— Через сутки, даже раньше узнаете мою цену. А чтоб доказать вам мое к вам уважение, наперед согласен десять копеек с рубля уступить вам против цены, что завтра будет на бирже у Макарья… Идет, что ли? — прибавил он, протягивая руку Морковникову.
   — Идет, — радостно и самодовольно улыбаясь, вскликнул Василий Петрович. — А не в пример бы лучше здесь же, на пароходе, покончить. Два бы рублика взяли, десять процентов, по вашему слову, скидки. По рублю бы по восьми гривен и порешили… Подумайте, Никита Федорыч, сообразитесь,ей-богу, не останетесь в обиде. Уверяю вас честным словом вот перед самим господом богом. Деньги бы все сполна сейчас же на стол…
   — Нет, нет, оставим до завтра, — решительно сказал Никита Федорыч.Пойдемте лучше завтракать.
   — Пожалуй, — лениво и маленько призадумавшись, проговорил Морковников и затем тяжело привстал со скамьи.
   — Эй ты, любезный! — крикнул он наскоро проходившему каютному половому.
   — Что требуется вашей милости? — спросил тот, укорачивая шаг, но не останавливаясь.
   — Уху из самолучших стерлядей, что есть на пароходе, с налимьими печенками, на двоих, — сказал Морковников. — Да чтобы стерлядь была сурская, да не мелюзга какая, а мерная, от глаза до пера вершков тринадцать, четырнадцать. Половой приостановился.
   — Телячьи котлеты с трюфелями, — в свою очередь приказал Меркулов. Половой еще ближе подошел к ним.
   — Холодненького бутылочку, — приказал Василий Петрович.
   — Заморозить хорошенько, — прибавил Никита Федорыч.
   — Редеру прикажете али клико?
   Клику давай, — сказал Василий Петрович. — Оно, слышь, забористее,обратился он к Никите Федорычу.
   — Слушаю-с, — проговорил половой, почтительно стоя перед
   Меркуловым и Морковниковым.
   — Зернистой икры подай к водке да еще балыка, да чтоб все было самое наилучшее. Слышишь? — говорил Морковников.
   — Слушаю-с. Все будет в настоящей готовности для вашей милости.
   — Рейнвейн хороший есть? — спросил Меркулов.
   — Есть-с.
   — Бутылку. Да лущенного гороха со сливочным маслом. Понимаешь?
   — Можем понимать-с, — утвердительно кивнув головой, сказал каютный.
   — Можно бы, я полагаю, и осетринки прихватить, — будто нехотя проговорил Морковников. — Давеча в Василе ботвиньи я с осетриной похлебал — расчудесная, а у них на пароходе еще, пожалуй, отменнее. Такая, я вам доложу, Никита Федорыч, на этих пароходах бывает осетрина, что в ином месте ни за какие деньги такой не получишь…— Так говорил Василий Петрович, забыв, каково пришлось ему после васильсурской ботвиньи.
   — Осетрины холодной с провансалем, — приказал Никита Федорыч. — Вы любите провансаль?.. — обратился он к Василию Петровичу.
   — А это что за штука такая? — с недоуменьем спросил Морковников. — Мне подай, братец, с хренком да с уксусцом, — промолвил он, обращаясь к половому.
   В это самое время из окна рубки, что над каютами, высунулся тощий, болезненный, с редкими прилизанными беловатыми волосами и с желто-зеленым отливом в лице, бедно одетый молодой человек. Задыхаясь от кашля, кричал он на полового:
   — Телячьи ножки тебе приказаны, а ты ни с места!.. Что ж это такое? На что похоже? Что у вас за дикие порядки?
   И, страшно закашлявшись, оперся обеими руками о подоконник.
   — Сейчас-с, — небрежно отвечал ему половой, видимо предпочитавший новый заказ заказу чахоточного.
   «Медной копейки на чай с тебя не получишь, — думал он, — а с этих по малости перепадет два двугривенных».
   — Обличить вас надо!.. В газетах пропечатать!.. Погодите!.. Узнаете вы меня!.. — задыхаясь от злобы и кашля, неистово кричал чахоточный. — Капитана мне подай!.. Это ни на что не похоже!
