Они даже каялись, но не в том, что свершили дикий самосуд, а в том, что, положившись на Македона, убили совсем неповинного человека. Вот если бы это был настоящий конокрад! Да если бы об их преступлении никто не дознался!
   И они ненавидели меня и остальных свидетелей за то, что мы об их преступлении знали.
   В их сознании это убийство так и осталось обыкновеннейшей судебной ошибкой: осудили они и покарали совсем другого и готовы были сейчас просить у него прощения. Судьи, подумайте хорошенько, следует ли кого-либо приговаривать к смерти хотя бы потому, что и вам под горячую руку может попасть невиновный!
   Вот так думал я, подпирая плечом стену и рассматривая бородатых неправедных судей.
   И мне стало ясно, что и сейчас накажут невиновных.
   Как только закончился допрос последнего свидетеля, и наступила короткая пауза, и судьи стали потихоньку переговариваться, я пробрался в проход и подошел к самому возвышению.
   - Граждане судьи, я прошу слова!
   И хотя это было вполне в норме нового судопроизводства, - право на выступление давало мне постановление ВУДИК о судах, - судьи удивленно переглянулись, а в зале зашамкали:
   - Вот этот... самый главный... прокуро-орр!..
   - Будет требовать расстрела!
   - А злющий!.. Аж трясется...
   - Какой-то недоучка... "Вышли мы все из народа..."
   Председатель суда перегнулся через стол и указал на меня пальцем:
   - Вы хотите дополнить свои показания?
   - Н-нет... Но я хочу дополнить и расширить понятие истины... Собственно, я буду, - я сделал ударение на последнем слове, - я буду говорить в защиту подсудимых!
   От удивления в зале загудели.
   - Вот та-ак!
   - Я же вам сразу сказала, что он - благородный человек!
   Судья позвонил над головой колокольчиком. Потом пошептался с непостоянными судьями.
   - Суд разрешает вам выступить, но только по существу дела! - И поднял палец. - Прошу...
   - Я спрашиваю сам себя... э-э... спрашиваю, если позволите, вас, граждане... товарищи судьи... спрашиваю подсудимых... и всех... э-э... кто сидит в зале... ставили ли целью подсудимые... э-э... содействовать возвращению буржуазии и помещиков к власти?..
   Как видите, я воспользовался недозволенным приемом, хотя всего лишь процитировал отрывок из положения о народных судах. И, так поставив вопрос, сам себе тут же ответил:
   - Нет, не имели они... э-э... такого намерения! Кто же перед нами... граждане... товарищи... на скамье подсудимых? Помещики, фабриканты... э-э... царские слуги или сельские мироеды?.. К превеликому сожалению, преступниками стали... простые труженики, бывшие батраки... э-э... бедняки и середняки. Те, которые вчера получили из рук советской власти... э-э... землю и свободу...
   Да, они совершили тягчайшее преступление перед личностью... перед отдельным человеком... но ни один из них и в помыслах своих не имел причинить вред советской власти... которой они обязаны всем. Да, да, именно так, но преступление перед советской властью... они все же совершили. Ибо советская власть, известно всем, своими законами гарантирует не только безопасность общества... но и отдельных его членов. Вина подсудимых удваивается... утраивается от того, что убили они, простите... сукины сыны... э-э... совсем неповинного человека... если даже отбросить, так сказать, классовый, социальный подход к этому делу. Но разве могла советская власть... за пять лет своего существования (ну, мы же знаем, что и этот небольшой срок нужно понимать условно)... могла ли советская власть воспитать... э-э... всех своих граждан в духе нового правопорядка, новых общественных отношений... новых, как говорится, писаных и неписаных законов?!
   О, здесь бы поразмыслить!..
   В этом месте своей речи я остановился, так как от волнения у меня пересохло в горле. Откашлявшись, я продолжал в сочувственной тишине.
