ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой автор рассказывает, как Степан
   клянется перед образом пресвятой богородицы, чего, пожалуй, не
   сделал бы никогда, не будь для этого достаточных оснований
   Со сходки София и Степан шли молча. Со стороны казалось, что Степан старается убежать от Софии - несся вперед, а она едва успевала за ним.
   - Ой, не беги так! - тихо окликала женщина. - Сил больше нет...
   Степан даже не оглянулся, но шаг замедлил.
   София поравнялась с ним, вытерла краем платка раскрасневшееся лицо, сказала, не поднимая глаз:
   - Ну и народ же! Живоглоты!
   Взглянула на обиженное, мрачное лицо Степана и добавила несмело, но убежденно:
   - Надо ж было тебе!.. Они ведь как осы! - и успокаивающе положила руку на его локоть.
   Степан медленно повернул к ней лицо. Губы у него дрожали.
   - Брось горевать... Степа! - И София порывисто прижалась к нему и сразу же отстранилась: выбежали все хаты, выстроились в ряд и с любопытством уставились на них окнами.
   А то, что Степан до сих пор не ответил ей, обижало ее гордость женщины и хозяйки: "Ишь, наймит, а туда же!.." И то обстоятельство, что ей приходилось скрывать свою нежность и стыдиться ее, сначала встревожило Софию, а потом рассердило.
   - А, все вы!.. - сказала она резко. - Ну, чего было встревать не в свое дело? Ригор, так тот все за свою коммунию да мировую революцию. А вам-то какого рожна?..
   - А такого, хозяйка, - чеканя слова, ответил Степан, - что я тоже воевал за коммуну! А если и нанимался к вам, то совесть не продал!
   - Ой, да кто тебя нанимал!.. - вырвалось у Софии. - Божья ты овечка, мил человек!.. - И она надолго умолкла. И так ей стало жаль себя, что на глазах выступили слезы, а губы задрожали от сдерживаемого плача.
   - Вот как... вот... Меня променял на коммунию...
   Ее всю так и трясло.
   Когда пришли домой, велела строго:
   - Готовьте косу да грабли. Во вторник пораньше поедем в поле. Да кляп для свясел сделайте мне такой, чтоб скользил в руке.
   Степан глянул на нее искоса, помолчал немного, вздохнул.
   - Пожалуй что, ищите косаря себе, хозяйка. Уйду я от вас.
   - Куда? - спросила она и усмехнулась - слегка пренебрежительно, с сожалением, насмешливо.
   - А это мое дело.
   - Так, так... А какое мне до вас было дело, мил человек, когда вы богу душу отдавали, да только Сарка Шлемиха вас пожалела, - какое мне было дело?.. И зачем мне было вас выхаживать, да откармливать, да сорочки ваши стирать, да, извиняйте, вшей выводить?
   - Я отработал вам.
   - Заработал, отработал... А душевность человеческую разве отработаешь?
   - Дорога ваша душевность!
   - Зато благодарность ваша дешева! А и обнимали, и целовали, да трясло вас, извиняйте, как цыгана на сорок святых!
   И, уперев кулак в бедро, выпятив грудь, София прошла мимо него, да так, что ветром обдало.
   Степана бросило в пот. Должно быть, права София... Неблагодарный он, ничего не скажешь. Иль не кормила тебя сытно, иль спать выгоняла в поветь, иль ходил пропахший потом в темных рубахах? Иль, может, эта женщина и от смерти тебя не спасла? Иль, может, сам не мечтаешь о ней страстно, не горишь огнем, чувствуя ее сонное дыхание в одной комнате?
   Но вспомнил расплющенные от хохота лица богатеев, когда на сходке сбрасывал ее пиджак, и снова бунтовала душа - уходи от нее куда глаза глядят, красноармеец, коммунар! И даже страсть была ему укором, раскаивался - почему не взял ее силой, почему не сбил ее хозяйскую, женскую спесь, не усмирил, как дикую кобылицу?..
   Но куда там! С такой и кузнец не справится!
   И оттого, что оставалась она неприступной, была для него во сто крат желаннее.