   Капитана не подали, а ножки тотчас принесли. С жадностью накинулся на них чахоточный, успев перед тем опорожнить три, либо четыре уемистых рюмки очищенного.
   — Из кутейников, должно быть, — тихонько заметил Морковников. — Теперь ведь очень много из поповичей такого народа разводится.
   Завтракать подали в рубку. Расправившись с телячьими ножками, попович куда-то скрылся, должно быть на боковую отправился; а может быть, писать обличительную статью насчет пароходных телячьих ножек. В рубке остался Меркулов один на один с новым знакомцем. Морковников опять было стал приставать к Никите Федорычу насчет тюленя, но Меркулов устоял и наотрез сказал ему, что до приезда на ярманку ни слова не скажет ему по этому делу. Нечего было делать Морковникову, пришлось уступить. Зато уж и позавтракал же он.
   Ни васильсурской ботвиньи, ни мучительной икоты ровно и не бывало, ел, будто ему сказано было, что вперед трое суток у него во рту маковой росинки не будет. И закуска, и уха, и котлеты, и осетрина исчезли ровно в бездне. Умел Василий Петрович покушать. Когда завтрак был покончен, он с довольной улыбкой сказал Меркулову:
   — Обедать-то, видно, поздненько придется, часика этак через три.
   — Ох, уж, право, не знаю, — отвечал Никита Федорыч. — Я сытехонек.
   — Как так? Да нешто можно без обеда? — с удивленьем вскликнул Морковников. — Сам господь указал человеку четырежды во дню пищу вкушать и питие принимать: поутру завтракать, потом полудничать, как вот мы теперь, после того обедать, а вечером на сон грядущий ужинать… Закон, батюшка…
   Супротив господня повеленья идти не годится. Мы вот что сделаем: теперича отдохнем, а вставши, тотчас и за обед… Насчет ужина здесь, на пароходе, не стану говорить, придется ужинать у Макарья… Вы где пристанете?
   — У Ермолаева, если там найдется свободный номер, — сказал Никита Федорыч.
   — И разлюбезное дело, — молвил Морковников. — Я сам завсегда у Федора Яковлича пристаю. Хорошо у него, ото всего близко, опять же спокойно, а главное дело всякое кушанье знатно готовят.
   — Скажите, пожалуйста, Василий Петрович, зачем эта барышня, Марья-то Ивановна, чудит при таком состоянии? — спросил Меркулов, перед тем как им пришлось расходиться по каютам.
   А спросил о том Меркулов так, спросту, не то чтоб из любопытства, не то чтоб очень занимала его Марья Ивановна; молвил так, чтобы сказать что-нибудь на прощанье Василью Петровичу.
   — Должно быть, по ихней вере так надо, — тихо промолвил Василий Петрович.
   — По какой вере? — спросил с удивленьем Меркулов.
   — По ихней.
   — А что ж у них за вера такая?
   — А шут их знает, — молвил Василий Петрович. — Фармазонами зовут их. А в чем ихняя вера состоит, доподлинно никто не знает, потому что у них все по тайности… И говорить-то много про них не след.
   — А много у вас таких? — спросил Меркулов.
   — Есть, — ответил Василий Петрович. — Довольно-таки… Носятся слухи, что и дом-от в лесу Марья Ивановна ради фармазонства поставила. Сергей-от лесник за попа, слышь, у них!..
   — Значит, есть и господа в той вере? — спросил Никита Федорыч.
   — И господ не мало, — ответил Морковников. — В роду Марьи Ивановны довольно было фармазонов. А род алымовский, хороший род, старинный, столбовой… Да что Алымовы?.. Из самых, слышь, важных, из самых сильных людей в Петербурге есть фармазоны.
