно огромная птица-гриф, пролетел, задевая крыши домов в Ла-Ман-ге, оставил кусок крыла на соседском дереве и повис на электрических проводах. Но даже и тогда Фермина Даса не свыклась с существованием самолетов. И не проявляла к ним любопытства настолько, чтобы отправиться в бухту Мансанилья, где в последние годы стали садиться на воду гидропланы, после того как таможенные баркасы разогнали рыбацкие каноэ и прогулочные шлюпки, множившиеся день ото дня. И вот ее, старую женщину, выбрали для того, чтобы поднести букет роз Чарльзу Линдбергу, когда он прилетел с добровольческой миссией, и она никак не могла взять в толк, каким образом ему, такому большому, такому светловолосому, такому красивому, удалось забраться в этот аппарат, похожий на мятую жестяную банку, который два механика толкали в хвост, чтобы он поднялся в воздух. Мысль о том, что какие-то самолеты, не намного больше этого, могут перевозить восемь человек, никак не укладывалась у нее в голове. А о речных пароходах она слышала, что плавать на них – чистое наслаждение, потому что на них не бывает качки, как на океанских, хотя их подстерегают более серьезные опасности, например речные отмели или разбойничьи налеты.
Флорентино Ариса объяснил ей, что это – стародавние легенды: на нынешних пароходах есть танцевальные салоны, и каюты так же просторны и роскошны, как гостиничные апартаменты, со своей ванной комнатой и электрическими вентиляторами, а разбойничьих налетов не случалось со времен последней гражданской войны. И еще он рассказал ей, испытывая при этом удовлетворение и даже торжествуя, что прогресс этот главным образом обязан свободе в речном пароходстве, которой способствовал именно он, стимулируя конкуренцию: вместо одной пароходной компании, как было раньше, теперь действуют целых три, очень деятельные и процветающие. Однако стремительное развитие авиации представляет реальную угрозу для всех. Она попробовала успокоить его: пароходы будут существовать всегда – не так уж много на земле сумасшедших, готовых залезать внутрь таких даже с виду противоестественных аппаратов. И наконец, Флорентино Ариса заговорил о достижениях почтовой связи, и с точки зрения перевозки, и с точки зрения доставки, стараясь построить разговор таким образом, чтобы она заговорила о его письмах. Но результата не добился.
Однако немного спустя случай подвернулся сам. Они уже отошли от этой темы, когда вошла служанка и подала Фермине Дасе письмо, только что доставленное специальной городской почтовой службой, недавно созданной, которая таким же образом доставляла и телеграммы. Как всегда, она никак не могла найти очки, чтобы прочитать. Флорентино Ариса сохранял спокойствие.
– В очках нет нужды, – сказал он. – Это мое письмо.
И в самом деле. Он написал его накануне, в страшной депрессии после своего первого и незадавшегося позорного визита к ней. В письме он просил извинения за то, что дерзнул прийти без предупреждения, и отказывался от намерения прийти еще раз. Он бросил письмо в почтовый ящик, не раздумывая, а когда одумался, было поздно. Однако он решил, что не стоит объяснять все так подробно, а попросил Фермину Дасу сделать одолжение – не читать этого письма.
– Хорошо, – согласилась она. – В конце концов, письма принадлежат тем, кто их пишет. Верно? Он сделал решительный шаг. – Конечно, – сказал он. – Потому-то при разрыве первым делом возвращают письма.
Она пропустила намек мимо ушей и отдала ему письмо со словами: «Жаль, что не смогу его прочитать, другие сослужили мне добрую службу». Он захлебнулся от неожиданности – как это вдруг она сказала так много – и проговорил: «Вы себе даже не представляете, как я счастлив слышать это». Но она тут же переменила тему, и больше ему не удалось вернуть ее к этому разговору.
Они попрощались, когда уже перевалило за шесть и в доме начали зажигать огни. Он чувствовал себя более уверенно, но и лишних иллюзий не питал, поскольку ему были хорошо известны своенравие и непредсказуемость поступков двадцатилетней Фермины Дасы, и не было никаких оснований думать, что она изменилась. И потому он лишь осмелился с искренним смирением спросить, нельзя ли ему прийти еще раз, и снова удивился ответу.
– Приходите когда хотите, – сказала она. – Я почти всегда одна.
Четыре дня спустя, во вторник, он снова пришел без предупреждения, и на этот раз она, не дожидаясь, когда подадут чай, заговорила о том, как ей помогли его письма. Он ответил, что это были не письма в прямом смысле слова, но страницы из книги, которую ему хотелось бы написать. Она тоже так считала. И потому собиралась вернуть их ему, если, конечно, он не обидится, чтобы он нашел для них лучшее применение. Она стала говорить, чем они стали для нее в трудную пору, и говорила об этом с волнением, благодарностью и даже сердечной теплотой, так что Флорентино Арнса отважился не просто на еще один решительный шаг – он сделал сальто мортале.
– Раньше мы были на «ты», – сказал он. Это было запретное слово: раньше. Она почувствовала: пролетел химерический ангел прошлого – и попробовала уклониться. Но Флорентино Ариса пошел дальше. «Я имею в виду раньше – в наших письмах». Это ей не понравилось, и пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы он не заметил ее недовольства. Но он заметил и понял, что наступать надо с большим тактом, и благодаря своему промаху увидел, что она осталась такой же суровой, как в юности, хотя и научилась эту суровость подслащивать.