   Нашептывал коварный бес: "Доможешься, тогда и уйдешь!.."
   А для этого надо было покориться ей. И, уже не думая ни про благодарность, ни про добрую память о себе, а только про свой мужской гонор, про будущее свое торжество и праздник, почти с радостью решил Степан поддаться.
   Пошел в хлев, где София доила овечек, постоял недолго у нее за плечами, кашлянул.
   - Вы, София, - впервые назвал ее по имени, - не сердитесь. Погорячился я...
   Она повернулась к нему всем телом, вытерла ладони о фартук и широко улыбнулась:
   - Куда ж ты от меня уйдешь? Никуда не уйдешь! - И снова начала спокойно доить.
   Немного погодя, чтобы не обидеть его, сказала:
   - Вот и хорошо. Хорошо, когда по-мирному... - И с осознанным чувством обретенной власти над ним приказала: - Подкинь-ка овечкам объедьев от коровы!
   Так снова наступил между ними мир. Но это был уже недоверчивый мир, невыгодный для Степана. София будто отдалилась от него, замкнулась в себе. И мало-помалу острая тоска по ее ласке становилась для него мукой.
   Все эти дни Степан только и думал о ней. Слышать ее голос, видеть ее лицо, перехватывать взгляд серых глаз - становилось для него ежеминутной потребностью. Истома подступала к сердцу, когда поблизости находилась София. И сразу становился веселее, стоило ей лишь пройти мимо. А София и не напоминала про те минуты, когда сама была нежнее, мягче, сговорчивее, почти беззащитной.
   Наступила жатва.
   Выехали во вторник, когда еще просыпалось утро. Можно было бы и в понедельник, но суеверная София не хотела начинать в "тяжелый день".
   Яринку оставила по хозяйству дома, хотя она и протестовала против этого. София никак не могла понять ее, все еще считала дочку ребенком, а та - наоборот - видела себя уже взрослой, а все взрослые в поле!
   Однако Яринке пришлось остаться с курами, утками, свиньей и поросятами, с коровой и теленком, с овечками, с ненасытным Кудланем да со шкодливым котом.
   Делянка была верстах в четырех от села, примыкала к половецким полям.
   София сидела сзади на связках перевясел из рогозы. Круглые ее колени упирались Степану в спину, и это не было ему в тягость, наоборот - всем телом чувствовал не только их, но и всю Софию, ее могучую женственность, ее попусту потерянные вдовьи годы.
   Сладостный трепет пробегал по его телу, и ему очень хотелось, чтобы она тоже это почувствовала, ведь не каменная ж она баба, наверно, нет.
   А может, она равнодушна к нему? Может, переполнена своим радостным чувством хозяйки, и в глазах у нее тихое поле, да первый взмах косы, да тяжеленные снопы, полукопны, а потом заполненная пахучими снопами клуня? Скорей всего, так. Потому что сейчас наибольшая радость хлеборобская святой хлеб...
   Серо-желтые лошадки будто бы не бежали, а безучастно бросали копыта на пыльный проселок, словно отталкиваясь от земли, а дорога безостановочно надвигалась на них, как упрямая жена - то одним, то другим боком - на мужнины кулаки: вот тут, мол, еще не бил, вот тут и вот тут...
   И жгла Степана горячая тоска, предутренняя грусть о таинственной ночи, о ласке, которая обошла его. Затянул какую-то песенку, красивую и печальную, чтобы женщина за спиной, услышав, прониклась его настроением, его терпкой тоской.
   - Как хорошо ты поешь! Ой хорошо! - крикнула София над ухом Степана и положила ему руки на плечи.
   Благодарно погладил ее руку, и женщина не отняла ее, и он был счастлив - понял: сердца на него не держит. Он ласкал шершавые ее пальцы, они были теплыми и доверчивыми, но и властными - держали его крепко, надежно, не выпустят никогда. И бунт его показался теперь Степану бессмысленным и ненужным. Покорившись ее рукам, будешь иметь все: красивую и верную жену, свою хату, свое поле, тепло и уют. А то, что ты воевал, Степан, останется в твоем сердце, ведь это существует помимо тебя, будешь жить ты или умрешь. Твое счастье не помешает революции, за это ты и дрался - не для кого-то, для себя.