   И, зевнув во весь рот, протянул руку Никите Федорычу:
   — Приятного сна… Наше вам наиглубочайшее! И сонным шагом в каюту пошел.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

   Номер Никите Федорычу у Ермолаева нашелся. Номер хороший, удобный, по возможности чистый, но главное — в одном коридоре с номером Веденеева. По правде сказать, несмотря на все усердие чистивших номер чуть ли не двое суток сряду, не вышли из него ни смрад, ни вонь от живших перед тем астраханских армян и других восточных человеков. Заплеванные обои, испакощенный пол, порядочное во всей мебели количество клопов достаточно свидетельствовали о свинстве прежних обитателей. Никите Федорычу, как ни привык он к лучшим удобствам жизни, это было нипочем. Главное — рядом с Митенькой. Тотчас же, как приехал он в гостиницу, прямо к нему. Заперт номер Дмитрия Петровича, и никто не знает, куда он уехал. Наскоро переодевшись, поскакал Меркулов к Дорониным. И там нет никого; куда уехали, тоже не знают. В досаде и волненье вышел Меркулов на улицу. «Немного погодя опять заверну», — подумал он и пошел пешком по мосту на свою квартиру.
   Темнело. И на мосту и по улицам зажигали фонари; один за другим загорались огни и на пароходах, что стройными рядами стояли на Оке и на Волге. Неспешным шагом, оглядываясь по сторонам, идет Никита Федорыч. То разглядывает он баржи, подошедшие к мосту в ожиданье его разводки, то смотрит на пламенные столбы стальных заводов, на множество ярманочных огней и на отражавшийся в воде полный месяц, нырявший среди останных туч минувшего ненастья. Перейдя мост, Меркулов прямо пошел к номерам Ермолаева, но и тут все еще смотрел по сторонам, только бы чем время скоротать.
   Пришел на квартиру. Веденеева нет еще. Тут только пришло на ум Меркулову, что не мешает записочку приятелю написать, чтобы он, воротившись без него, подождал бы его. Написавши, вспомнил, что не худо такую же записку и у Дорониных оставить, И вот, сунув рублевку коридорному, сказал ему, чтоб отдал он записку Веденееву, как только он воротится, а сам к Дорониным поехал. Чтоб затянуть еще как-нибудь время, слез он с извозчичьей пролетки и пошел через мост пешком. Шел медленнее прежнего и опять то и дело останавливался либо, облокотясь на мостовые перила, пристально оглядывал проходящих. Разъезжавшие по мосту казаки подозрительно стали на него посматривать.
   Только что перешел мост, издали стали доноситься мерные удары колокола. Часы били. Раз, два, три… Семь… ну еще! — восемь… ну еще! нет, больше не бьют, такая досада. И так озлобился на часы Никита Федорыч, что, попадись тут ему под руку несносный колокол, он в куски бы его раздробил… «Верны ли городские часы? Дай погляжу на свои, они всегда верны». А до тех пор он нарочно не смотрел на часы, чтобы как-нибудь затянуть время, не знать его… Хвать — нет часов, видно забыл надеть, в номере оставил их…
   Нет… Выходя от Дорониных, вынимал он часы, хотел посмотреть, но не смотрел и назад в карман положил — тоже чтобы не знать, который час… Тут вспомнил Никита Федорыч, что, не застав Дорониных, он, перейдя мост, встретил страшную грязь от выпавшего накануне дождя. У железного дома биржи стал он пробираться сторонкой, а тут толпа серого люда, тут и ловкие «вольные промышленники» (Карманные воры.).
