Страница:
И Гиляровскому – реклама, и журналу «Спорт». Поди плохо.
Правда, в последний момент власти запретили помещать репортаж о холере. Но заметки репортера не пропали даром – впоследствии он опубликовал их в сборнике «Москва газетная». Восторженные читатели (особенно читательницы), затаив дыхание, впитывали каждое слово: «Первая встреча с холерой была у меня при выходе из вагона в Ростове. Подхожу к двери в зал первого класса – и передо мной грохается огромный, толстый швейцар, которого я увидел еще издали, сходя с площадки вагона. Оказалось – случай молниеносной холеры. Во время моей поездки я видел еще два таких случая, а слышал о них часто...
В одной из станиц в почтовой конторе во время приема писем упал и умер старший почтовый чиновник, и все разбежались. Пришлось чужому, проезжему человеку потребовать станичное начальство, заставить вынести из конторы тело, а контору запереть, чтобы не разграбили.
Это был второй случай молниеносной холеры. Третий я видел в глухой степи, среди артели косцов, возвращавшихся с полевых работ на родину. Мы ехали по жаре шагом. Впереди шли семеро косцов. Вдруг один из них упал, и все бросились вперед по дороге бежать. Остался только один, который наклонился над упавшим, что-то делал около него, потом бросился догонять своих».
Можно сказать, что командировка была полностью «отбита».
– Превосходно! Это, пожалуй, лучшее из всего, что я читал о Разине.
И указал на неточность: Владимир Алексеевич писал в поэме, что Разина на Красной площади казнили, а на самом деле – на Болотной. Гиляровский следовал официальной версии, а она, на самом деле, не верна. Во всяком случае, донские устные предания указывают на Болото (ныне там парк и памятник художнику И. Репину).
Возвратясь в Москву, Гиляровский сверился с архивами, которые подтвердили версию станичного учителя. После чего Владимир Алексеевич стал всем рассказывать о том, что он сделал открытие – установил место, где был четвертован Степан Разин.
Впрочем, осуждать его не стоит. С учителя за это не убудет, а слава краеведа-первооткрывателя придется нашему герою очень даже кстати.
Выпустить первый сборник для поэта – эпохальное событие. Гиляровский с этим делом явно запоздал – ему уже было под сорок. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. 1894 год прошел для него под знаком «Забытой тетради».
Глава 7
Правда, в последний момент власти запретили помещать репортаж о холере. Но заметки репортера не пропали даром – впоследствии он опубликовал их в сборнике «Москва газетная». Восторженные читатели (особенно читательницы), затаив дыхание, впитывали каждое слово: «Первая встреча с холерой была у меня при выходе из вагона в Ростове. Подхожу к двери в зал первого класса – и передо мной грохается огромный, толстый швейцар, которого я увидел еще издали, сходя с площадки вагона. Оказалось – случай молниеносной холеры. Во время моей поездки я видел еще два таких случая, а слышал о них часто...
В одной из станиц в почтовой конторе во время приема писем упал и умер старший почтовый чиновник, и все разбежались. Пришлось чужому, проезжему человеку потребовать станичное начальство, заставить вынести из конторы тело, а контору запереть, чтобы не разграбили.
Это был второй случай молниеносной холеры. Третий я видел в глухой степи, среди артели косцов, возвращавшихся с полевых работ на родину. Мы ехали по жаре шагом. Впереди шли семеро косцов. Вдруг один из них упал, и все бросились вперед по дороге бежать. Остался только один, который наклонился над упавшим, что-то делал около него, потом бросился догонять своих».
Можно сказать, что командировка была полностью «отбита».
* * *
Тогда же, путешествуя по Дону, Владимир Гиляровский встретился с одним учителем, который интересовался Степаном Разиным. Надо сказать, что наш герой тоже испытывал к повстанцу уважение и даже посвятил ему поэму:Если верить Гиляровскому, учитель растрогался и произнес:
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут...
– Превосходно! Это, пожалуй, лучшее из всего, что я читал о Разине.
И указал на неточность: Владимир Алексеевич писал в поэме, что Разина на Красной площади казнили, а на самом деле – на Болотной. Гиляровский следовал официальной версии, а она, на самом деле, не верна. Во всяком случае, донские устные предания указывают на Болото (ныне там парк и памятник художнику И. Репину).
Возвратясь в Москву, Гиляровский сверился с архивами, которые подтвердили версию станичного учителя. После чего Владимир Алексеевич стал всем рассказывать о том, что он сделал открытие – установил место, где был четвертован Степан Разин.
Впрочем, осуждать его не стоит. С учителя за это не убудет, а слава краеведа-первооткрывателя придется нашему герою очень даже кстати.
* * *
В 1894 году у Гиляровского вышла книга стихов «Забытая тетрадь» – первая в жизни, если не считать сожженную в Сущевской части. Книга выдержала два издания – в 1896 и 1901 годах.Выпустить первый сборник для поэта – эпохальное событие. Гиляровский с этим делом явно запоздал – ему уже было под сорок. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. 1894 год прошел для него под знаком «Забытой тетради».
Глава 7
Король репортеров
К середине 1890-х годов Гиляровский был уже маститым писателем, респектабельным господином. Обзавелся не только квартирой, но и прислугой, а также держал секретаря-курьера. Как работодатель он был щедр и либерален. Когда к секретарю Ване Угаркину явился в гости его друг Коля Морозов, между ними (а ведь это были всего-навсего четырнадцатилетние мальчишки, отданные из деревни «в город», «в люди») состоялся такой диалог:
– Живем хорошо, чувствуем себя как дома... – хвастался Ваня. – Как есть дома. Работу начинаем в десять, кончаем в шесть. В праздник не работаем вовсе.
– А я, брат, трублю восемнадцать часов в сутки – с шести до двенадцати ночи, а в праздники у нас самая шибкая торговля, – сетовал Коля.
Тут появился сам хозяин. Коля так описывал его явление: «Вдруг в коридоре раздается грохот, хлопанье дверей, слышатся быстрые шаги, удары каблуков о половицы, и вот дверь комнаты, где мы сидели, отбрасывается, будто сорванная с петель, и на пороге появляется человек, которому, казалось, в коридоре узко, в дверях тесно, в комнате мало простора.
Я понял, что это и есть Гиляровский. Оробел от неожиданности. При его появлении я встал, как меня учили. Мне бросились в глаза лихая повадка писателя и удаль в быстрых движениях. Приковывали внимание его казацкие усы, необыкновенный взгляд – быстрый, сильный и немного строгий, сердитый. Он мне представился атаманом, Тарасом Бульбой, о котором я еще в школе читал в книге Гоголя.
