Страница:
— Не знаю, сударь, — сердито насупив брови, ответил старик Самоквасов.Пес его знает, где он шляется… Праздный человек, тунеяд, гуляка… Я его, шаталу, и на глаз к себе не пущаю…
— Какая досада! — молвил Дмитрий Петрович и с нетерпеньем мотнул головой. — А как бы нужно мне повидать его. Просто сказать — до зарезу надо…
— Не могу ничего ответить на ваши спросы, — неласково промолвил Тимофей Гордеич. — Так что же-с? Как вам будет угодно насчет ваших закупок?..
— Видите ли, почтеннейший Тимофей Гордеич, — с озабоченным видом свое говорил Веденеев. — То дело от нас не уйдет, бог даст на днях хорошенько столкуемся, завтра либо послезавтра покончим его к общему удовольствию, а теперь не можете ли вы мне помочь насчет вашего племянника?.. Я и сам теперь, признаться, вижу, не надо бы мне было с ним связываться.
— Нешто дело у вас какое с ним? — с любопытством спросил старый Самоквасов, зорко глядя в глаза Веденееву.
— То-то и есть, почтеннейший Тимофей Гордеич. Нешто без дела стал бы я вас беспокоить, спрашивать об нем?.. — с притворной досадой молвил Дмитрий Петрович.
— Какое же дело у вас до Петьки касается? — откашлянувшись и поглядывая искоса на Веденеева, спросил Самоквасов. — Глядя по делу и говорить станем… Ежель пустошное какое, лучше меня и не спрашивайте, слова не молвлю, а ежель иное что, может статься и совет вам подам.
— Должишко есть за ним маленький, — сказал Дмитрий Петрович. — А мне скоро домой отправляться. Хотелось бы покончить с ним насчет его долгу.
— По векселю? — все-таки искоса посматривая на Веденеева, отрывисто спросил старик Самоквасов.
— По сохранной расписке, — ответил Дмитрий Петрович.
— По сохранной!.. Гм?.. Так впрямь по сохранной!.. Наличными, значит, одолжался?
— Да, рублей тысячу наличными взял, — сказал Веденеев.
— Тысячу!.. Ишь его как!.. Тысячами стал швыряться!.. А давно ль это было, спрошу я вас? — спросил Тимофей Гордеич.
— Да вот через три дня месяц исполнится… Обещал непременно в ярманке расплатиться, да вот и застрял где-то. Расписка-то, впрочем, писана до востребования, — сказал Дмитрий Петрович.
Так-с, — протянул Самоквасов. — Расплатится он! Как же!.. Держите карман шире!.. На гулянки бы только ему, по трактирам да в непотребных местах отличаться!.. А долги платить — дело не его… На беспутное что-нибудь и деньги-то у вас, поди, займовал?
— Нет, — молвил Веденеев, — на беспутство я не дал бы, он мне тогда говорил, что дело у него какое-то есть… По судам, говорил, надо ему хлопотать. Раздел какой-то поминал.
— Раздел поминал!.. Так это он у вас на раздел займовал!.. — злобно захохотав, вскрикнул Самоквасов. — Охота была вам ссужать такого бездельника, шалыгана непутного… Плакали, сударь, ваши денежки, плакали!.. Это ведь он со мной тягается — выдели его из капитала, порушь отцами, дедами заведенное дело… Шиш возьмет!.. Вот что!.. Совсем надо взбеситься, чтобы сделать по его… Подлец он, мерзкий распутник!..
— Это ваше дело, Тимофей Гордеич…— сказал Веденеев. — А вот хоть и говорите вы, что пропали мои денежки, однако ж я надеюсь на доброе ваше расположение и, чтобы нам и теперь и вперед дела вести, буду вас покорнейше просить не оставить меня добрым советом насчет вашего племянника и помочь разыскать его. Потому что, как скоро отыщу его, тотчас куда следует упрячу голубчика. Предъявлю, значит, ему расписку, потребую платежа, а как, по вашим словам, он теперь не при деньгах, так я расписочку-то ко взысканию, да и упрячу друга любезного — в каменный дом за решеточку… Не отвертится, в бараний рог согну его.
— Вот это так, вот это настоящее дело, — весело потирая руки и похаживая взад и вперед по комнате, говорил Самоквасов. — Это вы как надо быть рассуждаете… Приятно даже слушать!.. Мой совет, вашего дела вдаль не откладывать. Засадите поскорей шельмеца — и дело с концом… Пожалуйста, поторопитесь, не упустите шатуна, не то он, пожалуй, туда лыжи навострит, что в пять лет на разыщешь.
— Сыскать-то где мне его, Тимофей Гордеич? — сказал Веденеев. — Знал бы я, где он скрывается, так не стал бы чиниться. Дохнуть бы не дал ему, разом скрутил бы!.. Да не могу добиться, где он теперь. Вот беда-то моя!
— Болтали намедни ребята — на другой день, слышь, либо на третий день Успенья за Волгу он удрал, — молвил старик Самоквасов.
— А он как раз через день после Успенья обещал мне деньги принесть,молвил Веденеев.
— Извольте видеть! — злорадно вскликнул Тимофей Гордеич. — Значит, он от вашего долга тягача-то и задал… Нет, уж вы, пожалуйста, богом вас прошу, не милуйте его. Упрячьте поскорее в долговую — пущай его отведает, каково там живется… Я бы, скажу вам откровенно, сам его давно бы упек — провинностей за ним достаточно, да сами можете понять, что мне неловко… Сродство, толков не оберешься, опять же раздел. А ваше дело особая статья, человек вы сторонний, вам ничего. Закон, мол, и вся недолга.. Нет уж, вы приструньте его, пожалуйста. Ввек не забуду вашего одолженья!.. Хотите, при вас расспрошу про него молодцов?
И крикнул какого-то Ваську. Лётом влетел вверх по лестнице парень лет двадцати, кровь с молоком, сильный, здоровый, удалый.
— Слушай, Васька, — властным голосом стал говорить Самоквасов. — Правду скажешь — кушак да шапка мерлушчатая; соврешь — ни к Рождеству, ни к святой подарков как ушей своих не увидишь… Куда Петр Степаныч уехал?
Замялся было Васька, но кушак и шапка, особенно эта заманчивая мерлушчатая шапка, до того замерещилась в глазах молодца, что, несмотря на преданность свою Петру Степанычу, все, что ни знал, рассказал, пожалуй еще кой с какими прибавочками.
— Коней за Волгу рядили, — сказал он. — При мне была ряда, я у них тогда на квартире случился. До Комаровского скита подряжали, на сдаточных.
— До Комарова? — молвил Тимофей Гордеич. — Ты ведь не то в прошлом, не то в позапрошлом году туда ездил с ним?
— Так точно-с, я самый с ним ездил, — отвечал Васька. — В прошлом году это было, четыре недели там выжили.
