— Как это возможно! — воскликнул Меркулов.
   — Дело, сударь, привычное, — отозвался Флор Гаврилов. — Наше вам наиглубочайшее, и вам тоже пора, чать, на боковую. И не хотелось, а пошел Меркулов на кормовую палубу.
   Темнело. Один за другим пассажиры стали укладываться на опочив. В третьем классе невзыскательные мужики, бабы, солдаты, татары, поужинав здоровыми ломтями черного хлеба с огурцами и незрелыми яблоками, развалились по палубе. Зипун под голову, постель — дощатый, рубчатый помост, одеяло — синее небо, хоть в тот вечер было оно вовсе не синее, а ровно смоль черное. Ни единой звездочки, ни одного клочка светлого небесного свода…
   Нет, нет, а дождичек и почнет накрапывать, а потом и припустит и зачастит, а те спят себе во славу божию, только лишь изредка который-нибудь с холоду да от сырости маленько пожмется… Поужинали и в первом классе. Долго тут бегала пароходная прислуга с мисками, с тарелками, с блюдами. Там не то, что на носу в третьем классе: ели дольше и больше, не огурцы с решетным хлебом, а только что изловленных стерлядей, вкусные казанские котлеты, цыплят и молодую дичь из Кокшайских лесов. Наконец, все поужинали, все по местам разлеглись. Ходит сон по людям, спят все, ровно маковой воды напились.
   Меркулов взял особую каюту, чтоб быть одному, чтобы ночным думам его не мешали соседи… Лег на койку — не спится: то невеста мерещится, то тюлень. Пароход бежал и ночью — паводок тогда стоял высокий, погода была мокрая, татинцовский (Лучшие волжские лоцмана на села Татинца, что немного повыше Лыскова.) лоцман Волгу знает, как ладонь свою, — значит, перекатов да мелей бояться нечего. Мерный шум колес, мерные всплески воды о стены парохода, мерные звуки дождя, бившего в окно каюты, звон стакана, оставленного на столе рядом с графином и от дрожанья парохода певшего свою нескончаемую унылую песню, храп и носовой свист во всю сласть спавших по каютам и в общей зале пассажиров — все наводило на Меркулова тоску невыносимую. Лампа в общей зале погасла, и стала повсюду тьма непроглядная. И вдруг голоса. Будто издали несутся они.
   — Пять! Тише колеса шумят, малым ходом пошел пароход.
   — Пять! Еще меньше шума, еще медленней идет пароход.
   — Четыре с половиной!
   — Бери налево, — отозвался другой голос немножко поближе.
   — Есть налево! — раздается третий голос вдали.
   — Пять!
   — Пять!
   Знакомы Меркулову волжские клики «Мель, — подумал он. — Неужто мы Козловку пробежали, неужто в Анишенском затоне теперь? (Козловка — село Чебоксарского уезда и пристань на правом берегу Волги в 45 верстах выше Казани. Выше Козловки, верстах в четырех с левой стороны, впадает в Волгу река Илеть, напротив ее устья — Анишенская мель и затон (речной залив) того же названия,). Солнышко уж совсем почти село, когда мы отваливали от Бакалды. Неужто пятьдесят верст выбежали?..»
   Хотел было на часы взглянуть, но лампы нет, спичек нет, наверх сходить — одеваться неохота. Под хлест дождя, под шум колес, под мерные всплески волны так хорошо пригрелся он под теплой шинелью, что раскрыться было бы ему теперь немалым лишеньем… Да и как взойти наверх?.. Темь страшная, ходы незнакомые, ощупью идти, чего доброго — в люк угодишь… Пой тогда «вечную память». Зачем же теперь умирать?.. И невеста ждет и приятель, да и тюленя, даст бог, хоть с маленькой выгодой можно будет продать.
   — Пять с четвертью!
   — Шесть!
   — Шесть!