Ворот рубахи у него был расстегнут, могучая, высокая грудь полуоголена. Видно, он зашел к моему товарищу по какому-то делу».
– Какой у тебя хозяин-то... – протянул Коля Морозов, когда Гиляровский ушел. – Должно быть, строгий, свирепый. Уж очень у него вид-то... А?
– Не-е-е... – сказал Ваня Угаркин. – Он бознать какой хороший. Не взыскательный, страсть добрый.
Тут Гиляровский появился вновь и обратился к Морозову:
– Шапка у тебя, я вижу, износилась, на-ка вот надень. И протянул гостю новехонькую шапку. А в следующем, 1897 году Угаркина отправили в деревню, и на его место заступил Морозов. Чем-то приглянулся Гиляровскому этот мальчуган. Мало того, что Владимир Алексеевич взял Колю на выгодное место, – он еще старался образовывать мальчишку. Давал, к примеру, читать книги, а потом расспрашивал:
– «Власть тьмы» прочитал? Что скажешь?
Преподносил «азы» и репортерства, и вообще житейской мудрости. К примеру:
– Звонил библиофил Аркадьев. Он вчера был у меня и забыл книгу, просит прислать ему сейчас в «Славянский базар». Прошу тебя поехать, кстати, познакомишься с ним, тебе это надо.
– Я готов, но не знаю его, – отвечал секретарь.
И спохватывался – ведь Владимир Алексеевич накрепко запретил ему употреблять слово «не знаю». Приговаривал:
– Толстого всякий найдет, его знает весь мир, ты отыщи такого человека, который в адресном столе не прописан.
Морозов быстро исправлялся:
– Скажите приметы Аркадьева.
– Правильно ставишь вопрос, – хвалил секретаря Гиляровский. – Вот какие его приметы: если посмотришь на него в профиль – он Наполеон, а со спины – похож на сивого мерина. Валяй, теперь найдешь.
И Коля приступал к заданию: «Начинаю всматриваться в сидящих за столами. В массе посетителей нелегко найти библиофила, хотя он и не обижен характерными приметами. Стою и думаю, раз Аркадьев не москвич, – значит, он не может сидеть за столом в компании, скорей всего он один. Это уже облегчает поиски. Разглядываю одиночек, но и их оказалось немало. Походив некоторое время, осмотревшись тщательно, остановил, наконец, взгляд на одном из посетителей, уткнувшемся лицом в тарелку. В профиль он обнадеживал, а когда поднял голову, я обратил внимание на его чистенький, изящно выточенный нос, чуть-чуть гнущийся к верхней губе; брови, посадка глаз будто наполеоновские, но ведь, блеснуло шутливое, я не был знаком с Бонапартом, а портреты не все одинаковые. У этого обозреваемого объекта не хватало главной наполеоновской приметы – пряди волос, клином сползающей на широкий лоб. Захожу со стороны спины. Не всякий скажет, что этот человек похож на сивого мерина. Смело иду к столу.
– Извините, вы будете библиофил Аркадьев?
Я передал ему книгу. Поблагодарив, он пригласил к столу на глоток вина. Присаживаюсь. Говорим о Москве, о новых книгах. Скоро он рассчитался с официантом, и мы вышли из ресторана».
Гиляровский не ошибся в своем протеже. В. Лобанов писал: «Светловолосый шатен с умными глазами, Морозов быстро освоился в Столешниках, которые стали для него родным домом, начал жадно поглощать книги. Он фанатически, неотступно следовал за Гиляровским, был крепко к нему привязан, выполнял его поручения и очень скоро стал числиться его „личным секретарем“.
Николай Иванович Морозов быстро сдружился с членами семьи Гиляровского, особенно с дочерью писателя Надюшей, тогда гимназисткой первой женской гимназии на Страстной площади. Он стал в семье нужнейшим, необходимейшим человеком. Стремительный, собранный, он выполнял самые различные поручения Владимира Алексеевича, Николай Иванович всегда был готов сделать то, что нужно было в данный момент Гиляровскому, – ехал по делам в редакции, отправлялся на окраину Москвы для расследования какого-нибудь запутанного события, помогал в беседе с неожиданно вторгшимся посетителем.
Коля Морозов всегда был готов сопровождать его. Он никогда не спрашивал: «Куда?», а только говорил: «Я готов!» – и отправлялся с Владимиром Алексеевичем в любую поездку: в подмосковные места для изучения легендарных похождений разбойника Чуркина или для обследования мест, где пронесся страшный ураган 1904 года, на «мокрое» дело на Хитровом рынке, на репетицию в Художественный театр, на беседу с Вл. И. Немировичем-Данченко или с К. С. Станиславским».
Мемуарист несколько заблуждался – Чуркиным Владимир Алексеевич был занят задолго до знакомства со своим секретарем. Однако же, по сути, он был абсолютно прав.
Коля, впоследствии Николай Иванович, долго служил Гиляровскому верой и правдой, затем стал ему истинным другом, пробыл вместе с ним до самой смерти своего работодателя, а затем написал книгу воспоминаний «Сорок лет с Гиляровским».
Правда, качество связи оставляло желать лучшего. И Владимир Алексеевич, ясное дело, разразился на сей счет фельетоном:
«– Что? Кто говорит?
– Примите холерного больного.
– Да вы куда звоните?
– В больницу звоню... Сейчас привозим...
Кладу трубку. Через 5 минут новый звонок:
– Пришлите четыре ведра пильзенского пива.
– Куда вы звоните?
– В хамовнический склад... Так четыре ведра пильзенского, в портерную, к Кулуцким.
– Ладно!
Кладу трубку. Через 10 минут:
– Швейцар Федор? Ты?
Молчу.
– Федька!
Мычу:
– Мм-м...
– Федька! Вызови из седьмого номера Маргаритку, скажи, чтобы оделась почище и ехала к нам... Гости приехали...
– Ладно!
И... едва положил трубку, как снова трескучий звонок:
– Сейчас взвод присылайте к Тверской заставе...
– Что?
– Кто? Жандармский дивизион? На рысях, к заставе, сию минуту!
– Ладно!
Что же больше остается делать московскому телефонному абоненту, когда то и дело его тревожат понапрасну по телефону? За последнее время эти ошибки соединений участились до крайности. Чем это объяснить? Нервозностью ли века, неумением ли ясно называть цифры номера или телефонными порядками плюс летняя рассеянность телефонных барышень – но это существует и учащается!
