Он рассказал ему, что для Пия Пятого Лоайса контора была скорее удовольствием, чем работой, и даже по воскресеньям он уходил из дому под тем предлогом, что надо встретить или проводить судно. Хуже того: во дворе за винным погребком он велел установить отслуживший свою службу котел с пароходным гудком, и кто-нибудь в положенное время давал положенный гудок, чтобы успокоить оставшуюся дома законную супругу. Одним словом, дядюшка Леон XII был совершенно уверен, что Флорентино Ариса был зачат где-нибудь на письменном столе какой-то по забывчивости не запертой конторы, в воскресный послеполуденный зной, меж тем как законная супруга у себя дома слушала прощальные гудки никуда не отплывавшего несуществующего парохода. Когда же она это обнаружила, поздно было клеймить супруга позором, ибо он уже умер. Она, отравленная горечью от того, что не имела детей, не уставала молить Господа ниспослать вечное проклятие на голову незаконнорожденного отпрыска.
   Мысль об отце волновала Флорентино Арису. В рассказах матери он представал замечательным человеком, у которого не было призвания к коммерции, но который в конце концов занялся навигацией на Магдалене, потому что его старший брат был тесно связан делами с немецким коммодором Хуаном Б. Элберсом, родоначальником речного судоходства. Они были братьями по матери, служившей кухаркой и прижившей детей от разных мужчин, и потому все носили ее фамилию, а имя для них выбирали по церковному календарю наугад, в честь какого-нибудь Святейшего Папы, за исключением дядюшки Леона XII, которого нарекли в честь царствовавшего тогда Папы Льва XII. Их деда по матери звали Флорентино, и его имя перешло к сыну Трансито Арисы, перескочив через всю галерею Святейших Пап.
   Флорентино хранил тетрадку, в которой его отец писал любовные стихи – на некоторые его вдохновила Трансито Ариса, – страницы тетрадки были украшены пронзенными сердцами. Его удивили две вещи: первая – отцовский почерк, в точности похожий на его собственный, хотя свой он выбрал сам по учебнику каллиграфии. А второе – фраза, которую он счел бы своей, если бы отец не записал ее в тетрадке задолго до его рождения: «Горько умереть, если смерть эта будет не от любви».
   Видел он и два портрета отца. Одна фотография была сделана в Санта-Фе: отец молодой, в том возрасте, в каком Флорентино первый раз увидел эту фотографию; в такой огромной шубе, что, казалось, он залез внутрь медведя, он стоял, прислонясь к пьедесталу статуи, от которой видны были только краги. Рядом в капитанской фуражке стоял малыш – дядюшка Леон XII. На второй отец снялся вместе с группой воинов, Бог знает, которой из стольких войн: у него было самое длинное ружье, а усы так пропитались порохом, что порохом несло даже от фотографии. Он был либералом и масоном, как и его братья, и тем не менее пожелал, чтобы сын обучался в семинарии. Флорентино Ариса не находил сходства, которое им приписывали, однако, по словам дядюшки Леона XII, Пия Пятого упрекали за то, что документы, составлявшиеся им, грешили излишним лиризмом. Как бы то ни было, но сходства с отцом он не находил ни на фотографиях, ни в собственных воспоминаниях, ни в том образе, который, пропустив через призму любви, рисовала ему мать, ни в том, который развенчивал дядюшка Леон XII со свойственным ему жестоким остроумием. И все-таки прошли годы, и настал день, когда Флорентино Ариса обнаружил это сходство, причесываясь перед зеркалом, и в тот момент понял, что человек знает, когда начинает стареть, ибо именно тогда он начинает походить на своего отца.
   Он не помнил отца на Оконной улице. Ему казалось, что иногда отец спал в этом доме, в самом начале своих любовных отношений с Трансито Арисой, но потом, после его рождения, больше не приходил к ней. Метрическая запись при крещении долгие годы была у нас единственным признанным документом, удостоверяющим личность, и в той, что хранилась в приходской церкви Святого Торибио, говорилось всего лишь, что Флорентино Ариса является внебрачным сыном Трансито Арисы, незамужней и тоже рожденной вне брака. В метрике не значилось имя отца, который, тем не менее, до последнего дня жизни тайно помогал растить ребенка. Такое социальное положение закрыло перед Флорентино Арисой двери семинарии, но оно же помогло избежать военной службы в пору самых кровопролитных наших войн, поскольку он был единственным сыном одинокой, незамужней женщины.
   Каждую пятницу, после школьных занятий, он садился напротив конторского здания Карибского речного пароходства и листал книгу с картинками о животных, столько раз листанную, что она рассыпа лась под рукой. Отец входил в контору, не взглянув на него, всегда в суконном сюртуке, в том самом, который потом Трансито Ариса перешила для сына, и лицо у него было точь-в-точь как у святого Иоанна Евангелиста на церковном алтаре. А когда выходил много часов спустя, он тайком, чтобы не увидел даже его собственный кучер, давал мальчику деньги на недельные расходы. Они не разговаривали не только потому, что отец не начинал разговора, но и потому, что мальчик боялся его до ужаса. Однажды ему пришлось ждать дольше обычного, и отец, дав ему деньги, сказал:
   – Возьми и больше сюда не приходи. Он видел его в последний раз. Но со временем узнал, что отец стал передавать деньги Трансито Арисе через дядюшку Леона XII, бывшего лет на десять моложе его, который потом и позаботился о ней, когда Пий Пятый умер от болей в животе – врачебная помощь запоздала, и он умер, не успев сделать письменного распоряжения и отказать что-либо в пользу своего единственного сына – сына улицы.
   Драма Флорентино Арисы состояла в том, что, служа писарем в Карибском речном пароходстве, он никак не мог избавиться от лиризма, ибо ни на минуту не переставал думать о Фермине Дасе и не научился писать, не думая о ней. Шло время, его переводили на другие места и должности, но любовь переполняла его, и он, не зная, что с нею делать, принялся раздаривать ее бесперым влюбленным – у Писарских ворот стал бесплатно писать для них любовные письма. Туда он шел после работы. Аккуратно снимал сюртук и вешал его на спинку стула, надевал нарукавники, чтобы не пачкать рубашку, расстегивал жилет, чтобы лучше думалось, и до самой поздней ночи поднимал дух у страждущих и беспомощных своими сводящими с ума любовными посланиями. Случалось, приходила несчастная женщина, у которой были сложности с ребенком, или ветеран войны, добивавшийся пенсии, или человек, у которого что-то украли и он желал направить жалобу правительству, однако, как ни старался Флорентино Ариса, этим он угодить не мог, ибо единственное, чем он сражал наповал, были любовные послания. Новичкам он даже не задавал вопросов: по белку глаза он мгновенно определял их состояние и принимался писать, лист за листом, о несчастной любви, следуя одному и тому же безотказному способу: писал и думал о Фермине Дасе, только о ней и больше ни о чем. Через месяц ему пришлось заводить предварительную запись – такой оказался наплыв влюбленных.
   Самое приятное воспоминание из той поры у него сохранилось об одной девчушке, почти ребенке, ужасно робкой: дрожащим голосом она попросила написать ответ на только что полученное письмо, которое невозможно было оставить без ответа и в котором Флорентино Ариса узнал письмо, написанное им накануне. Он написал ей ответ в ином стиле, подходящем чувствам и возрасту девушки, и почерком, который мог быть ее почерком, – он умел для каждого случая писать особо, соответственно каждому характеру. Он представил, что бы ему ответила Фермина Даса, если бы любила его так, как любит своего юношу эта трогательная девочка. Два дня спустя, конечно же, ему пришлось писать ответ жениха – тем почерком, стилем и с тем же чувством, какое он вложил в первое письмо, и постепенно он втянулся в лихорадочную переписку с самим собой.
   Не прошло и месяца, как они оба, не сговариваясь, пришли благодарить его за то, что он, по собственной инициативе, от лица влюбленного написал в его письме, а она в ответном письме благоговейно приняла: они собирались пожениться.
   И только после рождения первенца они поняли, что письма им обоим писал один и тот же писарь, и тогда они вместе пошли к Писарским воротам просить его стать крестным их первенца. На Флорентино Арису так подействовала совершенно очевидная польза его мечтаний, что он, не имея никакого времени, все-таки нашел его и написал книжицу «Письмовник влюбленных», гораздо более поэтическую и пространную, чем та, которую продавали на площади за двадцать сентаво и которую полгорода знало наизусть. Он собрал все возможные ситуации, в которых могли бы оказаться они с Ферминой Дасой, и на каждую из них написал столько вариантов, сколько могло, по его мнению, возникнуть. В результате получилось около тысячи писем в трех томах, таких же толстых, как словарь Коваррубиаса, однако ни один издатель в городе не рискнул это напечатать, и в конце концов они оказались на чердаке вместе с другими бумагами, принадлежащими прошлому, поскольку Трансито Ариса не захотела открывать свои кувшины и разбазаривать сбережения всей жизни на безумную издательскую затею. Много лет спустя, когда у Флорентино Арисы были свои собственные средства для издания книги, ему стоило труда признать тот факт, что любовные письма уже вышли из моды.
   В то время, как он делал первые шаги в Карибском речном пароходстве и бесплатно сочинял письма у Писарских ворот, друзья его юности заподозрили, что безвозвратно теряют его. Так оно и было. Вернувшись из своего путешествия по реке, он сначала встречался с кем-нибудь из них изредка в надежде заглушить воспоминания о Фермине Дасе, играл иногда в бильярд и сходил с ними на последние в своей жизни танцы, став даже предметом тайных надежд у молоденьких девушек, словом, делал все, что, по его мнению, снова позволило бы ему быть самим собой. Позднее, когда дядюшка Пеон XII дал ему должность, он стал играть в домино с сослуживцами в коммерческом клубе, и те начали признавать его своим, когда он перестал говорить о чем бы то ни было, кроме как о делах речного пароходства, которое называл не полным названием, а сокращенно, начальными буквами: КРП (Карибское речное пароходство). Он даже есть стал иначе. Прежде равнодушный к пище, теперь – и до конца своих дней – он стал питаться по часам и очень умеренно: большая чашка черного кофе на завтрак, кусок вареной рыбы с белым рисом на обед и чашка кофе с молоком и кусочек сыра – перед сном. Черный кофе он пил целый день, где бы ни находился и что бы ни делал, и, случалось, выпивал до тридцати чашечек за день – густого, как нефть, который предпочитал варить сам и всегда держал в термосе под рукою. Он стал другим вопреки твердому намерению и страстным усилиям оставаться прежним – каким был до того, как таким убийственным образом споткнулся на любви.
   И в самом деле, прежним он не остался. Единственной целью всей его жизни было вернуть Фер-мину Дасу, и он так твердо был уверен, что рано или поздно ее получит, что убедил Трансито Арису продолжить перестройку дома, чтобы дом был готов принять ее в тот момент, когда свершится чудо. К этой идее Трансито Ариса отнеслась совершенно иначе, чем к затее издания «Письмовника влюбленных»; она пошла дальше: выкупила дом за наличные и взялась полностью перестраивать его. Из помещения, где прежде находилась спальня, сделали гостиную, а в верхнем этаже оборудовали две просторные и светлые комнаты – спальню для молодых и детскую для детей, которые у них будут; там, где прежде размещалась табачная контора, разбили большой сад и высадили всевозможные сорта роз, которым Флорентино Ариса посвящал часы утреннего досуга. Единственное, что не тронули и оставили как было, в знак благодарности к прошлому, – это галантерейную лавку. В помещении за лавкой, там, где спал Флорентино Ариса, все оставили как прежде: и гамак, и письменный стол, заваленный книгами, но сам он перебрался в верхний этаж, в комнату, предназначенную для супружеской спальни. Эта комната в доме была самой прохладной и просторной, со внутренней террасой, где приятно было сидеть ночью, когда дул ветерок с моря, а из розария поднимался розовый дух, но кроме того комната вполне подходила монашескому облику Флорентино Арисы. Стены были шершавые, беленые известью, а из мебели – только койка, как в тюрьме, старинный шкаф, кувшин с тазом для умывания и ночной столик, а на нем – единственная свеча, вставленная в горлышко бутылки.
   Перестройка дома продолжалась почти три года и совпала со стремительным новым расцветом города, произошедшим благодаря небывалому развитию речного судоходства и связанной с этим торговли, одним словом, благодаря тем же обстоятельствам, какие породили величие города в колониальные времена, когда в течение более двух столетий он был воротами Америки. Во время перестройки дома у Трансито Арисы появились первые симптомы неизлечимой болезни. Ее постоянные клиентки приходили в галантерейную лавку с каждым разом все более состарившиеся, бледные и сморщенные, и она, полжизни имевшая с ними дело, не узнавала их или путала, что кому принадлежит. Это было пагубно для ее деликатного дела, где никогда не составляли никаких бумаг во имя сохранения доброго имени, собственного и чужого, и где честное слово всегда считалось достаточной гарантией. Сначала показалось, что она теряет слух, но со временем стало совершенно ясно, что теряет она память. И тогда она перестала брать под залог драгоценности, а на деньги, что хранились у нее в кувшинах, закончила дом и обставила его мебелью, и еще довольно осталось самых старинных и ценных украшений, владелицы которых не имели средств выкупить их обратно.
   У Флорентино Арисы в ту пору было много дел, и все равно у него хватало сил для бурной жизни тайного охотника. После неуютного приключения с вдовою Насарет, открывшего ему путь к уличной любви, он несколько лет не уставал охотиться за сирыми ночными птичками, все еще не теряя надежды найти в конце концов облегчение от страданий по Фермине Дасе. И потом уже не мог сказать, стала ли безнадежная привычка к постельным утехам для него необходимостью, порожденной сознанием, или же она просто превратилась в плотский порок. Он реже стал ходить в портовую гостиницу не потому, что у него появились иные интересы: просто не хотел, чтобы его застали за делами, столь далекими от тех целомудренных домашних занятий, за которыми его привыкли видеть. И тем не менее трижды, когда приспичило, ему пришлось прибегнуть к способу, бывшему в ходу еще до его появления на свет: переодевать в мужское платье своих приятельниц, опасавшихся быть узнанными, и с видом загулявших полуночников вместе шумно вваливаться в гостиницу. И все-таки по крайней мере в двух случаях кто-то заметил, как Флорентино Ариса со своим якобы спутником вошел не в питейный зал, а в номера, и его уже достаточно пошатнувшаяся репутация окончательно рухнула. Кончилось тем, что он вообще перестал туда ходить, а если и захаживал, то не затем, чтобы наверстать упущенное, а напротив, спрятаться и прийти в себя от бурных излишеств.
   Едва выйдя за двери конторы, около пяти пополудни, он словно ястреб-куролов кидался в погоню. Сначала ему было довольно того, что предоставляла ночь. Он подхватывал служанок в парках, негритянок – на базаре, падких на развлечения девиц – на пляже, американок – прямо на судах, пришедших из Нового Орлеана. Он вел их на волнорез, где полгорода занималось тем же самым ежедневно после захода солнца, он водил их куда можно, а иногда и куда нельзя, и не раз случалось, что ему приходилось проделывать это поспешно, в темном подъезде дома, прямо у входной двери.
   Башня маяка была прекрасным пристанищем, и он с грустью вспоминал ее в предрассветные часы, уже состарившись, когда все было позади, потому что это замечательное место, как никакое другое, подходило для счастья, особенно ночью, когда, как ему казалось, каждая вспышка маяка вместе со светом доносила до мореплавателей частицу и его любовной радости. Во всяком случае, туда он ходил чаще всего, и приятель фонарщик принимал его с дорогой душой и совершенно дурацким выражением на лице, которое, по его мнению, служило наивернейшим залогом сохранения тайны для перепуганных залетных пташек. Домик фонарщика стоял внизу, у самых волн, с ревом разбивавшихся о скалы, и та любовь была особенно сладкой, поскольку немного походила на кораблекрушение. И все-таки после первой ночи Флорентино Ариса стал отдавать предпочтение башне маяка, потому что с нее был виден весь город, и россыпь рыбачьих огоньков в море, и даже светящиеся вдалеке болота.
   Именно к той поре относятся несколько упрощенческие теории Флорентино Арисы относительно связи физических качеств женщин и их способностей к любви. Он совершенно не доверял чувственному типу: казалось, они способны живьем проглотить крокодила, но в постели, как правило, оказывались совершенно пассивными. Его типом были совсем другие, эдакие тощенькие лягушечки; на улице никто на них и не оглянется, да и когда разденутся, вроде бы смотреть не на что, и слеза набегала слышать, как хрустят их косточки поначалу, однако именно такие могли выжать как лимон и измочалить самого лихого наездника. Он начал было записывать свои скороспелые наблюдения в намерении написать практическое приложение к «Письмовнику влюбленных», но этот проект постигла та же участь, что и предыдущий, после того как Аусенсия Сантандер обнюхала его труд, точно старая мудрая сука, покрутила так и эдак, разнесла в пух и прах глубокомысленные теории и изрекла то единственное, что следовало знать о любви: мудрее жизни ничего не придумаешь.
   Аусенсия Сантандер была замужем двадцать лет, и от этого брака ей осталось трое детей, которые успели вступить в брак и народить своих детей, так что Аусенсия с полным основанием похвалялась, что она уже бабушка, при том что постель ее оставалась самой сладкой в городе. Неясно было, она ли оставила супруга, супруг ли оставил ее, или оба они бросили друг друга, но он отправился жить к своей постоянной любовнице, а она почувствовала себя свободной и вправе принимать среди бела дня Росендо-де-ла-Росу, капитана речного судна, которого ранее принимала по ночам и с черного хода. Именно он, и никто иной, привел к ней Флорентино Арису.
   Привел его пообедать, И принес с собою оплетенную бутыль с домашней водкой и все, что нужно для потрясающей похлебки, какую можно сварить только из домашних кур, нежного молодого мяса, из поросенка, выкормленного в хлеву, и выращенных у реки овощей. Однако в первый раз Флорентино Ариса был поражен не столько роскошеством кухни и великолепием самой хозяйки, сколько красотою дома. Ему понравился сам дом, светлый и прохладный, где четыре больших окна глядели на море, а из других открывался вид на весь старый город. Ему понравилось, что в доме много великолепных вещей, от которых гостиная казалась странной и в то же время строгой: капитан Росендо-де-ла-Роса привез столько всяческих кустарных поделок из своих многочисленных плаваний, что больше не нашлось бы места ни для одной. На террасе, выходящей на море, в своем личном обруче восседал какаду из Малайзии, невероятно белого оперения и спокойной задумчивости; да и было над чем задуматься – такого красивого животного Флорентино Ариса не видел никогда в жизни.
   Капитана Росендо-де-ла-Росу позабавило изумление гостя, и он в подробностях принялся рассказывать историю каждой вещи. И, рассказывая, пил водку, маленькими глоточками, но без передышки. Гигант, казалось, был отлит из железобетона: огромный, весь волосатый, весь, кроме черепа, усы – точно огромная кисть; подходил ему и громовой голос, подобный грохоту кабестана, но при этом капитан был изысканно учтив. Однако выяснилось, что его грандиозное тело не выдерживало такого питья. Еще не сели за стол, а он уже, прикончив половину бутыли, рухнул ничком на поднос с бокалами, ломко хрустнув осколками. Аусенсии Сантандер пришлось просить у Флорентино Арисы помощи – оттащить в постель безжизненное тело оплошавшего кита и раздеть спящего. Во внезапном озарении, за которое потом оба благодарили расположение звезд, они, не задавая друг другу вопросов и не думая долго, разделись в соседней комнате и впоследствии продолжали раздеваться постоянно на протяжении более чем семи лет, едва капитан уходил в плавание. Неприятных сюрпризов они не боялись, так как у капитана был замечательный обычай мореплавателя – извещать о своем прибытии в порт пароходным гудком, даже на рассвете; три долгих гудка предназначались законной супруге и девятерым детям, а следующие за ними два коротких, задумчивых – любовнице.
   Аусенсии Сантандер было почти пятьдесят, и все ее годы были при ней, однако в любви она обладала таким неповторимым инстинктом, что не было на свете теорий, ни научных, ни доморощенных, способных этот инстинкт притупить. Флорентино Ариса знал по расписанию пароходов, когда можно ее навещать, и всегда приходил без предупреждения, в любое время дня и ночи, и ни разу не случилось, чтобы она не ждала его. Она открывала ему дверь в таком виде, в каком мать растила ее до семи лет: голая, с бантом из органди в волосах. Не дав ему ступить шагу, она сразу же снимала с него одежду, ибо полагала, что одетый мужчина в доме – не к добру. Это было постоянным предметом разногласий с капитаном Росендо-де-ла-Росой, поскольку капитан был суеверен и считал, что курить голышом – дурная примета, и потому иногда предпочитал повременить с любовью, но не погасить раньше времени свою неизменную гаванскую сигару. Флорентино Арисе, наоборот, по душе пришлись радости наготы, и она с наслаждением раздевала его, едва он закрывал за собою дверь, не дав времени ни поздороваться, ни снять шляпу и очки, и, позволяя целовать себя, осыпала его поцелуями, а сама расстегивала пуговицы на его одежде, снизу доверху, сперва – на ширинке, одну за другой: поцелуй – пуговица, поцелуй – пуговица, затем шла пряжка на ремне, и наконец – пуговицы жилета и рубашки – и так выпрастывала его из одежды, словно потрошила живую рыбу. Потом она усаживала его в гостиной и разувала: спускала ему брюки до щиколоток, так, чтобы потом сдернуть их вместе с длинными, по щиколотки, кальсонами, и под конец расстегивала резиновые подвязки на икрах и снимала с него носки. И тогда Флорентино Ариса переставал целовать ее, и она на время прерывала это занятие, чтобы сделать то единственное, что оставалось сделать в этой размеренной церемонии: отстегнуть цепочку часов от жилета, снять очки и положить то и другое в сапоги – для уверенности, что потом не забудет их. На эту меру предосторожности он всегда, без исключения, шел, если случалось раздеваться в чужом доме.
   А она, не дав ему опомниться, набрасывалась на него на той же софе, где раздевала, и лишь иногда – в постели. Она подминала его под себя и завладевала всем целиком, для одной себя, и, уйдя в себя, брела ощупью, с закрытыми глазами, в полной темноте, внутри себя, то продвигаясь вперед, то отступая, исправляя свой никому не ведомый путь, и снова – вперед, еще напористее, но иначе, чтобы не потонуть в скользкой топи, что источало ее лоно, и сама себя спрашивала, и сама себе отвечала шмелиным жужжанием на своем родном жаргоне, где же в потемках это, ведомое лишь ей одной и желаемое только для себя одной, пока, наконец, не погибала одна, никого не ожидая, – обрушивалась с высоты в бездну, взрываясь таким ликованием окончательной победы, что сотрясался мир. А Флорентино Ариса, истощенный, недоумевал, плавая в луже пота обоих тел и чувствуя себя всего-навсего инструментом наслаждения. «Ты обращаешься со мной так, словно я какой-то там», – говорил он. А она, рассмеявшись смехом вольной самки, отвечала: «Наоборот: словно тебя никакого тут». Он чувствовал, что она с ненасытной жадностью уносила все, и тогда в нем оживала гордость, и он уходил из ее дома с намерением никогда больше сюда не возвращаться. Но потом вдруг ни с того ни с сего просыпался среди ночи в мучительном одиночестве, вспоминал Аусенсию Сантандер с ее любовью в себе, и ему открывалось, что это такое: ловушка счастья, которую он ненавидел и желал в одно и то же время, но избежать которой не мог.
   Как-то в воскресенье, года через два после первого знакомства, едва он вошел, она вместо того, чтобы раздевать его, сняла с него очки, чтобы лучше поцеловать, и тогда Флорентино Ариса понял: она уже полюбила его. С первого дня он чувствовал себя в этом доме прекрасно, как в своем собственном, однако никогда не находился в нем более двух часов подряд, ни разу не оставался ночевать и всего один раз ел там, и то лишь потому, что она прислала ему официальное приглашение. Он ходил в этот дом только за тем, за чем ходил, и всегда приносил ей один и тот же подарок – одну розу, а потом исчезал до следующего непредсказуемого раза. Но в то воскресенье, когда она сняла с него очки, чтобы поцеловать, отчасти из-за этого, а отчасти потому, что они заснули после полной, спокойной любви, они всю вторую половину дня провели обнаженными в огромной капитанской постели. Проснувшись, Флорентино Ариса смутно вспомнил пронзительные крики какаду, так не вязавшиеся с изысканной красотой птицы. Было четыре часа пополудни, стояла знойная прозрачная тишина, в окне спальни четко рисовался контур старого города на фоне заходящего солнца, золотившего купола и залившего море до самой Ямайки. Аусенсиа Сантандер дерзкой рукой пошарила-поискала успокоившегося зверька, но Флорентино Ариса отстранил ее руку. «Не сейчас: у меня странное чувство, будто на нас кто-то смотрел», – сказал он. Она вспугнула попугая, залившись счастливым смехом. И сказала: «Такой отговорки не проглотила бы даже жена Ионы». А Аусенсия Сантандер не приняла ее и подавно, однако спорить не стала, и оба погрузились в долгое молчаливое любовное соитие. Часов в пять – солнце еще стояло на небе – она вскочила с постели, как всегда нагая, с одним только 'бантом в волосах, и пошла на кухню поискать что-нибудь выпить. Но, едва шагнув за порог спальни, закричала в ужасе.