   "Что ж это они? С ума, никак, спятили? — думает, лежа в темноте, Меркулов. — Пять с четвертью, шесть, наконец, а промерщик все еще не кладет шеста, все меряет да кричит. Морской глубины, что ли, надо ему? А пароход все тише да тише… не случилось ли чего? И вдруг шум… Секунда — он удвоился, еще секунды две — утроился, учетверился… Блеснул в окно каюты яркий кроваво-красный свет и тотчас исчез. Страшная громада несется мимо парохода… Какой-то исполинский зверь странной осанки плывет навстречу всего в трех-четырех саженях… Вот другой огонь загорелся, зеленый, под тем огнем громадные крылья мелко воду дробят… Быстро, неудержимо несется чудовище… Вот оно миновало — и опять блеснуло красным огнем… Живей заходили колеса, быстрей побежал пароход… И не может понять Меркулов: во сне он видел все это иль наяву ему померещилось.
   «Значит, мы в узком месте. Речной стержень чудищу отдали, а сами к бочку. Оттого-то, видно, и мерили по пяти да по шести… А если б нельзя было уйти, если бы чудище столкнулось с нами!.. Что скорлупу, раздавило бы наш пароход… Принимай тогда смерть неминучую, о спасенье тут и думать нечего!.. Намедни в Царицыно чумак собачонку фурой переехал — не взвизгнула даже, сердечная… Так бы и с нами было — пошел бы я ко дну и был бы таков».
   И напал на него страх смерти, и одолела его тоска. "Утонуть!.. Утонуть накануне свиданья с Лизой… Помилуй господи и сохрани от напрасныя смерти!.. Мне что… Захлебнулся — и дело с концом, а ей-то, бедняжке, каково будет?.. Станет убиваться, изноет вся, истоскуется… А впрочем, молода еще — поплачет, потоскует, по времени забудет и утешится… Молода еще — другого найдет…
   А ты лежи себе в могиле… Холодно, сыро, темно!.. Вот и здесь и холодно, и сыро, и тёмно… Господи! не в могиле ли я?.. Вот и шевельнуться не могу, холодно и сыро. Когда это чудище сверкнуло кроваво-огненными глазами, оно, может быть, ударилось об наш пароход и затопило его… От удара я не вспомнился, обеспамятел, а теперь очнулся в могиле…
   Да нет — у меня мысли в голове, значит я жив, в могиле мыслей не бывает… Сидели мы раз с Митенькой у Брайтона в Петербурге… Чай пили… Англичанин из Америки был тут — как бишь его?.. Нет, не вспомню!.. Еще так хорошо по-нашему говорит. Какой-то особенной веры — в Америке много ведь вер, что ни город — то вера… Какой бишь он веры?.. Не могу вспомнить… У нас в России нет такой… Так он говорил тогда… что бишь он говорил?.. Тогда я много думал над тем, что он сказывал, и поверил и теперь верю; если женюсь, и Лизе велю верить, дети родятся — им велю верить…
   Что же он говорил?.. Не могу вспомнить… Ах да… Человек не умирает, в минуту смерти он только что забудется, тотчас очнется — и увидит себя на страшном суде… И все тут с ним, все — от Адама до последнего человека, и всем кажется, что они забылись мертвенным сном на одну лишь секунду… Тысячи лет прошли, а каждому они секундой показались… И всем так, всем — от Адама до самого последнего человека… Ведь у бога, что миг, что тысяча лет — все одно… Значит, я еще не умер, а то бы стоял теперь на страшном суде… А хорошо говорил тот американец, — так бы все и слушал его… Если я думаю, значит живу, он говорил, стало быть я не умер… А как темно, как холодно и сыро… Господи! да когда ж это кончится, скоро ли свету нам дашь?.. А, вот и свет!.. Рассветает!.. Отчего ж это сегодня рассвет так быстро идет!.. Не успела заря заняться, а уж совсем светло… Это что-то особенное, что-то невозможное… Живу ли я?.. Нет, нет, вспомнил — у нас в Коммерческой академии физике учили… Оптические явления… Нет, не в физике, а в физической географии…
   Ну да, конечно, в физической географии — еще учитель такой был рябенькой, приземистый, как бишь его звали — забыл… Он это рассказывал, а физике учил высокий учитель, гладкий такой, с рыжими баками. А ведь Флор Гаврилов ничего не знает об оптических явлениях, и, как я думаю, он теперь удивляется такому скорому рассвету… И все удивляются… Даже боятся… Народ суеверен, ничего не знает он про оптические явления… Сходить разве к Флору Гаврилову, объяснить ему?.. Да нет, холодно, сыро; кажется, сними только шинель, тотчас замерзнешь… А! пристаем… Скоренько же доехали… Как не хочется одеваться… А надо… Ну ничего, оденемся… Ничего, теперь тепло, не сыро… Что это за колокольчик?..
