После пятого стакана знаменитый мастер запел:
   - Го-йой! Го-йой!.. Йо-йой!.. Тундылили, тундылили... ме-о-оду!
   А потом начал безутешно плакать:
   - Ежли мастер... ма-астер... у-гу... гу-гу... с понятием... гу-гу-гу...
   Тут мы поняли, что великий печник достиг наивысшей мудрости. Я и мои домашние вынесли его на рядне, уложили на двуколку и благополучно сдали Гринчишихе, которая от радости не знала, куда его положить.
   - Ну, Иван Иванович, да и спасибо ж вам великое! Дай боже и вам вот так! - благодарила умиленная женщина.
   Я скромно заметил:
   - Ежли мастер с головой...
   - ...а не свинья... - добавила Евфросиния Петровна.
   На этом мы и распрощались со счастливой семьей. Деньги, понятно, отдали Гринчишихе. Она зажала их в кулак и сразу повеселела.
   - Ну, ничего, - сказала она, - такую умную голову хмель глупее не сделает!
   Через день или два Нина Витольдовна перебралась с Катей в новое жилье. Перевели туда и старого Бубновского, который очень обрадовался этому и бормотал:
   - Ниночка благо'одная женщина... да, благо'одная!..
   - Вот и началась наша новая жизнь, Катенька! - с достоинством и грустью сказала Нина Витольдовна, осматривая голые стены.
   Катя смотрела на нее большими синими глазами - с недетской мудростью, со страхом утраты матери, с невыплаканным горем, с ранней чисто женской солидарностью.
   - Мы будем жить, мамочка... Я так тебя люблю!..
   ...Я так вас люблю, мои будущие родичи, прекрасная моя сваха, богоданная моя невестушка!..
   В тот вечер мы с Евфросинией Петровной пришли на новоселье к нашим родственникам. Я с энтузиазмом раздувал самовар старым сапогом - и галантность моя была весьма кстати: у Нины Витольдовны и без того глаза были воспалены, словно кто-то бросил в них горсть раскаленной золы.
   Мы пили настоящий китайский чай, купленный в кооперативной лавке (частной торговли мы, учителя, по моральной обязанности, не поддерживали), с коржиками, которые испекла Евфросиния Петровна - хрустящие, вкусные, в форме плоского мещанского сердечка. Моя невестушка пила чай так тихо - ни причмокнет, ни подует, - сама благовоспитанность, и я стал побаиваться за своего Виталика: каково-то ему придется с такой женой-комильфо. И еще заметил я в своей невестушке - она начинает мило картавить: видимо, мама ее, пережив неудачу с обучением деревенских Ванек и Одарочек, начала приучать к французскому свою доченьку.
   Ну что ж, Виталику придется выслушивать строгие порицания на языке Декарта и Вольтера. Но я уверен, что он не будет оправдываться страстными русскими идиомами, которые обезоруживают и доводят до слез даже жен со знанием пяти иностранных языков.
   Я уверен, что сын простого сельского учителя будет благороднее своего тестя-дворянина.
   Не знаю, чем закончит Виктор Сергеевич Бубновский. Или полным "опрощением", что приведет его в нередеющие ряды алкоголиков, к чиновнической утрате личности, или в кружок замаскированных и озлобленных контрреволюционеров? В последнее я мало верю - нет в его душе ни одного твердого убеждения, которое определенным образом дает право на уважение к заядлому монархисту.
   Куда пойдет он, лишенный даже воспоминания о семейном уюте, где найдет друзей, которые заменили бы ему покладистую синеокую женщину, мать его ребенка?
   Где приклонит голову, что так рано поседела от жгучих душевных ран уязвленного дворянского самолюбия? Ибо уже и проклятия в адрес своего бывшего сословия, болезненно-веселое самобичевание не приносят ему утешения, и он все реже прибегает к ним. Наоборот, если он и причисляет себя к пролетариям (все отобрали, все!), то только с добавлением "люмпен".
   Так разлагается личность...
