– Я хотел сказать: с Ходынки, с Ходынской катастрофы.
   – Правильно, я забыл о Ходынке!
   – Незачем держать ее в голове: она вами уже описана в «Русских ведомостях».
   – Теперь мы попадаем в загородные места. Здесь находился Петровский театр, рестораны: «Яр», «Стрельня», «Эльдорадо», а затем бега и скачки. На самом конце Тверской наткнемся, у бывшей Лоскутной гостиницы, на трактир «Обжорка»...
   То есть «Москва и москвичи» планировалась как классический путеводитель – вплоть до указания каждой улицы и, по возможности, каждого дома. Трудно сказать, что помешало Гиляровскому реализовать свой план. Можно лишь предположить, что нашему герою с его темпераментом не слишком-то хотелось проводить досуг в библиотеках и архивах, выискивая информацию о прошлом тех или иных участков и строений. Да и возраст сказывался – ему было за шестьдесят. Разумеется, для своих лет он был вполне здоровым, бодрым, работоспособным, креативным и самокритичным. То есть теоретически возможность написать такую книгу у него, в общем, была. Но, оценивая весь объем работ, он мог решить, что на подобный труд потребуется не одно десятилетие. Стоит ли разгоняться, если можно ограничиться собственными воспоминаниями и, по ходу дела, вставлять в текст уже написанные и опубликованные очерки?
   Кстати, тогда же появился замысел «Москвы газетной».
* * *
   С этого момента именно работа над московской книгой стала основным делом дяди Гиляя. Н. Морозов писал: «Все, что было закреплено им когда-то в записных книжках на ходу, в трамвае, на извозчике, часто не за своим, а за чужим столом или записано дома в тетради в свободные вечера, перенесено в них с крахмальных манжет, имевших всякие заметы, тоже набросанные наскоро; что было когда-то напечатано, набросано в черновиках, собрано и лежало в содержательном литературном архиве в виде материалов, а также хранилось в его богатой и крепкой памяти, – все это предстояло теперь разобрать, привести в порядок, систематизировать и облечь в окончательную литературную форму.
   Труд требовал методического подхода, усидчивости, времени, кабинетной замкнутости. Такому непоседе, как он, привыкшему вихрем носиться по московским просторам, не считаясь ни с какими расстояниями, нелегко было приучить себя к долгому писательскому затворничеству. Однако творческая стихия захватила его, и он в эти годы проявил большую вдохновенную работоспособность.
   Всего записать никакой писатель не может. Всякий раз, когда шла речь о воссоздании прошлого, Владимир Алексеевич в необходимых случаях неизбежно обращался к своей памяти, помогавшей ему в живописании разных частностей и восстановлении всяких пробелов. Память у него была удивительная. Надо было видеть, с какой легкостью и ясностью набрасывал он страницы прошлого, рисовавшегося ему всегда ярко и свежо, будто это было так недавно.
   Не в пример многим литераторам, имеющим обыкновение сначала закончить один труд, а затем переключиться на другой, он, во многом оригинальный, и здесь оставался верен себе: работал одновременно над несколькими книгами. Всякое произведение требует длительного вызревания. На вызревание у него уходили немалые сроки, но выношенное он писал быстро.
   Заглянешь, бывало, к нему, а иногда он и сам позовет к себе и сейчас же прочтет что-нибудь вновь написанное и обязательно интересное. То это отрывок о М. Н. Ермоловой, с которой он был знаком еще по воронежскому театру, где сам работал. То заслушаешься его чтением глав о бурлацкой артели, тянувшей с его участием барку от Ярославля до Рыбны, то он прочтет очерк из прошлого Москвы, как в ресторане клуба богатеи пожирали раков ведрами, в частности банкир и домовладелец Чижов.
   Из этих прочитанных глав одна намечалась для книги о скитаниях, другая – для книги о Москве. В другой раз прочтет о первом своем дебюте в театре, где он, измазавшись сажей, играл негра в «Хижине дяди Тома», либо о встречах с драматургами из собачьего зала. По заказам разных пройдох-режиссеров эти драматурги дна писали собственные пьесы и переделывали по их же заказам пьесы других авторов, в том числе и иностранных. Заказанные пьесы режиссеры выпускали в свет и ставили в театрах под своей фамилией, называя их переделками с французского, итальянского и с других языков, наживали на этом деньги, а драматургам платили гроши. Один из таких литераторов, Глазов, написал семнадцать пьес, за которые получил от режиссера всего-навсего триста с небольшим рублей, и об его авторстве не было даже нигде упомянуто».
   Наш герой окончательно превратился из «летучего репортера» в кабинетного работника.
* * *
   Помимо книги о Москве Владимир Алексеевич пытался писать и стихи о Ленине, и поэму «Петербург». Он изо всех сил старался подчеркнуть свою лояльность к новой власти, к новому строю, к новому укладу, к новому правительству. Некогда бойкие и остроумные экспромты сменились пафосными и тяжеловесными тирадами:
 
О Петр! Ты знал, чего ты волишь:
– «Все флаги в гости будут к нам!»
Не знал ты флага одного лишь —
То красный флаг, – война дворцам!
 