   Всходило солнце. Серый предутренний мир понемногу становился румянее, как человек, который поправляется. Повеял упругий ветерок - первое дыхание дня. Послышались птичьи голоса, и не было в них ни житейской печали, ни тревоги, одна только влюбленность в солнечное тепло. И Степан невольно проникся совсем другим настроением - бездумной верой в то, что для человека не существует прошлого, оно исчезает вместе с темнотой ночи, а истинная жизнь начинается с восходом солнца, с деятельностью, с работой. И люди только и живут потому, что от каждой последующей минуты ждут света и тепла.
   Подъехали к полю Софии. Женщина с радостным нетерпением соскользнула с телеги.
   - Ну, слава богу, начнем!
   Вся она так и светилась от нежности. И к Степану, который, беззлобно покрикивая, распрягал лошадей, и к теплому солнцу, и к своему полю, которое тихо шуршало чубатыми колосками. Как озорная девчушка, подбежала к стене ржи, обняла сколько могла захватить высоких стеблей и нежно прижала к себе.
   - Глядите, Степочка, забреду - и не увидите!.. И не найдете! - Она водила рукой над колосьями, будто гладила детскую головку.
   Степан, стоя между коней, смотрел на нее.
   - Найду, - сказал, - а уж как найду!.. - и хищно прищурился.
   София смутилась, шутливо погрозила ему кулаком.
   - Ох уж эти мужчины! Все бы им про скоромное!..
   Схватившись за гриву, Степан прыгнул на спину лошади, уселся поудобней и, лихо, по-мальчишески свистнув, галопом помчался на толоку.
   Там стреножил коней, пустил их пастись, а сам, позвякивая уздечками, вернулся к телеге.
   Снял косу с грабками*, весело сверкнул глазами, поплевал на ладони и подошел к делянке.
   _______________
   * Г р а б к и - приспособление в виде длиннозубых грабель.
   - Ну, господи, благослови!
   София перекрестилась не столько из набожности, сколько от радости.
   Хекнув для доброго почина, Степан челночком запустил в рожь неистовую косу.
   Вж-ж! З-з-з! - запела голубая сталь.
   И, похваляясь перед всем миром и перед любимой женщиной своей силой, мелкими шажками, как пританцовывая, направился Степан в великую, без конца и края, радостную и потную работу.
   Вж-з-з! Ш-ш-ш! - пели за ним рассерженные шмели. Две узеньких тропинки тянулись в бледно-зеленой немощной траве между жесткой стерней.
   И вот вступила в работу и София. Легко и нежно касаясь граблями скошенных стеблей, подгребала их, словно вычесывала стерню, чтобы ни один колосок не остался страдать под осенними дождями. Потом возвращалась назад и, широко расставив ноги, охватывала кучки перевяслами, переворачивала, скручивала концы и быстро стягивала их цуркой*, затыкала жгуты в тугой сноп.
   _______________
   * Ц у р к а - небольшая палочка для стягивания жгута.
   Быстрей, быстрей, не разгибайся, не вытирай пот с лица, не бойся поколоть ноги о стерню, не переводя дыхания гонись за косарем, наступай ему на пятки! Отдыхать будешь зимой за прялкой, спокойная и гордая, слушая стук цепа в клуне - там твой муж заканчивает молотить последние копны, последние снопы...
   Только изредка приподнимала голову София, посматривая на Степана: погоди, мол, все равно догоню, не загнать тебе жену ни днем ни ночью!
   Уже и соседи Софии выехали на свои поля, покрикивали с полос - бог в помощь!.. Спасибо, дай бог и вам доброго почина!.. А чего так поздно?.. Да вот, припозднились, ранняя пташка клюв очищает, а поздняя глаза продирает. Тебе хорошо: и дочка, и наймит...