— Как думаешь, Васютка, зачем бы теперь ему в Комаров ехать? — ласково спросил Тимофей Гордеич.
— К Бояркиным, надо думать, поехал, — ответил Васютка. — У них завсегда ему пристанище.
— Не может быть, — молвил на то Тимофей Гордеич. — Мать Таисея вечор у меня была и сама про него спрашивала.
— Нешто к Манефиным? — молвил Васютка. — Там зазнобушка есть у него…прибавил он, осклабляясь и тряхнув головой молодецки.
— Кто такая? — спросил Тимофей Гордеич.
— Племянницей матушки Манефы зовут ее. В приемыши, слышь, взята… В скитах настоящего дела по этой части не скоро разберешь, — с усмешкой прибавил Васютка. — Фленой Васильевной звать ее.
— Что ж у него с этой Фленой? — спросил Самоквасов.
— Известно, что, — ухмыльнулся Васютка. — Соловьев по ночам вместе слушают-с, по грибы да по ягоды по лесочкам похаживают. Были у них ахи, были и махи, надо полагать, всего бывало. На эти дела в скитах оченно просто. Житье там разлюли-малина, век бы оттоле не вышел.
— Так ты думаешь, что он к этой Флене поехал? — немного помолчав, спросил Самоквасов.
— Так надобно думать, — ответил Васютка. — Как турился он ехать и укладывался, так я ему помогал… А он нет-нет, да и вздохнет, а вздохнувши, и промолвит тихонько: «Ах ты, Фленушка, Фленушка!» Безотменно к ней собрался.
— Ступай к своему делу, — приказал Васютке Тимофей Гордеич…— Кушак да шапка за мной. Завтра получишь.
— Чувствительнейше вас благодарим, Тимофей Гордеич, — низко кланяясь, молвил Васютка, и лицо его просияло. Шапка не простая, а мерлушчатая! Больно хотелось такой ему. «Заглядятся девки, как зимой, бог даст, с кулаками в голицах на Кабан (Кабан — озеро в Казани. На льду его бывали, а может, и теперь бывают еще кулачные бои между русскими и татарами.) пойду, — думает он. — Держись, татарва окаянная, — любому скулу сворочу!»
— Ну вот, изволите видеть, — сказал Тимофей Гордеич Веденееву, когда, стуча изо всей мочи тяжелыми сапогами, сходил по лестнице в лавку Васютка.Вот вам и путь его, вот и дорога. Сцапайте его, батюшка, сделайте такое ваше одолжение… По гроб жизни не забуду!.. Потрудитесь, пожалуйста… А мы завсегда ваши радетели.
Мне что? Мне бы только очувствовался он, молод ведь еще, может статься маленько погодя и образуется… Грозы на него мало было, оттого и беда вся. Прихлопните его, сударь, прихлопните! Это не вредит, право не вредит… Его же душе во спасенье пойдет. Верно говорю…
До того был рад старик Самоквасов, что, как только ушел от него Веденеев, не только Васютке кушак и шапку купил, но и другим молодцам на пропив деньжонок малую толику пожаловал.
В тот же день вечером Веденеев, сидя за чайным столом у Дорониных, рассказал, как собирал он вести про Петра Степаныча. Много шутили, много смеялись над тем, как провел он старого Самоквасова, но не могли придумать, зачем понадобилось Петру Степанычу ехать в скиты за Волгу. При Лизе с Наташей Веденеев смолчал о Фленушке, но, улучив время, сказал о том и Зиновью Алексеичу и Татьяне Андревне. Зиновий Алексеич улыбнулся, а Татьяна Андревна начала ворчать.
— Вот какие вы ноне стали ветрогоны! Вот за какими делами по богомольям разъезжаете! Святые места порочите, соблазны по людям разносите! Не чаяла я таких делов от Петра Степаныча, не ожидала… Поди вот тут каков лукавец! И подумать ведь нельзя было, что за ним такие дела водятся… Нехорошо, нехорошо, ой как нехорошо!
На другой день Дарья Сергевна за каким-то делом завернула к Дорониным, и Татьяна Андревна все рассказала ей, что накануне узнала про Самоквасова. Не забыла и Фленушку помянуть. Живя с Дуней долгое время у матери Манефы, Дарья Сергевна хорошо знала обительскую баловницу, игривый, веселый нрав ее, озорные шалости и затейные проказы. И то знала, что Фленушка чересчур уж вольно обходится с мужчинами, но не верила, чтоб у нее с кем-нибудь дело далеко зашло.
«А впрочем, — подумала она, — чего с человеком не может случиться. Враг ведь силен, горами качает, долго ль и тут до греха!..» Аграфене Петровне сказала, но та совсем не поверила, чтоб у Фленушки было что-нибудь с Самоквасовым… А что за Волгу он уехал, о том она еще накануне знала: ихний приказчик ездил за товаром в Вихорево и вблизи Комарова повстречал Петра Степаныча.
Под Главным домом, у лавочки с уральскими камнями, часу в первом дня стоял Веденеев, и, накупив целую кучу красно-кровавых рубинов, голубых сапфиров, сине-алых аметистов, малиновых турмалинов и белых, будто алмазы блестящих, тяжеловесов, укладывал их в большую малахитовую шкатулку для первого подарка нареченной невесте. Едва отвел он глаза от игравших разноцветными переливами камней, увидал быстро с озабоченным видом проходившего мимо Петра Степаныча.
Остановил его Дмитрий Петрович и, несмотря на отговорки спешными делами, пустился в длинные расспросы. Самоквасов сказал, что он в самом деле ездил за Волгу, но вот уж четвертый день как воротился оттуда и теперь страшно завален работой и хлопотами. Сказал, что получил известие об окончании дела о разделе в его пользу и что послезавтра во что бы ни стало поедет в Казань. Дмитрий Петрович рассказал ему, как дивились у Дорониных внезапному его отъезду, как в первые дни, когда еще неизвестно было, что с ним случилось, все об нем беспокоились, особливо Татьяна Андревна… Рассказал и о том, что по его порученью разведывал об нем у дяди его и выпытал у него, что было нужно, заявивши о небывалой сохранной расписке. Самоквасов все только краем уха слушал… Сказал ему Веденеев о радости Дорониных, что дождались, наконец, жениха Лизаветы Зиновьевны. Петр Степаныч равнодушно улыбнулся и не сказал ни слова…
Когда же, крепко и горячо сжимая ему руку, Дмитрий Петрович поведал и о своей радости, Петр Степаныч так равнодушно поздравил его, что счастливому жениху такое поздравленье показалось даже обидным. Звал его Веденеев к себе, звал к Зиновью Алексеичу…
Самоквасов сказал, что до отъезда постарается непременно повидаться со всеми знакомыми, и тотчас своротил речь на свои недосуги. Молвил ему Дмитрий Петрович и про Дуню Смолокурову, что она жалуется на нездоровье, что очень похудела, смотрит такой грустной, задумчивой. Хоть бы словечко Петр Степаныч сказал, и, уверяя, что ему необходимо сейчас же куда-то ехать, убежал почти от Веденеева.