   В городах ведь запрещено ездить с колокольчиками… Звенит, и не простой колокольчик, а ровно серебряный, либо стеклянный… Что ж это такое?.. Это не Макарий… А!.. Устье Иргиза… Должно быть, лоцман впросонках давеча назад повернул… Прошу покорно! И по Иргизу бежит пароход… Какие нынче, однако, стали у нас хорошие пароходы строить — по песку ходят… Приехали!.. Доронинская мельница!.. Ишь как шумит, ишь как плещут волны… Десять поставов!.. Кому-то отдаст ее Зиновий Алексеич? Лизе или Наташе?.. Я бы тут иное завел — тюленя бы стал молоть… Славный у них дом на мельнице… И зачем было им в Вольск переезжать, понапрасну только тратились?.. Цветы-то какие!.. Осень на дворе, а у них розаны в полном цвету… А розаны-то какие… Без малого аршин поперек… Яблоки-то!.. Котлы пивные. И как это они сучьев не обломят?..
   А! это оттого, что Лиза садами занимается, она все может… А!.. На крыльцо Татьяна Андревна вышла… С чулком. Чулок вяжет, а спицы в руках так и вертятся… Зиновья Алексеича, должно быть, дома нет… Ну конечно, нет дома — ведь он в Астрахань уехал, там у него белугу поймали — двадцать сажень длины… Икры-то сколько должно быть!.. Чуть не на целую баржу… А Лизы нет… Что ж это такое?.. А!.. Колокольчик!.. Едут… Таратайка подъехала — Наташа с Веденеевым… А Лизы нет… Спросить бы — да нет, не могу, силы нет… А!.. Мчится чудовище, и все тонет в кровавом блеске страшных глаз его… Жив ли я?.. Нет, думаю — значит, живу… Американец так говорил… Опять же я не на страшном суде, стало быть не умирал!.. Что ж это?.. А, догадался… Давеча на Бакалде хотел я рубашку сменить, да позабыл… Это теперь не я думаю, а рубашка… Ну да, да… Экая скверная!.. Вот я же тебя… В клочки изорву!.."
   И только что поднял руку, как рубашка его в зубы. Проснулся Никита Федорыч с синяком на скуле: с вечера положил он на верхнюю койку тяжелую суковатую козмодемьянскую палку — свалилась она и прямо ему на лицо…
   Оделся, вышел на палубу. Последние тучи минувшей непогоды виднелись еще на западе, а солнце уж довольно высоко стояло. Посмотрел на часы — восемь. На палубе уж сидело несколько человек. Никита Федорыч прошел в третий класс, но не нашел там Флора Гаврилова.
   Поднялся наверх к самому рулю, там сидели капитан, лоцман и еще два-три человека. Хоть по правилам вход наверх запрещен, но первоклассных пассажиров пускают. Ласково поздоровался Меркулов с капитаном и спросил у него:
   — Что это ночью случилось?
   — Ничего не случилось, — отвечал капитан.
   — Как ничего! Делали промеры до шести футов. И потом что-то такое чудное, странное.
   — «Сампсон» навстречу нам попался. Место было узенько, пришлось принять в сторону, — сказал капитан.
   — «Сампсон»? — спросил Меркулов.
   — Да, «Сампсон» — первенец наших больших пароходов, — отвечал капитан.Без малого пятьсот сил. Такому богатырю поневоле дашь дорогу!
   — Слыхать-то слыхал я про «Сампсона», но до сих пор не видывал,молвил Меркулов. — А сколько баржей он водит?
   — Как случится, — отвечал капитан. — По пяти, по шести.