   - Прошу народный суд понять не только тяжелое потрясение бывшего батрака Македона в связи с потерей единственной опоры в хозяйстве лошади, не только его отчаяние, помутившее разум, не только его обиду от наихудшего преступления в понимании крестьянина - конокрадства, но и тот стойкий (да, да!) пережиток в психологии крестьянина всех времен, который мы сегодня называем идиотизмом сельской жизни, рабством земли. Граждане судьи, прошу учесть все это!
   Правильно ли я говорил или нет... ну, не знаю...
   Передохнул и вытер пот со лба.
   - Я закончил, граждане судьи.
   - Вы отрицаете воспитательное значение нашего суда? - спросил председатель.
   - Нет. Если приговор не жестокий.
   - А как вы относитесь к кооперативному плану? - кашлянул в кулак усатый судья.
   Я пожал плечами.
   - А скажите, - это уже женщина в кожанке, - совершил бы подобное преступление подсудимый Македон, если бы он был членом коммуны, коммунаром?
   - Думаю, что этого не было бы. А вот переживал бы он пропажу коня у коммуны - не знаю. И стал бы Македон коммунаром - тоже не уверен... Ведь он так мечтал о своем поле!..
   - Вам убитого жаль? - спросил железнодорожник.
   - Безусловно. Но и этих, - указал я большим пальцем на загородку, тоже жаль. Ох, жаль!
   - Значит, пускай тогда мелкие собственники убивают каждого цыгана? прищурился демобилизованный красноармеец. - Чтобы кулацкий закон? Чтобы Махно и Зеленый? И Шкарбаненко? А если башка за башку?!.
   - Товарищ Фролов, вопрос ваш не по существу, - сухо перебил его председатель. - Свидетель, вы можете не отвечать на последний вопрос.
   - Ничего, отвечу и на это. Я, граждане судьи, за то, чтобы никто никого не убивал. Ни во имя незыблемой частной собственности, ни во имя революционного правосознания. А для этого нужно воспитать в Македоне человечность. Человечностью. А уж если "голова за голову", то покатятся две головы, три головы, пять голов, сотни голов!..
   С места вскочила цыганка, простерла руки к судьям, заголосила:
   - Ой, батюшки, батюшки, верните нам татку нашего-оо!
   И Палазю тоже словно подбросило:
   - Верните нам батьку! Отдайте батьку!
   Снова задрожал нетерпеливый, наболевший звонок.
   Какой-то интеллигентной старушке в последних рядах стало дурно. Кто-то побежал за водой, кто-то истерично кричал: "Доктора! Воздуха-а-а!.. Расступитесь, бесчувственные! Доктора! Олухи!"
   Любители острых ощущений получили свое. Зал клокотал.
   Звонок председателя захлебывался, ошеломленный и возмущенный.
   Минут через пять в зал вошел дополнительный милицейский наряд.
   Старший наряда наудачу водил по рядам пальцем. Потом манил им, легонько так, ласково:
   - А ну-ка, уважаемый, выйдите прогуляться! Вы, вы! И вот вы, гражданинчик! Живее, живей! Кузьменко, помоги им подняться с места... И вас тоже ожидает начальник! Во-о-от так! А вы все сидите тихо-тихо! Ш-ша! - И погрозил пальцем.
   И так же весело и незлобно, будто ненароком подталкивая ножнами сабли вызванных на прогулку, старший вывел свою команду из зала.
   В тишине, настолько напряженной и острой, что покалывало под ушами, секретарь поправил свои очки и объявил:
   - Прошу встать! Суд удаляется на совещание!..
   ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой снова слово предоставляется автору и
   где все преисполнено осеннего настроения
   Осень была влажной и теплой. И хотя давно прошло бабье лето, сгнили тугие сливы, усеявшие траву в садах, пропали груши-гнилушки и лишь краснели ягоды боярышника и шиповника, все еще не верилось, что наступила настоящая осень, которая вот-вот столкнется с зимой.