И, кроме всего этого, какая-то медлительность: звонишь – не дозвонишься. Вообще на телефонах что-то все не то!
– Чу! Опять звонок.
Подхожу, обозленный уже.
– Что угодно?
– Когда отец Восторгов вернутся?
– Завтра, в 11 часов ночи, с экстренным поездом курской дороги! Завтра!.. – отвечаю, бросая трубку.
Посмотрим, будет ли встреча!»
Что ж, такие шуточки и впрямь были в характере известного московского чудилы.
– Знаешь, кто это?
– Нет, – отвечаю.
– Сын Пушкина – Александр Александрович.
Я удивлен: Пушкин родился при Павле, давно это было, какие же сыновья? Должны быть только праправнуки. Но, сообразив, понял свою ошибку: в таком возрасте может быть и сын.
– Какую он занимает должность?
– Бронницкий предводитель дворянства.
Со вниманием оглядываю удаляющегося генерала, его немного сутулую фигуру, белый китель, красные лампасы.
Садимся на извозчика. На углу Столешникова городовой отдает честь. Поворачиваем на Петровку, здесь сутолока, масса экипажей. Заглядевшись на что-то, слышу громкий бас:
– Гиляй!..
Оглянулся, вижу, со стороны Большого театра мчится на рысаке Ф. И. Шаляпин. Он в черном берете, в черной безрукавной накидке, сверкает на солнце его белоснежная сорочка. Снимать берет для поклона неудобно, он салютует Гиляю поднятием руки. Тот, срывая шляпу, зычно кричит по-украински:
– Хай живе!..»
Ощущение такое, будто он и вправду состоял в приятелях со всей Москвой.
Городовых на постах почти нет, потому что они занимаются только тем, что водят в участок пассажиров трамваев по требованию кондукторов.
Вчера такой случай. В 5 часов вечера самым тихим ходом, ожидая вереницу переезжающих экипажей, движется вагон трамвая по Страстной площади. На площадке стоит, облокотясь на перила, молодой кондуктор № 553, мечтательно смотрит вверх и, запустив палец в ноздрю, по-видимому, наслаждается, забыв обо всем в мире. Погруженный в мечты, он видит, что на незапертую платформу еле двигающегося вагона входит пассажир.
– Нельзя на ходу, куда лезешь! – орет кондуктор, и его рука, вынутая из носа, очутилась на лице входившего пассажира.
– Будьте осторожнее, – говорит пассажир и проходит в вагон, наполовину пустой.
Кондуктор дает звонок и, ничего не говоря, бежит за городовым, которого приводит с поста, и, указывая на вошедшего пассажира, говорит:
– Отправить его в участок: на ходу вошедши.
И вручает вырванный из книжки препроводительный листок, а потом кричит городовому:
– Эй, ты, стой, какой у тебя нумер? Я записать должон.
Кругом вагона собирается толпа, среди которых у задержанного пассажира находится много знакомых. Общий смех. Его ведут в участок, но встретившийся по дороге пристав освобождает меня (этот пассажир был я!) от путешествия «для удостоверения занятия» как известное лицо.
В противоположном случае путешествие в участок было бы неизбежно, а если бы почему-либо у дежурного околоточного явилось сомнение в личности представленного пассажира, то ему пришлось бы посидеть за решеткою в каталажке и прогуляться с городовым через всю Москву, чтобы удостовериться».
И не понятно, чего же здесь больше – возмущения несправедливым отношением к согражданам, что «на ходу вошедши», или гордости от сознания собственной значимости. Дескать, меня-то в каталажку запросто не загребешь, я человек известный.
И трогательный восклицательный знак после слов «этот пассажир был я».
И в том же году Гиляровский пишет, пожалуй, самый свой сенсационный репортаж. 18 мая произошло одно из самых печальных массовых празднеств Москвы – так называемая Ходынская катастрофа.
Поводом для торжества послужила коронация императора Николая Второго. На ней обещали раздавать сувениры. Народ стал собираться еще за сутки. Семьями располагались на траве, пили вино, лакомились конфетами, играли на балалайках. Словом, веселились.
А на следующий день двинулись к специальным павильонам за подарками. Федор Сологуб писал об этом в своей повести «В толпе»: «Было тесно и душно, хотелось выбраться из толпы, на простор, вздохнуть всей грудью. Но не могли выбраться. Запутались в толпе, темной и безликой. Уже нельзя было выбирать дорогу, повернуть по воле туда или сюда. Приходилось двигаться вместе с толпой – и тяжки, и медленны были движения толпы».
Народ все прибывал, и началась страшная давка. В буквальном смысле слова, смертельная.
В Ходынской катастрофе принято обвинять императора. Но он был по-своему честен. Содержание бесплатного сувенира объявили заранее. В него входили эмалированная кружка, булка, кусочек колбасы, горсть леденцов и пять орехов.
По официальным данным, в борьбе за этот более чем скромный сувенир погибло 1389 человек. В газетах назывались несколько иные цифры – от 4 до 5 тысяч. Всего же на Ходынке собралось полмиллиона – людей далеко не нищих и, во всяком случае, способных позволить себе и вино, и булку, и конфеты. Они пришли сюда ради подарка, ради праздника.
Разве мог император предвидеть, сколько будет любителей дармовых кружек?
Но наш герой подобного исхода даже не предвидел. Он заранее приехал на Ходынку и вместе со всеми восхищался широкомасштабностью приготовлений: «Поле застроено. Всюду эстрады для песенников и оркестров, столбы с развешанными призами, начиная от пары сапог и кончая самоваром, ряд бараков с бочками для пива и меда для дарового угощения, карусели, наскоро выстроенный огромный дощатый театр под управлением знаменитого М. В. Лентовского и актера Форкатия и, наконец, главный соблазн – сотни свеженьких деревянных будочек, разбросанных линиями и углами, откуда предполагалась раздача узелков с колбасой, пряниками, орехами, пирогов с мясом и дичью и коронационных кружек» (содержимое подарков излагается в разных источниках по-разному – вероятно, строгого стандарта не существовало. – А. М.).
На поле уже занимали очередь желающие получить подарок – потому что погода хорошая, потому что дома делать нечего, потому что хочется скорее на праздник. Грелись у костров. Поглядывали на нарядненькие будочки, в которых были приготовлены подарки. Настроение у всех было приподнятое.
«Поле было все полно народом, гулявшим, сидевшим на траве семейными группами, закусывая и выпивая. Ходили мороженщики, разносчики со сластями, с квасом, с лимонной водой в кувшинах. Ближе к кладбищу стояли телеги с поднятыми оглоблями и кормящейся лошадью – это подгородные гости. Шум, говор, песни. Веселье вовсю».