   Софии хотелось крикнуть: "Не наймит он вовсе! Мужем будет!" Да только стыдливо опускала глаза, кидая быстрые взгляды на Степана: не слыхал ли часом?
   Степан шел навстречу с расстегнутым воротом, с косой на плече, с оселком у пояса - зачинать другую полосу.
   София посмотрела на него счастливыми, словно бы легким туманом подернутыми глазами, выпрямилась во весь рост, выпятила грудь, заправляя косы под сеточку и поглядывая искоса на вереницу снопов, оставшихся позади нее. "Гляди, - говорила всем своим видом, - какая я сноровистая в работе. Тебе только такая жена и нужна!.." И осталась очень довольна, когда Степан похвалил ее.
   - Ну, хозяйка, дай вам бог и впредь такой силы, вон сколько наворотили!.. Пожалуй, с полкопны будет!
   - Девкой, бывало, и по семь копешек вязала!
   - Да вы и сейчас - как девушка!
   София зарделась. Знала - не только работу он имеет в виду.
   Словно заново начал жить Степан. Силы словно удвоились, усталость не приходила к нему.
   Вызванивал оселком - деннь-дзеннь! - и в сердце эхом отдавалась эта радостная музыка. Здесь нашел он свою землю, счастье, пристанище для души. Не вырвет его отсюда никакая сила. Пока жив, пока рядом с ним жена (а он уже в мыслях иначе и не называл ее), для которой готов был работать, как черный вол, чтобы пот заливал глаза и лицом быть похожим на мавра.
   Каждый взмах косы - для тебя, для щедрости твоей, для любви твоей! Не однообразная тупая работа, от какой мельтешит в глазах, а щедрые подарки любимой: весь мир отдаю тебе - плоды земли, силу, всего себя.
   Припекало солнце. От поля веяло жаром, как от горна в кузне, донимала жажда - подойти бы к баклажке, вытащить соломенную затычку и сосать, пока не потемнеет в глазах. Но держался - ради тебя стерплю и жажду, и муки ожидания твоей ласки, - настанет время, и ты станешь моим хмельным медом, живою водой.
   Степан решил для себя - выкосить в этот день не меньше десятины. Знал, что на такое способны разве что лучшие косари - сильные, ловкие, а он, пожалуй, не в состоянии сделать это, но сегодня готов был состязаться с самим чертом. Пускай София видит, что ради нее он может сделать даже то, на что человек не способен.
   И ложился покос за покосом вдоль нивы, и счастливая София, почти ослепшая от пота и шума в голове, сгребала, вязала, переполненная благодарностью к Степану, душа наливалась щедростью в ответ на щедрость его силы.
   "Все сделаю для тебя... вот увидишь... не пожалеешь... любимый..."
   Примерно около полудня София окликнула Степана.
   - Чего вы, хозяйка? Сейчас так косится...
   - "Вы... вы", - засмеялась она. - Пора уже "ты" говорить... мой работничек!.. - И ласково толкнула его в бок. - Хватит, а то хлеб будет осыпаться... Пообедаем, отдохнем, пока жара спадет, а под вечер снова... А я уже четыре копны навязала!
   - Вы... ты у меня молодец! - снова похвалил ее Степан, и София обрадовалась.
   Опустила глаза, облизнула пересохшие губы, потом взмахнула пушистыми ресницами и глянула прямо в глаза Степану, на его строго вопросительный взгляд - не перешел ли недозволенного он этим "ты у меня" собственнической, хозяйской похвалой ответила: "да, ты у меня" и "я у тебя"! Я твоя и ты мой!