И день и другой каждую минуту ждали у Дорониных Петра Степаныча, но понапрасну. На третий день кто-то сказал, что он на Низ на пароходе побежал. Подивились, что он не зашел проститься. Татьяна Андревна досады не скрывала.
— Придумать не могу, чем мы ему не угодили, — обиженным голосом говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета, от нас ничего он не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки…
Ну да господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
— Да с чего ты так к сердцу принимаешь? — говорил жене Зиновий Алексеич. — Жили без него и вперед будем жить, не тужить, никому не служить. Не бечи ж (Бежать.) за ним, не знай зачем. Был, провалил; ну и кончено дело. На всех, мать моя, не угодишь, на всех и солнышко не усветит… По-моему, нечего и поминать про него.
— Обидно ведь, батька… До кого ни доведись, всяк оскорбится,продолжала брюзжать Татьяна Андревна. — Словно родного привечали, а он, видишь ли, как заплатил. На речи только, видно, мягок да тих, а на сердце злобен да лих… Лукавый человек!.. Никто ж ведь его силком к себе не тянул, никто ничем не заманивал; ну, не любо, не знайся, не хочешь, не водись, а этак, как он поступил, на что это похоже?
— Дела у него, слышь, спешные, — заметил Меркулов. — Митенька сказывал ведь, как он торопился. Минуты, слышь, свободной у него не было.
— Захотел бы, так не минуту сыскал бы, а час и другой…— молвила Татьяна Андревна. — Нет, ты за него не заступайся. Одно ему от нас ото всех: «Забудь наше добро, да не делай нам худа». И за то спасибо скажем. Ну, будет! — утоля воркотней расходившееся сердце, промолвила Татьяна Андревна. — Перестанем про него поминать… Господь с ним!.. Был у нас Петр Степаныч да сплыл, значит, и делу аминь… Вот и все, вот и последнее мое слово.
От Дорониных вести про Петра Степаныча дошли и до Марка Данилыча. Он только головой покачал, а потом на другой аль на третий день — как-то к слову пришлось, рассказал обо всем Дарье Сергевне. Когда говорил он, Дуня в смежной комнате сидела, а дверь была не притворена. От слова до слова слышала она, что отец рассказывал.
Быстро встала она со стула, нетвердым шагом перешла на другую сторону комнаты, оперлась рукой на стол и стала как вкопанная. Ни кровинки в лице, но ни слез, ни вздохов, ни малейшего движенья, только сдвинула брови да устремила неподвижный взор на свою руку. Через полчаса Аграфена Петровна пришла…
Дуня сказала ей про все, что узнала, но говорила так равнодушно, так безучастно, что Аграфена Петровна только подивилась… Затем больше ни слова о Самоквасове. По-видимому, Дуня стала даже веселей прежнего, и Марко Данилыч тому радовался.
Домой собралась Аграфена Петровна. Накануне отъезда долго сидела она с Дуней, но сколько раз ни заводила речь о том, что теперь у нее на сердце, она ни одним словом не отозвалась… Сначала не отвечала ничего, потом сказала, что все, что случилось, было одной глупостью, и она давным-давно и думать перестала о Самоквасове, и теперь надивиться не может, как это она могла так много об нем думать. «Ну, — подумала Аграфена Петровна, — теперь ничего. Все пройдет, все минет, она успокоится и забудет его».
Тяжело было Петру Степанычу на ярманочном многолюдстве. Не вытерпел, ни с кем не видевшись, дня через два он поехал в Казань.
Только что отвалил пароход от нижегородской пристани, увидал Петр Степаныч развеселого ухарского парня, маленько подгулявшего на расставанье с ярманкой. В красной кумачовой рубахе, в черных плисовых штанах и в поярковой шляпе набекрень стоит он середь палубы. Выступив вперед правой ногой и задорно всех озирая, залихватски наяривает на гармонике, то присвистывая, то взвизгивая, то подпевая:
Уж и быть ли, не быть ли беде?
Уж расти ль в огороде лебеде?
«Быть беде!..» вспало на ум Петра Степаныча…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
— Какая досада! — молвил Дмитрий Петрович и с нетерпеньем мотнул головой. — А как бы нужно мне повидать его. Просто сказать — до зарезу надо…
— Не могу ничего ответить на ваши спросы, — неласково промолвил Тимофей Гордеич. — Так что же-с? Как вам будет угодно насчет ваших закупок?..
— Видите ли, почтеннейший Тимофей Гордеич, — с озабоченным видом свое говорил Веденеев. — То дело от нас не уйдет, бог даст на днях хорошенько столкуемся, завтра либо послезавтра покончим его к общему удовольствию, а теперь не можете ли вы мне помочь насчет вашего племянника?.. Я и сам теперь, признаться, вижу, не надо бы мне было с ним связываться.
— Нешто дело у вас какое с ним? — с любопытством спросил старый Самоквасов, зорко глядя в глаза Веденееву.
— То-то и есть, почтеннейший Тимофей Гордеич. Нешто без дела стал бы я вас беспокоить, спрашивать об нем?.. — с притворной досадой молвил Дмитрий Петрович.
— Какое же дело у вас до Петьки касается? — откашлянувшись и поглядывая искоса на Веденеева, спросил Самоквасов. — Глядя по делу и говорить станем… Ежель пустошное какое, лучше меня и не спрашивайте, слова не молвлю, а ежель иное что, может статься и совет вам подам.
— Должишко есть за ним маленький, — сказал Дмитрий Петрович. — А мне скоро домой отправляться. Хотелось бы покончить с ним насчет его долгу.
— По векселю? — все-таки искоса посматривая на Веденеева, отрывисто спросил старик Самоквасов.
— По сохранной расписке, — ответил Дмитрий Петрович.
— По сохранной!.. Гм?.. Так впрямь по сохранной!.. Наличными, значит, одолжался?
— Да, рублей тысячу наличными взял, — сказал Веденеев.
— Тысячу!.. Ишь его как!.. Тысячами стал швыряться!.. А давно ль это было, спрошу я вас? — спросил Тимофей Гордеич.
— Да вот через три дня месяц исполнится… Обещал непременно в ярманке расплатиться, да вот и застрял где-то. Расписка-то, впрочем, писана до востребования, — сказал Дмитрий Петрович.
Так-с, — протянул Самоквасов. — Расплатится он! Как же!.. Держите карман шире!.. На гулянки бы только ему, по трактирам да в непотребных местах отличаться!.. А долги платить — дело не его… На беспутное что-нибудь и деньги-то у вас, поди, займовал?