   Стаскивали картофельную ботву с огородов. Малышня играла в шалашах из коричневых стеблей подсолнечника, накрытых бурьяном, пузатенькие мальчонки носились с кусками печеной тыквы, те, что постарше, запускали в самое небо стрелы из пересохшего купыря. Извивались длинные хвосты воздушных змеев, запутавшихся в верхушках тополей. Босоногие мечтатели задирали головы в небо, восторженными взглядами провожая журавлиные ключи - кру-кру-кру, пока море перелечу, крылышки сотру...
   Брюхатые, как сытые коровы, кочевали стада серых туч, и небо было низким и домашним, и без нежного и чистого цвета выси становилось грустно и пусто на душе.
   Подвернув штаны, бродили по лужам мальчишки, пристально глядели под ноги, искали неизвестно что.
   Волны в пруду толстыми желтыми губами целовали белые оголенные ноги верб, опавшая желто-зеленая листва словно канатом опоясывала пруд. Часто-часто били крыльями гуси, скатившись с муравы в воду, ветер подхватывал их под распростертые крылья и гнал от берега, да так, что улюлюкала вода.
   Над лугами стелились дымы. Пастушки постарше с коричневыми чумазыми лицами, отмеченными белыми солнечными лишаями, ворошили золу, пекли картошку. Их младшие товарищи в картузах без козырьков, в материнских кофтах, полы которых волочились за ними по траве, с палками, торчащими из длиннющих опущенных рукавов, как у пугал, бегали за мечтательными коровами, которых винный запах осени звал куда-то в далекие зеленые скитания.
   Сгрудившись группками, грустно стояли лошади и думали, думали, и даже жеребята-стригунки не решались нарушить тишину великой конской думы.
   Во дворах щенками потявкивали терницы. Девчата и молодицы, по щиколотки в белой кострике, трепали коноплю.
   Заботливые хозяева прилаживали у стен жерди - для загаты*. И зажиточность каждого можно было определить по тому, чем обкладывается хата. Ежели картофельной ботвой - бедняк из бедняков, старыми снопиками либо луговым ароматным сеном - так тот уж совсем богатей.
   _______________
   * З а г а т а - дополнительное ограждение у стен хаты, промежуток между ним и стенами заполняется листьями, соломой для утепления жилища.
   Позолоченные вечерним солнцем, въезжали во дворы пахари. Уставшие лошади фыркали и коротко ржали, косясь фиолетовым глазом на хозяйку, достающую воду из колодца.
   Из хат пахло жареным маслом - пекли к ужину гречаники.
   Постепенно замирал дневной гам. Утомленная беготней детвора, пошатываясь, косолапо переступала порог, хныкала "ку-у-у-шать". Усаживались на полу вокруг здоровенной миски с кулагой, чмокали и кряхтели от наслаждения.
   Степенней и спокойнее становился говор, спадало напряжение в человеческих взаимоотношениях, - вот оно все, выращенное, перед твоими глазами, исчезла тревога о завтрашнем дне, есть хлеб, а у некоторых кое-что и к хлебу; теперь бы дал бог пережить зиму, а там... А там - снова всех закрутит водоворот жизни, долгой и медлительной, оттого, что каждый день - как год - полон заботами своими и трудами...
   София и Яринка приехали с поля уже ночью. Копали кормовой картофель.
   Оглушенная усталостью, девушка сидела на мешках с опущенными вниз руками, сонная и кроткая от чувства выполненного долга.
   София чмокала на коней, широко держа вожжи, озабоченная и сердитая. С тех пор как Степан оказался в больнице, наступила для нее беспросветная каторга. Казалось, живого местечка на теле не было - день и ночь не вылезала из тяжелой мужской работы. Можно было бы позвать на помощь деверей, да не хотела поступиться своей гордостью - что один, что другой, прищурив глаз от табачного дыма, скрипуче протянет: "Хе-хе... муженек у тебя есть... работничек... а говорили ж тебе... не имей дела с приблудой... не послушалась... вот так..."
   Нет, не пойдет София к ним. Сама ведь отрекалась от их рода, к тому же и бабку Секлету "миропомазала" дегтем...
   Оттого, что Степан отсутствовал, казался он сейчас ей далеким и бестелесным, как покойник. А оттого, что хлебнула беды без него, лишалась частицы власти над ним, то и мужа в нем не видела, а лишь дополнительные хлопоты.