   — Шесть барж! — удивился Меркулов и пошел к Флору Гаврилову.
   Его все-таки не было видно. Думая, что сошел он вниз за кипятком для чая, Никита Федорыч стал у перегородки. Рядом стояло человек десять молодых парней, внимательно слушали они россказни пожилого бывалого человека. Одет он был в полушубок и рассказывал про волжские были и отжитые времена.
   — А вот на этой на самой горе разбойник Галаня в старые годы живал. На своих на косных с молодцами удалыми разъезживал Галанюшка от Саратова до Нижнего и много на Волге бед натворил. Держался больше в Жигулях, а только что зачнется торг у Старого Макарья, переберется сюда. Тут у него в горе выходы вырыты были, и каких богатств тут не было схоронено. Окопов наделал Галаня, валы насыпал на случай обороны, — и теперь их знать. Пушки на окопах у него стояли. Сколько раз солдат на него высылали, — каждый раз либо отобьется, либо на Низ, в Жигули уплывет. Обиды были от него великие, никому спуску не бывало, одну только Хмелевку не трогал; там ему бабы хлебы пекли и всякий харч его артели доставляли. Оттого и не трогал, оттого и было хмелевцам житье повольное, хорошее, вдоволь нажились они тогда от Галани… Вон она, Хмелевка-то! — прибавил рассказчик, указывая на выглянувшую из-за нагорного мыса слободу, что раскинулась в полугоре вдоль по течению Волги.
   — Хмелевка! — с удивлением сказал Меркулов. — Неужто в самом деле? Значит, к Васильсурску подходим.
   — Еще один мысок обогнем, будем на Суре, — заметил рассказчик.
   Скоро же идем, — сказал Меркулов, взглянув на чаем. — Десяти еще нет, а мы больше половины пути пробежали.
   — Гораздо бежим, — молвил рассказчик. — Солнышко не закатится, будем на месте. — И, маленько помолчав, снова повел рассказы про старинных волжских разбойников.
   Бежит, стрелой летит пароход. Берега то и дело меняются. Вот они крытые густой изумрудной зеленью, вот они обнаженные давними оползнями, разукрашенные белыми, зеленоватыми, бурыми и ясно-красными лентами опоки. Впереди желтеют пески левого берега и пески отмелей; видится, будто бы водный путь прегражден, будто не будет выхода ни направо, ни налево. Но вот выдвинулся крутой мыс, снизу доверху облепленный деревянными домиками, а под ним широкая, синеводная Сура, славная своими жирными, янтарными стерлядями.
   Пароход стал на стрежне, к пристани не причалил. Дров до Исад (Пристань Исады в 68 верстах от Васильсурска и в 88 верстах от Нижнего.) было достаточно, надо было только свезти на берег пассажиров, ехавших до Василя, и принять оттуда новых, если случатся. Несколько лодок окружили пароход. Приплывшие бабы протягивали вверх третьеклассным пассажирам колоба пшеничного хлеба, сайки, крендели, яблоки, огурцы, печеные яйца, пироги с рыбой. Зазыванья торговок, их перебранки и звонкие крики разносились по всему плесу. Напрасно водолив и рабочие во все горло кричали на баб, чтоб не лезли они к пароходу, — лодчонки кругом его облапили. Наконец, привезли новых пассажиров, пароход слегка двинулся и минут через пять летел уж по реке, меж пологих песчаных берегов… Суры не видно уж было, стала из виду теряться и высокая крутая гора Васильсурская.
   Новых пассажиров всего только двое было: тучный купчина с масленым смуглым лицом, в суконном, тоже замасленном сюртуке и с подобным горе животом. Вошел он на палубу, сел на скамейку и ни с места. Сначала молчал, потом вполголоса стал молитву творить. Икота одолевала купчину.
   Села еще на пароход какая-то странная женщина. По виду и одежде ее трудно было догадаться, кто она такая.