— Нет, — молвил Веденеев, — на беспутство я не дал бы, он мне тогда говорил, что дело у него какое-то есть… По судам, говорил, надо ему хлопотать. Раздел какой-то поминал.
— Раздел поминал!.. Так это он у вас на раздел займовал!.. — злобно захохотав, вскрикнул Самоквасов. — Охота была вам ссужать такого бездельника, шалыгана непутного… Плакали, сударь, ваши денежки, плакали!.. Это ведь он со мной тягается — выдели его из капитала, порушь отцами, дедами заведенное дело… Шиш возьмет!.. Вот что!.. Совсем надо взбеситься, чтобы сделать по его… Подлец он, мерзкий распутник!..
— Это ваше дело, Тимофей Гордеич…— сказал Веденеев. — А вот хоть и говорите вы, что пропали мои денежки, однако ж я надеюсь на доброе ваше расположение и, чтобы нам и теперь и вперед дела вести, буду вас покорнейше просить не оставить меня добрым советом насчет вашего племянника и помочь разыскать его. Потому что, как скоро отыщу его, тотчас куда следует упрячу голубчика. Предъявлю, значит, ему расписку, потребую платежа, а как, по вашим словам, он теперь не при деньгах, так я расписочку-то ко взысканию, да и упрячу друга любезного — в каменный дом за решеточку… Не отвертится, в бараний рог согну его.
— Вот это так, вот это настоящее дело, — весело потирая руки и похаживая взад и вперед по комнате, говорил Самоквасов. — Это вы как надо быть рассуждаете… Приятно даже слушать!.. Мой совет, вашего дела вдаль не откладывать. Засадите поскорей шельмеца — и дело с концом… Пожалуйста, поторопитесь, не упустите шатуна, не то он, пожалуй, туда лыжи навострит, что в пять лет на разыщешь.
— Сыскать-то где мне его, Тимофей Гордеич? — сказал Веденеев. — Знал бы я, где он скрывается, так не стал бы чиниться. Дохнуть бы не дал ему, разом скрутил бы!.. Да не могу добиться, где он теперь. Вот беда-то моя!
— Болтали намедни ребята — на другой день, слышь, либо на третий день Успенья за Волгу он удрал, — молвил старик Самоквасов.
— А он как раз через день после Успенья обещал мне деньги принесть,молвил Веденеев.
— Извольте видеть! — злорадно вскликнул Тимофей Гордеич. — Значит, он от вашего долга тягача-то и задал… Нет, уж вы, пожалуйста, богом вас прошу, не милуйте его. Упрячьте поскорее в долговую — пущай его отведает, каково там живется… Я бы, скажу вам откровенно, сам его давно бы упек — провинностей за ним достаточно, да сами можете понять, что мне неловко… Сродство, толков не оберешься, опять же раздел. А ваше дело особая статья, человек вы сторонний, вам ничего. Закон, мол, и вся недолга.. Нет уж, вы приструньте его, пожалуйста. Ввек не забуду вашего одолженья!.. Хотите, при вас расспрошу про него молодцов?
И крикнул какого-то Ваську. Лётом влетел вверх по лестнице парень лет двадцати, кровь с молоком, сильный, здоровый, удалый.
— Слушай, Васька, — властным голосом стал говорить Самоквасов. — Правду скажешь — кушак да шапка мерлушчатая; соврешь — ни к Рождеству, ни к святой подарков как ушей своих не увидишь… Куда Петр Степаныч уехал?
Замялся было Васька, но кушак и шапка, особенно эта заманчивая мерлушчатая шапка, до того замерещилась в глазах молодца, что, несмотря на преданность свою Петру Степанычу, все, что ни знал, рассказал, пожалуй еще кой с какими прибавочками.
— Коней за Волгу рядили, — сказал он. — При мне была ряда, я у них тогда на квартире случился. До Комаровского скита подряжали, на сдаточных.
— До Комарова? — молвил Тимофей Гордеич. — Ты ведь не то в прошлом, не то в позапрошлом году туда ездил с ним?
— Так точно-с, я самый с ним ездил, — отвечал Васька. — В прошлом году это было, четыре недели там выжили.
— Как думаешь, Васютка, зачем бы теперь ему в Комаров ехать? — ласково спросил Тимофей Гордеич.
— К Бояркиным, надо думать, поехал, — ответил Васютка. — У них завсегда ему пристанище.
— Не может быть, — молвил на то Тимофей Гордеич. — Мать Таисея вечор у меня была и сама про него спрашивала.
— Нешто к Манефиным? — молвил Васютка. — Там зазнобушка есть у него…прибавил он, осклабляясь и тряхнув головой молодецки.
— Кто такая? — спросил Тимофей Гордеич.
— Племянницей матушки Манефы зовут ее. В приемыши, слышь, взята… В скитах настоящего дела по этой части не скоро разберешь, — с усмешкой прибавил Васютка. — Фленой Васильевной звать ее.
— Что ж у него с этой Фленой? — спросил Самоквасов.
— Известно, что, — ухмыльнулся Васютка. — Соловьев по ночам вместе слушают-с, по грибы да по ягоды по лесочкам похаживают. Были у них ахи, были и махи, надо полагать, всего бывало. На эти дела в скитах оченно просто. Житье там разлюли-малина, век бы оттоле не вышел.
— Так ты думаешь, что он к этой Флене поехал? — немного помолчав, спросил Самоквасов.
— Так надобно думать, — ответил Васютка. — Как турился он ехать и укладывался, так я ему помогал… А он нет-нет, да и вздохнет, а вздохнувши, и промолвит тихонько: «Ах ты, Фленушка, Фленушка!» Безотменно к ней собрался.
— Ступай к своему делу, — приказал Васютке Тимофей Гордеич…— Кушак да шапка за мной. Завтра получишь.
— Чувствительнейше вас благодарим, Тимофей Гордеич, — низко кланяясь, молвил Васютка, и лицо его просияло. Шапка не простая, а мерлушчатая! Больно хотелось такой ему. «Заглядятся девки, как зимой, бог даст, с кулаками в голицах на Кабан (Кабан — озеро в Казани. На льду его бывали, а может, и теперь бывают еще кулачные бои между русскими и татарами.) пойду, — думает он. — Держись, татарва окаянная, — любому скулу сворочу!»
— Ну вот, изволите видеть, — сказал Тимофей Гордеич Веденееву, когда, стуча изо всей мочи тяжелыми сапогами, сходил по лестнице в лавку Васютка.Вот вам и путь его, вот и дорога. Сцапайте его, батюшка, сделайте такое ваше одолжение… По гроб жизни не забуду!.. Потрудитесь, пожалуйста… А мы завсегда ваши радетели.
Мне что? Мне бы только очувствовался он, молод ведь еще, может статься маленько погодя и образуется… Грозы на него мало было, оттого и беда вся. Прихлопните его, сударь, прихлопните! Это не вредит, право не вредит… Его же душе во спасенье пойдет. Верно говорю…
До того был рад старик Самоквасов, что, как только ушел от него Веденеев, не только Васютке кушак и шапку купил, но и другим молодцам на пропив деньжонок малую толику пожаловал.
