Сразу видно руку мастера саморекламы.
   Впрочем, и его воспоминания о том, как он вел себя в редакционных помещениях, ничуть не уступают. О себе репортер отзывался даже в третьем лице: «Как буря влетает в крохотную редакцию Гиляй – В. А. Гиляровский, – схватывает стул, на котором сидит сотрудник, поднимает его выше головы и относит в другой угол:
   – Не беспокойся, я тебя опять на место поставлю! – и сыплет под общий хохот экспромтами».
   Ну, просто душа-человек.
* * *
   Бывало, нашего героя прилично заносило. Упомянутый уже Михаил Павлович описывал одну историю – достойную, чтобы ее полностью воспроизвести:
   «В мае 1885 года я кончил курс гимназии и держал экзамены зрелости. Чтобы не терять из-за меня времени, брат Антон, сестра и мать уехали на дачу в Бабкино, и во всей квартире остался я один. Каждый день, как уже будущий студент, я ходил со Сретенки в Долгоруковский переулок обедать в студенческую столовую. За обед здесь брали 28 копеек. Кормили скупо и скверно, и когда я возвращался домой пешком, то хотелось пообедать снова.
   В одно из таких возвращений, когда я переходил через Большую Дмитровку, меня вдруг кто-то окликнул:
   – Эй, Миша, куда идешь?
   Это был В. А. Гиляровский. Он ехал на извозчике куда-то по своему репортерскому делу. Я подбежал к нему и сказал, что иду домой.
   – Садись, я тебя подвезу.
   Я обрадовался и сел. Но, отъехав немного, Гиляровский вдруг вспомнил, что ему нужно в «Эрмитаж» к Лентовскому, и, вместо того чтобы попасть к себе на Сретенку, я вдруг оказался на Самотеке, в опереточном театре. Летние спектакли тогда начинались в пять часов вечера, а шел уже именно шестой, и мы как раз попали к началу.
   – Посиди здесь, – сказал мне Гиляровский, введя в театр, – я сейчас приду.
   Поднялся занавес, пропел что-то непонятное хор, а Гиляровского все нет и нет. Я глядел оперетку и волновался, так как ходить по «Эрмитажам» гимназистам не полагалось. Вдруг ко мне подошел капельдинер и потребовал билет. Конечно, у меня его не оказалось, и капельдинер взял меня за рукав и, как зайца, повел к выходу. Но, на мое счастье, точно из-под земли вырос Гиляровский.
   – В чем дело? Что такое?
   – Да вот спрашивают с меня билет... – залепетал я.
   – Билет? – обратился Гиляровский к капельдинеру. – Вот тебе, миленький, билет!
   И, оторвав от газеты клочок, он протянул его вместо билета капельдинеру. Тот ухмыльнулся и пропустил нас обоих на место.
   Но Гиляровскому не сиделось.
   – Пойдем, мне пора.
   И мы вышли с ним из «Эрмитажа».
   – Я, кажется, хотел подвезти тебя домой... – вспомнил Гиляровский. – Где же наш извозчик?
   Он стал оглядываться по сторонам. Наш извозчик оказался далеко на углу, так как его отогнал от подъезда городовой. В ожидании нас он мирно дремал у себя на козлах, свесив голову на грудь.
   Гиляровский подошел к нему и с такой силой тряхнул за козлы, что извозчик покачнулся всем телом и чуть не свалился на землю.
   – Дурак, черт! Слюни распустил! Еще успеешь выспаться!
   Извозчик очухался, и мы поехали.
   Нужно было уже сворачивать с Садовой ко мне на Сретенку, когда Гиляровский вдруг вспомнил опять, что ему необходимо ехать зачем-то на Рязанский вокзал, и повез меня насильно туда. Мы приехали, он рассчитался с извозчиком и ввел меня в вокзал. Встретившись и поговорив на ходу с десятками знакомых, он отправился прямо к отходившему поезду и, бросив меня, вдруг вскочил на площадку вагона в самый момент отхода поезда и стал медленно отъезжать от станции.