У Гиляровского – тоже настроение распрекрасное. Расхаживает гоголем, здоровается с разным людом – еще б, вся Москва в знакомцах. Обдумывает репортаж. И обнаруживает вдруг пропажу табакерки-талисмана, подаренной еще в юности отцом. Выбрался из рва (а местность здесь была пересеченная, вся в рытвинах и ямах) и пошел к ипподрому – искать свою драгоценную пропажу.
Вот тут-то все и началось. И ужас был настолько сильным, что даже наш герой оставил свою браваду: «Вдруг загудело. Сначала вдали, потом кругом меня. Сразу как-то... Визг, вопли, стоны. И все, кто мирно лежал и сидел на земле, испуганно вскочили на ноги и рванулись к противоположному краю рва, где над обрывом белели будки, крыши которых я только и видел за мельтешащимися головами. Я не бросился за народом, упирался и шел прочь от будок, к стороне скачек, навстречу безумной толпе, хлынувшей за сорвавшимися с мест в стремлении за кружками. Толкотня, давка, вой. Почти невозможно было держаться против толпы. А там впереди, около будок, по ту сторону рва, вой ужаса: к глиняной вертикальной стене обрыва, выше роста человека, прижали тех, кто первый устремился к будкам. Прижали, а толпа сзади все плотнее и плотнее набивала ров, который образовал сплошную, спрессованную массу воющих людей. Кое-где выталкивали наверх детей, и они ползли по головам и плечам народа на простор. Остальные были неподвижны: колыхались все вместе, отдельных движений нет. Иного вдруг поднимет толпой, плечи видно, значит, ноги его на весу, не чуют земли... Вот она, смерть неминучая! И какая!
Ни ветерка. Над нами стоял полог зловонных испарений. Дышать нечем. Открываешь рот, пересохшие губы и язык ищут воздуха и влаги. Около нас мертво-тихо. Все молчат, только или стонут, или что-то шепчут. Может быть, молитву, может быть, проклятие, а сзади, откуда я пришел, непрерывный шум, вопли, ругань. Там, какая ни на есть, – все-таки жизнь. Может быть, предсмертная борьба, а здесь – тихая, скверная смерть в беспомощности. Я старался повернуть назад, туда, где шум, но не мог, скованный толпой. Наконец повернулся. За мной возвышалось полотно той же самой дороги, и на нем кипела жизнь: снизу лезли на насыпь, стаскивали стоящих на ней, те падали на головы спаянных ниже, кусались, грызлись. Сверху снова падали, снова лезли, чтобы упасть; третий, четвертый слой на голову стоящих...
Рассвело. Синие, потные лица, глаза умирающие, открытые рты ловят воздух, вдали гул, а около нас ни звука. Стоящий возле меня, через одного, высокий благообразный старик уже давно не дышал: он задохся молча, умер без звука, и похолодевший труп его колыхался с нами. Рядом со мной кого-то рвало. Он не мог даже опустить головы.
Впереди что-то страшно загомонило, что-то затрещало. Я увидал только крыши будок, и вдруг одна куда-то исчезла, с другой запрыгали белые доски навеса. Страшный рев вдали: «Дают!.. давай!.. дают!..» – и опять повторяется: «Ой, убили, ой, смерть пришла!..»»
Выбравшись из толпы, Владимир Алексеевич рухнул на землю, долго лежал без движения, ел траву – утолял жажду. А потом нащупал табакерку – она, оказывается, все это время была в заднем кармане брюк, он ее просто не нашел.
Была ли, нет ли – не узнаем никогда. Наш герой запросто мог ее придумать – просто так, ради придания своему рассказу драматичности. И, как всегда, Владимир Алексеевич добился своей цели. А на следующий день «Русские ведомости» опубликовали его подробный репортаж, даже со схемой места происшествия.
Естественно, тираж арестовали, до читателей дошла микроскопическая его часть. А наш герой вновь оправдал свой имидж отважного, удачливого и протестного «короля репортеров».
Что же касается табакерки, Владимир Алексеевич вообще создал из нее своего рода культ. Он посвятил ей рассказ под названием «Моя табакерка» и начал его с таких слов: «Если бы моя табакерка могла рассказать все, чему она была свидетелем, – это была бы история эпох.
Кто из нее не нюхал! Все классы и нации. В разных краях России и за границей. И в мирное, и в военное время. И во время холерных бунтов, и на гуляньях в роскошных парках, на баррикадах и в окопах. Нюхали боевые генералы на позициях, нюхали дружинники на пресненских баррикадах. Перед табакеркой были все равны. Ни чинов, ни рангов, ни классов, ни пола, ни возраста».
Эту табакерку отец подарил Гиляровскому с напутствием: «Береги ее, она счастливая». И, по утверждению Владимира Алексеевича, она неоднократно спасала ему жизнь. Один раз – на Ходынском поле.
«Причину катастрофы выяснит следствие, которое уже начато и ведется. Пока же я ограничусь описанием всего виденного мной и теми достоверными сведениями, которые мне удалось получить от очевидцев. Начинаю с описания местности, где произошла катастрофа. Неудачное расположение буфетов для раздачи кружек и угощений, безусловно, увеличило количество жертв. Они построены так: шагах в ста от шоссе, по направлению к Ваганьковскому кладбищу, тянется их цепь, по временам разрываясь более или менее длительными интервалами. Десятки буфетов соединены одной крышей, имея между собой полторааршинный суживающийся в середине проход, так как предполагалось пропускать народ на гулянье со стороны Москвы именно через эти проходы, вручив каждому из гуляющих узелок с угощением. Параллельно буфетам, со стороны Москвы, то есть откуда ожидался народ, тянется сначала от шоссе глубокая, с обрывистыми краями и аршинным валом, канава, переходящая против первых буфетов в широкий, сажен до 30, ров – бывший карьер, где брали песок и глину. Ров, глубиной местами около двух сажен, имеет крутые, обрывистые берега и изрыт массой иногда очень глубоких ям. Он тянется на протяжении более полуверсты, как раз вдоль буфетов, и перед буфетами имеет во все свое протяжение площадку, шириной от 20 до 30 шагов. На ней-то и предполагалось, по-видимому, установить народ для вручения ему узелков и для пропуска вовнутрь поля. Однако вышло не так: народу набралась масса, и тысячная доля его не поместилась на площадке. Раздачу предполагали производить с 10 часов утра 18 мая, а народ начал собираться еще накануне, 17-го, чуть не с полудня, ночью же потянул отовсюду, из Москвы, с фабрик и из деревень, положительно запруживая улицы, прилегающие к заставам Тверской, Пресненской и Бутырской. К полуночи громадная площадь, во многих местах изрытая ямами, начиная от буфетов, на всем их протяжении, до здания водокачки и уцелевшего выставочного павильона, представляла из себя не то бивуак, не то ярмарку. На более гладких местах, подальше от гулянья, стояли телеги приехавших из деревень и телеги торговцев с закусками и квасом. Кое-где были разложены костры. С рассветом бивуак начал оживать, двигаться. Народные толпы все прибывали массами. Все старались занять места поближе к буфетам. Немногие успели занять узкую гладкую полосу около самих буфетных палаток, а остальные переполнили громадный 30-саженный ров, представлявшийся живым, колыхавшимся морем, а также ближайший к Москве берег рва и высокий вал. К трем часам все стояли на занятых ими местах, все более и более стесняемые наплывавшими народными массами. К пяти часам сборище народа достигло крайней степени, – полагаю, что не менее нескольких сотен тысяч людей. Масса сковалась. Нельзя было пошевелить рукой, нельзя было двинуться. Прижатые во рве к обоим высоким берегам не имели возможности пошевелиться. Ров был набит битком, и головы народа, слившиеся в сплошную массу, не представляли ровной поверхности, а углублялись и возвышались, сообразно дну рва, усеянного ямами. Давка была страшная. Со многими делалось дурно, некоторые теряли сознание, не имея возможности выбраться или даже упасть: лишенные чувств, с закрытыми глазами, сжатые, как в тисках, они колыхались вместе с массой. Так продолжалось около часа. Слышались крики о помощи, стоны сдавленных. Детей – подростков толпа кое-как высаживала кверху и по головам позволяла им ползти в ту или другую сторону, и некоторым удалось выбраться на простор, хотя не всегда невредимо. Двоих таких подростков караульные солдаты пронесли в большой № 1-й театр, где находился г. Форкатти и доктора Анриков и Рамм.
– Живем хорошо, чувствуем себя как дома... – хвастался Ваня. – Как есть дома. Работу начинаем в десять, кончаем в шесть. В праздник не работаем вовсе.
– А я, брат, трублю восемнадцать часов в сутки – с шести до двенадцати ночи, а в праздники у нас самая шибкая торговля, – сетовал Коля.
Тут появился сам хозяин. Коля так описывал его явление: «Вдруг в коридоре раздается грохот, хлопанье дверей, слышатся быстрые шаги, удары каблуков о половицы, и вот дверь комнаты, где мы сидели, отбрасывается, будто сорванная с петель, и на пороге появляется человек, которому, казалось, в коридоре узко, в дверях тесно, в комнате мало простора.
Я понял, что это и есть Гиляровский. Оробел от неожиданности. При его появлении я встал, как меня учили. Мне бросились в глаза лихая повадка писателя и удаль в быстрых движениях. Приковывали внимание его казацкие усы, необыкновенный взгляд – быстрый, сильный и немного строгий, сердитый. Он мне представился атаманом, Тарасом Бульбой, о котором я еще в школе читал в книге Гоголя.
Ворот рубахи у него был расстегнут, могучая, высокая грудь полуоголена. Видно, он зашел к моему товарищу по какому-то делу».
– Какой у тебя хозяин-то... – протянул Коля Морозов, когда Гиляровский ушел. – Должно быть, строгий, свирепый. Уж очень у него вид-то... А?
– Не-е-е... – сказал Ваня Угаркин. – Он бознать какой хороший. Не взыскательный, страсть добрый.
Тут Гиляровский появился вновь и обратился к Морозову:
– Шапка у тебя, я вижу, износилась, на-ка вот надень. И протянул гостю новехонькую шапку. А в следующем, 1897 году Угаркина отправили в деревню, и на его место заступил Морозов. Чем-то приглянулся Гиляровскому этот мальчуган. Мало того, что Владимир Алексеевич взял Колю на выгодное место, – он еще старался образовывать мальчишку. Давал, к примеру, читать книги, а потом расспрашивал:
– «Власть тьмы» прочитал? Что скажешь?
Преподносил «азы» и репортерства, и вообще житейской мудрости. К примеру:
– Звонил библиофил Аркадьев. Он вчера был у меня и забыл книгу, просит прислать ему сейчас в «Славянский базар». Прошу тебя поехать, кстати, познакомишься с ним, тебе это надо.
– Я готов, но не знаю его, – отвечал секретарь.
И спохватывался – ведь Владимир Алексеевич накрепко запретил ему употреблять слово «не знаю». Приговаривал:
– Толстого всякий найдет, его знает весь мир, ты отыщи такого человека, который в адресном столе не прописан.
Морозов быстро исправлялся:
– Скажите приметы Аркадьева.
– Правильно ставишь вопрос, – хвалил секретаря Гиляровский. – Вот какие его приметы: если посмотришь на него в профиль – он Наполеон, а со спины – похож на сивого мерина. Валяй, теперь найдешь.
И Коля приступал к заданию: «Начинаю всматриваться в сидящих за столами. В массе посетителей нелегко найти библиофила, хотя он и не обижен характерными приметами. Стою и думаю, раз Аркадьев не москвич, – значит, он не может сидеть за столом в компании, скорей всего он один. Это уже облегчает поиски. Разглядываю одиночек, но и их оказалось немало. Походив некоторое время, осмотревшись тщательно, остановил, наконец, взгляд на одном из посетителей, уткнувшемся лицом в тарелку. В профиль он обнадеживал, а когда поднял голову, я обратил внимание на его чистенький, изящно выточенный нос, чуть-чуть гнущийся к верхней губе; брови, посадка глаз будто наполеоновские, но ведь, блеснуло шутливое, я не был знаком с Бонапартом, а портреты не все одинаковые. У этого обозреваемого объекта не хватало главной наполеоновской приметы – пряди волос, клином сползающей на широкий лоб. Захожу со стороны спины. Не всякий скажет, что этот человек похож на сивого мерина. Смело иду к столу.
– Извините, вы будете библиофил Аркадьев?
Я передал ему книгу. Поблагодарив, он пригласил к столу на глоток вина. Присаживаюсь. Говорим о Москве, о новых книгах. Скоро он рассчитался с официантом, и мы вышли из ресторана».
Гиляровский не ошибся в своем протеже. В. Лобанов писал: «Светловолосый шатен с умными глазами, Морозов быстро освоился в Столешниках, которые стали для него родным домом, начал жадно поглощать книги. Он фанатически, неотступно следовал за Гиляровским, был крепко к нему привязан, выполнял его поручения и очень скоро стал числиться его „личным секретарем“.
Николай Иванович Морозов быстро сдружился с членами семьи Гиляровского, особенно с дочерью писателя Надюшей, тогда гимназисткой первой женской гимназии на Страстной площади. Он стал в семье нужнейшим, необходимейшим человеком. Стремительный, собранный, он выполнял самые различные поручения Владимира Алексеевича, Николай Иванович всегда был готов сделать то, что нужно было в данный момент Гиляровскому, – ехал по делам в редакции, отправлялся на окраину Москвы для расследования какого-нибудь запутанного события, помогал в беседе с неожиданно вторгшимся посетителем.
Коля Морозов всегда был готов сопровождать его. Он никогда не спрашивал: «Куда?», а только говорил: «Я готов!» – и отправлялся с Владимиром Алексеевичем в любую поездку: в подмосковные места для изучения легендарных похождений разбойника Чуркина или для обследования мест, где пронесся страшный ураган 1904 года, на «мокрое» дело на Хитровом рынке, на репетицию в Художественный театр, на беседу с Вл. И. Немировичем-Данченко или с К. С. Станиславским».
Мемуарист несколько заблуждался – Чуркиным Владимир Алексеевич был занят задолго до знакомства со своим секретарем. Однако же, по сути, он был абсолютно прав.
Коля, впоследствии Николай Иванович, долго служил Гиляровскому верой и правдой, затем стал ему истинным другом, пробыл вместе с ним до самой смерти своего работодателя, а затем написал книгу воспоминаний «Сорок лет с Гиляровским».
* * *
Владимир Алексеевич, как только обосновался в собственной квартире, сразу провел телефон. Для человека, профессией которого является работа с информацией, это изобретение человечества было как нельзя кстати. Тем более что к тому времени телефонизация Москвы шла полным ходом, и аппарат с ручкой и трубкой перестал восприниматься как экзотика.Правда, качество связи оставляло желать лучшего. И Владимир Алексеевич, ясное дело, разразился на сей счет фельетоном:
«– Что? Кто говорит?
– Примите холерного больного.
– Да вы куда звоните?
– В больницу звоню... Сейчас привозим...
Кладу трубку. Через 5 минут новый звонок:
– Пришлите четыре ведра пильзенского пива.
– Куда вы звоните?
– В хамовнический склад... Так четыре ведра пильзенского, в портерную, к Кулуцким.
– Ладно!
Кладу трубку. Через 10 минут:
– Швейцар Федор? Ты?
Молчу.
– Федька!
Мычу:
– Мм-м...
– Федька! Вызови из седьмого номера Маргаритку, скажи, чтобы оделась почище и ехала к нам... Гости приехали...
– Ладно!
И... едва положил трубку, как снова трескучий звонок:
– Сейчас взвод присылайте к Тверской заставе...
– Что?
– Кто? Жандармский дивизион? На рысях, к заставе, сию минуту!
– Ладно!
Что же больше остается делать московскому телефонному абоненту, когда то и дело его тревожат понапрасну по телефону? За последнее время эти ошибки соединений участились до крайности. Чем это объяснить? Нервозностью ли века, неумением ли ясно называть цифры номера или телефонными порядками плюс летняя рассеянность телефонных барышень – но это существует и учащается!
И, кроме всего этого, какая-то медлительность: звонишь – не дозвонишься. Вообще на телефонах что-то все не то!
– Чу! Опять звонок.
Подхожу, обозленный уже.
– Что угодно?
– Когда отец Восторгов вернутся?
– Завтра, в 11 часов ночи, с экстренным поездом курской дороги! Завтра!.. – отвечаю, бросая трубку.
Посмотрим, будет ли встреча!»
Что ж, такие шуточки и впрямь были в характере известного московского чудилы.
* * *
Ходить по Москве с Гиляровским был тот еще аттракцион. Николай Морозов писал об одном таком случае: «Выходим на улицу. Он раскланивается со знакомыми. По той стороне переулка идет седой, но еще бодрый высокий генерал. Поравнявшись с нами и увидев писателя, генерал изящно отдал ему честь, Гиляровский в ответ поднял шляпу.– Знаешь, кто это?
– Нет, – отвечаю.
– Сын Пушкина – Александр Александрович.
Я удивлен: Пушкин родился при Павле, давно это было, какие же сыновья? Должны быть только праправнуки. Но, сообразив, понял свою ошибку: в таком возрасте может быть и сын.
– Какую он занимает должность?
– Бронницкий предводитель дворянства.
Со вниманием оглядываю удаляющегося генерала, его немного сутулую фигуру, белый китель, красные лампасы.
Садимся на извозчика. На углу Столешникова городовой отдает честь. Поворачиваем на Петровку, здесь сутолока, масса экипажей. Заглядевшись на что-то, слышу громкий бас:
– Гиляй!..
Оглянулся, вижу, со стороны Большого театра мчится на рысаке Ф. И. Шаляпин. Он в черном берете, в черной безрукавной накидке, сверкает на солнце его белоснежная сорочка. Снимать берет для поклона неудобно, он салютует Гиляю поднятием руки. Тот, срывая шляпу, зычно кричит по-украински:
– Хай живе!..»
Ощущение такое, будто он и вправду состоял в приятелях со всей Москвой.
* * *
Владимир Алексеевич очень гордился, если не сказать, кичился собственной известностью. А иногда использовал ее в своих расследованиях. Вот, например, один из его текстов: «Дежурные околоточные бросили все дела и заняты только составлением протоколов на пассажиров трамваев.Городовых на постах почти нет, потому что они занимаются только тем, что водят в участок пассажиров трамваев по требованию кондукторов.
Вчера такой случай. В 5 часов вечера самым тихим ходом, ожидая вереницу переезжающих экипажей, движется вагон трамвая по Страстной площади. На площадке стоит, облокотясь на перила, молодой кондуктор № 553, мечтательно смотрит вверх и, запустив палец в ноздрю, по-видимому, наслаждается, забыв обо всем в мире. Погруженный в мечты, он видит, что на незапертую платформу еле двигающегося вагона входит пассажир.
– Нельзя на ходу, куда лезешь! – орет кондуктор, и его рука, вынутая из носа, очутилась на лице входившего пассажира.
– Будьте осторожнее, – говорит пассажир и проходит в вагон, наполовину пустой.
Кондуктор дает звонок и, ничего не говоря, бежит за городовым, которого приводит с поста, и, указывая на вошедшего пассажира, говорит:
– Отправить его в участок: на ходу вошедши.
И вручает вырванный из книжки препроводительный листок, а потом кричит городовому:
– Эй, ты, стой, какой у тебя нумер? Я записать должон.
Кругом вагона собирается толпа, среди которых у задержанного пассажира находится много знакомых. Общий смех. Его ведут в участок, но встретившийся по дороге пристав освобождает меня (этот пассажир был я!) от путешествия «для удостоверения занятия» как известное лицо.
В противоположном случае путешествие в участок было бы неизбежно, а если бы почему-либо у дежурного околоточного явилось сомнение в личности представленного пассажира, то ему пришлось бы посидеть за решеткою в каталажке и прогуляться с городовым через всю Москву, чтобы удостовериться».
И не понятно, чего же здесь больше – возмущения несправедливым отношением к согражданам, что «на ходу вошедши», или гордости от сознания собственной значимости. Дескать, меня-то в каталажку запросто не загребешь, я человек известный.
И трогательный восклицательный знак после слов «этот пассажир был я».
* * *
В 1896 году Владимир Алексеевич все-таки выпустил книгу, посвященную обратной стороне жизни Первопрестольной. Она называется просто – «Московские нищие» и представляет собой, по сути говоря, шестнадцатистраничную брошюру. Но и это – успех.И в том же году Гиляровский пишет, пожалуй, самый свой сенсационный репортаж. 18 мая произошло одно из самых печальных массовых празднеств Москвы – так называемая Ходынская катастрофа.
Поводом для торжества послужила коронация императора Николая Второго. На ней обещали раздавать сувениры. Народ стал собираться еще за сутки. Семьями располагались на траве, пили вино, лакомились конфетами, играли на балалайках. Словом, веселились.
А на следующий день двинулись к специальным павильонам за подарками. Федор Сологуб писал об этом в своей повести «В толпе»: «Было тесно и душно, хотелось выбраться из толпы, на простор, вздохнуть всей грудью. Но не могли выбраться. Запутались в толпе, темной и безликой. Уже нельзя было выбирать дорогу, повернуть по воле туда или сюда. Приходилось двигаться вместе с толпой – и тяжки, и медленны были движения толпы».
Народ все прибывал, и началась страшная давка. В буквальном смысле слова, смертельная.
В Ходынской катастрофе принято обвинять императора. Но он был по-своему честен. Содержание бесплатного сувенира объявили заранее. В него входили эмалированная кружка, булка, кусочек колбасы, горсть леденцов и пять орехов.
По официальным данным, в борьбе за этот более чем скромный сувенир погибло 1389 человек. В газетах назывались несколько иные цифры – от 4 до 5 тысяч. Всего же на Ходынке собралось полмиллиона – людей далеко не нищих и, во всяком случае, способных позволить себе и вино, и булку, и конфеты. Они пришли сюда ради подарка, ради праздника.
Разве мог император предвидеть, сколько будет любителей дармовых кружек?
Но наш герой подобного исхода даже не предвидел. Он заранее приехал на Ходынку и вместе со всеми восхищался широкомасштабностью приготовлений: «Поле застроено. Всюду эстрады для песенников и оркестров, столбы с развешанными призами, начиная от пары сапог и кончая самоваром, ряд бараков с бочками для пива и меда для дарового угощения, карусели, наскоро выстроенный огромный дощатый театр под управлением знаменитого М. В. Лентовского и актера Форкатия и, наконец, главный соблазн – сотни свеженьких деревянных будочек, разбросанных линиями и углами, откуда предполагалась раздача узелков с колбасой, пряниками, орехами, пирогов с мясом и дичью и коронационных кружек» (содержимое подарков излагается в разных источниках по-разному – вероятно, строгого стандарта не существовало. – А. М.).
На поле уже занимали очередь желающие получить подарок – потому что погода хорошая, потому что дома делать нечего, потому что хочется скорее на праздник. Грелись у костров. Поглядывали на нарядненькие будочки, в которых были приготовлены подарки. Настроение у всех было приподнятое.
«Поле было все полно народом, гулявшим, сидевшим на траве семейными группами, закусывая и выпивая. Ходили мороженщики, разносчики со сластями, с квасом, с лимонной водой в кувшинах. Ближе к кладбищу стояли телеги с поднятыми оглоблями и кормящейся лошадью – это подгородные гости. Шум, говор, песни. Веселье вовсю».
У Гиляровского – тоже настроение распрекрасное. Расхаживает гоголем, здоровается с разным людом – еще б, вся Москва в знакомцах. Обдумывает репортаж. И обнаруживает вдруг пропажу табакерки-талисмана, подаренной еще в юности отцом. Выбрался из рва (а местность здесь была пересеченная, вся в рытвинах и ямах) и пошел к ипподрому – искать свою драгоценную пропажу.
Вот тут-то все и началось. И ужас был настолько сильным, что даже наш герой оставил свою браваду: «Вдруг загудело. Сначала вдали, потом кругом меня. Сразу как-то... Визг, вопли, стоны. И все, кто мирно лежал и сидел на земле, испуганно вскочили на ноги и рванулись к противоположному краю рва, где над обрывом белели будки, крыши которых я только и видел за мельтешащимися головами. Я не бросился за народом, упирался и шел прочь от будок, к стороне скачек, навстречу безумной толпе, хлынувшей за сорвавшимися с мест в стремлении за кружками. Толкотня, давка, вой. Почти невозможно было держаться против толпы. А там впереди, около будок, по ту сторону рва, вой ужаса: к глиняной вертикальной стене обрыва, выше роста человека, прижали тех, кто первый устремился к будкам. Прижали, а толпа сзади все плотнее и плотнее набивала ров, который образовал сплошную, спрессованную массу воющих людей. Кое-где выталкивали наверх детей, и они ползли по головам и плечам народа на простор. Остальные были неподвижны: колыхались все вместе, отдельных движений нет. Иного вдруг поднимет толпой, плечи видно, значит, ноги его на весу, не чуют земли... Вот она, смерть неминучая! И какая!
Ни ветерка. Над нами стоял полог зловонных испарений. Дышать нечем. Открываешь рот, пересохшие губы и язык ищут воздуха и влаги. Около нас мертво-тихо. Все молчат, только или стонут, или что-то шепчут. Может быть, молитву, может быть, проклятие, а сзади, откуда я пришел, непрерывный шум, вопли, ругань. Там, какая ни на есть, – все-таки жизнь. Может быть, предсмертная борьба, а здесь – тихая, скверная смерть в беспомощности. Я старался повернуть назад, туда, где шум, но не мог, скованный толпой. Наконец повернулся. За мной возвышалось полотно той же самой дороги, и на нем кипела жизнь: снизу лезли на насыпь, стаскивали стоящих на ней, те падали на головы спаянных ниже, кусались, грызлись. Сверху снова падали, снова лезли, чтобы упасть; третий, четвертый слой на голову стоящих...
Рассвело. Синие, потные лица, глаза умирающие, открытые рты ловят воздух, вдали гул, а около нас ни звука. Стоящий возле меня, через одного, высокий благообразный старик уже давно не дышал: он задохся молча, умер без звука, и похолодевший труп его колыхался с нами. Рядом со мной кого-то рвало. Он не мог даже опустить головы.
Впереди что-то страшно загомонило, что-то затрещало. Я увидал только крыши будок, и вдруг одна куда-то исчезла, с другой запрыгали белые доски навеса. Страшный рев вдали: «Дают!.. давай!.. дают!..» – и опять повторяется: «Ой, убили, ой, смерть пришла!..»»
Выбравшись из толпы, Владимир Алексеевич рухнул на землю, долго лежал без движения, ел траву – утолял жажду. А потом нащупал табакерку – она, оказывается, все это время была в заднем кармане брюк, он ее просто не нашел.
Была ли, нет ли – не узнаем никогда. Наш герой запросто мог ее придумать – просто так, ради придания своему рассказу драматичности. И, как всегда, Владимир Алексеевич добился своей цели. А на следующий день «Русские ведомости» опубликовали его подробный репортаж, даже со схемой места происшествия.
Естественно, тираж арестовали, до читателей дошла микроскопическая его часть. А наш герой вновь оправдал свой имидж отважного, удачливого и протестного «короля репортеров».
Что же касается табакерки, Владимир Алексеевич вообще создал из нее своего рода культ. Он посвятил ей рассказ под названием «Моя табакерка» и начал его с таких слов: «Если бы моя табакерка могла рассказать все, чему она была свидетелем, – это была бы история эпох.
Кто из нее не нюхал! Все классы и нации. В разных краях России и за границей. И в мирное, и в военное время. И во время холерных бунтов, и на гуляньях в роскошных парках, на баррикадах и в окопах. Нюхали боевые генералы на позициях, нюхали дружинники на пресненских баррикадах. Перед табакеркой были все равны. Ни чинов, ни рангов, ни классов, ни пола, ни возраста».
Эту табакерку отец подарил Гиляровскому с напутствием: «Береги ее, она счастливая». И, по утверждению Владимира Алексеевича, она неоднократно спасала ему жизнь. Один раз – на Ходынском поле.
* * *
Заметка «Катастрофа на Ходынском поле» («Русские ведомости», 20 мая 1896 года) – главная сенсация «дяди Гиляя». Можно сказать, пик его репортерской карьеры. А потому стоит ее привести в этой книге.«Причину катастрофы выяснит следствие, которое уже начато и ведется. Пока же я ограничусь описанием всего виденного мной и теми достоверными сведениями, которые мне удалось получить от очевидцев. Начинаю с описания местности, где произошла катастрофа. Неудачное расположение буфетов для раздачи кружек и угощений, безусловно, увеличило количество жертв. Они построены так: шагах в ста от шоссе, по направлению к Ваганьковскому кладбищу, тянется их цепь, по временам разрываясь более или менее длительными интервалами. Десятки буфетов соединены одной крышей, имея между собой полторааршинный суживающийся в середине проход, так как предполагалось пропускать народ на гулянье со стороны Москвы именно через эти проходы, вручив каждому из гуляющих узелок с угощением. Параллельно буфетам, со стороны Москвы, то есть откуда ожидался народ, тянется сначала от шоссе глубокая, с обрывистыми краями и аршинным валом, канава, переходящая против первых буфетов в широкий, сажен до 30, ров – бывший карьер, где брали песок и глину. Ров, глубиной местами около двух сажен, имеет крутые, обрывистые берега и изрыт массой иногда очень глубоких ям. Он тянется на протяжении более полуверсты, как раз вдоль буфетов, и перед буфетами имеет во все свое протяжение площадку, шириной от 20 до 30 шагов. На ней-то и предполагалось, по-видимому, установить народ для вручения ему узелков и для пропуска вовнутрь поля. Однако вышло не так: народу набралась масса, и тысячная доля его не поместилась на площадке. Раздачу предполагали производить с 10 часов утра 18 мая, а народ начал собираться еще накануне, 17-го, чуть не с полудня, ночью же потянул отовсюду, из Москвы, с фабрик и из деревень, положительно запруживая улицы, прилегающие к заставам Тверской, Пресненской и Бутырской. К полуночи громадная площадь, во многих местах изрытая ямами, начиная от буфетов, на всем их протяжении, до здания водокачки и уцелевшего выставочного павильона, представляла из себя не то бивуак, не то ярмарку. На более гладких местах, подальше от гулянья, стояли телеги приехавших из деревень и телеги торговцев с закусками и квасом. Кое-где были разложены костры. С рассветом бивуак начал оживать, двигаться. Народные толпы все прибывали массами. Все старались занять места поближе к буфетам. Немногие успели занять узкую гладкую полосу около самих буфетных палаток, а остальные переполнили громадный 30-саженный ров, представлявшийся живым, колыхавшимся морем, а также ближайший к Москве берег рва и высокий вал. К трем часам все стояли на занятых ими местах, все более и более стесняемые наплывавшими народными массами. К пяти часам сборище народа достигло крайней степени, – полагаю, что не менее нескольких сотен тысяч людей. Масса сковалась. Нельзя было пошевелить рукой, нельзя было двинуться. Прижатые во рве к обоим высоким берегам не имели возможности пошевелиться. Ров был набит битком, и головы народа, слившиеся в сплошную массу, не представляли ровной поверхности, а углублялись и возвышались, сообразно дну рва, усеянного ямами. Давка была страшная. Со многими делалось дурно, некоторые теряли сознание, не имея возможности выбраться или даже упасть: лишенные чувств, с закрытыми глазами, сжатые, как в тисках, они колыхались вместе с массой. Так продолжалось около часа. Слышались крики о помощи, стоны сдавленных. Детей – подростков толпа кое-как высаживала кверху и по головам позволяла им ползти в ту или другую сторону, и некоторым удалось выбраться на простор, хотя не всегда невредимо. Двоих таких подростков караульные солдаты пронесли в большой № 1-й театр, где находился г. Форкатти и доктора Анриков и Рамм.