В тот же день вечером Веденеев, сидя за чайным столом у Дорониных, рассказал, как собирал он вести про Петра Степаныча. Много шутили, много смеялись над тем, как провел он старого Самоквасова, но не могли придумать, зачем понадобилось Петру Степанычу ехать в скиты за Волгу. При Лизе с Наташей Веденеев смолчал о Фленушке, но, улучив время, сказал о том и Зиновью Алексеичу и Татьяне Андревне. Зиновий Алексеич улыбнулся, а Татьяна Андревна начала ворчать.
— Вот какие вы ноне стали ветрогоны! Вот за какими делами по богомольям разъезжаете! Святые места порочите, соблазны по людям разносите! Не чаяла я таких делов от Петра Степаныча, не ожидала… Поди вот тут каков лукавец! И подумать ведь нельзя было, что за ним такие дела водятся… Нехорошо, нехорошо, ой как нехорошо!
На другой день Дарья Сергевна за каким-то делом завернула к Дорониным, и Татьяна Андревна все рассказала ей, что накануне узнала про Самоквасова. Не забыла и Фленушку помянуть. Живя с Дуней долгое время у матери Манефы, Дарья Сергевна хорошо знала обительскую баловницу, игривый, веселый нрав ее, озорные шалости и затейные проказы. И то знала, что Фленушка чересчур уж вольно обходится с мужчинами, но не верила, чтоб у нее с кем-нибудь дело далеко зашло.
«А впрочем, — подумала она, — чего с человеком не может случиться. Враг ведь силен, горами качает, долго ль и тут до греха!..» Аграфене Петровне сказала, но та совсем не поверила, чтоб у Фленушки было что-нибудь с Самоквасовым… А что за Волгу он уехал, о том она еще накануне знала: ихний приказчик ездил за товаром в Вихорево и вблизи Комарова повстречал Петра Степаныча.
***
Под Главным домом, у лавочки с уральскими камнями, часу в первом дня стоял Веденеев, и, накупив целую кучу красно-кровавых рубинов, голубых сапфиров, сине-алых аметистов, малиновых турмалинов и белых, будто алмазы блестящих, тяжеловесов, укладывал их в большую малахитовую шкатулку для первого подарка нареченной невесте. Едва отвел он глаза от игравших разноцветными переливами камней, увидал быстро с озабоченным видом проходившего мимо Петра Степаныча.
Остановил его Дмитрий Петрович и, несмотря на отговорки спешными делами, пустился в длинные расспросы. Самоквасов сказал, что он в самом деле ездил за Волгу, но вот уж четвертый день как воротился оттуда и теперь страшно завален работой и хлопотами. Сказал, что получил известие об окончании дела о разделе в его пользу и что послезавтра во что бы ни стало поедет в Казань. Дмитрий Петрович рассказал ему, как дивились у Дорониных внезапному его отъезду, как в первые дни, когда еще неизвестно было, что с ним случилось, все об нем беспокоились, особливо Татьяна Андревна… Рассказал и о том, что по его порученью разведывал об нем у дяди его и выпытал у него, что было нужно, заявивши о небывалой сохранной расписке. Самоквасов все только краем уха слушал… Сказал ему Веденеев о радости Дорониных, что дождались, наконец, жениха Лизаветы Зиновьевны. Петр Степаныч равнодушно улыбнулся и не сказал ни слова…
Когда же, крепко и горячо сжимая ему руку, Дмитрий Петрович поведал и о своей радости, Петр Степаныч так равнодушно поздравил его, что счастливому жениху такое поздравленье показалось даже обидным. Звал его Веденеев к себе, звал к Зиновью Алексеичу…
Самоквасов сказал, что до отъезда постарается непременно повидаться со всеми знакомыми, и тотчас своротил речь на свои недосуги. Молвил ему Дмитрий Петрович и про Дуню Смолокурову, что она жалуется на нездоровье, что очень похудела, смотрит такой грустной, задумчивой. Хоть бы словечко Петр Степаныч сказал, и, уверяя, что ему необходимо сейчас же куда-то ехать, убежал почти от Веденеева.
И день и другой каждую минуту ждали у Дорониных Петра Степаныча, но понапрасну. На третий день кто-то сказал, что он на Низ на пароходе побежал. Подивились, что он не зашел проститься. Татьяна Андревна досады не скрывала.
— Придумать не могу, чем мы ему не угодили, — обиженным голосом говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета, от нас ничего он не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки…
Ну да господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
— Да с чего ты так к сердцу принимаешь? — говорил жене Зиновий Алексеич. — Жили без него и вперед будем жить, не тужить, никому не служить. Не бечи ж (Бежать.) за ним, не знай зачем. Был, провалил; ну и кончено дело. На всех, мать моя, не угодишь, на всех и солнышко не усветит… По-моему, нечего и поминать про него.
— Обидно ведь, батька… До кого ни доведись, всяк оскорбится,продолжала брюзжать Татьяна Андревна. — Словно родного привечали, а он, видишь ли, как заплатил. На речи только, видно, мягок да тих, а на сердце злобен да лих… Лукавый человек!.. Никто ж ведь его силком к себе не тянул, никто ничем не заманивал; ну, не любо, не знайся, не хочешь, не водись, а этак, как он поступил, на что это похоже?
— Дела у него, слышь, спешные, — заметил Меркулов. — Митенька сказывал ведь, как он торопился. Минуты, слышь, свободной у него не было.
— Захотел бы, так не минуту сыскал бы, а час и другой…— молвила Татьяна Андревна. — Нет, ты за него не заступайся. Одно ему от нас ото всех: «Забудь наше добро, да не делай нам худа». И за то спасибо скажем. Ну, будет! — утоля воркотней расходившееся сердце, промолвила Татьяна Андревна. — Перестанем про него поминать… Господь с ним!.. Был у нас Петр Степаныч да сплыл, значит, и делу аминь… Вот и все, вот и последнее мое слово.
От Дорониных вести про Петра Степаныча дошли и до Марка Данилыча. Он только головой покачал, а потом на другой аль на третий день — как-то к слову пришлось, рассказал обо всем Дарье Сергевне. Когда говорил он, Дуня в смежной комнате сидела, а дверь была не притворена. От слова до слова слышала она, что отец рассказывал.
Быстро встала она со стула, нетвердым шагом перешла на другую сторону комнаты, оперлась рукой на стол и стала как вкопанная. Ни кровинки в лице, но ни слез, ни вздохов, ни малейшего движенья, только сдвинула брови да устремила неподвижный взор на свою руку. Через полчаса Аграфена Петровна пришла…
Дуня сказала ей про все, что узнала, но говорила так равнодушно, так безучастно, что Аграфена Петровна только подивилась… Затем больше ни слова о Самоквасове. По-видимому, Дуня стала даже веселей прежнего, и Марко Данилыч тому радовался.
