Страница:
– Нет, это то, что осталось нам от реки, – сказал капитан.
Флорентино Ариса был потрясен переменами, особенно на следующий день, когда плыть стало труднее, он понял, что великая родительница рек Магдалена, одна из величайших в мире, увы, всего лишь оставшаяся в памяти мечта. Капитан Самаритано рассказал, как неразумное сведение лесов за сорок лет прикончило реку; пароходные котлы сожрали непроходимую сельву, деревья-колоссы, которые поразили Флорентино Арису во время первого путешествия по реке. Фермина Даса, скорее всего, не увидит животных, которых мечтала увидеть: охотники за шкурами для нью-орлеанских кожевенных заводов истребили кайманов, которые, притворяясь мертвыми, долгими часами лежали с открытой пастью по берегам, подстерегая бабочек, гомонливые попугаи и оравшие, точно сумасшедшие, уистити вымирали в умиравших лесах, морские коровы с огромными материнскими сисями, кормившие детенышей, вопя безутешными женскими голосами на песчаных отмелях, исчезли начисто, как вид, под свинцовыми пулями охотников – любителей развлечений.
Капитан Самаритано испытывал едва ли не любовь к морским коровам, представлявшимся ему почти женщинами, и считал правдивой легенду, согласно которой они были единственными в животном мире самками без самцов. Он никогда не позволял стрелять в них с борта своего парохода, что повсюду стало обычным делом, несмотря на запретительные законы. Один охотник из Северной Каролины, с выправленными по всей форме бумагами, не повиновался ему и точным выстрелом из «спринг-фильда» раздробил голову самке морской коровы, и детеныш плакал – убивался над мертвым телом матери. Капитан велел подобрать осиротевшее животное и позаботиться о нем, а охотника высадил на пустынной отмели возле трупа убитой им матери. Он отсидел шесть месяцев в тюрьме, поскольку был заявлен дипломатический протест, и чуть было не потерял лицензию на судовождение, но готов был снова поступить так же сколько угодно раз. Эпизод оказался историческим: осиротевший детеныш, который вырос и жил много лет в парке редких животных в Сан-Николас-де-лас-Барранкас, был последним экземпляром морской коровы, который видели на реке.
– Каждый раз, как проплываю эту отмель, – сказал капитан, – молю Бога, чтобы гринго опять сел на мое судно, – я бы опять его высадил.
Фермина Даса, которой капитан сначала не понравился, была растрогана рассказом нежного гиганта и с радостью впустила его в свое сердце. И правильно сделала: путешествие только начиналось, и ей предстояло еще не раз убедиться, что она не ошиблась.
Фермина Даса и Флорентино Ариса оставались на капитанском мостике до самого обеда, а незадолго до того они прошли мимо селенья Каламар, в котором всего несколько лет назад звенел неумолкавший праздник; теперь порт лежал в развалинах, а улицы были пустынны. Единственное живое существо, которое они увидели с парохода, была женщина в белом, махавшая им платком. Фермина Даса не поняла, почему они не подобрали ее, она казалась такой огорченной, но капитан объяснил, что это призрак утопленницы и делала она обманные знаки, чтобы сбить пароход с правильного курса на опасные водовороты у другого берега. Они проплыли так близко, что Фермина Даса прекрасно разглядела ее, такую четкую под сверкающим солнцем, и не усомнилась в том, что она существует на самом деле, правда, лицо показалось ей знакомым.
День был длинный и жаркий. После обеда Фермина Даса пошла к себе в каюту, чтобы отдохнуть, как положено в сиесту, но спала плохо, болело ухо, особенно когда пароход обменивался непременными приветствиями с другим пароходом Карибского речного пароходства, который встретился им несколькими лигами выше Старого Ущелья. Флорентино Ариса провалился в сон, сидя в главном салоне, где большая часть пассажиров, не имевших кают, спала будто глубокой ночью, и ему приснилась Росальба, поблизости от того места, где она садилась на пароход. Она была одна, в старинном традиционном наряде жительницы Момпоса, и на этот раз она, а не ребенок, спала в плетеной клетке, подвешенной на палубе. Сон был такой загадочный и в то же время забавный, что не шел из головы весь день, пока он играл в домино с капитаном и еще двумя пассажирами, его приятелями.
После захода солнца жара спала, и пароход ожил. Пассажиры словно очнулись от летаргического сна – умытые, в свежей одежде, они расселись в плетеных креслах салона и ждали ужина, назначенного на пять часов, о чем объявил метрдотель, обойдя палубу из конца в конец с церковным колокольчиком, и все ему шутливо аплодировали. Пока ужинали, оркестр начал играть фанданго, а затем пошли танцы, и продолжались до полуночи.
Фермине Дасе не хотелось ужинать, болело ухо, она сидела и смотрела, как в первый раз загружают дрова для парового котла, причалив в лысом ущелье, где не было ничего, кроме поваленных стволов да старого старика, который вел торговлю; похоже, на много лиг вокруг больше не осталось ни души, фермине Дасе остановка показалась длинной и скучной, немыслимой для европейских океанских пароходов, а жара стояла такая, что ощущалась даже в ее закрытой охлажденной каюте. Но едва пароход отчалил, снова подул свежий ветер, пахнуло нутром сельвы, и музыка зазвучала веселее. В селении Новое Местечко светилось только одно окно в одном доме, а из портового здания не подали знака о том, что есть груз или пассажиры, а потому они прошли мимо, не дав приветственного гудка.
Фермина Даса весь день мучилась вопросом, как у Флорентино Арисы хватает сил терпеливо ждать, когда она выйдет из каюты, но к восьми часам она сама больше не могла сдерживать желания быть с ним. Она вышла в коридор, надеясь встретить его как бы случайно, но далеко идти не пришлось: Флорентино Ариса сидел на скамье, молчаливый и печальный, как некогда в парке Евангелий, уже более двух часов, думая о том, как бы ее увидеть. Оба сделали вид, будто удивлены встрече, и оба знали, что притворяются, и пошли рядом по палубе первого класса, забитой молодежью, в большинстве своем шумливыми студентами, на последнем пределе догуливавшими каникулы. В баре они взяли прохладительного питья в бутылке, усевшись как студенты у стойки, и она вдруг почувствовала, что ей страшно. «Какой ужас!»– сказала она. Флорентино Ариса спросил, о чем она думает, что ее испугало.