   Была не молода, но и не стара, следы редкой красоты сохранялись в чертах лица ее. Одета была она в черное шелковое платье, подпоясана черным шагреневым поясом, на голову надет в роспуск большой черный кашемировый платок. Ни по платью, ни по осанке не походила она ни на скитских матерей, ни на монахинь, что шатаются по белу свету за сборами, ни на странниц-богомолок. Все было на ней чисто, опрятно, даже изящно. Стройный стан, скромно опущенный взор и какой-то особенный блеск кротких голубых глаз невольно остановили на ней вниманье Меркулова. «Не из простых»,подумал он, глядя на прекрасные ее руки и присматриваясь к приемам странной женщины.
   — Воды бы выкушали, — сказала она, обращаясь к тучному купчине.
   — Не годится, матушка! Не поможет, — едва мог ответить тот.
   — Отчего ж не поможет? Попробуйте.
   — Не годится, матушка… Потому это от ботвинья… Отдышусь, бог милостив.
   Через несколько минут купчина в самом деле отдышался, а отдохнувши, вступил в разговор:
   — Из Талызина, матушка, изволите ехать?
   — Из Талызина.
   — На сдаточных до Василья-то ехали?
   — На сдаточных.
   — Дорогонько, чать, дали? — молвил купчина и, не дождавшись ответа, продолжал: — Нонича, сударыня, эти ямщики, пес их возьми, и с живого и с мертвого дерут, что захотят. Страху не стало на них. Знают, собаки, что пешком не пойдешь, ну и ломят, сколько им в дурацкую башку забредет… На ярманку, что ли, собрались, Марья Ивановна?
   — Придется денька два либо три и на ярманке пробыть, — отвечала Марья Ивановна.
   — А после того опять в Талызино?
   — Нет, в Муроме надобно мне побывать. Поблизости от него деревушка есть у меня, Родяково прозывается. Давненько я там не бывала — поглядеть хочется… А из Родякова к своим проберусь в Рязанскую губернию.
   — А в Талызино-то когда же?
   — И сама не знаю, Василий Петрович. Разве после Рождества, а то, пожалуй, и всю зиму не приеду. В Рязани-то у меня довольно дел накопилось, надо их покончить.
   — Эх-ма! А я было думал опять к вашей милости побывать… Насчет леску-то, — сказал Василий Петрович.
   — Да ведь у нас с вами об этом лесе не один раз было толковано, Василий Петрович, — отвечала Марья Ивановна. — За бесценок не отдам, а настоящей цены вы не даете. Стало быть, нечего больше и говорить.
   — Растащут же ведь его у вас, матушка. Сами знаете: что ни год, то порубка, — сказал Василий Петрович.
   — Ежели три-четыре дубочка, да десяток-другой осиннику срубят, беда еще не велика, — заметила Марья Ивановна. — Опять же лес у меня не без призору.
   — Караулы-то ваши не больно чтобы крепки были, сударыня, — сказал Василий Петрович.
   — Нет, — молвила Марья Ивановна. — Сергеюшкой я очень довольна и другими, кто живет с ним. Берегут они лесок мой пуще глаза.
   — Уж больно велики хоромы-то вы им в лесу поставили. Что твой господский дом!
   — Пущай живут просторнее, — с кроткой улыбкой сказала Марья Ивановна.Что ж? Лес свой, мох свой, кирпич свой, плотники и пильщики тоже свои. За железо только деньги плачены… И отчего ж не успокоить мне стариков?.. Они заслужили. Сергеюшка теперь больше тридцати годов из лесу шагу почти не делает.
   — Намолвка не больно хороша про него, — прищурясь, молвил Василий Петрович.
   — Что такое? — вскинув глазами и пристально поглядевши на тучного купчину, спросила Марья Ивановна.
   — Кудесничает, слышь, колдует в лесу-то, — промолвил Василий Петрович…
   Едва заметный румянец мгновенно пробежал по лицу Марьи Ивановны, но тотчас же исчез бесследно. Лежавшая вдоль бортового поручня рука ее чуть-чуть вздрогнула. Но голос ее был совершенно спокоен.
   — Какой вздор! — улыбнувшись, она молвила. — Мало ли каких глупостей народ ни наскажет. Нельзя же всякому глупому толку веру давать.