   Но эти вирши не публиковали. Новая власть была властью молодых, и, несмотря на все заслуги Гиляровского, он был, хотя и «свой», но мало кому интересный персонаж. В свои шестьдесят с лишним лет бывший кумир воспринимался все-таки как пережиток прошлого. Пусть и не вредный.
   Журналист Лев Никулин писал: «Помню дядю Гиляя... уже в советскую эпоху, на улицах Москвы; он был очень колоритен и своеобразен своей живописной фигурой, седыми усами, напоминающими о том, что он послужил натурой Репину в „Запорожцах“. Он заметно постарел, но по-прежнему веселой была усмешка из-под усов и по-молодому светились глаза. Благожелательный к молодежи, он встречал нас, как товарищей, не смущаясь, спрашивал мнения о своих стихах, которые любил сочинять, как и прежде».
   Гиляровский сделался анахронизмом.
* * *
   В 1920 году Владимир Алексеевич выпустил рукописную книгу. В те времена это не было редкостью – из-за разрухи писатели не могли нормальным образом издаваться, и было решено делать свои издания самостоятельно.
   Эти книги выставлялись в «Книжной лавке писателей» в Леонтьевском переулке, но купить их было невозможно – только почитать.
   Владимир Алексеевич «издал» свою поэму «Стенька Разин». К делу подошел со всей ответственностью, долго думал над форматом книги, подбирал шрифты. А название – «Стенька Разин. Поэма В. А. Гиляровского» – и вовсе вывел гусиным пером. По тем временам – редкость невообразимая.
* * *
   Даже в голодные времена Владимир Алексеевич любил попировать, посибаритствовать. Увы, приходилось довольствоваться очень скромным пайком. Он, в частности, вспоминал об одном таком «празднике» 1920 года: «Как-то... побеседовали в театре Зимина на каком-то митинге или спектакле. Сидели за кулисами в артистической уборной, пили чай и ели жадно какие-то бутерброды с лошадиной колбасой. Между прочим, поменялись экспромтами (с Брюсовым. – А. М.).Что ему я написал – не помню, а он занял страничку моей книжки:
   "Другу моего отца и моему В. А. Гиляровскому – дяде Гиляю.
 
Тому, кто пел нам полстолетья,
Не пропустив в нем не штриха,
При беглой встрече рад пропеть я
Хотя бы дважды два стиха.
 
   Валерий Брюсов, 20 июля 1920 года "».
   Хорошо, по крайней мере, что сложение виршей не зависело от цен на черном рынке.
* * *
   В те же времена Владимир Алексеевич подружился с клоуном из цирка на Цветном бульваре – Виталием Ефимовичем Лазаренко. Это была личность легендарная, и сам Булгаков отмечал, что он ошеломляет зрителей «чудовищными salto».
   Лазаренко очень удивился, узнав, что маститый репортер тоже когда-то промышлял цирковым делом. На что Владимир Алексеевич ответил, по обыкновению, экспромтом:
 
Полсотни лет тому назад
Я был в афишах Алексисом.
Почтен был даже бенефисом,
Сам Николь звал меня «Комрад!»,
Тебя чтоб больше огорошить.
Вот дальше летопись моя:
На неоседланную лошадь
Никто не прыгал так, как я.
Набитый мускул, гибкость торса,
Жизнь без раздумий и забот,
И вихрь стремительный парфорса,
И на трапеции полет...
 