   – Прощай, Мишенька! – крикнул он мне.
   Я побежал рядом с вагоном.
   – Дай ручку на прощанье!
   Я протянул ему руку.
   Он схватился за нее так крепко, что на ходу поезда я повис в воздухе и затем вдруг неожиданно очутился на площадке вагона.
   Поезд уже шел полным ходом, и на нем вместе с Гиляровским уезжал куда-то и я. Силач увозил меня с собой, а у меня не было в кармане ни копейки, и это сильно меня беспокоило.
   Мы вошли с площадки внутрь вагона и сели на местах. Гиляровский вытащил из кармана пук газет и стал читать. Я постарался казаться обиженным.
   – Владимир Алексеевич, куда вы меня везете? – спросил я его наконец.
   – А тебе не все равно? – ответил он, не отрывая глаз от газеты.
   Вошли кондуктора и стали осматривать у пассажиров билеты. Я почувствовал себя так, точно у меня приготовились делать обыск. У меня не было ни билета, ни денег, и я уже предчувствовал скандал, неприятности, штраф в двойном размере.
   – Ваши билеты!
   Не поднимая глаз от газеты, Гиляровский, как и тогда в театре, оторвал от нее два клочка и протянул их обер-кондуктору вместо билетов. Тот почтительно пробил их щипцами и, возвратив обратно Гиляровскому, проследовал далее. У меня отлегло от сердца. Стало даже казаться забавным.
   Мы вылезли из вагона, кажется, в Люберцах или в Малаховке и крупным, густым лесом отправились пешком куда-то в сторону. Я не был за городом еще с прошлого года, и так приятно было дышать запахом сосен и свеженьких березок. Было уже темновато, и ноги утопали в песке. Мы прошли версты с две, и я увидел перед собою поселок. Светились в окошках огни. По-деревенски лаяли собаки. Подойдя к одному из домиков с палисадником, Гиляровский постучал в окно. Вышла дама с ребенком на руках.
   – Маня, я к тебе гостя привел, – обратился к ней Гиляровский.
   Мы вошли в домик. По стенам, как в деревенской избе, тянулись лавки, стоял большой стол; другой мебели не было никакой, и было так чисто, что казалось, будто перед нашим приходом все было вымыто.
   – Ну, здравствуй, Маня! Здравствуй, Алешка! – Гиляровский поцеловал их и представил даме меня.
   Это были его жена Мария Ивановна и сынишка Алешка, мальчик по второму году.
   – Он у меня уже гири поднимает! – похвастался им Гиляровский.
   И, поставив ребенка на ножки на стол, он подал ему две гири, с которыми делают гимнастику. Мальчишка надул щеки и поднял одну из них со стола. Я пришел в ужас. Что, если он выпустит гирю из рук и расшибет себе ею ноги?
   – Вот! – воскликнул с восторгом отец. – Молодчина!
   Таким образом я нежданно-негаданно оказался на даче у Гиляровского в Краскове».
   Комментарии, как говорится, излишни.
* * *
   А впрочем, интересно здесь не только самовольство Гиляровского по отношению к беспомощному гимназисту – этими фокусами нас уже не удивишь. Любопытно другое – газетные обрывки вместо билетов. Вряд ли нашего героя знали все без исключения обер-кондукторы и билетеры. Тем более из текста Чехова вовсе не следует, что эти люди опознали Гиляровского. Ни поздоровались, ни как-нибудь особенно взглянули. Ничего подобного. Просто приняли бумажку за билет – все.
   Положа руку на сердце, признаюсь: мне неоднократно приходила в голову мысль – а вдруг «король репортеров» сотрудничал с царской охранкой? Очень уж он был информирован, очень уж многое ему сходило с рук. Гиляровский вполне мог устроиться «на службу» в 1881–1882 годах, когда лишь начинал работать репортером и готов был на многое ради своей журналистской карьеры.
   Но именно история с обрывками бумаги полностью реабилитировала для меня дядю Гиляя. Очень уж она напоминает случай со знаменитым Вольфом Мессингом. Тот, будучи еще подростком, ехал из Польши в Германию не имея билета. Спрятался под вагонной лавкой, думая, что его не заметит контролер. И разморился, уснул.
   Но контролер оказался внимательным. Растормошил, потребовал: «Молодой человек, ваш билет». Еще не отошедший толком ото сна Вольф Мессинг протянул кусок газеты, про себя моля, чтобы случилось чудо, чтобы контролер решил, что этот клочок и есть билет.
   Каково же было изумление Мессинга, когда строгий железнодорожный служащий прокомпостировал газету и сказал: «Что же ты, дурачок, прячешься? Вставай, скоро Берлин».
   Гиляровский, по всей видимости, обладал недюжинными экстрасенсорными способностями (сам не отдавая себе в том отчет, ведь ни соответствующей литературы, ни «кружков по интересам» в те времена не было). Этим объясняется и невероятная способность находить общий язык и с бандюганами, и с сильными мира сего, а также чутье: в такое-то время в таком-то месте что-то обязательно должно произойти. А репортерская работа лишь способствовала совершенствованию этого дара.
* * *
   В 1886 году у нашего героя родилась дочка Надежда. Владимир Алексеевич остепенился окончательно – снял квартиру в Столешниковом переулке, на третьем этаже. Именно в Столешниках ему и доведется прожить всю оставшуюся жизнь, которой не прошло еще и половины. И его квартира вскоре сделается одним из символов Москвы.
   Зять нашего героя В. Лобанов так писал о знаменитой, можно сказать, даже легендарной квартире Гиляровского: «Через переднюю, оклеенную незамысловатыми цветистыми обоями, проходили видные русские писатели и деятели культуры. Среди них Л. Н. Толстой и А. П. Чехов, А. М. Горький, Леонид Андреев, А. И. Куприн, Иван Бунин, Владимир Маяковский и Сергей Есенин, многие ныне здравствующие писатели, музыканты, представители театрального мира.
   В передней стоял большой желтый деревянный диван, на котором любил сидеть Лев Николаевич Толстой. Обычно он заходил в Столешники по пути домой, в Хамовники, из Училища живописи на Мясницкой, где занималась его дочь Татьяна.
   Неприметна была в передней Столешников стоящая около дивана чугунная подставка для тростей и зонтов. Этой подставкой часто пользовался А. П. Чехов.
   Приходя в Столешники, писатель заботливо помещал в подставку свою палку.
   – Не забудешь, уходя, где оставил свою палку или зонт, – говорил Чехов.
   Эта подставка являлась предметом особого внимания жившей в семье Гиляровских Екатерины Яковлевны Сурковой, уроженки села Большая Городня близ Серпухова, выкормившей дочь В. А. Гиляровского – Надюшу. Е. Я. Суркова даже много лет спустя после смерти Чехова заботливо следила за подставкой».
   Екатерина Яковлевна говорила жене Гиляровского:
   – Надо, Марья Ивановна, чтобы чеховские вещи всегда у нас в порядке были.
   На что сам Владимир Алексеевич обычно отвечал:
   – Коли бес завел порядок, так уж будет беспорядок. Екатерина Яковлевна, кстати, была очень колоритной женщиной. Екатерина Киселева вспоминала: «В Столешниках с момента рождения дочери дяди Гиляя жила няня – Екатерина Яковлевна Суркова. Кто и когда назвал ее Кормилой, не знали, но имя за нею укрепилось и оставалось неизменным десятки лет. Она вела в доме хозяйство, знала, где что лежит, где в Москве можно купить мясо дешевле, на каком рынке оно лучше... Из каких бочек моченую антоновку брать, а из каких не следует. Тихим, неторопливым шагом двигалась она по комнатам, везде находя дело своим заботливым рукам. Екатерина Яковлевна всегда знала, кого чем надо накормить, чтоб „по вкусу и с пользой“. В этом видела свое главное назначение, может, потому и звали ее Кормилой. Переходя из комнаты в комнату, разбирая на кухне принесенные с базара покупки, она постоянно тихо что-то говорила. И хотя все знали эту ее особенность, невольно то и дело спрашивали:
   – Кормила, ты с кем говоришь?
   – С умным человеком, – следовал неизменный ответ, который значил: сама с собой говорю.
   Если дядя Гиляй слишком долго засиживался за своими бумагами в столовой или бродил из комнаты в комнату, Кормила, сочувственно покачивая головой, спрашивала:
   – С умным человеком беседуешь, Владимир Алексеич? Оставь на завтра что-нибудь. Все одно не переговоришь его».
   Бегали по дому кошки и собаки (Гиляровский очень любил эту живность, как правило, подобранную на московских улицах), сидел в клетке попугай. Когда хозяин возвращался, он кричал ему: «Привет, Гиляй! Привет, Гиляй!»
   Любовь Гиляровского к домашним животным доходила до крайности, часто бывало – зайдет в полицейский участок, купит ошейник с номером, якобы для собственного пса, и наденет на шею какого-нибудь безродного и бесхозного бобика – хотя бы сколько-нибудь времени пробегает бобик с ошейником, а значит, полицейские не станут его забирать на живодерню.
   Больше всего Гиляровского любила Хмара – беспородная собачка, где-то им подобранная. Когда Владимир Алексеевич был дома, она ни на шаг от него не отходила. Ляжет, лапы вытянет, башку на лапы положит и любуется своим кумиром.
   В передней же была повешена на гвоздик кочерга, завязанная Гиляровским в узел, – в знак того, что здесь особенно не забалуешь. Впрочем, Владимир Алексеевич был человек добрейший, как, впрочем, и его жена, и все домашние. Рядышком была еще одна реликвия – простая кочерга. Правда, она была простой только на вид – однажды Гиляровский, по обыкновению, завязал ту кочергу узлом, а когда услышал упрек – дескать, что ж ты вещи портишь? – сразу же ее развязал. Историю «обычной» кочерги знали только избранные.
   Одно лишь омрачало атмосферу этого милого дома – память о сыне Алексее. Он скончался вскоре после рождения, по всей видимости, от какой-то заразной болезни, принесенной Гиляровским с Хитровки.
   Но об этом в Столешниках говорить было не принято.
* * *
   Да, наш герой в формальном отношении остепенился. Но по большому счету образ жизни его оставался тем же, каким был в начале репортерской работы. И в том же 1886 году в «Русских ведомостях» появилась новая сенсация, вышедшая из-под пера «дяди Гиляя», – «Катастрофа на фабрике Хлудова»: «Во всех слоях егорьевского общества только и разговору, что о катастрофе 9 января. Толпы горожан стремятся на фабрику, но туда не пускают, и редко кому удается прорваться сквозь цепь сторожей-церберов в эту окруженную стенами крепость, куда в обыкновенное время даже местная полиция неохотно допускается. Нам удалось осмотреть местность, разрушенное здание и последствия катастрофы и узнать все подробности ее на другой день частью от пострадавших лиц, частью от многочисленных очевидцев, которые говорили под свежим впечатлением виденного и испытанного, нисколько не стесняясь и не скрывая самых малейших обстоятельств.
   В общем же рассказы всех были тождественны.