   А может, и на него снизойдет дух божий, и он, как тысячи других интеллигентов, болезненно, с мукой великой, осознает смысл своего жизненного назначения и начнет по-настоящему служить своему народу после того, как осмыслит, что падение его сословия - не мировая трагедия, а великая справедливость революций, которые сметают и уничтожают господствующую элиту, в какие бы тоги она ни рядилась?
   Кто знает...
   Только очень мне не хотелось бы, чтобы моя маленькая невестушка имела какие-то основания - со страха за свое будущее, из простой мещанской подлости или даже из идейных побуждений - отречься от своего беспутного отца...
   Я уже приметил моду на отречения и считаю это величайшей подлостью всех времен, начиная с Галилея...
   В тот самый вечер я наблюдал не только своих будущих родственников, но и свою любимую супругу. Да, она была настоящей женщиной...
   Еще с того дня, когда Бубновская с дочкой поселились у нас, отношение Евфросинии Петровны к ней заметно изменилось. Не только по праву старшинства, но и по положению замужней матроны, Евфросиния Петровна давала понять разведенной и потому запятнанной супружеской неверностью Нине Витольдовне о своем преимуществе.
   Но это было, как всегда, не от силы, а от страха.
   Я уже давно заметил, что замужние женщины очень боятся своих разведенных сестер, - ведь каждая разведенная становится более привлекательной для мужчин, становится вроде девственницей, тоскливой мечтой. Да еще когда твоей подруге, скажем, не сорок два, а тридцать пять лет...
   И даже если твой муж и неспособен вроде постоять в поединке с соблазнительной молодостью, все равно опасность существует, потому что таким... таким... только и нужно, чтобы прикрыть свою аморальность хотя бы видимостью повторного брака. Одинокая разведенная женщина точно так же презираема среди своих сестер, как и старая дева...
   Вы слышите, женщины, кто разводится с пьяницами и развратниками, с мужьями, избивающими вас, с садистами? Хорошенько подумайте, и не раз, прежде чем покинуть богоданного мужа!..
   Как-то я было заикнулся: "Катя, доченька моя...", так моя любимая женушка сразу с кротостью голубицы поправила меня:
   - Ваня, ты не можешь называть так нашу милую гостюшку, ведь у нее есть родной отец!
   Ну, как не согласиться с такой железной логикой!.. И с тех пор я обращаюсь так: "Катя, детка..." И Евфросиния Петровна внимательно прислушивается, не добавлю ли я: "детка моя". Ох, как боится она, чтобы эта девчушка не стала ребенком моим!..
   А Нина Витольдовна будто не замечала ядовитого меда, струившегося с уст ее верной подруги.
   А когда моя любимая жена, немного вспотевшая от крепкого и горячего чая, влажными глазами еще раз окинула убогую комнатку Нины Витольдовны и сказала: "И все же у вас здесь так мило!" - хозяйка улыбнулась грустно и извиняющимся голосом проговорила:
   - Буду рада каждый день видеть вас своей гостьей! Ведь мы так близки!
   И я понял, что этим она опередила мою жену, которая хотела бы сказать первой:
   - Буду рада каждый день видеть вас своей (не "нашей"!) гостьей. Ведь мы такие близкие (соседи!)...
   Одним словом, они поладили и исключили меня из своего сообщества. Ведь обстоятельства изменились - Нина Витольдовна была теперь разведенной женщиной!
   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой автор сообщает, как Степан Курило
   дарит своей "полюбовнице" не янтарное монисто и не золотые сережки и
   как важное государственное мероприятие вызывает недовольство Софии
   Курилихи
   С тех пор как Степан признал свою падчерицу дочкой, а она его отцом, в семье Софии как будто ничего не изменилось.
   Да и что может измениться во взаимоотношениях людей, которые целый день заняты тяжелой работой, а долгими ночами думают о заботах завтрашних?
   Ежедневно, управившись со скотиной, Степан домолачивал в клуне оставшиеся снопы. Рожь и пшеницу обмолотили, пока Степан лежал в госпитале (София частенько бубнила, как дорого это обошлось - и Титаренко за молотилку плати, и обеды для работников готовь - целого поросенка начисто съели! - и для магарыча горилку покупай!..).