   При первом свидании со Степаном в госпитале едва чувств не лишилась от отчаяния - осунувшийся, пожелтевший, сам на себя не похожий. На грудь бы ему упала, забилась бы в плаче, но помнила предупреждение врача - у него левое легкое прострелено. Стала на колени, руку мужа к лицу прижала, гладила ее, орошала слезами.
   - Ну, как ты, как?
   Степан неопределенно, словно виновато улыбался.
   - Да так... не впервой! Долбали меня, долбали... Но, видишь, живой...
   - Ой, и надо же было тебе!.. - сокрушенно качала головой. - Пускай бы уж большевики... - зашептала, заговорщически поводя глазами по палате. Их же власть... А ты - хозяин... Оставил меня одну... а люди смеются... навоевался, мол... За что боролся, говорят, на то и напоролся...
   - Какие это люди? - процедил сквозь зубы Степан, помрачнев. - Говори?
   - Ну, наши, сельские... Тилимон Карпович Прищепа, к примеру. И еще...
   - Вот оно что! Насмехаются, значит, куркули?! Ну ничего, отольются кошке мышкины слезы!..
   - А ты не гневись... Правду говорю... Вон Ригор да Сашко Безуглый не полезли на ружья, чтобы их подстрелили... Поглупее - тебя - нашли...
   - Замолчи! И чтоб больше не грызла меня, слышишь?!
   София обиженно поджала губы.
   - Комиссары тебе дороже родной жинки! - сказала совсем тихо, но с заметной злостью.
   Заложив руки под голову, Степан долго молчал.
   - Поезжай лучше домой, - сказал, глядя в потолок. - Можешь не приезжать... - Искоса взглянув на жену, увидел, как покраснела она от обиды и стыда. Добавил мягче: - Кормят здесь неплохо...
   Посидев еще немного для порядка, София торопливо достала из корзины передачу, встала у кровати, помолчала.
   - Ну так я уж... Поправляйся... как бог даст... - И опустила глаза.
   Он кивнул:
   - Поезжай...
   Дома Яринка спрашивала:
   - Как, мама, дядька Степан скоро вернутся?
   - А ты соскучилась? - с неприязнью буркнула София.
   Яринке в ее голосе почудилось что-то недоброе. Она нахмурилась:
   - Не я их в хату приводила!..
   София смолчала. Только погодя стала оправдываться:
   - Хлопот, хлопот-то сколько... Да и ему, сказать по чести, не сладко, но и я его туда не посылала.
   - Вы и батю на войну не посылали!
   София смягчилась:
   - А и верно... Да только... Ох, грехи наши тяжкие!..
   В следующее воскресенье София наполнила кошелку гостинцами и пошла с Яринкой к учительнице Евфросинии Петровне. Та должна была ехать в город поездом.
   - Ой, Просина Петровна, возьмите с собою и девку мою. Пускай завезет передачу. Да присмотрите, пожалуйста, чтоб не затерялась...
   - Н-ну!.. - засмеялась учительница. - Затеряется!.. Сразу же найдут... Такую никто не оставит... Сразу - фуррр! - и под венец...
   - Что верно, то верно! - с гордостью затрясла головой София. И, прищурившись, зашептала на ухо учительнице: - Ой, она еще дитя, ну сущее дитя!.. Вовсе и не ведает, что к чему. - Вытерев уголки губ большим и указательным пальцами, гордо засмеялась: - Ну, ничегошеньки!..
   Яринка покраснела, сама не зная почему. Наигранно обиделась:
   - Чего шепчетесь? Что я вас?.. Ну что?.. Других не суди, на себя гляди!
   Но взрослые женщины продолжали смеяться - над всеми, подобными им, но не ведающими, что к чему.
   - А чего сами не едете?
   - Да-а... знаете... работа... - И, закрыв лицо локтем, София заплакала. Продолжая всхлипывать, и домой пошла.