   — Оно, конечно, может, и врут, — согласился Василий Петрович. — Однако ж вот это я и сам замечал, что Сергей почти совсем отстал от божьей церкви, да и те, что с ним в лесу живут, тоже редко в храм господень заглядывают.
   — Церковь-то от них далеконько, Василий Петрович, — сказала Марья Ивановна. — А зимой ину пору в лесу-то из сугробов и не выдерешься. А не случалось ли вам когда-нибудь говорить про Сергеюшку с нашим батюшкой, с отцом Никифором? Знаете ли, что Сергеюшка-то не меньше четырех раз в году у него исповедуется да приобщается… Вот какой он колдун! Вот как бегает он святой церкви. И не один Сергеюшка, а и все, что в лесу у меня живут, и мужчины и женщины, точно так же. Усердны они к церкви, очень усердны.
   — Это я точно слыхал и не один даже раз разговаривал про них с отцом Никифором, — молвил Василии Петрович. — В том только у меня сумнительство на ихний счет, что ведь с чего-нибудь взял же народ про Сергея так рассказывать. Без огня дыма, матушка, не бывает.
   — Людских речей, Василий Петрович, не переслушаешь, — сухо ответила ему Марья Ивановна. — Однако же что-то холодно стало. Сойти было в каюту да чаю хоть, что ли, спросить. Согреться надобно. И медленной, величавой походкой пошла.
   — Кто такая? — спросил Меркулов у Василья Петровича.
   — Алымова, помещица, — отвечал Василий Петрович. — Соседка нам будет. Мы и сами прежде алымовские были, да я еще от ее родителя откупился, вольную, значит, получил.
   — Зачем же это она так рядится? — спросил Никита Федорыч. — Старица не старица, а бог знает на кого похожа. В дорогу, что ли, она так одевается?
   — Завсегда так: и дома, и в гостях, и в дороге, — сказал Василий Петрович.
   — Что за чудиха?
   — Кто ее знает… Теперь вот уж более пятнадцати лет, как этакую дурь на себя напустила, — сказал Василий Петрович. — Теперь уж ей без малого сорок лет… Постарела, а посмотреть бы на нее, как была молоденькой. Что за красота была. Просто сказать — ангел небесный. И умная она барыня и добрая.
   А много ли крестьян у нее? — полюбопытствовал Меркулов.
   — Сот шесть, пожалуй и больше наберется, — молвил Василий Петрович. — В нашей вотчине три ста душ, во Владимирской двести да в Рязанской с чем-то сотня. У барина, у покойника, дом богатейший был… Сады какие были, а в садах всякие древа и цветы заморские. — Опять же ранжереи, псарня, лошади… Дворни видимо-невидимо — ста полтора. Широко жил, нечего сказать.
   — А все Марье Ивановне досталось?
   — До последней капельки. Одна ведь только она была. При ней пошло не то житье. Известно, ежели некому добрым хозяйством путем распорядиться, не то что вотчина, царство пропадает. А ее дело девичье. Куда же ей? Опять же и чудит без меры. Ну и пошло все врознь, пошло да и поехало. А вы, смею спросить, тоже из господ будете?
   — Нет, я саратовский купец Никита Федоров Меркулов.
   — Так-с. Хорошее дело, подходящее, значит можно с вашей милостью про господ повольготней маленько говорить… Я и сам, государь мой, алатырский купец Василий Петров Морковников. Маслами торгуем да землями заимствуемся помаленьку, берем у господ в кортому, в годы. Заводишки тоже кой-какие имеем, — живем благодаря бога, управляемся всевышней милостью.
   Теперича для нашего брата купца времена подошли хорошие: господа почитай все до единого поистратились, кармашки-то у них поизорвались, деньжонкам не вод, — нам, значит, и можно свой интерес соблюдать. Вот теперь про волю толки пошли — дай-ка, господи, пошли свое совершение. Тогда, сударь, помаленьку да потихоньку все дойдет до наших рук, — и земли и господские дома, все. Заверяю вас. Одно только нашему брату теперича надо в помышленье держать: «не зевай»… Смекалку, значит, имей в голове. А вы, государь мой, чем торгуете?
   — Рыбой да тюленем, — отвечал Меркулов. — Ловим по волжским низовьям да в море, а продаем у Макарья.