   Оставалось управиться с просом и гречкой.
   После больницы Степан еще не вошел в силу. Смолотит снопов сорок - и рубаху хоть выкручивай. Но работал - никто за него делать не будет - да еще и чувствовал себя виноватым, что в горячую пору оставил хозяйство без рук.
   По ночам долго кашлял, мерз под кожухом рядом с женой, а когда та заметила, как ему неможется, посоветовала спать на печи.
   Степан с удовольствием последовал ее совету, ведь с тех пор, как они погрызлись из-за Яринки, уже и телом своим София перестала волновать его.
   А может, это была слабость? В другое время это встревожило бы Степана. А сейчас ему было все равно. Пускай себе жинка неспокойно поскрипывает досками топчана, ворочаясь с боку на бок от невысказанных желаний, пускай снятся ей скоромные сны.
   Она не была постылой, но ушло из души что-то дорогое, и в сердце поселился холод. А тоска охватила такая лютая, что холод этот разливался по всему телу.
   И только тогда оживал Степан, когда перед глазами была Яринка, становилось вроде легче дышать и тоска уже не холодила, а грела его.
   А то, что София не спускала с него пристального взгляда и в глазах ее он замечал сдерживаемую злость, уже не побуждало его искать призрачного утешения в ее объятиях.
   Стал он молчаливый и понурый. Сдерживал в себе каждое слово, что могло выявить его чувства, его тоску и отчаяние.
   Возвращалась с улицы Яринка в коротеньком своем кожушке с кожаными пуговицами, такая опрятная и свежая, приносила запах мороза, холодные розы на щеках, острый и тревожный блеск в глазах - не спрашивал, а где это, доченька (доченька!), была, кого видела, не задевает ли тебя тот ястреб степной, разбойник? А хотелось спросить, ох как хотелось!.. Даже дыхание перехватывало! Но боялся проявить свою ненависть, чтоб не накликать на себя еще большую... Боялся ее глупой молодости, Софииной ревности, самого себя боялся.
   В эти минуты он проклинал и Софию, и забитого седовласого попа, обвенчавшего их, и даже Яринку, которая стала причиной его неукротимой муки, укорял за святую ее нетронутость.
   Все раздумывал, куда ему податься со своею тоской. Кому высказать ее, кому?
   Мамо, спаси меня, с ума схожу!.. Батько родной, вытяни кнутом - для науки! Брат мой, оббей об меня костяшки, спусти дурную кровь!..
   Не отзовутся - кто мертвый, а кто далекий.
   Пойти бы к Ригору - он такой же бобыль несчастный, как и я...
   Да нет, у него все ясно и просто - семь патронов, мировая революция и ненависть к "живоглотам"! Нет, не поймет Полищук, не поплачешь перед ним хотя бы один только раз! - чтобы душу промыть.
   К Ивану Ивановичу, учителю? Это же всего-навсего через двор... Ох, чересчур он праведный... А понимают ли праведные грешных?.. Увидит Степан в его очках только два тревожных зрачка - два маленьких своих отражения да еще осуждение, которого не скрывал учитель с самой его женитьбы на Софии. "Мил человек, куда ж ты попал? Почему не пришел ко мне посоветоваться, прежде чем стать на рушник? Почему все вы ждете от меня совета только после того, как горе ваше сделалось непоправимым?.. Я не бог, а слабый человек, у которого, может, тоже своя большая беда!.."
   Вывозил как-то на поле навоз, встретил Василину Одинец. Отвернулись друг от друга: он от стыда - обещал похлопотать за нее, помочь, да так и не собрался из-за своих хозяйских забот, она же - не могла простить ему стыда своего, его хозяйского злого благодеяния.
   Решил для себя - зайду. Подумал: может, поймет... И еще подумал: горем своим поймет, своим одиночеством поймет его одиночество, тоской своей голодной постигнет его грусть. Только искренне нужно, искренне, чтоб не спугнуть хозяйской снисходительностью... Искренне нужно, искренне...