– Вспомнила несчастных стариков, – сказала она. – Которых забили веслом в лодке.
Оба отправились спать, когда смолкла музыка, а перед тем долго сидели у нее на темной палубе и разговаривали. Луны не было, небо заволокло, на горизонте вспыхивали зарницы, на мгновение освещая их. Флорентино Ариса сворачивал для нее сигареты, но она выкурила всего четыре, мучила боль в ухе, временами отступая, а потом снова возвращалась, когда пароход ревел, приветствуя встречное судно, или проплывая мимо спящего селения, или же просто желая разведать, что его ждет впереди на реке. Он рассказал ей, с какой мучительной тоскою следил за ней во время Цветочных игр или полета на воздушном шаре, за ее акробатическими упражнениями на велосипеде, с каким нетерпением ждал праздников, где мог увидеть ее. Она тоже видела его много раз, но, конечно же, не представляла, что он приходит только ради того, чтобы увидеть ее. Однако всего год назад, читая его письма, она пожалела вдруг, что он не участвовал в Цветочных играх: наверняка он победил бы на конкурсе. Флорентино Ариса солгал: он писал только для нее, стихи – для нее, и читал их только он один. На этот раз она поискала в темноте его руку, но та не ждала ее, как накануне ночью ее рука ждала его, и была застигнута врасплох. У Флорентино Арисы захолонуло сердце. – Какие женщины странные, – сказал он. У нее вырвался смех, глубокий, горловой, точно у молодой голубки, и снова вспомнились старики в лодке. Ничего не поделаешь, теперь их образ будет преследовать всегда. Но сегодня ночью она могла вынести его, сегодня ночью она чувствовала себя так хорошо и покойно, как редко бывало в жизни: совершенно ни в чем не виноватой. Если бы можно было вот так до рассвета молчать и держать в руке его ледяную потеющую руку, да только невыносимо разбушевалось ухо. А когда музыка смолкла, а затем замерла и суета палубных пассажиров, развешивавших гамаки в салоне, она поняла, что боль сильнее желания быть с ним. Она знала, что достаточно рассказать ему, как ей больно, и сразу станет легче, но она не сказала, чтобы он не волновался. Ей казалось, она знает его так, словно прожила с ним всю жизнь, и считала, что он способен отдать приказ повернуть судно обратно, домой, если от того ей станет легче.
Флорентино Ариса предчувствовал, что сегодняшней ночью все сложится именно таким образом, а потому смирился и направился к себе. Уже в дверях он захотел поцеловать ее на прощанье, и она подставила ему левую щеку. Он продолжал настаивать, дыхание стало прерывистым, и она кокетливо подставила ему другую щеку, такого он не помнил за ней со школьных времен. Но он не отступал, и тогда она дала ему губы, и при этом испытала такую внутреннюю дрожь, что попыталась заглушить ее смехом, каким не смеялась со своей первой брачной ночи.
– Боже мой, – проговорила она. – Да я просто с ума схожу на этих пароходах.
Флорентино Ариса внутренне содрогнулся: да, она была права, от нее пахло терпко, возрастом. Но пока добирался до главной каюты сквозь лабиринт уснувших гамаков, он утешился мыслью, что и его запах, верно, был точно таким же, только четырьмя годами старше, и она, наверное, почувствовала то же самое. Это был запах человеческих ферментов, он слышал его у своих самых старинных подруг, а они слышали этот запах у него. Вдова Насарет, которая не очень-то стеснялась, выразилась на этот счет грубо: «От нас уже воняет курятником». Но оба терпели этот запах друг от друга, они были на равных: мой запах против твоего. А вот с Америкой Викуньей приходилось осторожничать, от нее пахло пеленками, это будило в нем родительские инстинкты, и он боялся, что она не вынесет его запаха, запаха похотливой старости. Теперь все это отошло в прошлое. И важно было одно: первый раз с того дня, когда тетушка Эсколастика оставила свой молитвенник на прилавке телеграфного отделения, Флорентино Ари-са испытывал счастье, такое сильное, что делалось страшно.
Он стал засыпать, когда его разбудил судовой интендант, в пять утра в порту Самбрано, и вручил срочную телеграмму. Телеграмма, подписанная Ле-оной Кассиани и посланная накануне днем, заключала весь ужас в одной строчке: «Америка Викунья умерла вчера, причина неясна». В одиннадцать утра он узнал подробности из телеграфных переговоров с Леоной Кассиани, он сам сел за передатчик, чего не делал с далеких лет работы на телеграфе. Америка Викунья, находясь в тяжелой депрессии после того, как не сдала выпускные экзамены, выпила пузырек опиума, который украла в школьном лазарете. В глубине души Флорентино Ариса понимал, что сведения эти неполны. Однако Америка Викунья не оставила ни письма, ни записки, на основании которых можно было бы на кого-то возложить вину за ее поступок. Из Пуэрто-Падре прибыла ее семья, извещенная Леоной Кассиани, и погребение должно состояться сегодня в пять часов вечера. Флорентино Ариса перевел дух. Единственный способ жить дальше – не давать воспоминаниям терзать себя. И он вымел их из памяти, хотя потом они будут оживать в нем снова и снова, безотчетно, как внезапная резь старого шрама.
Последующие дни были жаркими и бесконечно долгими. Река становилась все более бурной и узкой, заросли и деревья-колоссы, так поразившие Флорентино Арису во время первого путешествия, сменили выжженные равнины, где деревья были сведены и сожжены в пароходных котлах, забытые Богом селения лежали в развалинах, а улицы, даже в самую жестокую сушь, тонули в жидкой грязи. По ночам их тревожило не пение сирен и не женские вопли морских коров на песчаных отмелях, а тошнотворная вонь плывших к морю мертвых тел. Уже кончились войны и не свирепствовала чума, а раздувшиеся мертвые тела все плыли и плыли. Капитан был сдержан: «Нам приказано говорить пассажирам, что это – случайно утонувшие». Вместо гомона попугаев и оглушительных обезьяньих скандалов, от которых, бывало, дневной зной казался нестерпимым, пароход окружала пустынная тишина разоренной земли.