   Вспомнил Никита Федорыч, что двое молодцов, в грязных, истасканных польтах, с очень короткими рукавами, сжимали его с обеих сторон, а третий сильно напирал сзади…
   Так и есть. Улыбнулись часики, достались московским жуликам либо петербургским мазурикам, ведь их множество ездит на Макарьевскую для своей коммерции… А жаль, очень жаль часов… Были они подаренье Брайтона… Опустя голову, медленными шагами идет Никита Федорыч, вспоминая об украденных часах, а сердце так и занывает… На часах был треугольник из голубой эмали, в нем круг, по ободку какая-то надпись; сначала он ее не мог разобрать. Даря часы, добрый англичанин что-то много говорил о бесконечном времени, о бесконечном пространстве и о том, что дух превыше и бесконечного времени и бесконечного пространства. И показал на треугольник и надпись… "Очень любил меня Брайтон, — думает Никита Федорыч, — даря часы, сказал он мне: «С ними проникнете туда, куда немногие проникают»…
   Долго спустя после отъезда его на родину, надо было Меркулову по одному порученью часы купить. Приходит к часовщику-немцу, выбирает дорогой хронометр и вынимает свои часы сверить их… Часовщик так и впился в них глазами. «Давайте, говорит, на промен». — Не хочу. — «Два хронометра даю».Не хочу. — «Три хронометра и пятьсот рублей придачи». Не согласился Меркулов и ушел поскорей от соблазна. И с той поры считал он брайтоновы часы своим талисманом… И вдруг пропали… И когда же?.. Только что приехал к невесте после долгой разлуки. Всегда думал он, что, как скоро у него тех часов не станет, беды и напасти найдут на него… «Господи! да что ж это такое?..думает он теперь. — Счастье свое потерял!.. Нужно же было пешком идти, нужно же было в толпу черни входить!.. Ах, Лиза, Лиза! Что-то будет нам с тобой впереди?»
   И тут только опознался на месте. С версту прошел он дальше квартиры Дорониных. Взойдя на Ивановскую гору, Меркулов стоял почти перед самым кремлем. Тут по ночам место не чисто. Один так называемый Переплетчиковский дом чего стоит. Петербургского Вяземского да московского Шипова с Хитровым рынком на придачу мало дать за этот дом. Да, кроме его, тут же по соседству дом Махотина, больше зовут его «полициймейстерским». Тот, пожалуй, еще будет получше…
   Слыхал Никита Федорыч о нравах и обычаях тех домов и бегом пустился от них под гору. За ним раздались клики — ловить ли его хотели, грабить ли, бог их знает, но, благодаря резвости молодых ног, он успел сбежать к устью Зеленского съезда. Тут безопаснее. Едва переводя дух, сел он на тротуарную надолбу и стал раздумывать о покраденных часах. Ровно половина души с теми часами пропала у него… Вспоминал и о таинственной надписи. После, долго после того, как Брайтон подарил ему эти часы, один магистр-протопоп сказал ему, что писано на них по-гречески:"еос тис синтелиас ту эонос", что в этой надписи таится великий смысл и что по-русски она значит: «до скончания века», а треугольник с кольцом — знак масонов… Знак масонов!.. А тут встреча с фармазонкой и тотчас после встречи пропажа заветных часов!.. "Что же все это значит? — думает Никита Федорыч и, совсем истомленный духом и телом, опустил голову на руки, сидя на столбе.
   — Чего ты тут, — крикнул городовой. — Проваливай… Мошенники этакие!.. Спокою с вами нет! Хочешь к господину квартальному?
   Как холодной водой обдало Меркулова. Встал он, и тотчас же раздался часовой бой… Девять… Только-то!. И когда бой перестал и начали играть куранты, в их звуках чудилось ему: «еос тис синтелиас ту эонос». ("…" — до скончания века. Надпись, употреблявшаяся как у масонов, так и у русских хлыстов образованного общества.)
   Наняв ехавшего шажком порожняка, сел Никита Федорыч в пролетку и поехал вдоль по Нижнему базару к гостинице Бубнова, где жили Доронины. Пробежав наверх, свернул направо.
   — Дома?
   — Никак нет-с, не приезжали, — отвечал коридорный.
   — Записочку напишу. Дайте, пожалуйста, бумажки да карандашик.
   Отдав записку с приложеньем рублевки, Меркулов пошел назад. Проходя коридором, в полурастворенной двери одного номера увидал он высокую женщину в черном платье. Она звала прислугу.
   — Четыре раза звонила, все-таки нет никого, — кротко она говорила.Самовар дайте мне, пожалуйста, да чайный прибор.
   Взглянул на нее мимоходом Никита Федорыч — «фармазонка»!