   Полчаса спустя Яринка, Евфросиния Петровна и еще Нина Витольдовна с дочуркой стояли на платформе из утрамбованного шлака, ожидали поезда.
   Заложив руки со свернутыми флажками за спину, степенно прохаживался здесь и Степан Разуваев, начальник станции. Сегодня он, кажется, был трезвым. Проходя мимо женщин, принимал гордый и неприступный вид, а сам незаметно косился на серенькую шляпку Нины Витольдовны. Его белокурая Феня была на последнем месяце, и начальника так и подмывало перекинуться с кем-либо словом. Тоска по женскому обществу сквозила не только во взгляде, но чувствовалось, что высасывала его и изнутри.
   - Женский пол просют отойти от путей. А то отвечай за вас! пробурчал он с досадой на самого себя за то, что ничего умнее придумать не смог. А поскольку в ответ не услышал ни слова, вынужден был пройти дальше.
   - Индюк! - пренебрежительно сказала Яринка и показала ему вслед язык. Женщины сдержанно засмеялись.
   Вскоре подошел поезд. Чумазый паровозик, пыхтя, притащил на станцию три открытые платформы и два зеленых обшарпанных вагона. Бока их далеко выступали за рельсы, и, когда уже уселись, Яринка напряженно упиралась пальцами ног в пол, наклонялась к середине вагона. Боялась, что он перевернется. Потом незаметно для самой себя успокоилась и, высунувшись по самые плечи в окно, наблюдала, как паровоз набирал в тендер воду.
   - Глядите, глядите, - кричала девушка учительницам, - вон как пьет, жаднющий!.. И на что ему столько воды, если он железный!..
   Даже Катя, дочка Бубновской, смеялась, чуть ли не скатываясь под скамью.
   Утолив жажду, паровозик засвистел, зашикал, пошел скользя по рельсам, как старушка по ледку, и поехал.
   В вагон вошел кондуктор со свернутыми флажками под мышкой, с большим кожаным кошелем через плечо, начал продавать билеты. Покалывая крупный нос кончиками усов, он старательно пересчитывал медяки, сопел, толстыми негнущимися пальцами отрывал билеты от скрученного валика. Яринке билет взяла Евфросиния Петровна, потому что София побоялась доверить дочке деньги - еще потеряет. Но потом Яринка ревниво отобрала свой билет, завязала в уголок платочка и зажала его в кулак.
   Поезд шел резво. Вагончики скрипели и раскачивались так, что дух захватывало. Телеграфные провода подымались и опускались волнами. На зеленых стеклянных изоляторах сидели вороны и вовсе не пугались, когда их обволакивал черный дым из паровозной трубы.
   Когда переезжали мост и между черными прогонами (дощатый настил был лишь между рельсами) засверкала солнечными бликами речка, Яринка отпрянула от окна и съежилась, - ей казалось, что она вот-вот упадет между шпалами в воду.
   Пробегали за окнами рощицы, ощипанные, изуродованные осенью. Пожелтевшие полегшие травы в канаве были как спутанные после купания косы. За канавой, дрыгая ногами, катались по траве лошади.
   Привыкнув к поезду, Яринка повисла локтями на окне - все было для нее необычно, хотя и знакомо, земля открывалась ей новой красою, как в счастливом, немного грустном сне. Даже серые телеграфные столбы с какими-то цифрами на белых табличках привлекали ее внимание. Провода на них, казалось, пели, тихонько так, как мать над колыбелью засыпающего ребенка. И если прислушаться, то и рельсы пели, и Яринка встревоженной душой слушала этот напев, пока не разобрала слова.
   Ехал казак за Дунай,
   Сказал девушке - прощай!..
   И, не в силах сдержать в груди эту песню, Яринка замурлыкала в открытое окно - ветру, широким долам.
   И сколько будет жить она, уже поседевшая, сморщенная и почерневшая от солнца и тяжелой работы, будет носить в сердце эти минуты - тихую радость, светлую грусть, ожидание счастья...
   От неудовлетворенности (а счастье, оказывается, не удовлетворяет человека) Яринка приумолкла, помрачнела и почему-то почувствовала голод.