Домой собралась Аграфена Петровна. Накануне отъезда долго сидела она с Дуней, но сколько раз ни заводила речь о том, что теперь у нее на сердце, она ни одним словом не отозвалась… Сначала не отвечала ничего, потом сказала, что все, что случилось, было одной глупостью, и она давным-давно и думать перестала о Самоквасове, и теперь надивиться не может, как это она могла так много об нем думать. «Ну, — подумала Аграфена Петровна, — теперь ничего. Все пройдет, все минет, она успокоится и забудет его».
Тяжело было Петру Степанычу на ярманочном многолюдстве. Не вытерпел, ни с кем не видевшись, дня через два он поехал в Казань.
Только что отвалил пароход от нижегородской пристани, увидал Петр Степаныч развеселого ухарского парня, маленько подгулявшего на расставанье с ярманкой. В красной кумачовой рубахе, в черных плисовых штанах и в поярковой шляпе набекрень стоит он середь палубы. Выступив вперед правой ногой и задорно всех озирая, залихватски наяривает на гармонике, то присвистывая, то взвизгивая, то подпевая:
Уж и быть ли, не быть ли беде?
Уж расти ль в огороде лебеде?
«Быть беде!..» вспало на ум Петра Степаныча…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Когда Дуня от Дарьи Сергевны узнала об отъезде Петра Степаныча за Волгу, сердце у ней так и упало. В тоске и кручине после того целые дни она проводила. Ни отцовской ласки, ни заботливости Дарьи Сергевны будто не замечала, даже говорила с ними неохотно. Только и речей было у ней, что с Аграфеной Петровной, да и с той не по-прежнему она разговаривала, зато тихого, немого плача было довольно. Как ни уговаривала ее Аграфена Петровна, что убиваться тут не из чего, что мало ль какие могли у него дела случиться, мало ль зачем вдруг ехать ему понадобилось.
Дуня речам ее не внимала, а все больше и больше тосковала и плакала. Заметив перемену в дочери, Марко Данилыч, сколько ее ни расспрашивал, ничего не мог добиться, советовался он и с Дарьей Сергевной и с Аграфеной Петровной, и они ничего не могли ему присоветовать. Старался развлечь Дунины думы забавами, гостей сзывал, в театр ее возил, ничто не помогало, ничто не могло рассеять тайной ее кручины… Исстрадался весь Марко Данилыч, замечая, что Дуня с каждым днем, ровно воск, тает. Приходило ему в голову, не пришла ли пора ее, не нашла ли она по душе человека, и подумал при этом на Петра Степаныча. Не раз и не два заговаривал он об этом с дочерью… но, опричь дочерниных слез, ничего не мог добиться.
Аграфена Петровна говорила Дуне, что поездка Петра Степаныча не долгая, что, должно быть, какие-нибудь дела с матерями у него не покончены…
Может быть, дела денежные, и вот теперь, прослышав о близком скитов разоренье, поехал он туда, чтобы во-время наградить обители деньгами. Равнодушно слушала все это Дуня. Теперь ей было все равно — в скиты ли уехал Петр Степаныч, в Казань ли, в другое ли место; то ей было невыносимо, то было горько, что уехал он, не сказавшись, ни с кем не простясь. Когда же Татьяна Андревна передала Аграфене Петровне вести, принесенные Веденеевым, и помянула про Фленушку, та виду не подала и ни словечка о том Дуне не молвила. Зато говорливая мать Таисея невпопад разболталась при Дунюшке. Сбираясь домой, зашла она к Марку Данилычу еще разок покланяться, не оставил бы их обитель милостями при грозивших бедах и напастях. Тут она разговорилась о Комаровских вестях, привезенных накануне наперсницей ее, часовенной головщицей Варварушкой. Матери Таисеи стало за великую обиду, что Петр Степаныч, пока из дядиных рук глядел, всегда в ее обители приставал, а как только стал оперяться да свой капитал получать, в сиротском дому у иконника Ермилы Матвеича остановился…
— Уж мы ли не угождали ему, уж мы ли не были рады ему, а теперь ровно плюнул он на нашу святую обитель!.. — со слезами говорила мать Таисея.Известно, у других жизнь веселее, а наша обитель не богатая, и пустяшных делов у меня, слава богу, не водится… Живем скромно, по закону, ну а по иным обителям и житье другое: есть там девицы веселые и податливые, поди теперь с ними ровно сыр в масле катается… А мы терпи да убытки неси. Ведь, бывало, что ни пожалует к нам погостить, меньше двух сотенных никогда не оставит… А все эта баламутница Флена Васильевна, она его от нашей обители отвадила… У ней только и есть на уме, чтобы каждого молодого паренька взбаламутить да взбудоражить…
Промеж их давно замечалось. А Ермилы Матвеича дом возле самой Манефиной обители и прямехонько супротив Фленушкиных окон… Теперь им воля: матушка больным-больнешенька, а Фленушка и к винцу возымела пристрастие. Свертит она, скружит она сердечного Петра Степаныча, беспременно споит сердечного.
Зелень у Дуни в глазах заходила, когда услышала она Таисеины речи. Не то, чтобы слово промолвить, бровью не повела, пальчиком не двинула… Одна осталась — и тут не заплакала. Стала ровно каменная. Сама даже Груня стала ей противна. Одной все быть хотелось, уйти в самое себя. Вечером Марко Данилыч в театр ее повез с Дорониными. Безмолвно исполнила Дуня отцовский приказ, оделась, поехала; но лютой мукой показались ей и сиденье в ложе и сиденье за ужином у Никиты Егорова: однако все перенесла, все безропотно вытерпела.
На другой день, а это было как раз в то утро, когда Никита Федорыч впервые приехал к невесте, в грустном безмолвье, в сердечной кручине сидела, пригорюнясь, одинокая Дуня. Вдруг слышит — кто-то тревожно кричит в коридоре, кто-то бежит, хлопают двери, поднялась беготня… Не пожар ли, не горит ли гостиница?..
Нет… «Задавили, задавили!» — кричат… И все вдруг стихло.
Снова поднялся беспокойный говор, снова послышались топот бегущих и шум… Вдруг входная дверь распахнулась… Бледная, как смерть, с трудом переводя дыханье и держа за руку старшую девочку, в страшном испуге нетвердыми шагами вошла Аграфена Петровна и тяжело опустилась на первый попавшийся стул. Следом за ней вошла высокая, странная, статная женщина, с ног до головы во всем черном, покрыта была она черною же, но дорогою кашмировою шалью. Сильными, крепкими руками внесла она меньшую дочку Аграфены Петровны — всю в пыли, с растрепанными волосами и в измятом платье… Бережно она поставила ее середь комнаты, погладила по головке и нежно поцеловала. Лицо этой женщины незнакомо было и Дуне и прибежавшей на шум Дарье Сергевне… Общими силами кое-как успокоили Аграфену Петровну.