   Вечером София рано улеглась спать. Степан побродил по хате, сказал вполне естественным голосом:
   - Пойду в сельсовет. Послушаю про землеустройство... Списки посмотрю. Да, может, и новость какая...
   И, не ожидая ответа, вышел. В сенях на лестнице нащупал мешок, тихо зашел в кладовку.
   Из плетеного короба нагреб пуда два гречки. Так же тихо прикрыл кладовку, поставил у двери мешок, прислушался. Потом взвалил его на плечи и, стараясь не звякнуть щеколдой, вышел во двор. И, все еще не переводя дыхания, пошел по улице.
   "Если встретится кто - спросит". И подбирал уже ответ - злой, дерзкий, чтобы каждый почувствовал в нем хозяина: "А тебе что за дело? Куда хочу - туда иду".
   А мешок - не Василине, даже не ее сухорукой матери, а детворе. Потому как дети не виноваты, что их мать вдовая. Они-то при чем, что чужой дядька идет к их матери поведать о своей тоске, - единственной душе, которая горем собственным может понять чужое.
   Даже самому дивно - у кого ищешь утешения? Ну, кто она тебе? Маленькая женщина, похожая на девчушку-подростка, складная, с черными кудельками, что выбиваются из-под платка? Такой он видел ее тогда.
   Нет, не к ней он идет - к своей сестре. К исстрадавшейся младшей сестре.
   Уже у самой хаты Василины встретилась ему какая-то женщина в широком белом кожухе - прижимала сложенными руками запахнутые полы к животу, пристально всматривалась в него.
   - Что, узнали? - спросил злобно.
   - Да вроде нет... Добрый вечер...
   - Бывайте здоровы!
   Он уже был возле перелаза, а женщина все еще стояла поодаль, всматривалась.
   - Смотри, смотри, чтоб тебе белый свет не видеть, так-перетак! довольно громко сказал он.
   Женщина быстро направилась прочь. Через минуту ее фигура едва виднелась в вечерних сумерках.
   Степан подошел к темному окну. Постучал. Сердце колотилось громко, тревожно, как у вора-новичка.
   "Чего ты пришел сюда?"
   "Да я и сам не знаю".
   "Выгонят".
   "Так тебе и надо!"
   Спустя несколько минут, показавшихся ему целой вечностью, в сенях завозились, послышался голос:
   - Кто это к ночи?
   - Откройте.
   Молчание.
   - Откройте, говорю. Без умысла я.
   Опять тишина.
   Потом заскрежетал засов, дверь приоткрылась.
   - Не стойте, Василина, на холоде. Идите в хату. Я сейчас.
   Постояв еще немного, он нырнул в темноту, где пахло промерзлой капустой и мышами. Сбросил мешок в сенях, вошел в хату. Под ногами зашелестела солома.
   - Добрый вечер вам.
   Не ответили. Женщина искала в печурке спички. Медленно, затуманивая стекло, разгорался фитиль в пятилинейной лампе.
   Степан стоял в ожидании. Наконец женщина обернулась, узнала. Удивленно заморгала. Она была такой же, какой он видел ее тогда на поле. Маленькая, худенькая, с небольшими округлыми руками, с широкими бедрами. То ли зевала, то ли вздыхала.
   - Должно быть, спросите, чего пришел?
   - Сами скажете.
   С печи свесила голову мать - смотрела на Степана пристально, ревниво и враждебно.
   - Садитесь, коли пришли, - вздохнула Василина. И не торопясь обмахнула скамью у стола.
   - Я пришел... - начал Степан. И подумал: "А зачем пришел?" Долго молчал. Вздохнув, продолжал: - Пришел, чтоб поговорить про пенсию.
   Василина молча махнула рукой. Потом с равнодушной настороженностью:
   - А я подумала - не за этим. Для чего ж ходят к солдаткам ночью?
   - Так случилось. Ей-богу.
   Женщина пожала плечами.