   Воротясь домой, еще на лестнице осведомился Меркулов, не воротился ли Дмитрий Петрович. Нет, не приезжал еще. Досада стала разбирать Меркулова, горячился он, сердился, а на кого — и сам не знал. Надобно ж было в один день случиться стольким неудачам!.. «Дурной знак, нехорошая примета!..» — думал он, бросая картуз и пальто на первый попавшийся стул. В сильном волненье прошелся раза три по комнате, заглянул за ширмы, где ему приготовлена была постель…
   Глядь, на ночном столике часы… Как так?.. Как они туда попали?.. Часы те самые, что Брайтон ему подарил, вот и круг, вот и треугольник и надпись… Появленье часов на столике объяснялось очень просто: воротясь в первый раз в номер, Меркулов бессознательно снял их и положил у постели, а потом и забыл. Но теперь это казалось ему делом необычайным, непостижимым, сверхъестественным. «Добрый знак, хорошая примета», — решил он и вдруг рассвистался. За несколько минут перед тем дразнили и сердили его слышные издалека крики цыганской песни и звуки роговой музыки. Теперь и роговая музыка показалась приятной, даже чрезвычайно изящной, а песни цыган просто восхитительными…
   Даже в звуках турецкого барабана, что без умолку бухал в каком-то сколоченном из барочных досок комедиантском балагане, Никита Федорыч находил что-то прелестное, что-то необычайно гармоничное… Взглянул на часы — десять… Ну теперь Митенька скоро воротится, может быть и от Дорониных пришлют, может быть сам Зиновий Алексеич приедет… Чем бы до тех пор заняться?. Позвонил, спросил каких-нибудь газет. Подали «Ярмарочный листок», и он углубился в его чтение. Читает, сколько ржи на пристанях, сколько овса, пшена, муки — все цифры, цифры и цифры… Глядит он на эти цифры внимательно, но ничего в них не видит и вовсе не об них думает… Думает про невесту, думает про Веденеева, про тюленя, про Морковникова, про Брайтона и про Марью Ивановну, но ни над чем не может остановиться, ни над каким предметом не может сосредоточиться… Больше все Брайтон да Брайтон да его подаренье… С год прошло, как не вспоминал англичанина, а сегодня он у него беспрестанно на уме…
   «Это от того сна, — думает Меркулов. — Как, однако, я живо видел его, как есть наяву… Так же точно и после смерти — тогда ведь все равно, что день, что тысяча, миллион лет… Американец тогда у Брайтона правду говорил… А у нас мытарства!.. Нет, так лучше, как американец говорил: только что умрешь, тотчас тебе и суд, тотчас тебе и место, где господь присудит… Как он милосерд, как он премудр, как это хорошо он устроил! Что час, что тысяча лет — ему все одно… А что это за вера фармазонская?.. Тайная… Как бы узнать?.. Морковников не знает ли?.. Разве с Марьей Ивановной познакомиться, ее расспросить?.. Не скажет, пожалуй… тайности ведь у них». Дверь с шумом растворилась.
   — Наконец-то! — вскликнул Никита Федорыч и кинулся было обнимать Веденеева. Но это был не Веденеев.
   — Давеча, в обеденну пору, стучал я, к вам стучал в каюту, государь мой, так-таки не мог добудиться. Нечего делать — один пообедал… теперь уж не уйдете от меня. Пойдемте-ка ужинать… Одиннадцатый уж час…
   Так говорил Василий Петрович, растопыря врозь руки, будто в самом деле хотел изловить Меркулова, ежели тот вздумает лыжи от него навострить.
   — Я ведь не ужинаю, Василий Петрович. Да и есть-то вовсе не хочется,сказал Меркулов.
   — Как так?.. — с удивлением вскрикнул Морковников. — Не обедал, да и ужинать не хочет!.. На что это похоже?.. Смирять, что ли, себя вздумали?.. Нет, батюшка, этого я не позволю. Покончим с тюленём, тогда хоть совсем от еды откинься, хоть с голоду помри — тогда мне все равно… А до тех пор не позволю, ни под каким видом не позволю. Извольте-ка, сударь, идти со мной в общую залу. У Федора Яковлича рыба отменная, по всей ярманке лучше нет. Куда до него Барбатенке, да хоша б и самому модному вашему Никите Егорову…
   У них насчет рыбного тех же щей да пожиже влей. Подают красиво, любо-дорого посмотреть, да еда-то нам по брюху не приходится, не по русскому скусу она… Идем же, идем, нечего попусту лясы точить. И схватил Меркулова за руку.