Осталось совсем мало мест, где можно было пополнить запас дров, и они находились так далеко друг от друга, что на четвертый день плавания «Новая Верность» осталась без топлива. И простояла на причале почти неделю, пока отряды, специально снаряженные, бродили по заболоченным кострищам в поисках брошенных дров. Вокруг ничего не было: дровосеки, оставив насиженные места, бежали от жестокости землевладельцев, от невидимой глазу чумы, от вялых войн, неподвластных бесполезным правительственным декретам. Скучавшие пассажиры между тем устраивали состязания по плаванию и охотничьи вылазки, возвращаясь с живыми игуанами, которых вскрывали, а потом снова зашивали дратвой, но сперва вынимали из них гроздья прозрачных и мягких яиц и подвешивали сушить на палубных перилах. Нищие проститутки из окрестных селений следили за передвижением парохода и, едва судно швартовалось, ставили походные палатки на берегу, начинала звучать музыка, возникало питейное заведение, и напротив застрявшего судна разворачивалась шумная гульба.
'Еще задолго до того, как стать президентом Карибского речного пароходства, Флорентино Ариса получал тревожные сообщения о положении на реке, но почти не читал их, а компаньонов успокаивал: «Не волнуйтесь, к тому времени, когда дрова кончатся, суда будут ходить на нефти». Он не давал себе труда думать об этом, ослепленный страстью к Фермине Дасе, а когда осознал, как обстоят дела, было поздно что-либо делать, разве что провести новую реку. На ночь – еще со старых добрых времен – пароходы швартовали, и тогда одно то, что ты жив, становилось непереносимым. Большинство пассажиров, в основном европейцы, выбирались из гноильных ям, в которые превращались каюты, на палубу и всю ночь расхаживали по ней, отмахиваясь от всевозможной живности тем же самым полотенцем, каким отирали непрерывно струившийся пот, и к рассвету окончательно изматывались и распухали от укусов. Один английский путешественник начала XIX века, рассказывая о пятидесятидневном путешествии на каноэ и мулах, писал: «Это одно из самых скверных и неудобных путешествий, которое способен совершить человек». В первые восемьдесят лет парового судоходства путешествие перестало быть таким, однако утверждение это снова стало верным, и уже навсегда, после того как кайманы съели последнюю бабочку, исчезли морские коровы, пропали попугаи, обезьяны, селения – сгинуло все.
– Ничего, – смеялся капитан, – через несколько лет мы будем ездить по высохшему руслу в роскошных автомобилях.
Первые три дня Фермина Даса и Флорентино Ариса жили под защитой мягкой весны Президентской каюты, но когда дрова иссякли и охладительная система начала отказывать, эта каюта превратилась в кофеварку. Ночью она спасалась речным ветром, входившим в открытые окна, и отпугивала москитов полотенцем, потому что бесполезно было опрыскивать их инсектицидом, если пароход стоял. Боль в ухе, давно ставшая невыносимой, в одно прекрасное утро вдруг резко оборвалась, как будто раздавили цикаду. И только вечером она поняла, что левое ухо совсем перестало слышать, – когда Флорентино Ариса сказал что-то, стоя слева, и ей пришлось повернуться в его сторону, чтобы расслышать. Она никому об этом не сообщила, смиренно приняв еще один удар в ряду стольких непоправимых ударов возраста.
И все же задержка парохода обоим была дарована судьбой. Флорентино Ариса где-то прочитал: «В беде любовь обретает величие и благородство». Во влажной жаре Президентской каюты, погрузившей их в ирреальное летаргическое состояние, легче было любить друг друга, не задаваясь вопросами. Они прожили бесчисленные часы, утонув в глубоких креслах у перил балкона, не расцепляя рук, и неспешно целовались, опьяняясь ласками без надрыва и исступления. На третью ночь дурманящей дремоты она поджидала его с бутылкой анисовой настойки, какую, бывало, тайком пригубливала в компании сестрицы Ильдебранды, а потом в замужестве, после рождения детей, запираясь вместе с подругами своего зыбкого мирка. Ей было необходимо немного оглушить себя, чтобы не думать слишком трезво о судьбе, но Флорентино Ариса решил, что она хочет подбодрить себя для решительного шага. Воодушевленный этой иллюзией, он осмелился кончиками пальцев коснуться ее морщинистой шеи, затем пальцы скользнули к закованной в корсет груди, к съеденным временем бедрам и ниже, к ее ногам старой газели. Она принимала его ласки с удовольствием, закрыв глаза, но без дрожи, – курила и время от времени пригубливала анисовую. Когда же рука опустилась и коснулась ее живота, сердце было уже полно анисом.
– Ну, коли дошло до этого – что ж, – сказала она. – Только пусть уж все будет по-людски.
Она отвела его в спальню и начала раздеваться без ложного стыда, не выключая света. Флорентино Ариса лежал навзничь и пытался взять себя в руки, снова не зная, что делать со шкурой тигра, которого убил. Она сказала: «Не смотри». Он спросил, почему, не отрывая глаз от потолка.
– Потому что тебе это не понравится, – ответила она.
И тогда он посмотрел на нее, обнаженную до пояса, и увидел такой, какой представлял. Опавшие плечи, вислые груди, и кожа на боках бледная и холодная, как у лягушки. Она прикрыла грудь блузкой, которую только что сняла, и погасила свет. Тогда он встал и начал раздеваться в темноте, и, снимая с себя одежду, бросал в нее, а она, смеясь, бросала ему обратно.