   Степан прихватил уздечки и радостный, взволнованный пошел на выгон за лошадьми. Долго бегал за ними, пока поймал, потом медленно проехал к родничку в Войной долине. Чья-то добрая душа поставила над ключом бетонное колодезное кольцо, и кристально чистая вода бурлила и клокотала в нем почти у самого края. С боку была прилажена трубочка, и вода струйкой стекала в сочную нежную траву, образовав там озерцо, с железистым налетом по краям. Жадно раздувая ноздри, с коротким ржанием кони потянулись к бетону, но Степан хлестнул их поводом и отогнал к озерцу. А сам приник к трубке и пил до тех пор, пока не заломило зубы. Потом умылся. Но и этого показалось мало. Сбросил рубаху и, ухая и ежась, подставил спину под струйку. Вытерся рубахой, потом надел ее и с несказанным блаженством во всем теле похаживал у родничка, размахивал руками, взвешивая невысказанные слова Софии - "ты у меня" и "я у тебя". Сейчас ему так недоставало ее, что чувствовал в груди томительную пустоту и щемящую боль в сердце. Тяжело дышал от нетерпения и словно бы в предчувствии какой-то утраты. А когда уже, полностью удовлетворенные, лошади стали размашисто кивать головами, он засучил штанины и вывел их на сухое место.
   Похлопывая ладонью по крупу коня, Степан выехал из балки и поскакал на толоку. Торопливо стреножил лошадей и почти побежал к Софии. Она уже начала складывать полукопны. Он подходил к ней с трепетом, с тоскливым нетерпением, с благоговением верующего, который узрел богородицу.
   И так ему захотелось дотронуться до нее, потереться щекой о ее руку или же испытать от нее боль, или ласку, или даже жестокое пренебрежение!
   - Я помогу тебе, - ой снова проверял ее, - помогу тебе... Ты складывай, а я буду носить.
   Женщина промолчала, будто виноватая в чем-то, и он понял это как согласие на его помощь.
   Он носил в рядне снопы, София складывала их подальше от межи, и вскоре восемь полукопешек брели друг за другом, как старушки, обвешанные торбами спереди и сзади, по дороге в Киев на богомолье.
   Пообедали на рядне в холодке под копной. Степан был счастлив брать то и дело из рук Софии то бутылку с молоком, то ломоть хлеба, то очищенное яйцо, то соль в чистой тряпице.
   Принимал все это не как надлежащее ему за работу, а как проявление щедрости женщины, которую любит.
   Потом София положила в изголовье сноп, покрыла его фартуком и, целомудренно подогнув ноги, легла на рядне отдыхать.
   Степан долго сидел рядом, настороженно оглядываясь по сторонам, изредка поглядывал на женщину, которая притворялась спящей. Пушистые ресницы ее чуть заметно вздрагивали.
   - Ложись и ты, отдохни, - сказала она будто бы сквозь сон.
   Он тут же улегся навзничь, потом передумал и повернулся к ней.
   София осторожно нашла его руку и погладила. Потом так же осторожно положила себе на грудь.
   И он замер. Перестал ощущать бег времени, мысль оборвалась где-то на полуслове. Лежал напряженный, словно окаменев.
   Хотел убрать руку, но она сжала его пальцы - как хозяйка, как собственница.
   - Спи... - шевельнула губами.
   "Пускай помучится..." - эгоистично и счастливо подумала она. Затем, коротко вздохнув, заснула.
   И, страдая от ее близости и радостно переполненный ею, Степан тоже уснул.
   Проснулся от ее голоса, молодого, звонкого, ласково-насмешливого:
   - А ну-ка, вставай, соня! - Стояла над ним, упершись кистями рук в бока, покачивала головой. - Так что ж тебе снилось?..
   - Снилось мне... - говорил он, потягиваясь и все еще не открывая глаз, - снилось мне, что я тебя съел... - Глянул ей прямо в глаза с жадной, жесткой усмешкой, затем добавил: - Вот так вот! Всю!
   Упруго вскочил, будто рванулся к ней, воровато оглянулся, помедлил немного и направился к косе.
   И каждым новым взмахом срывал свою сладостную злость и вкладывал в покос нерастраченную силу, неудовлетворенный призыв желания.
   А любовное томление продолжало стоять перед ним шуршащей стеной ржи, с болезненным наслаждением бросалось под жгучую косу, но впереди этой ржи оставалось много-много, на всю жизнь.
   Они работали и после захода солнца. Степан и еще бы косил, но София устала, рук не могла поднять, восемь копен навязала.
   - А я бы еще косил! - сказал он с гордостью.