   — Хоша и силком, а уж стащу друга поужинать, — говорил он. — Сердись, не сердись, по мне, брат, все едино… А на своем уж беспременно поставлю!.. Как это можно без ужина?.. Помилуйте!
   — Да ей-богу же в горло кусок не пройдет. Я так с вами давеча назавтракался, что, кажется, и завтрашний день есть не захочу.
   — Нельзя, голубчик, нельзя, — стоял на своем Морковников. — Ты продавец, я покупатель, — без того нельзя, чтобы не угоститься… я тебя угощаю… И перечить ты мне не моги, не моги… Нечего тут — расходы пополам… Это, батюшка, штуки немецкие, нашему брату, русскому человеку, они не под стать… я угощаю — перечить мне не моги… Ну, поцелуй меня, душа ты моя Никита Федорыч, да пойдем скорей. Больно уж я возлюбил тебя.
   И, не дождавшись ответа, купчина облапил Меркулова и стал целовать его со щеки на щеку.
   — Какие бы цены на тюленя завтра ни стали, тотчас сполна чистоганом плачу, — говорил Василий Петрович. — Слова не вымолвлю, разом на стол все до последней копейки. Помни только давешний уговорец, — гривну с рубля скостить… Уговор пуще денег… Да ну же, пойдем!.. Чего еще корячиться-то?.. Зовут не на беду, а на еду, а ты еще упираешься!.. Еда, любезный ты мой, во всяком разе первеющее дело!.. Чтоб мы были без еды?.. Опостылел бы тогда весь белый свет. А я и на предбудущую ярманку и навсегда твой покупатель. Коли хорошо пойдет завод, втрое, вчетверо больше буду брать у тебя… Только того из памяти не выкидывай — гривна скидки… Да ну же пойдем… Нечего тут еще кочевряжиться!.. Пойдем, говорю, — больно уж я возлюбил тебя. И потащил Меркулова за руку.
 
***
 
   А Митеньки все нет как нет. Что станешь делать? Пошел Никита Федорыч с безотвязным Морковниковым, хоть и больно ему того не хотелось. «Все равно,подумал, — не даст же покоя с своим хлебосольством. Теперь его ни крестом, ни пестом не отгонишь». И наказал коридорному, как только воротится Веденеев либо другой кто станет Меркулова спрашивать, тотчас бы повестил его.
   Никита Федорыч с Морковниковым едва отыскали порожний столик, — общая зала была полным-полнехонька. За всеми столами ужинали молодые купчики и приказчики. Особенно армян много было. Сладострастные сыны Арарата уселись поближе к помосту, где пели и танцевали смазливые дщери остзейцев. За одним столиком сидели сибиряки, перед ними стояло с полдюжины порожних белоголовых бутылок, а на других столах более виднелись скромные бутылки с пивом местного завода Барбатенки. Очищенная всюду стояла.
   Подлетел половой в синей канаусовой рубахе, отороченной тоненькими серебряными позументами. Ловко перекинув на левое плечо салфетку и низко нагнувшись перед Морковниковым, спросил у него:
   — Что потребуется вашему почтению?
   — Сперва-наперво, милый ты мой, поставь нам водочки да порцию икорки хорошенькой, — сказал Василий Петрович.
   — Зернистой прикажете али паюсной? — почтительно опуская глаза, спросил половой.
   — Знамо, зернистой, — паюсну сам ешь, — ответил Морковников. — Самой наилучшей зернистой подавай.
   — Стерляжьей не прикажете ли? Сейчас только вынули,-осклабясь во весь рот, сказал половой.
   — Тащи порцию. Да балыка еще подай. Семга есть?
   — Есть-с, только для вашей чести не совсем будет хороша, — ответил половой.