Потом они долго лежали рядом на спине, все более тупея, по мере того как опьянение проходило; она была спокойна, не испытывала никаких желаний и молила Бога только об одном – чтобы он не дал ей смеяться без причин, как с ней постоянно случалось от анисовой. Чтобы скоротать время, они говорили. Говорили о себе, о своих таких разных жизнях и о том невероятном, что случилось: вот они, нагие, лежат в каюте стоящего на якоре судна, а ведь подумать здраво – им бы смерти ждать. Она никогда не слышала, чтобы у него была женщина, даже самая пропащая, и это в городе, где все становилось известно порой даже раньше, чем происходило. Она сказала это как бы между прочим, и он тут же ответил недрогнувшим голосом: – Я сохранил девственность для тебя. Она бы не поверила, даже будь это правдой, потому что его любовные письма сплошь состояли из подобных фраз и хороши были не высказанными мыслями, а силой и страстностью чувства. Но ей понравилась отвага, с какой он это заявил. А он подумал, что никогда бы не осмелился спросить: была ли у нее тайная жизнь за пределами брака. Он ничему бы не удивился, потому что знал: в тайных похождениях женщины ведут себя точно так же, как и мужчины, те же уловки, те же чувственные порывы, те же измены без зазрения совести. И хорошо сделал, что не спросил. Однажды, когда отношения Фермины Дасы с церковью были уже достаточно плачевными, исповедник спросил у нее некстати, была ли она неверна когда-нибудь супругу, и она поднялась, ничего не ответив, не закончив исповеди, не простившись, и больше никогда не исповедовалась ни у этого духовника и ни у какого-либо другого. Осторожность Флорентино Арисы была неожиданно вознаграждена: в темноте она протянула руку, погладила его живот, бока, почти голый лобок. И проговорила: «У тебя кожа как у младенца». И наконец решилась, поискала-пошарила рукою там, где не было, и снова, уже без пустых надежд, поискала, нашла, и поняла: неживой. – Мертвый, – сказал он.
Первый раз это с ним бывало всегда, со всеми женщинами, во все времена, так что ему пришлось научиться с этим сосуществовать: каждый раз обучаться заново, как впервые. Он взял ее руку и положил себе на грудь: она почувствовала, как почти под кожей старое неуемное сердце колотится с такой же силой и безудержной резвостью, как у подростка. Он сказал: «Слишком большая любовь в этом деле такая же помеха, как и малая». Но сказал неубежденно – было стыдно, он искал повода взвалить вину за свой провал на нее. Она это знала и стала потихоньку, шутливо-сладко терзать беззащитное тело, точно ласковая кошка, наслаждаясь своей жестокостью, пока он, в конце концов не выдержав этой муки, не ушел к себе в каюту. До самого рассвета она думала о нем, наконец-то поверив в его любовь, и по мере того как анис волнами уходил, в душу заползала тревога: а вдруг ему было так нехорошо, что он больше не вернется.
Но он вернулся на следующий день, в необычное время – в одиннадцать утра, свежий и отдохнувший, и с некоторой бравадой разделся у нее на глазах.
При свете белого дня она с радостью увидела его таким, каким представляла в темноте: мужчина без возраста, со смуглой, блестящей и тугой, точно раскрытый зонт, кожей, с редким гладким пушком на подмышках и на лобке. Он был во всеоружии, и она поняла, что боевой ствол он не случайно оставил неприкрытым, но выставляет для храбрости напоказ, как военный трофей. Он не дал ей времени сбросить ночную рубашку, которую она надела, когда вечером подул ветер, и так спешил, будто новичок, что она содрогнулась от жалости. Это ее не встревожило, потому что в подобных случаях нелегко отделить жалость от любви. Но когда все кончилось, она почувствовала себя опустошенной.
Первый раз за более чем двадцать лет – плотская любовь; она не понимала, как это могло случиться в ее возрасте, и это ей мешало. Но он не дал ей времени разбираться, желает ли этого ее тело. Все произошло быстро и грустно, и она подумала: «Ну вот, все и выебли, точка». Но она ошиблась: хотя оба были разочарованы – он раскаивался в своей неуклюжей грубости, а она терзалась, что анис ударил ей в голову, – несмотря на это, следующие дни они не разлучались ни на миг. И выходили из каюты только поесть. Капитан Самаритано, мгновенно чуявший инстинктом любую тайну, которую на его судне хотели сохранить, каждое утро посылал им белую розу, велел играть для них серенады из вальсов их далекой юности и приказывал готовить для них шутливые яства с бодрящими приправами. Они больше не пробовали повторить любовного опыта, пока вдохновение не пришло само, без зова. Им хватало простого счастья быть вместе.
Они не собирались выходить из каюты, но капитан известил запиской, что после обеда ожидается прибытие в порт Ла-Дорада, Золоченый, конечный пункт, до которого добирались одиннадцать дней. Фермина Даса и Флорентино Ариса, завидев высокий мыс и дома, освещенные бледным солнцем, решили, что порт назван удачно, однако уверенность пропала при виде пышущих жаром мостовых и пузырящегося под солнцем гудрона. Но судно пришвартовалось у противоположного берега, где находилась конечная станция железной дороги на Санта-Фе.
Они покинули свое убежище, едва пассажиры высадились на берег. Фермина Даса полной грудью и безнаказанно вдохнула чистый воздух пустого салона, и оба, стоя у перил, стали смотреть на бурлившую толпу, которая разбирала свой багаж у вагончиков поезда, издали казавшегося игрушечным. Можно было подумать, что они ехали из Европы, особенно женщины, их теплые пальто и старомодные шляпки выглядели нелепо под раскаленным пыльным зноем. Некоторые женщины украсили себе волосы красивыми цветками картофеля, но те пожухли от жары. Люди прибыли с андской равнины, целый день ехали в поезде по прекрасной андской саванне и еще не переоделись сообразно карибскому климату.
Посреди гомонящей рыночной сутолоки совсем древний старик пропащего вида доставал из карманов грязного и заношенного пальто цыплят. Он появился неожиданно, продравшись сквозь толпу; пальто, все в лохмотьях, было с чужого, куда более крупного плеча. Старик снял шляпу, положил ее на землю – на случай, если кому-то захочется кинуть в нее монетку, – и принялся доставать из карманов пригоршнями нежных выцветших цыпляток, проскальзывавших у него сквозь пальцы. На миг показалось, что весь мол, точно ковром, устлан крошечными суетящимися цыплятами, они пищали повсюду под ногами у пассажиров, которые даже не чувствовали, что наступают на них. Фермина Даса, завороженная чудесным спектаклем, будто нарочно устроенным в ее честь, не заметила, как на судно стали подниматься новые пассажиры. Праздник для нее кончился: среди вновь прибывших она заметила знакомые лица и даже нескольких приятельниц, которые еще совсем недавно коротали с ней одинокие часы вдовства; она поспешила снова укрыться в каюте. Флорентино Ариса нашел ее совершенно убитой: она готова была умереть, лишь бы знакомые не увидели ее здесь, путешествующей в свое удовольствие, меж тем как со смерти супруга прошло совсем немного времени. Ее состояние так подействовало на Флорентино Арису, что он пообещал ей придумать что-нибудь получше заточения в каюте.