   — Вот господь-от свел! — весело молвил Морковников. — Не имеется ль у вас, Никита Федорыч, тюленька у Макарья-то?
   — Теперь нет, а дня через два либо через три будет довольно, — ответил Меркулов. — Я сам от Царицына ехал при тюлене, только в Казани сел на пароход, чтоб упредить караван, оглядеться до него у Макарья, ну и к ценам приноровиться.
   — Так-с! Дело это хорошее, — поглаживая бороду и улыбаясь, сказал Морковников. — Может, и сойдемся… Поставил я, изволите видеть, заводец мыловаренный.. Поташных у меня два давненько-таки заведены, а с Покрова имею намерение мыловарню пустить в ход. По нашим местам добротного мыла не надо, нашим чупахам, особливо мордовкам, не яичным рожи-то мыть, им годит и тюленье. А рубахи да портки стирать и тюлень будет им на удивленье,все-таки лучше мыловки али волнянки (Мыловка — ископаемое, мыловатое на ощупь, из породы талька, вещество, употребляемое при валянье сукон. Волнянка — растение Diantus superus. И мыловка и волнянка употребляются по захолустьям вместо мыла.). Советовался я кое с кем… Свел меня однажды господь этак же вот, как и с вами, на пароходе с одним барином.
   Из Петербурга его от вышнего начальства посылали осматривать да описывать здешние заводы и фабрики. Свиделся я еще после того с ним у одного нашего помещика. Ну и побеседовали. Ума, сударь, палата, а к настоящему делу речи не подходящи. Надо, говорит, варить мыло из оленки (Олеин.) да из соды. Про тюленя да про поташ и слышать барин не хочет. А кажись бы, человек хороший, душевный, хитрости в нем не видать ни на капельку… Ну, я его не послушался, — на поташе с тюленем хочу испробовать. Куда нашим мордовкам соду да оленку! Толстоногие чупахи (Мордовки навивают на ноги множество портянок и полотенец, так что ноги у них, ровно бревно. Это почитается большой красой и щегольством. Оттого мордовок и зовут толстоногими либо толстопятыми.), пожалуй, заместо пряников хорошее-то мыло сожрут. Не можно ль у вас, Никита Федорыч, тюленька мне получить? Только мне потребуется не мало. Найдется ли столько у вас?
   — А сколько? — спросил Меркулов.
   — Да тысяч восемь пудов потребуется, — с важным видом молвил Морковников.
   — Найдется, — сказал Никита Федорыч. — В десять не в десять раз, а в восемь раз больше того удовлетворить вас могу.
   «Э! Да это, видно, из коренных рыбников», — подумал Василий Петрович и со сладкой улыбкой масленого лица обратился к Меркулову, прищурив левый глаз.
   — А как ваша цена будет?
   — Не знаю еще. Завтра, ежели вам угодно, повидайтесь со мной, тогда скажу, — ответил Никита Федорыч.
   — Не в пример бы лучше теперь же здесь на досуге нам порешить это дельце, — с заискивающей улыбкой молвил Морковников. — Вот бы мы сейчас с вами пошли в общу каюту да ушицу бы стерляжью али московскую соляночку заказали, осетринки бы хорошенькой, у них, поди, и белорыбицы елабужской можно доспеть. Середа ведь сегодня — мясного не подобает, а пожелаете, что же делать? Можем для вас и согрешить — оскоромиться. Бутылочку бы холодненького роспили, — все бы как следует.
   — Ежели хотите, пожалуй, позавтракаем вместе, теперь же и время,сказал Меркулов. — Только наперед уговор: ни вы меня, ни я вас не угощаем — все расходы пополам. Еще другой уговор: цена на тюлень та, что будет завтра на бирже у Макарья, а теперь про нее и речей не заводить. Маленько нахмурился Василий Петрович.
   — Два бы рублика за пуд положили, и по рукам бы, — сказал он.
   «Два рубля! — подумал Меркулов. — Вот оно что! А писали про рубль да про рубль с гривной… Не порешить ли?» Однако не решился. Сказал Морковникову: