- А газве я говогю, что видят? Вот ничего не видят, а кгест увидели! - И победно плюхнулся на скамью.
   - А мои дед говорили, - баском отозвался кто-то с галерки, - вот идут они как-то у речки и трубку прикуривают. А темно - хоть глаз выколи. Но никак огня не высекут. "А чертяка б тебя высек!" А оно как секанет их каменюкой по голове, аж искры из глаз посыпались. А была то - нечистая сила! Во!
   - А с моих батьки однажды ночью, когда они пьяные по кладбищу шли, мертвецы сапоги стащили. Батька только портянки домой принесли!
   - А за моими мамой что-то ночью гонялось. Обогнало - да перед самыми глазами как поднимется вихрем!..
   Ну и ну! И никаких моих опровержений никто и слушать не хотел - это ж тато сказали! это мама рассказывали! это дед от своих бабушки слышали!..
   Я только мужественно оборонялся. На глупость нападать трудно...
   Окончились все лекции. Панна Ядзя пооткрывала все форточки в классах. Я помогал ей передвигать длиннющие и тяжелые парты. Святая дева, топая опорками и дразня меня, старого, белыми точеными икрами, в святом неведении мыла пол.
   Я долго не уходил из классов. Задерживало меня здесь не только любование святой девой, но и грустная привычка к помещению, в котором прошла большая часть моей жизни. В комнатах пахло влажной овчиной, цвелым хлебом и острым морозцем. Пахло хвоей: это Ядзя, не спрашивая моего согласия, - а я притворился, что не замечаю ничего, - украсила все портреты скрещенными сосновыми ветками. Пахло неуловимыми запахами древнего праздника - то ли медом, то ли свежими калачами.
   Закрывали школу торжественно, с тихой радостью, затаенным смятением. Ведь завтра отпускаю своих гусят на каникулы. Прочищали дорожку до крыльца, будто ждали почетного гостя. И все это ради традиции, которая уже отживала свое.
   Я был торжественным и грустным. Человечество с радостью принимает новые праздники, но трудно расстается со старыми. А я тоже был человеком. Только мне было тяжелее - я должен быть во всем последовательным...
   На обед к нам пришла Ядзя. Хату вмиг озарила ее золотая, зеленовато-голубая краса.
   Евфросиния Петровна не знала, где ее и посадить, чем угощать.
   Святая дева была полна расположения не только к людям, которые некогда дали ей пристанище, но и к угощению, что стояло перед ней. Она не ела, а причащалась. Евфросиния Петровна даже покрикивала на нее. Ядзя поднимала свои зеленовато-синие глаза со страхом и стеснительностью. Немного коротковатая верхняя губа ее открывала рядок жемчуга.
   Весь вид ее был как у телушки, обреченной на жертву богу, покорность судьбе, неведение, инстинктивное чувство трагического таинства.
   Когда, по нашим расчетам, ангел уже насытился, я, не имеющий возможности разговаривать с нею на личные темы в школе, - там я был лишь заведующим, а она - сторожихой и уборщицей, и виделись мы редко, у себя дома на правах хозяина с трепетом в голосе спросил ее:
   - Ну, как тебе, Ядзя, на новом месте?..
   И мы с женою затаили дыхание.
   На лице нашей девоньки отразилось замешательство.
   - Проше... проше... бардзо добже... - И вдруг заморгала ресницами, а потом крепко зажмурилась.
   У меня самого появилась резь в глазах.
   Если перевести на литературный язык ту смесь польских и украинских слов, которой Ядзя старалась объяснить теперешнее свое положение, то это звучало бы так:
   "Деточки те такие ангелочки... Правда, замазанные... часто выбегают босые в сени и на снег... приходится очень следить... Но они меня любят, как бог свят, любят... Взберутся мне на спину и прыгают - тетка Ядзя, покатайте нас!.. Но только хлоп тот, хозяин мой, ой, какой же он коварный!.. Так смотрит на меня, так смотрит!.. Пан Езус не велел так смотреть на бедных девушек... И еще придурковатый какой-то - встанет ночью, выйдет, а потом, как лунатик, никак не может попасть на свою кровать..."
   Вот как оборачивается твое душевное благородство, губастый парубок, Ригор Власович!..
   Но поднимется ли у тебя рука с наганом - наказать обидчика, ведь он тоже из "бедного класса"!.. Как видишь, Ригор Власович, на селедку молятся и бедняки!..
   И что вам посоветовать, глупые дети мои? Как помочь вашему общему горю, как помочь вам найти или забыть друг друга?