Флорентино Ариса был потрясен переменами, особенно на следующий день, когда плыть стало труднее, он понял, что великая родительница рек Магдалена, одна из величайших в мире, увы, всего лишь оставшаяся в памяти мечта. Капитан Самаритано рассказал, как неразумное сведение лесов за сорок лет прикончило реку; пароходные котлы сожрали непроходимую сельву, деревья-колоссы, которые поразили Флорентино Арису во время первого путешествия по реке. Фермина Даса, скорее всего, не увидит животных, которых мечтала увидеть: охотники за шкурами для нью-орлеанских кожевенных заводов истребили кайманов, которые, притворяясь мертвыми, долгими часами лежали с открытой пастью по берегам, подстерегая бабочек, гомонливые попугаи и оравшие, точно сумасшедшие, уистити вымирали в умиравших лесах, морские коровы с огромными материнскими сисями, кормившие детенышей, вопя безутешными женскими голосами на песчаных отмелях, исчезли начисто, как вид, под свинцовыми пулями охотников – любителей развлечений.
Капитан Самаритано испытывал едва ли не любовь к морским коровам, представлявшимся ему почти женщинами, и считал правдивой легенду, согласно которой они были единственными в животном мире самками без самцов. Он никогда не позволял стрелять в них с борта своего парохода, что повсюду стало обычным делом, несмотря на запретительные законы. Один охотник из Северной Каролины, с выправленными по всей форме бумагами, не повиновался ему и точным выстрелом из «спринг-фильда» раздробил голову самке морской коровы, и детеныш плакал – убивался над мертвым телом матери. Капитан велел подобрать осиротевшее животное и позаботиться о нем, а охотника высадил на пустынной отмели возле трупа убитой им матери. Он отсидел шесть месяцев в тюрьме, поскольку был заявлен дипломатический протест, и чуть было не потерял лицензию на судовождение, но готов был снова поступить так же сколько угодно раз. Эпизод оказался историческим: осиротевший детеныш, который вырос и жил много лет в парке редких животных в Сан-Николас-де-лас-Барранкас, был последним экземпляром морской коровы, который видели на реке.
– Каждый раз, как проплываю эту отмель, – сказал капитан, – молю Бога, чтобы гринго опять сел на мое судно, – я бы опять его высадил.
Фермина Даса, которой капитан сначала не понравился, была растрогана рассказом нежного гиганта и с радостью впустила его в свое сердце. И правильно сделала: путешествие только начиналось, и ей предстояло еще не раз убедиться, что она не ошиблась.
Фермина Даса и Флорентино Ариса оставались на капитанском мостике до самого обеда, а незадолго до того они прошли мимо селенья Каламар, в котором всего несколько лет назад звенел неумолкавший праздник; теперь порт лежал в развалинах, а улицы были пустынны. Единственное живое существо, которое они увидели с парохода, была женщина в белом, махавшая им платком. Фермина Даса не поняла, почему они не подобрали ее, она казалась такой огорченной, но капитан объяснил, что это призрак утопленницы и делала она обманные знаки, чтобы сбить пароход с правильного курса на опасные водовороты у другого берега. Они проплыли так близко, что Фермина Даса прекрасно разглядела ее, такую четкую под сверкающим солнцем, и не усомнилась в том, что она существует на самом деле, правда, лицо показалось ей знакомым.
День был длинный и жаркий. После обеда Фермина Даса пошла к себе в каюту, чтобы отдохнуть, как положено в сиесту, но спала плохо, болело ухо, особенно когда пароход обменивался непременными приветствиями с другим пароходом Карибского речного пароходства, который встретился им несколькими лигами выше Старого Ущелья. Флорентино Ариса провалился в сон, сидя в главном салоне, где большая часть пассажиров, не имевших кают, спала будто глубокой ночью, и ему приснилась Росальба, поблизости от того места, где она садилась на пароход. Она была одна, в старинном традиционном наряде жительницы Момпоса, и на этот раз она, а не ребенок, спала в плетеной клетке, подвешенной на палубе. Сон был такой загадочный и в то же время забавный, что не шел из головы весь день, пока он играл в домино с капитаном и еще двумя пассажирами, его приятелями.
После захода солнца жара спала, и пароход ожил. Пассажиры словно очнулись от летаргического сна – умытые, в свежей одежде, они расселись в плетеных креслах салона и ждали ужина, назначенного на пять часов, о чем объявил метрдотель, обойдя палубу из конца в конец с церковным колокольчиком, и все ему шутливо аплодировали. Пока ужинали, оркестр начал играть фанданго, а затем пошли танцы, и продолжались до полуночи.
Фермине Дасе не хотелось ужинать, болело ухо, она сидела и смотрела, как в первый раз загружают дрова для парового котла, причалив в лысом ущелье, где не было ничего, кроме поваленных стволов да старого старика, который вел торговлю; похоже, на много лиг вокруг больше не осталось ни души, фермине Дасе остановка показалась длинной и скучной, немыслимой для европейских океанских пароходов, а жара стояла такая, что ощущалась даже в ее закрытой охлажденной каюте. Но едва пароход отчалил, снова подул свежий ветер, пахнуло нутром сельвы, и музыка зазвучала веселее. В селении Новое Местечко светилось только одно окно в одном доме, а из портового здания не подали знака о том, что есть груз или пассажиры, а потому они прошли мимо, не дав приветственного гудка.
Фермина Даса весь день мучилась вопросом, как у Флорентино Арисы хватает сил терпеливо ждать, когда она выйдет из каюты, но к восьми часам она сама больше не могла сдерживать желания быть с ним. Она вышла в коридор, надеясь встретить его как бы случайно, но далеко идти не пришлось: Флорентино Ариса сидел на скамье, молчаливый и печальный, как некогда в парке Евангелий, уже более двух часов, думая о том, как бы ее увидеть. Оба сделали вид, будто удивлены встрече, и оба знали, что притворяются, и пошли рядом по палубе первого класса, забитой молодежью, в большинстве своем шумливыми студентами, на последнем пределе догуливавшими каникулы. В баре они взяли прохладительного питья в бутылке, усевшись как студенты у стойки, и она вдруг почувствовала, что ей страшно. «Какой ужас!»– сказала она. Флорентино Ариса спросил, о чем она думает, что ее испугало.
– Вспомнила несчастных стариков, – сказала она. – Которых забили веслом в лодке.
Оба отправились спать, когда смолкла музыка, а перед тем долго сидели у нее на темной палубе и разговаривали. Луны не было, небо заволокло, на горизонте вспыхивали зарницы, на мгновение освещая их. Флорентино Ариса сворачивал для нее сигареты, но она выкурила всего четыре, мучила боль в ухе, временами отступая, а потом снова возвращалась, когда пароход ревел, приветствуя встречное судно, или проплывая мимо спящего селения, или же просто желая разведать, что его ждет впереди на реке. Он рассказал ей, с какой мучительной тоскою следил за ней во время Цветочных игр или полета на воздушном шаре, за ее акробатическими упражнениями на велосипеде, с каким нетерпением ждал праздников, где мог увидеть ее. Она тоже видела его много раз, но, конечно же, не представляла, что он приходит только ради того, чтобы увидеть ее. Однако всего год назад, читая его письма, она пожалела вдруг, что он не участвовал в Цветочных играх: наверняка он победил бы на конкурсе. Флорентино Ариса солгал: он писал только для нее, стихи – для нее, и читал их только он один. На этот раз она поискала в темноте его руку, но та не ждала ее, как накануне ночью ее рука ждала его, и была застигнута врасплох. У Флорентино Арисы захолонуло сердце. – Какие женщины странные, – сказал он. У нее вырвался смех, глубокий, горловой, точно у молодой голубки, и снова вспомнились старики в лодке. Ничего не поделаешь, теперь их образ будет преследовать всегда. Но сегодня ночью она могла вынести его, сегодня ночью она чувствовала себя так хорошо и покойно, как редко бывало в жизни: совершенно ни в чем не виноватой. Если бы можно было вот так до рассвета молчать и держать в руке его ледяную потеющую руку, да только невыносимо разбушевалось ухо. А когда музыка смолкла, а затем замерла и суета палубных пассажиров, развешивавших гамаки в салоне, она поняла, что боль сильнее желания быть с ним. Она знала, что достаточно рассказать ему, как ей больно, и сразу станет легче, но она не сказала, чтобы он не волновался. Ей казалось, она знает его так, словно прожила с ним всю жизнь, и считала, что он способен отдать приказ повернуть судно обратно, домой, если от того ей станет легче.
Флорентино Ариса предчувствовал, что сегодняшней ночью все сложится именно таким образом, а потому смирился и направился к себе. Уже в дверях он захотел поцеловать ее на прощанье, и она подставила ему левую щеку. Он продолжал настаивать, дыхание стало прерывистым, и она кокетливо подставила ему другую щеку, такого он не помнил за ней со школьных времен. Но он не отступал, и тогда она дала ему губы, и при этом испытала такую внутреннюю дрожь, что попыталась заглушить ее смехом, каким не смеялась со своей первой брачной ночи.
– Боже мой, – проговорила она. – Да я просто с ума схожу на этих пароходах.
Флорентино Ариса внутренне содрогнулся: да, она была права, от нее пахло терпко, возрастом. Но пока добирался до главной каюты сквозь лабиринт уснувших гамаков, он утешился мыслью, что и его запах, верно, был точно таким же, только четырьмя годами старше, и она, наверное, почувствовала то же самое. Это был запах человеческих ферментов, он слышал его у своих самых старинных подруг, а они слышали этот запах у него. Вдова Насарет, которая не очень-то стеснялась, выразилась на этот счет грубо: «От нас уже воняет курятником». Но оба терпели этот запах друг от друга, они были на равных: мой запах против твоего. А вот с Америкой Викуньей приходилось осторожничать, от нее пахло пеленками, это будило в нем родительские инстинкты, и он боялся, что она не вынесет его запаха, запаха похотливой старости. Теперь все это отошло в прошлое. И важно было одно: первый раз с того дня, когда тетушка Эсколастика оставила свой молитвенник на прилавке телеграфного отделения, Флорентино Ари-са испытывал счастье, такое сильное, что делалось страшно.
Он стал засыпать, когда его разбудил судовой интендант, в пять утра в порту Самбрано, и вручил срочную телеграмму. Телеграмма, подписанная Ле-оной Кассиани и посланная накануне днем, заключала весь ужас в одной строчке: «Америка Викунья умерла вчера, причина неясна». В одиннадцать утра он узнал подробности из телеграфных переговоров с Леоной Кассиани, он сам сел за передатчик, чего не делал с далеких лет работы на телеграфе. Америка Викунья, находясь в тяжелой депрессии после того, как не сдала выпускные экзамены, выпила пузырек опиума, который украла в школьном лазарете. В глубине души Флорентино Ариса понимал, что сведения эти неполны. Однако Америка Викунья не оставила ни письма, ни записки, на основании которых можно было бы на кого-то возложить вину за ее поступок. Из Пуэрто-Падре прибыла ее семья, извещенная Леоной Кассиани, и погребение должно состояться сегодня в пять часов вечера. Флорентино Ариса перевел дух. Единственный способ жить дальше – не давать воспоминаниям терзать себя. И он вымел их из памяти, хотя потом они будут оживать в нем снова и снова, безотчетно, как внезапная резь старого шрама.
Последующие дни были жаркими и бесконечно долгими. Река становилась все более бурной и узкой, заросли и деревья-колоссы, так поразившие Флорентино Арису во время первого путешествия, сменили выжженные равнины, где деревья были сведены и сожжены в пароходных котлах, забытые Богом селения лежали в развалинах, а улицы, даже в самую жестокую сушь, тонули в жидкой грязи. По ночам их тревожило не пение сирен и не женские вопли морских коров на песчаных отмелях, а тошнотворная вонь плывших к морю мертвых тел. Уже кончились войны и не свирепствовала чума, а раздувшиеся мертвые тела все плыли и плыли. Капитан был сдержан: «Нам приказано говорить пассажирам, что это – случайно утонувшие». Вместо гомона попугаев и оглушительных обезьяньих скандалов, от которых, бывало, дневной зной казался нестерпимым, пароход окружала пустынная тишина разоренной земли.
Осталось совсем мало мест, где можно было пополнить запас дров, и они находились так далеко друг от друга, что на четвертый день плавания «Новая Верность» осталась без топлива. И простояла на причале почти неделю, пока отряды, специально снаряженные, бродили по заболоченным кострищам в поисках брошенных дров. Вокруг ничего не было: дровосеки, оставив насиженные места, бежали от жестокости землевладельцев, от невидимой глазу чумы, от вялых войн, неподвластных бесполезным правительственным декретам. Скучавшие пассажиры между тем устраивали состязания по плаванию и охотничьи вылазки, возвращаясь с живыми игуанами, которых вскрывали, а потом снова зашивали дратвой, но сперва вынимали из них гроздья прозрачных и мягких яиц и подвешивали сушить на палубных перилах. Нищие проститутки из окрестных селений следили за передвижением парохода и, едва судно швартовалось, ставили походные палатки на берегу, начинала звучать музыка, возникало питейное заведение, и напротив застрявшего судна разворачивалась шумная гульба.
'Еще задолго до того, как стать президентом Карибского речного пароходства, Флорентино Ариса получал тревожные сообщения о положении на реке, но почти не читал их, а компаньонов успокаивал: «Не волнуйтесь, к тому времени, когда дрова кончатся, суда будут ходить на нефти». Он не давал себе труда думать об этом, ослепленный страстью к Фермине Дасе, а когда осознал, как обстоят дела, было поздно что-либо делать, разве что провести новую реку. На ночь – еще со старых добрых времен – пароходы швартовали, и тогда одно то, что ты жив, становилось непереносимым. Большинство пассажиров, в основном европейцы, выбирались из гноильных ям, в которые превращались каюты, на палубу и всю ночь расхаживали по ней, отмахиваясь от всевозможной живности тем же самым полотенцем, каким отирали непрерывно струившийся пот, и к рассвету окончательно изматывались и распухали от укусов. Один английский путешественник начала XIX века, рассказывая о пятидесятидневном путешествии на каноэ и мулах, писал: «Это одно из самых скверных и неудобных путешествий, которое способен совершить человек». В первые восемьдесят лет парового судоходства путешествие перестало быть таким, однако утверждение это снова стало верным, и уже навсегда, после того как кайманы съели последнюю бабочку, исчезли морские коровы, пропали попугаи, обезьяны, селения – сгинуло все.
– Ничего, – смеялся капитан, – через несколько лет мы будем ездить по высохшему руслу в роскошных автомобилях.
Первые три дня Фермина Даса и Флорентино Ариса жили под защитой мягкой весны Президентской каюты, но когда дрова иссякли и охладительная система начала отказывать, эта каюта превратилась в кофеварку. Ночью она спасалась речным ветром, входившим в открытые окна, и отпугивала москитов полотенцем, потому что бесполезно было опрыскивать их инсектицидом, если пароход стоял. Боль в ухе, давно ставшая невыносимой, в одно прекрасное утро вдруг резко оборвалась, как будто раздавили цикаду. И только вечером она поняла, что левое ухо совсем перестало слышать, – когда Флорентино Ариса сказал что-то, стоя слева, и ей пришлось повернуться в его сторону, чтобы расслышать. Она никому об этом не сообщила, смиренно приняв еще один удар в ряду стольких непоправимых ударов возраста.
И все же задержка парохода обоим была дарована судьбой. Флорентино Ариса где-то прочитал: «В беде любовь обретает величие и благородство». Во влажной жаре Президентской каюты, погрузившей их в ирреальное летаргическое состояние, легче было любить друг друга, не задаваясь вопросами. Они прожили бесчисленные часы, утонув в глубоких креслах у перил балкона, не расцепляя рук, и неспешно целовались, опьяняясь ласками без надрыва и исступления. На третью ночь дурманящей дремоты она поджидала его с бутылкой анисовой настойки, какую, бывало, тайком пригубливала в компании сестрицы Ильдебранды, а потом в замужестве, после рождения детей, запираясь вместе с подругами своего зыбкого мирка. Ей было необходимо немного оглушить себя, чтобы не думать слишком трезво о судьбе, но Флорентино Ариса решил, что она хочет подбодрить себя для решительного шага. Воодушевленный этой иллюзией, он осмелился кончиками пальцев коснуться ее морщинистой шеи, затем пальцы скользнули к закованной в корсет груди, к съеденным временем бедрам и ниже, к ее ногам старой газели. Она принимала его ласки с удовольствием, закрыв глаза, но без дрожи, – курила и время от времени пригубливала анисовую. Когда же рука опустилась и коснулась ее живота, сердце было уже полно анисом.
– Ну, коли дошло до этого – что ж, – сказала она. – Только пусть уж все будет по-людски.
Она отвела его в спальню и начала раздеваться без ложного стыда, не выключая света. Флорентино Ариса лежал навзничь и пытался взять себя в руки, снова не зная, что делать со шкурой тигра, которого убил. Она сказала: «Не смотри». Он спросил, почему, не отрывая глаз от потолка.
– Потому что тебе это не понравится, – ответила она.
И тогда он посмотрел на нее, обнаженную до пояса, и увидел такой, какой представлял. Опавшие плечи, вислые груди, и кожа на боках бледная и холодная, как у лягушки. Она прикрыла грудь блузкой, которую только что сняла, и погасила свет. Тогда он встал и начал раздеваться в темноте, и, снимая с себя одежду, бросал в нее, а она, смеясь, бросала ему обратно.