   У нее был завтрак, но все домашнее, обыкновенное, а вон в углу две женщины принялись за селедку, и Яринке так захотелось соленого, что покалывало в щеки. Мысленно она уже протянула руку за рыбьей головой, и, когда одна из женщин черным острым глазом подозрительно-понимающе глянула на нее, девушка передернулась - отгородилась от нее своим горделивым видом, чтобы та, чего доброго, не сказала: "А может, и тебе кусочек?" И, остро страдая от своей гордости, Яринка по-взрослому протянула руки к Кате, как к маленькой, - а поди-ка, мол, сюда. Катя заговорщически улыбнулась ей, оставила свою маму, которая оживленно разговаривала с Евфросинией Петровной, и пересела на свободное место к Яринке. Обняла ее за талию и, болтая ногами под лавкой, защебетала.
   - А ты впервые в город?
   - Н-ну! - ответила Яринка. - Который раз уже!.. Штыре раза!
   - Ай-яй! - сказала маленькая Бубновская. - Ты совсем не умеешь говорить... Моя мама заставила б тебя десять раз написать: "че-ты-ре"!
   - А мои мама ничего. Оттого, что и сами так говорят. И писать не буду, потому как я уже грамотная. Да и руками уже узнала, что у коровы штыре сиськи!
   Катя даже зажмурилась от такой непристойности. Быстренько пересела к своей маме и, взяв ее за локоть, обиженно сказала:
   - А Яринка глупости говорит... - И зашептала матери на ухо.
   Нина Витольдовна заморгала и строго сказала дочке:
   - Посиди возле меня!
   И Яринка снова осталась в одиночестве. От острой обиды даже не глядела на учительниц и вероломную Катю, которая, чувствуя свою вину перед ней, сидела сейчас очень тихо и с виноватой враждебностью исподлобья посматривала на Яринку.
   Поезд часто останавливался, подбирал женщин с корзинами, и те, протиснувшись в вагон, громко переговаривались, засовывали корзины под лавки, так же громко торговались с одышливым кондуктором и, ничего не выторговав, лезли за пазухи, доставали платочки, где были завязаны деньги.
   На одной из остановок влез в вагон какой-то, по виду городской, лохматый человек в черном пиджаке, надетом прямо на голое тело, в штанах, свисавших полосами. Достал совершенно новенькие карты и начал приставать к мужикам - вытаскивай, мол, карту.
   - А сколько раз тебя вытянуть? - спросил один замогильным голосом. Может, один раз, и хватит. - И поплевал в ладонь. А когда поднял глаза, то голодранца в разборных штанах и след простыл. В другом конце вагона он уже стоял возле женщин.
   - Гражданочки милосердные, явите милость божескую, пробираюсь из плена германского, обокрали меня урки местные, не откажите в помощи братской...
   Протянул руку к Яринке, сидевшей ближе всех.
   - Барышня, - завораживал ее покрасневшими глазами, - пожалейте бедного пленного!..
   Яринка испуганно сунула руку в кошелку, нащупала там пирог с яблоками, с опаской протянула лохматому.
   - Не, не, барышня, берем токо звонкими! - замахал он рукой.
   Яринка покраснела.
   - А хвороба вас забери!
   Чтобы отвязаться от нахала, Нина Витольдовна осторожно опустила ему в ладонь пятак. Босяк долго смотрел ей в глаза, дрыгнул ногой, отчего чуть ли не зазвенели его штаны.
   - Мерци, мадаммм!..
   И, не дождавшись подаяния от других, поволок ноги в тамбур.
   А Яринке почему-то показалось, что он там подстерегает ее. И даже в городе, когда уже шли к постоялому двору Сарры, девушка то и дело оглядывалась, не крадется ли за нею лохматый - выхватит из рук кошелку, а потом попробуй - догони!..