   Обмерил ступнями выкошенный участок, долго подсчитывал в уме и сказал разочарованно:
   - Три четверти десятины и семьдесят саженей...
   Домой вернулись ночью. Яринка уже спала. Пока Степан возился с лошадьми, София достала из печи запеченную курицу с картошкой, налила в миску ряженки.
   Степан ничего не ел.
   Виновато взглянув на него, София сказала:
   - Ох, притомилась... живого местечка нет на теле.
   - Надо! - сказал он твердо. Подошел, обнял ее.
   Тяжело дыша, она высвободилась и с посерьезневшим, почти испуганным лицом подошла к божнице, сняла икону богородицы и поднесла к нему:
   - Поклянись... что не обманешь... повенчаемся... и что будешь любить...
   Степан растерянно посмотрел на Софию, потом на икону и на ней тоже увидел женщину. С кучерявым ребенком. Шевельнулась кощунственная мысль: "Все они заодно..."
   - Что ж, - сказал в замешательстве, с холодком непонятного страха, если так тебе надо...
   И робко прикоснулся губами к тонкому холодному лицу.
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой говорится о штанах моих синих, о
   горшке стоимостью в четыре миллиона, о Даньке Котосмале и о нашем с
   Ниной Витольдовной ночном приключении
   Если бы в эту минуту кто-нибудь посмотрел на мою хату, то увидел бы: из дверей выглядывают штаны. Они дергаются и отплясывают гопак.
   "Чудеса, да и только!" - подумал бы даже тот, кто и газеты читает, не то что наша бабка-ворожея Секлета.
   Однако никакого чуда здесь не было. Потому что я, известный вам учитель Иван Иванович Лановенко, прячась за косяк двери, в одних только подштанниках, выбивал и чистил свои теперь единственные штаны.
   Сейчас я не мог сказать, как парубок-хвастун: "Штани мої сит, а ще трое в скриш"*. Потому если и были они "трое я скриш", то пошли на нужды воинства атамана Шкарбаненко. Хорошо еще, что не догадались содрать с меня и эти, последние. А что я стану делать, когда не на что будет накладывать латки? Придется брать обрез и отвоевывать штаны у "казаков" Шкарбаненко. Ну, да это я так, шутя, конечно. Потому что скоро потеряют они и собственные, удирая от кавалеристов из ЧОНа и милиции. А кавалеристы эти гоняют банду Шкарбаненко беспощадно...
   _______________
   * С к р и н я - сундук (укр.).
   Так вот, стою я и выставляю напоказ свое богатство, и вдруг из хаты напротив, где живет мой сосед Улас Бескровный, - крик. И такой, скажу я вам, что не разобрать, кто кричит, то ли Уласова жинка Мокрина, когда ее бьет муж, то ли сам Улас, когда его пьяного бьет жена. Одним словом, голос вроде среднего рода. И не Мокрина, и не Улас, а какая-то зверюга. И чем дальше, все громче и громче, да так, что у меня ноги задрожали. Путаясь в штанинах, я едва влез в свои законные брюки и со всех ног припустил спасать то существо среднего рода.
   Но не успел я перескочить перелаз, как из приоткрытой сенной двери выскочила и прошмыгнула мимо меня, словно мышь, серая фигурка той самой бабки Секлеты, о которой я только что вспоминал, рассуждая о своих штанах.
   - Бабушка!
   Но, заслышав мой голос, Секлета понеслась со всех ног, и только подсолнухи, отбивающие поклоны своими тяжелыми головами, указывали исчезла она, нечистая сила, где-то в огородах.
   Я не стал гнаться за проклятой ведьмой, а вскочил в хату и, зажав уши от дикого рева, увидел такое: лежит на нарах сам хозяин хаты с посиневшим лицом и белыми глазами, и держится руками за живот.
   На столе - медная кружка из снарядной гильзы и еще глиняный горшок с каким-то черным варевом. Ну конечно же это не приворотное, а скорее отвратное ведьмовское зелье! Понюхал - ей-богу, пеклом смердит. Так вот почему Улас вопит, как грешник на адском огне! И обуял меня гнев великий, и схватил я горшок с сатанинским эликсиром, и брякнул его об пол! А сам во всю прыть помчался за фельдшером. Но как я ни торопил его, он шел медленно, будто из корчмы.
   - Не пропадеть! - шевелил он усами. - Мужик - живучая каналия!
   Как промывали желудок Уласу, прочитаете в других книгах. А когда он немного пришел в чувство, то хлопнул глазами и затих.
   - Ф-фу! Отпустило душу на покаяние...
   Фельдшер смотал свою резиновую трубку и, не ожидая, пока хозяин помрет или выздоровеет, покачиваясь выплыл из хаты.
   - Живучий, каналия! - еще раз изрек эскулап в дверях.
   Наконец хозяин меня заметил.
   - Иван Иванович? Так это вы с Секлетою меня, знать, спасли?
   - Нет, - говорю, - это я вас спас от Секлеты! - И отодвигаю ногой черепки подальше от греха.
   - Неведомо, - говорит он, - отчего облегчение вышло... А только вот, Иван Иванович, как же это так - был горшок целый, а стал разбитый?
   - Ну, моя вина, моя...
   - Э-э, - говорит, - не ожидал я от вас, Иван Иванович, от ученого человека, чтобы вы горшки в чужой хате разбивали!.. Ну, как допечет вас Просина Петровна, так бейте у нее!.. Да я, - говорит, - два года назад за этот горшок три "лимона" выложил!
   - Тьфу, - говорю, - на ваши расчеты! Так что ж мне было делать? Слушать, как вы кричите, будто недорезанный?!
   - Пускай бы и покричал малость... Ну так что ж... Мужик как ребенок: покричит, покричит да затихнет... А горшок мне больших денег стоил!..
   - Ну ладно, - говорю, - в следующий раз пусть вас в бараний рог свернет - пальцем не шевельну!.. А чтобы не болтали пустое, так я вам принесу такой горшок, который стоил мне четыре миллиона!
   Как услыхал Улас о такой выгоде, сразу встал, заправил рубаху в штаны.
   - Спасибо, Иван Иванович... оно ж, понимаете, вещь... Ну, а теперь я, знать, косить пойду. А то как с самого ранья зашелся животом, так только вот после Секлеты отпустило малость...
   Плюнул я в сердцах да и ушел домой.
   Ну что я теперь запишу в свою Книгу Добра и Зла? И какой выведу итог?.. Запишу, очевидно: "Темнота". Запишу: "Дикость". И еще запишу: "Селедки".
   Да разве только в разбитом горшке стоимостью в три миллиона "дензнаками" дело?
   Вот на прошлой неделе все село было свидетелем и не такого несчастья. Кто в нем виноват, покрыто, как говорят, "мраком неизвестности". Но все склонны думать (а кое-кто говорит, будто и видел), что не обошлось тут без кудрявого Данилы Титаренко. Отбился парень от рук еще тогда, как отец его в Америке зарабатывал доллары... И в этом деле что-то такое да было. Потому что дня два после того вечера не видели Данилы на улице, не ходил со своей железной клюкой, не визжали девчата, которых он по своей привычке перехватывает в глухих закоулках и прижимает к плетню. А, показавшись на люди после той кутерьмы, был очень тихим и на прямые обвинения в преступлении, которое на селе считают наистрашнейшим, нервно поводил плечами, вертел головой, будто бы ища сочувствия у людей.
   - Да за такие слова, знаете, что я сделаю? Не был я, говорю вам, тогда на селе, понятно? Вот спросите моего дядьку в Половцах... Чинил я у него двигатель, вот...
   И милиция приезжала, и таскали Данилу в сельсовет, допрашивали, а он только плечами пожимает, а руки в карманах: ничего, мол, не знаю, не ведаю, все это поклеп, напраслина. И к дядьке его ездили. Подтверждает был Данько - и даже показывает, какие гайки закручивал. И вправду, двигатель вытертый, все блестит, хоть сейчас распекай пусковой шар и прокручивай маховик...
   Допрашивали и односельчан.