Потом они долго лежали рядом на спине, все более тупея, по мере того как опьянение проходило; она была спокойна, не испытывала никаких желаний и молила Бога только об одном – чтобы он не дал ей смеяться без причин, как с ней постоянно случалось от анисовой. Чтобы скоротать время, они говорили. Говорили о себе, о своих таких разных жизнях и о том невероятном, что случилось: вот они, нагие, лежат в каюте стоящего на якоре судна, а ведь подумать здраво – им бы смерти ждать. Она никогда не слышала, чтобы у него была женщина, даже самая пропащая, и это в городе, где все становилось известно порой даже раньше, чем происходило. Она сказала это как бы между прочим, и он тут же ответил недрогнувшим голосом: – Я сохранил девственность для тебя. Она бы не поверила, даже будь это правдой, потому что его любовные письма сплошь состояли из подобных фраз и хороши были не высказанными мыслями, а силой и страстностью чувства. Но ей понравилась отвага, с какой он это заявил. А он подумал, что никогда бы не осмелился спросить: была ли у нее тайная жизнь за пределами брака. Он ничему бы не удивился, потому что знал: в тайных похождениях женщины ведут себя точно так же, как и мужчины, те же уловки, те же чувственные порывы, те же измены без зазрения совести. И хорошо сделал, что не спросил. Однажды, когда отношения Фермины Дасы с церковью были уже достаточно плачевными, исповедник спросил у нее некстати, была ли она неверна когда-нибудь супругу, и она поднялась, ничего не ответив, не закончив исповеди, не простившись, и больше никогда не исповедовалась ни у этого духовника и ни у какого-либо другого. Осторожность Флорентино Арисы была неожиданно вознаграждена: в темноте она протянула руку, погладила его живот, бока, почти голый лобок. И проговорила: «У тебя кожа как у младенца». И наконец решилась, поискала-пошарила рукою там, где не было, и снова, уже без пустых надежд, поискала, нашла, и поняла: неживой. – Мертвый, – сказал он.
Первый раз это с ним бывало всегда, со всеми женщинами, во все времена, так что ему пришлось научиться с этим сосуществовать: каждый раз обучаться заново, как впервые. Он взял ее руку и положил себе на грудь: она почувствовала, как почти под кожей старое неуемное сердце колотится с такой же силой и безудержной резвостью, как у подростка. Он сказал: «Слишком большая любовь в этом деле такая же помеха, как и малая». Но сказал неубежденно – было стыдно, он искал повода взвалить вину за свой провал на нее. Она это знала и стала потихоньку, шутливо-сладко терзать беззащитное тело, точно ласковая кошка, наслаждаясь своей жестокостью, пока он, в конце концов не выдержав этой муки, не ушел к себе в каюту. До самого рассвета она думала о нем, наконец-то поверив в его любовь, и по мере того как анис волнами уходил, в душу заползала тревога: а вдруг ему было так нехорошо, что он больше не вернется.
Но он вернулся на следующий день, в необычное время – в одиннадцать утра, свежий и отдохнувший, и с некоторой бравадой разделся у нее на глазах.
При свете белого дня она с радостью увидела его таким, каким представляла в темноте: мужчина без возраста, со смуглой, блестящей и тугой, точно раскрытый зонт, кожей, с редким гладким пушком на подмышках и на лобке. Он был во всеоружии, и она поняла, что боевой ствол он не случайно оставил неприкрытым, но выставляет для храбрости напоказ, как военный трофей. Он не дал ей времени сбросить ночную рубашку, которую она надела, когда вечером подул ветер, и так спешил, будто новичок, что она содрогнулась от жалости. Это ее не встревожило, потому что в подобных случаях нелегко отделить жалость от любви. Но когда все кончилось, она почувствовала себя опустошенной.
Первый раз за более чем двадцать лет – плотская любовь; она не понимала, как это могло случиться в ее возрасте, и это ей мешало. Но он не дал ей времени разбираться, желает ли этого ее тело. Все произошло быстро и грустно, и она подумала: «Ну вот, все и выебли, точка». Но она ошиблась: хотя оба были разочарованы – он раскаивался в своей неуклюжей грубости, а она терзалась, что анис ударил ей в голову, – несмотря на это, следующие дни они не разлучались ни на миг. И выходили из каюты только поесть. Капитан Самаритано, мгновенно чуявший инстинктом любую тайну, которую на его судне хотели сохранить, каждое утро посылал им белую розу, велел играть для них серенады из вальсов их далекой юности и приказывал готовить для них шутливые яства с бодрящими приправами. Они больше не пробовали повторить любовного опыта, пока вдохновение не пришло само, без зова. Им хватало простого счастья быть вместе.
Они не собирались выходить из каюты, но капитан известил запиской, что после обеда ожидается прибытие в порт Ла-Дорада, Золоченый, конечный пункт, до которого добирались одиннадцать дней. Фермина Даса и Флорентино Ариса, завидев высокий мыс и дома, освещенные бледным солнцем, решили, что порт назван удачно, однако уверенность пропала при виде пышущих жаром мостовых и пузырящегося под солнцем гудрона. Но судно пришвартовалось у противоположного берега, где находилась конечная станция железной дороги на Санта-Фе.
Они покинули свое убежище, едва пассажиры высадились на берег. Фермина Даса полной грудью и безнаказанно вдохнула чистый воздух пустого салона, и оба, стоя у перил, стали смотреть на бурлившую толпу, которая разбирала свой багаж у вагончиков поезда, издали казавшегося игрушечным. Можно было подумать, что они ехали из Европы, особенно женщины, их теплые пальто и старомодные шляпки выглядели нелепо под раскаленным пыльным зноем. Некоторые женщины украсили себе волосы красивыми цветками картофеля, но те пожухли от жары. Люди прибыли с андской равнины, целый день ехали в поезде по прекрасной андской саванне и еще не переоделись сообразно карибскому климату.
Посреди гомонящей рыночной сутолоки совсем древний старик пропащего вида доставал из карманов грязного и заношенного пальто цыплят. Он появился неожиданно, продравшись сквозь толпу; пальто, все в лохмотьях, было с чужого, куда более крупного плеча. Старик снял шляпу, положил ее на землю – на случай, если кому-то захочется кинуть в нее монетку, – и принялся доставать из карманов пригоршнями нежных выцветших цыпляток, проскальзывавших у него сквозь пальцы. На миг показалось, что весь мол, точно ковром, устлан крошечными суетящимися цыплятами, они пищали повсюду под ногами у пассажиров, которые даже не чувствовали, что наступают на них. Фермина Даса, завороженная чудесным спектаклем, будто нарочно устроенным в ее честь, не заметила, как на судно стали подниматься новые пассажиры. Праздник для нее кончился: среди вновь прибывших она заметила знакомые лица и даже нескольких приятельниц, которые еще совсем недавно коротали с ней одинокие часы вдовства; она поспешила снова укрыться в каюте. Флорентино Ариса нашел ее совершенно убитой: она готова была умереть, лишь бы знакомые не увидели ее здесь, путешествующей в свое удовольствие, меж тем как со смерти супруга прошло совсем немного времени. Ее состояние так подействовало на Флорентино Арису, что он пообещал ей придумать что-нибудь получше заточения в каюте.