   Чем исцелить вашу жгучую тоску, перебить полынную горечь во рту, чем приправить еду, чтобы она не казалась такой противной, как заставить вас прожить хотя бы минуту без того, чтобы не думали друг про друга?
   Мне знакомо это состояние, - ведь я живу почти рядом со своим недосягаемым счастьем, со своей близкой бедой!..
   Но вам все же легче. Вы - молодые, творите глупости, но никто не может помешать вам поумнеть. А вот мне, мудрому, никак нельзя поглупеть! Вам можно кричать друг про друга на весь мир, а мне невозможно проговориться ни единым словом - даже прошептать золотое имечко!..
   Нина Витольдовна пришла к нам уже вечером. Она конечно же была гостьей моей жены, потому что я уже не имел права приглашать ее к нам.
   Наши женщины осторожно смаковали вишневую наливку, потом так же, с не меньшей осторожностью, поражая друг друга воспитанностью, пили чай со сливками и с теми самыми сдобными коржиками, в виде сердечка и кленовых листочков, которые были предметом гордости моей хозяйки.
   На моих глазах происходил процесс сближения двух начал - святой добродетели и женской легкомысленности, которые олицетворяли каждая из дам.
   Мед, струившийся из уст моей любимой супруги, так и капал на стол, и мне казалось, что он прожигает не только белую скатерть, но и само дерево под ней.
   Евфросиния Петровна учила свою младшую подругу, как жить на свете.
   Будем же благодарны всем тем, кто рассматривает нашу жизнь не в стихийном процессе развития природы, а в выполнении множества обязанностей, выдуманных такими достойными людьми, как моя жена.
   Я задыхался от грусти. Я умирал от одиночества. Кому поведать печаль мою? Почему чувства, которые возвышают нас над животными, почти всегда приносят человеку страдания?
   Евфросиния Петровна по святым своим обязанностям творила жестокое добро.
   - Милочка, Нина Витольдовна, вам непременно нужно подать хотя бы малейшую надежду Виктору Сергеевичу! Это будет с вашей стороны благородно. Вы только подумайте, как воспринял ваше опрометчивое решение свет!..
   - Какой свет, мамочка, ты имеешь в виду? - поинтересовался я. - Ты, очевидно, намекаешь на наше интеллигентное общество?
   Евфросиния Петровна вытаращила на меня глаза.
   - Конечно!
   - Ну, тогда считай, что речь идет про полсвета или половину интеллигентного общества. Ибо вторая половина, то есть твой раб, придерживается других взглядов!
   Я знал, что именно могла сказать моя любимая жена.
   "Ты, как все мужчины, готов оправдывать распущенность".
   "А в чем же она?"
   "Ну, в том, что Нина Витольдовна... ну... понимаешь..." - И жена моя едва заметно покачала бы головой, и во взгляде ее я прочитал бы чистоту женщины, которая, по своему желанию, спит не одна, а с законным мужем.
   Но Евфросиния Петровна была на удивление выдержанной матроной:
   - Вся трагедия в том, что Катя осталась без отца!
   - А я по папе не скучаю! - вдруг сказала Катя и склонила головку на плечо, будто хотела показать кому-то язык.
   Взволнованная Нина Витольдовна еще больше смутилась и замахала на дочку руками:
   - Катя, ты невозможная! Как ты смеешь вмешиваться в разговор старших?!
   - А как это старшие, - надула губки эта невозможная девчушка, - как это старшие смеют вмешиваться не в свои дела?
   Евфросиния Петровна даже вскрикнула. Заметно побледнела. Цвет глаз приобрел стальной оттенок. Стреляющий палец медленно, но неуклонно поднимался на уровень чернявой головки дерзкой девчушки. Но выстрела не последовало. Возле самых наших окон послышались скрип снега, смущенное и одновременно дерзкое покашливание, и измененными голосами мальчишки выкрикнули хором:
   - Добрые хозяева, позвольте поколядовать!
   Все мы оцепенели от ужаса. Не ждал я от своих гусят такой дерзости!
   Я терял мужество. Готов был плестись на дрожащих ногах в сени, поднять крючок и впустить в свою учительскую обитель шумную толпу с шестиконечной звездой.
   А они только и ждали этого!
   Я слышал, как они спорили и нетерпеливо, но легонько дергали дверь. Им важно было навеки запятнать наши непорочные учительские биографии. Им нужно было увидеть на нашем столе и ветчину, и домашние колбасы!..
   Назавтра все село потешалось бы: "Ишь, как что, так они на религию!.. А сами в рождество - колбасы да мясо!.. Детей учат!.."
   Евфросиния Петровна вселила в меня мужество своим пальцем. Но и это не помогло. За окнами откровенно смеялись над нами.
   Добрый вечер, люди!
   Пан хозяин,
   Радуйся!
   Ой, земля, возрадуйся,
   Сын божий
   Родился!
   И где они такому научились?! Ведь Евфросиния Петровна только и пела с ними: "Мы - кузнецы, и дух наш молод..."
   А тут такое:
   Застелите столы,
   Да все келимами
   Радуйся!
   Ой, земля, возрадуйся...
   И эти шаловливые детские голоса были настолько красивы своей неосознанной верой в добро, такие чистые от земного зла, что так и сияли, светились голубым!
   И тогда на нас сошло другое оцепенение - не страх за нашу учительскую репутацию, не страх осуждения, а ощущение немыслимой эмоциональной силы в таких, казалось бы, простых словах:
   Ой, земля, возрадуйся...
   И может, впервые за нашу совместную жизнь непреклонная моя жена, со сталью во взгляде и стреляющим пальцем, громко и непритворно зарыдала:
   Ой, земля-а-а... земля... ой...
   Ой, земля, возрадуйся!
   Ой, земля, возрадуйся! Ой!.. Ой!..
   и упала грудью на стол, уткнувшись головой в руки, - так растрогало и потрясло мою жену запоздалое известие школьников о рождении в семье плотника мальчика, который выучился на бога.
   О счастливые мои потомки! Пусть сердца ваши каждый раз переполняются радостью, не стыдитесь слез умиления, как только родится на свет ребенок будущий страдалец и мученик, который, может статься, будет вашим защитником и заступником, может, богом, а своим рождением - останется человеческим дитятей!
   Тихо плакала святая дева, плакала синеокая женщина, которая самой красою своей обречена быть несчастной.
   О, как мне хотелось сказать ей слово, что по силе равнялось бы тому стону народной души:
   Ой, земля, возрадуйся!..
   Но мне нельзя было быть даже несчастным!
   Уже отзвучало детское пение. А мы все сидели молчаливые и задумчивые.
   У каждого перед глазами была собственная жизнь, которая складывалась из коротких бледных воспоминаний, и каждый из нас вслушивался: не зазвучит ли в нем потрясающе грустный мотив: "Ой, земля, возрадуйся!.."
   Нет, не было в них ни больших потрясений, ни великой печали, которую можно было бы оставить потомкам - песнею ли, легендой ли. И от этого каждый из нас чувствовал себя таким одиноким, таким обманутым в своих ожиданиях, что не хотелось и жить - все равно доживешь свое и не оставишь после себя ни памяти, ни песни, ни печали.
   Но нужно жить, мои дорогие, чтобы не оборвалась ниточка рода человеческого - серебряная струна, которая рокочет миру божьему песней.
   Так тихо и грустно справляли мы сочельник шестого января тысяча девятьсот двадцать третьего года.
   Конечно, на рождество школа опустела. Пришло лишь несколько детей бедняков, которым дома праздновать было нечем.
   По два-три ребенка в классе - и сидели они за партами испуганные и вроде виноватые. И очень обрадовались, когда я объявил, что ввиду сильного мороза (!) школа сегодня не будет работать.
   Евфросиния Петровна от великой своей щедрости пригласила всех сегодняшних старательных учеников домой, и каждому досталось по пирожку с творогом и по три конфетки.
   А по улицам торжественно, парами, а то и целыми семьями, шло гостить к родичам село - в желтых и белых кожухах, в бараньих шапках, краснощекое от мороза и горилки, щебечущее село в толстых шерстяных платках и сапожках на высоких подборах, с корзинками из подкрашенной лозы, с младенцами под полой кожуха, со строго поджатыми морщинистыми губами и серебряными крестиками на плоской груди.
   И будут выпиты не одна бутылка казенки, не одна бутыль желтого житного самогона, съедена не одна ржавая селедка, и будут припомнены не одна соседская кривда, проломлена не одна голова, и не один сгорит от алкоголя, а будут говорить - помер от горячки, но удивительнее всего то, что в какую-то минуту просветления, с далекими глазами, устремленными в грядущее и прошлое, - заведут женщины серебристыми дискантами и сопрано, а одуревшие от горилки мужчины, на миг протрезвев, подтянут баритонами и басами:
   Ой, земля, возра-а-адуйся,
   Ой, земля, возрадуйся!
   Сы-ы-ын бо-о-ожий
   Роди-и-ился-я-а!..