Каждый день она перед полуднем хаживала навестить скорбную Дуню и брала с собой обеих маленьких девочек. День был ясный, и она, потихоньку пробираясь в тени по другой стороне улицы, поверсталась с гостиницей, где жили Смолокуровы. По улице взад и вперед тянутся нескончаемые обозы, по сторонам их мчатся кареты, коляски, дрожки, толпится и теснится народ; все шумят, гамят, суетятся, мечутся во все стороны, всюду сумятица и толкотня; у непривычного человека как раз голова кругом пойдет на такой сутолоке. Взяв за руки девочек, Аграфена Петровна стала переходить кипевшую народом улицу и уж дошла было до подъезда гостиницы, как вдруг с шумом, с громом налетела чья-то запряженная парой борзых коней коляска.
Раздался детский крик, обмерла Аграфена Петровна… Меньшая девочка ее лежала на мостовой у колес подъехавшей коляски. Сшибло ль ее, сама ли упала с испугу — бог ее знает… Ястребом ринулась мать, но ребенок был уж на руках черной женщины. В глазах помутилось у Аграфены Петровны, зелень пошла… Едва устояла она на ногах.
— Успокойтесь, не тревожьтесь, — ласково и тихо говорила добрая женщина. — Девочка ничем невредима… Один испуг. В самом деле, ребенок поплатился только смятым платьем да растрепанными волосами, но с испугу дрожал, бился и трепетал всем тельцем, ровно голубок, попавший в силки. Девочка не могла идти, а мать не в силах была поднять ее.
— Не беспокойтесь, моя милая, я донесу вашу бедную крошку, — кротко промолвила черная женщина и, охватив сильными руками девочку, бодро понесла ее вверх по ступеням…
У Смолокуровых она сказала, что живет рядом с их номером, и назвала себя помещицей села Талызина Марьей Ивановной Алымовой.
По душе пришлась скорбной Дуне Марья Ивановна. Голос тихий и кроткий, речь задушевная, нежная, добрая улыбка, скромные, но величавые приемы и проницательные ясные взоры чудным блеском сиявших голубых очей невольно, бессознательно влекли к ней разбитое сердце потерявшей земные радости девушки.
Между тем Марко Данилыч воротился с Гребновской в самом веселом расположении духа. Всю коренную рыбу, что у него ее ни было, по хорошей цене без остатка он продал. Увидавши в окно подъезжавшего хозяина, Дарья Сергевна поспешила к нему навстречу рассказать наперед, что у них без него случилось. Встревожился Марко Данилыч только за Дуню. Зная привязанность ее к Аграфене Петровне, опасался он, чтоб испуг еще пуще не повредил ей, но Дарья Сергевна его успокоила. Стал Марко Данилыч расспрашивать, что это за Марья Ивановна такая, и узнал, что какая-то она мудреная, сама из дворянского роду, а ходит черноризицей. Еще порасспросил об ней у Дарьи Сергевны и, узнав прозванье Марьи Ивановны, Марко Данилыч призадумался, а потом тихонько промолвил:
— Не дочка ли нашему?.. И та, слышь, тоже чудит… Тоже, слышь, в черном ходит и живет не по-господски… У старых девок, у келейниц, слышь, часто на беседах бывает. А добрая, говорят про нее, милосердая барышня.
Войдя в комнаты, познакомился он с Марьей Ивановной, о том о сем поговорил и потом спросил у ней:
— Не Ивана ль Григорьича дочка вы будете?
— Да, — ответила Марья Ивановна, — отца моего Иваном Григорьичем звали.
— Так деревня Родякова, что в лесу под Муромом, ваша будет?
— Да, это моя деревня, — подтвердила Марья Ивановна.
— Матушка!.. Марья Ивановна!.. — радостно вскликнул Марко Данилыч…Ведь вы нашего барина дочка!.. Мы сами родяковские родом-то.
— Как так? — с любопытством спросила Марья Ивановна.
— Мой-от родитель вашего батюшки крестьянином был, потом на волю откупился, а там и в купцы вышел… Ах вы, матушка наша Марья Ивановна!.. Вот привел господь встретиться!.. Мы вашим батюшкой завсегда довольны были… Барин милосердый был, жили мы за ним, что у Христа за пазухой.
Дуня речам ее не внимала, а все больше и больше тосковала и плакала. Заметив перемену в дочери, Марко Данилыч, сколько ее ни расспрашивал, ничего не мог добиться, советовался он и с Дарьей Сергевной и с Аграфеной Петровной, и они ничего не могли ему присоветовать. Старался развлечь Дунины думы забавами, гостей сзывал, в театр ее возил, ничто не помогало, ничто не могло рассеять тайной ее кручины… Исстрадался весь Марко Данилыч, замечая, что Дуня с каждым днем, ровно воск, тает. Приходило ему в голову, не пришла ли пора ее, не нашла ли она по душе человека, и подумал при этом на Петра Степаныча. Не раз и не два заговаривал он об этом с дочерью… но, опричь дочерниных слез, ничего не мог добиться.
Аграфена Петровна говорила Дуне, что поездка Петра Степаныча не долгая, что, должно быть, какие-нибудь дела с матерями у него не покончены…
Может быть, дела денежные, и вот теперь, прослышав о близком скитов разоренье, поехал он туда, чтобы во-время наградить обители деньгами. Равнодушно слушала все это Дуня. Теперь ей было все равно — в скиты ли уехал Петр Степаныч, в Казань ли, в другое ли место; то ей было невыносимо, то было горько, что уехал он, не сказавшись, ни с кем не простясь. Когда же Татьяна Андревна передала Аграфене Петровне вести, принесенные Веденеевым, и помянула про Фленушку, та виду не подала и ни словечка о том Дуне не молвила. Зато говорливая мать Таисея невпопад разболталась при Дунюшке. Сбираясь домой, зашла она к Марку Данилычу еще разок покланяться, не оставил бы их обитель милостями при грозивших бедах и напастях. Тут она разговорилась о Комаровских вестях, привезенных накануне наперсницей ее, часовенной головщицей Варварушкой. Матери Таисеи стало за великую обиду, что Петр Степаныч, пока из дядиных рук глядел, всегда в ее обители приставал, а как только стал оперяться да свой капитал получать, в сиротском дому у иконника Ермилы Матвеича остановился…
— Уж мы ли не угождали ему, уж мы ли не были рады ему, а теперь ровно плюнул он на нашу святую обитель!.. — со слезами говорила мать Таисея.Известно, у других жизнь веселее, а наша обитель не богатая, и пустяшных делов у меня, слава богу, не водится… Живем скромно, по закону, ну а по иным обителям и житье другое: есть там девицы веселые и податливые, поди теперь с ними ровно сыр в масле катается… А мы терпи да убытки неси. Ведь, бывало, что ни пожалует к нам погостить, меньше двух сотенных никогда не оставит… А все эта баламутница Флена Васильевна, она его от нашей обители отвадила… У ней только и есть на уме, чтобы каждого молодого паренька взбаламутить да взбудоражить…
Промеж их давно замечалось. А Ермилы Матвеича дом возле самой Манефиной обители и прямехонько супротив Фленушкиных окон… Теперь им воля: матушка больным-больнешенька, а Фленушка и к винцу возымела пристрастие. Свертит она, скружит она сердечного Петра Степаныча, беспременно споит сердечного.