   Шлемина Сарра искренне обрадовалась, увидев давних знакомых. Всплеснула белыми руками:
   - Ай, ай! Кого я вижу! Послал мне бог таких гостей, таких дорогих да хороших!.. И маленькая синеглазая барышня! Ах, какой красивый кинд!.. Я дам тебе конфетку. Конфетку дам... А отчего Сонечка не приехала? спросила она Яринку.
   - Маме некогда. А я дядьке Степану поесть привезла.
   - Ай, Степан! Уж такой молодой человек! Уж такой хороший и красивый... Ах, если бы Сонечка не поспешила!.. Так и не нужно было бы тебе лучшего жениха...
   Яринка вспыхнула, даже глазам стало жарко.
   - Какие вы... тетя Сарра... ну!..
   - А чего ты, моя красавица, так говоришь? - не унималась хозяйка. Он же такой молодой и приятный, не то что мой ленивый мужлан Шлема! Ну, был бы этак лет на десять старше тебя!.. А если б и на двадцать, что велика беда? Ой, мужчины, они чем старше, тем более охочи!.. Ох, и хитруня Сонечка!..
   В разговор поспешили вступить учительницы, видели - девушке не по себе.
   - Сарра, - сказала Евфросиния Петровна, - мы, возможно, заночуем у вас.
   - Так это же прекрасно. Будут вам такие перины! Такие мякенькие. И хотя бы один клопик!.. Будете - как это? - у бога за дверями, ах, нет - за пазухой!
   Евфросиния Петровна проводила Яринку до больницы. Показала ворота.
   - Там спросишь хирургию.
   Опасливо оглядываясь, Яринка пошла по усыпанной дресвой дорожке. На клумбах еще рдели последние бархотки, трава была усыпана пожелтевшей листвой. Пахло прелью и осиновой корой. И еще к осенним запахам примешивался запах больницы - тошнотворно-сладковатый, как от увядших желтых лилий.
   Попадались ей навстречу мужчины в длинных, как рясы, одеждах, да и ходили они медленно, как монахи.
   Но Яринка почему-то не решалась их расспрашивать.
   Наконец один рыжеусый человек во всем белом и в белой же скуфейке сам остановил Яринку:
   - Чего ты, девушка, ищешь?
   - Да... ищу вот... Тетку Хирургею...
   - Кого, кого? - вытаращился встречный.
   - Говорю же... тетку Хирургею...
   Человек хлопнул себя по бедрам и так и присел от хохота.
   - Ой, не могу! Ой, держите меня втроем!..
   Яринка захлопала глазами.
   - А на что тебе сдалась тетка Хирургия? - спросил усатый ослабевшим от смеха голосом.
   - Да... спросить про дядьку Степана.
   - Про какого еще дядьку?
   - Ну, нашего... отчима моего...
   Он едва уразумел, чего она хочет.
   - Курило? Ну, идем, провожу. Это как раз моя палата. Я там фельдшер. Ну и потеха!..
   Он проводил ее до большого кирпичного дома в глубине двора. Вошли в тесные сени. Фельдшер велел ей сесть на скамью. В двери, за которой он скрылся, было прорезано окошечко.
   Оставшись одна, Яринка осмотрела помещение, потом поставила кошелку на скамью и осторожно заглянула в приоткрытое окошечко. За ним оказалась большая комната. Стоял топчан, накрытый желтой клеенкой, у окна стол с картонными коробками. За столом - белая женщина с носом, похожим на клюв, и очень черными бровями. На ней был длинный белый фартук, а на голове тоже белая ермолка. Когда женщина невзначай взглянула на окошечко, Яринка быстро отшатнулась.
   Ждать пришлось долго. От нечего делать, все еще вспоминая лохматого в вагоне, пересмотрела гостинцы в кошелке - жареную курицу, горшочек сметаны, масло в капустном листе, пирожки с яблоками и калиной. Не пропало, оказывается, ничего...
   В соседней комнате послышались шаги. Вышла та самая строгая седая женщина, за нею, шаркая шлепанцами, Степан - в длинном синем одеянии, из-под которого выглядывали штрипки подштанников. Полу свитки Степан придерживал согнутой в локте рукой.