   Из виденного и слышанного нами мы сообщаем следующее: на фабрике, между прочим, имеется высокий, старый четырехэтажный корпус, часть которого занята сортировочным отделением, где сортируется хлопок, лежавший во всех этажах в день катастрофы в количестве около 6 тыс. пудов. Масса хлопка в кипах от 15 до 20 пудов каждая хранилась на четвертом этаже. В семь часов утра, во время разборки хлопка и спуска его сверху по особым деревянным трубам, послышались крики «пожар», и густой едкий дым от горевшего хлопка наполнил весь корпус и повалил из окон. Упавший по трубе воспламенившийся хлопок зажег на одной из женщин платье, опалил ее и еще двух ее товарок. У всех троих ожоги были настолько сильны, что их отправили в больницу при фабрике. Сила огня была вскоре прекращена прекрасной паровой фабричной пожарной трубой. Хотя, благодаря близости воды, в горящее здание было налито ее огромное количество, но тем не менее огонь все-таки временами прорывало и снова приходилось его гасить. Этим бы по-настоящему и кончилось все, но администрация фабрики распорядилась иначе. Дело в следующем: спустя часов пять после окончания пожара администрация фабрики командировала 50–60 человек рабочих под надзором почтенного человека, общего любимца всей фабрики, приказчика сортировочного отделения Михаила Титова, человека пожилого, прослужившего 33 года на этой фабрике, для скидывания с четвертого этажа вниз тяжелых кип с хлопком. Титов отправился в верхний этаж через чесальное отделение, и рабочие, долго боявшиеся вступить на качающийся пол четвертого этажа и побуждаемые администраторами с угрозой «отказать от места» и т. п., наконец решились, скинули шесть кип, стоявших наверху, вниз и сбросили на пол седьмую. В этот-то самый момент раздался страшный грохот от падающих масс, от которого, по словам очевидцев, «земля дрогнула», и все четыре потолка этажей с массой хлопка, намокшего во время тушения огня, и работавшими людьми рухнул вниз. Затем все на момент смолкло, и потом раздались стоны раненых и изувеченных людей. Окна нижнего этажа, заложенные кирпичами, начали разламывать, затем приставили лестницу ко второму этажу (лестниц железных у этого корпуса нет), и рабочие поместились на окнах. А внизу, под ними, откуда слышались стоны, среди массы обломков и груд хлопка, еще местами курившегося, торчали – там голова, там нога, там человек, засыпанный по пояс и взывающий о помощи. Некоторые были стиснуты обломками бревен и не могли пошевелиться.
   Молодой парень из деревни Холмов, прядильщик Семен Петров, зацепившись фартуком за какой-то обломок у чугунной колонны, висел в ужасном положении между этажами на высоте нескольких сажен и молил о помощи. А помощь было подать опасно: потолок и висевшие груды обломков могли уничтожить, задавить своей массой смельчака. Тем не менее такие нашлись между рабочими: какой-то молодой парень привязал себя веревкой за пояс, перекрестился и спрыгнул вниз. За ним другой, третий... Принялись кое-как с неимоверными усилиями освобождать несчастных, из которых некоторые лишились чувств, некоторые невыносимо стонали. Освобожденных или клали в корзины и в них вытаскивали наружу, или прямо привязывали подмышки веревками и вынимали. Долгое время старались рабочие вынимать несчастных и отправляли их в больницу при фабрике. Искали Титова, но ни между живыми, ни между ранеными его не оказалось. Нашли труп какого-то рабочего... Наконец из-под грязи и песку блеснуло что-то. Это оказался золотой перстень, надетый на руке, с которым Титов не расставался, и вскоре был вынут его труп, снаружи не изуродованный, но раздавленный между массами кип хлопка. Еще два трупа нашли в этот день, а на другой – еще два. Все шесть трупов положили в квартиру фельдшера на пол, в здании больницы, рядом с палатой больных. 11-го числа, то есть через два дня, мы видели эти трупы на том же месте, грязные, необмытые, изуродованные и уже издающие легкий трупный запах. Пять трупов лежали в этой комнате, а труп Титова – в другой. Странным кажется, по чьему «разумному» распоряжению трупы несколько дней лежат в больнице, рядом с палатами, переполненными больными и изувеченными, а не в часовне при больнице.
   Всего в больнице находилось 11 января 19 человек, в том числе 3 пострадавших от пожара женщин и 16 раненых и изувеченных при катастрофе. Найденные более здоровыми не были положены в больницу. Так, например, на улицах города нам пришлось встретить хромавшего и согнутого от невыносимой боли спины и шеи Семена Петрова, того самого, который, как выше сказано, висел на колонне. На месте происшествия 11 января, утром, в присутствии местного исправника, начали растаскивать кипы хлопка и обломки внутри здания и разыскивать трупы, но к 12 часам дня эта работа была прекращена ввиду могущего случиться несчастья. Обрушившаяся внутренность здания представляет нечто ужасное, но вместе с тем эффектное: это громадные, высокие четыре стены, освещенные светом, падающим из закоптелых выбитых окон, усыпанных ледяными сосульками, горящими разными огнями при дневном свете. Наверху этого здания навис обитый изнутри листовым железом, каким-то чудом держащийся на чугунных колоннах потолок, ежеминутно грозящий рухнуть. Половина здания до самого верха загромождена стоящими, лежащими и висящими переломанными балками, деревянными решетками, кусками железа, сплошь, как толстым слоем чистого стекла, покрытыми блестящей ледяной корой, переходящей на краях каждого предмета в каемку из ледяных сосулек, между которыми сверкают обледенелые серебристые волокна белого хлопка...
   А внизу, под этими ледяными сталактитами, образовавшимися от обильного поливания водой, груды хлопка, грязи, песку, смешанного с водой, и, по общему мнению, есть еще трупы, так как некоторых из рабочих недосчитываются.
   В больнице лежат трупы. Михаила Титова, 45 лет, оставившего после себя жену, мать и восемь человек детей. По словам знающих эту семью, «у них нет денег на фунт восковых свечей для панихиды». Затем трупы крестьян деревни Голубевой: Михаила Петрова, 20 лет, Егора Петрова, 20 лет, оставившего жену и двоих детей, Василия Алексеева, 23 лет, мещанина города Егорьевска Василия Яковлева, лет 35, и Василия Степанова из деревни Ширяевой, оставившего в крайней бедности троих детей. По случаю катастрофы в Егорьевск приехал из Зарайска товарищ прокурора и приезжал 11 января чиновник из Рязани от губернатора, но уехал в тот же день...»
   И, как обычно, за сенсацией стоял гигантский труд – поездка на место происшествия, маскировка, шпионство и прочие вещи, которые, собственно говоря, и привлекали Гиляровского в его профессии.
* * *
   Впрочем, наш герой писал не только о пожарах, криминальных происшествиях и прочих малорадостных событиях. Его интересовало всё – литература, спорт, театр, даже музыка. Он писал репортажи и с концертов. Причем весьма увлекательные. В частности, в 1886 году он написал о концерте Рубинштейна: «22 сентября, в Большом императорском театре, в бенефис декоратора и машиниста театра К. Ф. Вальца, шел „Демон“. Театр был совершенно полон, и сбор по возвышенным ценам достиг около семи с половиной тысяч рублей. Бенефицианту поднесено несколько адресов, масса подарков и венков. М. Н. Климентовой, исполнявшей роль Тамары, поднесен роскошный букет из живых цветов. Бенефициант, дирижировавший оркестром А. Г. Рубинштейн и участвующие были вызваны много раз...
   А. Г. Рубинштейн уехал вчера, 23-го, в Одессу, откуда он отправится за границу... А. Г. Рубинштейн остался очень доволен исполнением «Демона» в спектакле 22 сентября. Действительно, все исполнители сделали все для них возможное, хоры были превосходны, оркестр также. Постановка оперы страдает капитальным недостатком – нестерпимо длинными антрактами; так, напр., антракт между первой и второй картинами длился более получаса, а между двумя последними – почти полчаса, между тем как в интересах музыки желательно было бы сократить их до возможного minimuma. С этой стороны мы предпочли бы менее сложную постановку, лишь бы нашлась возможность сократить антракты».
   К счастью, к самой музыке у Гиляровского претензий не было.
* * *
   Владимир Алексеевич не был равнодушен даже к судьбам бродячих собак. Он в подробностях описывал, с какой жестокостью ведут охоту на этих невинных, в общем-то, существ, многие из которых являются домашними, но потерявшимися: «Ловля, содержание и откуп собак производятся следующим образом: около 11 часов ночи из деревни Котлы в Москву выезжают две запряженные клячами грязнейшие фуры, с зловонными клетками в них, сопровождаемые оборванцами самого зловещего вида. Это – помощники Грибанова по ловле собак. Хотя по приказу г. московского оберполицмейстера и полагается ловить собак, не употребляя жестокостей, в том только участке, о коем заявлено Грибановым накануне, но это не исполняется, и ловчие продолжают ловить собак на пути „ходом“: для этого они, заметив собак, расставляют, перегораживая улицу в двух местах, сети и гонят в них собак, стараясь, чтобы последние не ушли на какой-нибудь двор.
   Когда собака попадет в сеть, они особого рода железным ухватом прижимают собаку самым безжалостным манером к земле и усаживают в клетку. При этом ловчие стараются поймать всегда хорошую, породистую собаку, а не действительно бродячую, которую они обязаны ловить и которую никто не выкупит. Чтобы уловить породистую собаку, ловчие не брезгуют никакими средствами; они выманивают собак со дворов различными способами, то прикармливая их, то прямо выгоняя, для чего ловчим приходится забегать во двор. При этом не обходится иногда и без неприятностей: если дворники заметят, то непрошеных гостей бьют, как это было, например, в прошлом году на Арбате, в доме Львовой, но ловчие «за тычком не гонятся». Ловчие измыслили еще более ловкий способ выманивая собак – «подлаиванием». С этой целью в деревне Котлах они ежедневно практикуются в лаянии, и некоторые из них действительно лают не хуже звукоподражателя Егорова, лающего, как говорят, «лучше собак». Ловчие употребляют, впрочем, и более бесцеремонные способы для добывания ценных и породистых собак: таков был случай, как сообщалось уже газетами в прошлом году, на Никитском бульваре, где ловчие, увидав дорогого пойнтера, бежавшего за дамой, шедшей в мясную лавку к Арбатским воротам, несмотря на протесты дамы, насильно отняли у нее собаку и увезли в фуре, в Котлы, в свое заведение, удачно названное «собачьей морильней». Прославленные Котлы находятся за Даниловской слободой, верстах в двух от нее. Здесь, невдалеке от зловоннейших боен, стоит и живодерня Грибанова: обширный грязный двор, где под навесом на шестах просушиваются окровавленные, вонючие шкуры убитых на живодерне или павших животных. Тут же и квартира Грибанова, в которую приходится обращаться владельцу пропавшей собаки, совершившему десятиверстное путешествие, а то и далее, из Москвы в Котлы.
   Но здесь собаки нет, и ищущего ведут на гору, к развалине какого-то завода, где на широком, поросшем бурьяном дворе есть длинный узкий дощатый сарай, при одном приближении к которому со свежим человеком может сделаться дурно от зловония. Около двери сарая трава и стена покрыты бурыми, жирными пятнами крови, и тут же стоит толстая окровавленная дубина: это место, где бьют собак, и орудие, чем их бьют. Непородистых, никому не нужных собак выводят из фур, надевают им петлю на шею и душат, а если собака очень сильна и живуча, то бьют ее палкой по переносью и с полуживой еще тут же сдирают шкуру, которую сушат и продают от 6 до 12 коп. за штуку. Как видно, доход от бродячих собак невелик, а хлопот с ними много: поймать, убить, шкуру содрать и продать. Зато породистые собаки выручают. Они содержатся в этом зловонном сарае, в вонючих, грязных, с постоянно мокрым полом клетках. В сарае только два выхода, узенькие двери и ни одного окна. Тут же, на голой земле, валяются рогожи и полушубок – это постель, одеяло и подушка неотлучно находящегося при собаках сторожа, молодого парня, занимающегося кормлением, убиением и продажей собак и спокойно живущего в зловоннейшем сарае. Впрочем, здесь не всегда содержатся хорошие, породистые собаки. Прежде, при начале деятельности Грибанова, сарайчик этот был переполнен догами, пойнтерами, сеттерами и т. п., а теперь большинство собак, содержащихся в сарайчике, принадлежат к неаристократической породе «дворняг».