Зелень у Дуни в глазах заходила, когда услышала она Таисеины речи. Не то, чтобы слово промолвить, бровью не повела, пальчиком не двинула… Одна осталась — и тут не заплакала. Стала ровно каменная. Сама даже Груня стала ей противна. Одной все быть хотелось, уйти в самое себя. Вечером Марко Данилыч в театр ее повез с Дорониными. Безмолвно исполнила Дуня отцовский приказ, оделась, поехала; но лютой мукой показались ей и сиденье в ложе и сиденье за ужином у Никиты Егорова: однако все перенесла, все безропотно вытерпела.
На другой день, а это было как раз в то утро, когда Никита Федорыч впервые приехал к невесте, в грустном безмолвье, в сердечной кручине сидела, пригорюнясь, одинокая Дуня. Вдруг слышит — кто-то тревожно кричит в коридоре, кто-то бежит, хлопают двери, поднялась беготня… Не пожар ли, не горит ли гостиница?..
Нет… «Задавили, задавили!» — кричат… И все вдруг стихло.
Снова поднялся беспокойный говор, снова послышались топот бегущих и шум… Вдруг входная дверь распахнулась… Бледная, как смерть, с трудом переводя дыханье и держа за руку старшую девочку, в страшном испуге нетвердыми шагами вошла Аграфена Петровна и тяжело опустилась на первый попавшийся стул. Следом за ней вошла высокая, странная, статная женщина, с ног до головы во всем черном, покрыта была она черною же, но дорогою кашмировою шалью. Сильными, крепкими руками внесла она меньшую дочку Аграфены Петровны — всю в пыли, с растрепанными волосами и в измятом платье… Бережно она поставила ее середь комнаты, погладила по головке и нежно поцеловала. Лицо этой женщины незнакомо было и Дуне и прибежавшей на шум Дарье Сергевне… Общими силами кое-как успокоили Аграфену Петровну.
Каждый день она перед полуднем хаживала навестить скорбную Дуню и брала с собой обеих маленьких девочек. День был ясный, и она, потихоньку пробираясь в тени по другой стороне улицы, поверсталась с гостиницей, где жили Смолокуровы. По улице взад и вперед тянутся нескончаемые обозы, по сторонам их мчатся кареты, коляски, дрожки, толпится и теснится народ; все шумят, гамят, суетятся, мечутся во все стороны, всюду сумятица и толкотня; у непривычного человека как раз голова кругом пойдет на такой сутолоке. Взяв за руки девочек, Аграфена Петровна стала переходить кипевшую народом улицу и уж дошла было до подъезда гостиницы, как вдруг с шумом, с громом налетела чья-то запряженная парой борзых коней коляска.
Раздался детский крик, обмерла Аграфена Петровна… Меньшая девочка ее лежала на мостовой у колес подъехавшей коляски. Сшибло ль ее, сама ли упала с испугу — бог ее знает… Ястребом ринулась мать, но ребенок был уж на руках черной женщины. В глазах помутилось у Аграфены Петровны, зелень пошла… Едва устояла она на ногах.
— Успокойтесь, не тревожьтесь, — ласково и тихо говорила добрая женщина. — Девочка ничем невредима… Один испуг. В самом деле, ребенок поплатился только смятым платьем да растрепанными волосами, но с испугу дрожал, бился и трепетал всем тельцем, ровно голубок, попавший в силки. Девочка не могла идти, а мать не в силах была поднять ее.
— Не беспокойтесь, моя милая, я донесу вашу бедную крошку, — кротко промолвила черная женщина и, охватив сильными руками девочку, бодро понесла ее вверх по ступеням…
У Смолокуровых она сказала, что живет рядом с их номером, и назвала себя помещицей села Талызина Марьей Ивановной Алымовой.
По душе пришлась скорбной Дуне Марья Ивановна. Голос тихий и кроткий, речь задушевная, нежная, добрая улыбка, скромные, но величавые приемы и проницательные ясные взоры чудным блеском сиявших голубых очей невольно, бессознательно влекли к ней разбитое сердце потерявшей земные радости девушки.
Между тем Марко Данилыч воротился с Гребновской в самом веселом расположении духа. Всю коренную рыбу, что у него ее ни было, по хорошей цене без остатка он продал. Увидавши в окно подъезжавшего хозяина, Дарья Сергевна поспешила к нему навстречу рассказать наперед, что у них без него случилось. Встревожился Марко Данилыч только за Дуню. Зная привязанность ее к Аграфене Петровне, опасался он, чтоб испуг еще пуще не повредил ей, но Дарья Сергевна его успокоила. Стал Марко Данилыч расспрашивать, что это за Марья Ивановна такая, и узнал, что какая-то она мудреная, сама из дворянского роду, а ходит черноризицей. Еще порасспросил об ней у Дарьи Сергевны и, узнав прозванье Марьи Ивановны, Марко Данилыч призадумался, а потом тихонько промолвил:
— Не дочка ли нашему?.. И та, слышь, тоже чудит… Тоже, слышь, в черном ходит и живет не по-господски… У старых девок, у келейниц, слышь, часто на беседах бывает. А добрая, говорят про нее, милосердая барышня.
Войдя в комнаты, познакомился он с Марьей Ивановной, о том о сем поговорил и потом спросил у ней:
— Не Ивана ль Григорьича дочка вы будете?
— Да, — ответила Марья Ивановна, — отца моего Иваном Григорьичем звали.
— Так деревня Родякова, что в лесу под Муромом, ваша будет?
— Да, это моя деревня, — подтвердила Марья Ивановна.
— Матушка!.. Марья Ивановна!.. — радостно вскликнул Марко Данилыч…Ведь вы нашего барина дочка!.. Мы сами родяковские родом-то.
— Как так? — с любопытством спросила Марья Ивановна.
— Мой-от родитель вашего батюшки крестьянином был, потом на волю откупился, а там и в купцы вышел… Ах вы, матушка наша Марья Ивановна!.. Вот привел господь встретиться!.. Мы вашим батюшкой завсегда довольны были… Барин милосердый был, жили мы за ним, что у Христа за пазухой.