   — Так ну ее ко псам. Икры подай да балыка, огурчиков свежепросольных,приказывал Василий Петрович.-Нехорошее подашь — назад отдам и денег не заплачу, Федору Яковличу пожалуюсь. Слышишь?
   — Слушаю-с, — с лукавой улыбкой молвил половой. — Еще чего не пожелается ли вашей милости?
   — Расписанье подай, — сказал Василий Петрович.
   — Какое расписанье? — в недоуменье спросил половой.
   — Роспись кушаньям, какие у вас готовят, — повыся голос, крикнул на него с досадой Морковников.
   Карточку, значит? Сию минуту-с, — сказал половой и подал ее Василию Петровичу.
   — «Закуски, — по складам почти читает Морковников. — Икра паюсная конторская…» Мимо, — закуску мы уж заказали. «Мясное: лангет а ланглез, рулет де филе де фёб, ескалоп о трюф». Пес их знает, что такое тут нагорожено!.. Кобылятина еще, пожалуй, али собачье мясо… Слышишь? — строго обратился он к улыбавшемуся половому.
   — Другой карточки не имеется-с, — ответил половой. Отчего же не имеется? — вскрикнул Василий Петрович. — Не одна же, чать, нехристь к вам в гостиницу ходит, бывают и росейские люди — значит, православные христиане. Носом бы тыкать вот сюда Федора-то Яковлича, чтобы порядки знал, — прибавил Морковников, тыкая пальцем в непонятные для него слова на карточке.
   — Зачем же-с? Помилуйте, — вступился за хозяина половой. — Осетринки не прикажете ли, стерляди отличные есть, поросенок под хреном — московскому не уступит, цыплята, молодые тетерева.
   — Слушай, давай ты нам ракову похлебку да пироги подовые с рыбой… Имеется?
   — Раковый суп? Имеется-с.
   — Стерлядку разварную.
   — Слушаю-с.
   — Осетрины хорошей с хренком.
   — Слушаю-с.
   — Поросенка под хреном. Это я для тебя, — обратился Морковников к Никите Федорычу. — Мне-то не следует — середа.
   Меркулов не отвечал. Далеко в то время носились его думы.
   — Слушаю-с, — отвечал между тем половой Морковникову.
   — Цыплят жареных можно?
   — Можно-с.
   — Цыплят порцию да леща жареного на подсолнечном масле.
   — Слушаю-с.
   — Чего бы еще-то спросить? — обратился Морковников к задумавшемуся Никите Федорычу.
   — Помилуйте, Василий Петрович, да и того, что заказали, невозможно съесть, — сказал Меркулов.
   — Коли бог грехам потерпит, — всё, голубчик, сжуем во славу господню, все без остаточка, — молвил Морковников. — Тебе особенного чего не в охотку ли? Так говори.
   — Я уж сказал, что вовсе есть не хочу, — отвечал Меркулов.
   — Это ты шалишь-мамонишь. Подадут, так станешь есть… Как это можно без ужина?.. Помилосердуй, ради господа! — И, обращаясь к половому, сказал: — Шампанского в ледок поставь да мадерки бутылочку давай сюда, самой наилучшей. Слышишь?
   — Слушаю-с, — ответил половой.
   — С богом. Ступай. Готовь живее. Лётом вылетел половой вон из залы. А на помосте меж тем бренчит арфа, звучат расстроенные фортепьяны, визжит неистово скрипка, и дюжина арфисток с тремя-четырьмя молодцами, не то жидами, не то сынами германского отечества, наяривают песенки, чуждые русскому уху. Но когда которая-нибудь из толстомясых дщерей Liv— Est— und Kur-ланда выходила на середку, чтоб танцевать, и, подняв подол, начинала повертывать дебелыми плечами и обнаженною грудью, громкое браво, даже ура раздавалось по всей зале. Полупьяные купчики и молодые приказчики неистовыми кликами дружно встречали самый бесцеремонный, настоящий ярманочный канкан, а гайканский народ (Армяне.) даже с места вскакивал, страстно губами причмокивая.