   - Садитесь, говорю. - Она зябко поежилась. - У хозяев днем всегда заботы.
   - Ой, забо-о-ота! - сокрушенно протянул Степан. "Ну чего я пришел?.." - Вы думаете, как сытый, так и счастливый? - поморщился он. И понял: не то сказал. "Голодный сытого не понимает..." - "У каждого своя судьба и свой мир широкий..." - произнес он из Шевченко.
   Василина тоже села. Сжала колени, сложила руки на груди. Смотрела на него удивленно, враждебно, с какой-то опаской.
   - Там я принес гречки немного... Смелете детям на блины... иль на кулагу...
   - А за что ж эта гречка?
   - Н-ну!
   - Дурная! - отозвалась старуха с печи. - Как они уже дают, то бери. Пани какая!.. - Помолчала и добавила: - А там, может, и отработаешь Сопии.
   - Я сам принес.
   - Ну вот видите, - кивнула на него Василина, - это им нужно отрабатывать!
   - Ну чего уж вы?.. Ну - чего? Я от чистого сердца.
   - Вишь, - приподнялась на локте старуха. - Они ж говорят!.. Помоги слезть, - обратилась она к дочери.
   - Да лежите там!
   - Ну, так я про пенсию... У Ригора вы были?
   - Была, была! - старуха с печи. - Сказал, что бумага какая-то не такая. А может, и такая.
   - А какая ж у вас бумага?
   Василина неохотно поднялась и достала из-за иконы сверток в пожелтевшей газете. Положила перед ним на стол.
   Были там детские метрики, какие-то квитанции. А вот и бумага со штампом - размытые буквы, сверху фиолетовая пятиконечная звезда.
   - "Красноармеец Никифор Федотович Одинец... одна тысяча девятьсот двадцатого года... в районе Пинска... пропал без вести. Командир батальона... комиссар... начштаба..." - прочитал Степан. - Ох, сколько ж нашего брата потопилось в тех болотах! - вздохнул он.
   Помолчали.
   - А в уезд вы не ездили?
   Василина махнула рукой.
   - Ну, так я поеду. К самому военкому.
   Василина пожала плечами. Потом понурилась, закрыла глаза ладонью. Степан понял - плачет.
   - Ходил, воевал, голову сложил... а Прищепы всякие хазяйничают... а хозяева мне по ночам... гречку носят... А пропади оно все пропадом! - она отняла ладонь от лица и снова прищуренно взглянула на Степана. - Совецка власть... так для кого ж она?! Для одних только хозяев?!
   - Н-ну! Я добьюсь правды!
   - Бейтесь, бейтесь!.. - сказала Василина с легкой насмешкой, но уже без злости.
   - Так я заберу бумагу?
   - Как хотите.
   Снова молчание.
   - Хоть бы рубля три новыми... - вздохнула старуха.
   - Да на вашу семью - рублей семь...
   - Ого! Если б семь, так месяцев за пять и корову купили б!
   - Верно. За тридцать пять - сорок и купите. Еще и хорошую. А если телку, то и за двадцать.
   - Ну, дай вам бог здоровья!
   - Надо получше все разузнать... - осторожно сказал Степан. Помолчав, вдруг обратился к Василине: - Вот вы спросили б, зачем я пришел... И сам не знаю... Оттого, видать, что тяжко мне. Оттого, может, что вы только беду знаете... вот и поняли б...
   - Чужую беду рукой разведу, а свою... - это снова старуха с печи. А мысль о гречке не оставляла ее. - Василина, а пересыпь-ка из ихнего мешка, не то Сопия им такую взбучку устроит!..
   Степану стало не по себе.
   - А-а!.. Что ж я - не хозяин?..
   Нахмурив брови, Василина взяла со стола каганец и вышла в сени. Через несколько минут вернулась, подала Степану скатанный мешок. Пробормотала:
   - Спасибо. Только не носите больше.
   - Ну, я еще приду. Тяжко мне, тоска!..
   - Богу молитесь.
   - Бог тут не поможет.
   Женщина зажмурилась, ушла в себя.
   - Вот так бы сидел и сидел!.. - сказал Степан, поднимаясь.
   Подошел к Василине, протянул руку. Брови ее изломились. Вдруг всхлипнула - один только раз! - тяжело вздохнула и протянула ему ладошку дощечкой. Рука у нее была горячая, сухая и шершавая.
   - Нам спать пора.
   - Ухожу, ухожу... Доброй ночи!
   - Бывайте здоровы! - попрощалась старуха с печи.
   С мешком под мышкой, поскрипывал сапогами, а щеки пылали - кто-то оговаривает! Все раздумывал: "Зачем пошел? Платить за свое горе гречкой?.."
   Когда вошел в хату, Яринка за столом кончала ужинать. В задумчивости шевелила губами - с кем-то, очевидно, разговаривала мысленно. Румянец жег ее лицо.
   София не спала.
   - Так что там в сельсовете? Должно, одни комнезамы? О чем говорят?
   - Да... о разном.
   Яринка взглянула на него испуганно и удивленно.
   - А-а... - хотела она что-то сказать и опустила глаза.
   - Завтра еду в уезд. Может, надо чего?
   - А чего это поедешь? - подняла голову София.
   - Дело есть! - сказал он жестко.
   Почувствовав, что он ищет ссоры, София притихла. В другой раз ответила бы на вызов, но сейчас ей нужен был совет Степана относительно Яринки. Голова гудела от мыслей. Ой, куда ни кинь - всюду клин. И отсюда горячо, и оттуда печет... И возле себя девку нельзя оставлять, и выдавать... И без того десятину отмахнут... Разве что подождать... землеустройства их? Расспросить бы Степана... Нет, пожалуй, не стоит. Ой, нельзя! И нет спокойствия ни в доме, ни на улице.
   Кузьма Дмитриевич Титаренко, встречая, доброжелательно покашливал, хихикал, осторожно намекал:
   - Слыхали, Сопия, с весны опять переделивать будут - на души. Четырехполка. Каждый хозяин только и думает, где этих душ набрать... Парубков надо женить... Опять же, кажная тварь должна плодиться... Вот гадство, как жизня встроена!.. Хе-хе... Думает и мой Данько засылать сватов... Имею, говорит, свой антерес... А я ему... хе-хе... отчего ж, ежели девка хозяйская... Ну, значца, Сопия, значца, так... надо идти... хе-хе... Вот гадство, уремья настало!..
   И хотя София понимала, что со Степаном творится что-то худое, не могла сдержаться, чтоб не спросить про самое наболевшее:
   - Ну, а как там... чтоб оно провалилось... это землеустройство?
   Он посмотрел на нее со злорадством.
   - А ты и так уже знаешь - по десятине на душу. А остальное... - И резко махнул рукой, как отрубил.
   И хотя София слышала об этом, ночами не спала, хотя от обиды грудь сжимало, сейчас даже всхлипнула:
   - Ой! Так и от нас отрежут!
   - Пожалуй! - с наигранным равнодушием кинул он.
   - А ты и рад! Потому...
   Он знал, что именно София должна была сказать.
   - Наймиту лишняя работа ни к чему.
   - ...Потому... был бы ты хозяин... так и у тебя сердце болело бы!
   - А у тебя душа болит за тех, у кого детей куча?
   - А кто нищие, пусть не плодятся!
   - Или вовсе не живут!..
   Яринка со страхом поглядывала то на мать, то на отчима. И не знала, чью сторону взять.
   - А иди лучше спать, - сказала мать дочери. - Надо рано вставать да прясть. Не малая уже, на улицу ходишь.
   - Приданое наживай! - сказал Степан.
   - А ты как думал? Иль она ленивой матери дочка?..
   Яринка быстренько и молча, словно виноватая в чем, улеглась. Разделся и Степан.
   Супруги не спали. Вздыхали, пыхтели, ворочались с боку на бок.
   - Послушай... а сколько от нас отберут... если Яринка выйдет замуж?
   У Степана перехватило дыхание. Чтобы не выдать себя, крякнул, закашлялся.
   - Две десятины останется, да еще усадьба, как была... Десятина - мало тебе?
   Снова умолкли, и каждого опутывали мысли, как липкая паутина.
   - Надо подождать... - тяжело вздохнула София. И опять надолго замолчала: все прикидывала, взвешивала.
   - А как выйдет замуж, отдельный номер в сельсовете дадут?
   Голос ее прозвучал в холодной пустоте.
   И, уже засыпая, сказала разбитым голосом:
   - Куда ни кинь, всюду - клин! - И всхлипнула от жалости к себе. - Вот гадство, время настало!..
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой Иван Иванович Лановенко утрачивает
   моральные принципы на этот раз из соображений карьеристических
   В тот день в классах было торжественно и тихо. Даже "галерка" здоровые парни лет по четырнадцати-пятнадцати, с темными усиками, по которым плакала хорошо направленная бритва, - сидели важно и если отпрашивались с уроков, то не для того, чтоб поскользить на подковах, а только покурить.
   В классах пахло пирогами с горохом и капустой. Этим толстым и румяным, как "солнышко"* со сложенными ножками, пирогам осталось жить до второй перемены.
   _______________
   * С о л н ы ш к о - так называют дети божью коровку.
   В детских глазах каждый учитель читал ироническую снисходительность, характерную для бунта сильных: вот погодите, мы вам сегодня такое выкинем!
   До начала уроков, или, как мы сейчас говорим, лекций, устроено было общее собрание учеников - вся стриженная ступеньками и повязанная платочками школа. Я долго говорил о вредности религиозных предрассудков. Призывал школьное общество не верить поповским сказкам о рождестве, не ходить по селу с зажженной звездой, чтобы случаем не поджечь хаты. О колядках и речи быть не может - это древний языческий обычай, и совсем не следует болтаться под чужими окнами и попрошайничать.
   Наши учительницы стояли, стыдливо опустив глаза, и стыдливость их отдавала запахами запеченной в тесте ветчины, домашних колбас и вишневой наливки.
   И когда я думал об этом, у меня не только сводило скулы от предчувствия острого запаха подкрашенного бураком тертого хрена, но и было мне понятно, что и мои школьники чувствуют в моем дыхании все эти запахи и, кроме того, запах настоянной на лимонной корочке горилки.
   Одним словом, еще не закончив своего доклада, я уже внутренне сгорал от стыда, но меня спасало только то, что за моими плечами стеной стоял Ригор Власович, который сегодня олицетворял собою отделение церкви от государства и школы.
   После меня он тоже произнес короткую речь:
   - Стало быть, детвора, Иван Иванович, как дважды два, доказал всем вам, что никакого Иисуса Христа не было и быть не может. И никакую богородицу не следует исполнять, потому как от этого только вред. И чтоб я не видел, как ходят с тою, не нашей звездой. А вы, гражданка Стшелецка, получше натопите печи, потому как дети завтра будут учиться. Всем понятно?
   Дети зашумели, загалдели - всем было понятно.
   В тот день на лекциях я старался еще более углубить антирелигиозные знания учеников.
   Прохаживаясь между рядами парт, я показывал своим гусятам-школярам рисунки, на которых были изображены казни и пытки еретиков - и огненные мучения, и пытки водой, и дыба, и "испанский сапог". Но сегодня детское воображение почему-то не воспринимало всего этого ужаса, никому не было больно. Больше того, за моей спиной скептики обращались друг к другу шепотом, предназначенным для моих ушей:
   - Э, это только рисуют!.. И тато, и дед сказывали, что в нашем селе, сколько они помнят, так только один поп крестом дрался. Да и то, если допечь.
   После углубленной лекции я отвечал на вопросы детей.
   Павлик Титаренко, сминая угол книжки, с наигранной скромностью во взгляде и голосе спросил:
   - Вот вы говогите - бога нет. А почему в пгошлую пятницу мои бабушка кгест на небе видели?
   - Так бабушка твоя, Павлик, уже лет десять и свечки не видит!