   Владимир Алексеевич не врал. Его цирковой номер так и назывался – «Алексис на неоседланной лошади». Номер пользовался успехом у зрителей.
   А Виталий Лазаренко еще более расположился к своему новому другу.
* * *
   С годами наш герой заматерел, почувствовал себя классиком. Это уже не был молодой силач с повадками массовика-затейника. Но чувство юмора его не покидало.
   Константин Паустовский писал: «Внешность у Гиляровского (я впервые увидел его уже стариком) была запорожская, казацкая. Сивоусый, с немного насмешливыми, проницательными глазами, в смушковой серой папахе и жупане, он сразу же покорял собеседника блеском своего разговора, шутливостью, остроумием, силой темперамента и ясно ощутимой значительностью своего внутреннего облика».
   Это был все такой же воитель. Даже еще более воинственный. Тот же Паустовский вспоминал: «Молокососы! – кричал он нам, молодым газетчикам. – Трухлявые либералы! О русском народе вы знаете не больше, чем эта дура мадам Курдюкова... От газетного листа должно разить таким жаром, чтоб его трудно было в руках удержать. В газете должны быть такие речи, чтоб у читателя спирало дыхание. А вы что делаете? Мямлите! Вам бы писать романы о малокровных девицах. Я знаю русский народ. Он вам покажет, где раки зимуют! Можно, конечно, делать политику и за дамским бюро на паучьих ножках. И проливать слезы над собственной статьей о русском мужике. Да от одного мужицкого слова всех вас схватит кондрашка! Тоже народники! Прощайте! Другим разом зайду. Сейчас что-то неохота с вами балакать».
   Сам Константин Георгиевич, кстати говоря, побаивался Гиляровского. Спустя десятилетия он говорил на выступлении в честь 100-летия со дня рождения нашего героя: «Когда я впервые увидел Гиляровского, у меня возникла такая боязнь – примет он меня или не примет. Это был такой человек, что с первого взгляда вы чувствовали в нем такую силу и такую цельность, что вам обязательно хотелось, чтобы он вас принял. Я помню, что вот это первое ощущение при встрече с Гиляровским меня очень смутило.
   И вот он вошел. Это был интересный внешне запорожец. Я знал, что Гиляровский действительно потомок запорожских казаков, и он любил свое прошлое в самом хорошем смысле этого слова. И я, тоже в какой-то мере потомок этого запорожского племени, не решился ему сказать о том, что я тоже запорожец, потому что он бы мне не поверил. Это было совершенно ясно. У Гиляровского были совершенно ясно и очень резко выраженные черты подлинного запорожца, а во мне этих черт не было и нет, и для него я не представлял такого запорожского интереса. Поэтому мне пришлось об этом промолчать. Он же был ярко выраженный запорожец, начиная с его совершенно неслыханной физической силы... И потом вся наружность Гиляровского, вся его повадка, манера одеваться были запорожские. Он обладал к тому же бесстрашием, беспощадной правдивостью. Это свойство Владимира Алексеевича иногда даже пугало людей».
   К счастью, все обошлось. Наш герой Паустовского «принял» и как-то даже пригласил в рабочий кабинет, сказав при этом, что пускает туда далеко не всякого.
* * *
   В 1922 году отдельной книгой вышел «Стенька Разин» – в первый раз без сокращений. Владимир Алексеевич был несказанно рад – ведь этой поэмой «герой репортеров» гордился особенно.
 
Подошел своей смелой стопой,
Расстегнул белый ворот рубахи,
Лег... Накрыли Степана доской.
– Что ж, руби! – злобно дьяк обратился. —
Али дело забыл свое кат?
– Не могу бить родных – не рядился,
Мне Степан по кресту теперь брат,
Не могу! – И секира упала,
По помосту гремя и стуча.
Тут народ подивился немало...
Дьяк другого позвал палача.
 
   Действительно, до революции было весьма проблематично опубликовать такое.
* * *
   В 1923 году наш герой вновь стал дачником. Он получил от властей документ «на право пользования землею, находящейся в Московской губернии, Можайском уезде, Моревской волости при деревне Мосеево под названием хутор В. А. Гиляровского».
   Это был подарок на семидесятилетие. Владимир Алексеевич пришел в полный восторг. Он начал обживать свое пространство. Поляну за домом назвал «Задонской степью», пригорок – «Охотничьим курганом» – в честь Русско-турецкой войны, три березы, выросшие из одного корня, – «Три сестры», в память о Чехове. Дело нашлось и легендарной табакерке – с ее помощью Гиляровский определял погоду. Якобы перед дождем ее крышка принимала внутри сизоватый оттенок.
   Наступало неизбежное. Владимир Алексеевич теперь жил не будущим, не настоящим – прошлым. И наслаждался своим новым состоянием души:
 
Горят болота, пахнет дымом,
Но все ж мне дорог край родной,
И не прельстить меня ни Крымом,
Ни заграничной суетой.
Всего дороже мне одно —
Родное сердцу Картино.
 
   Мария Ивановна опять насадила пионов. А для гостей был построен отдельный малюсенький домик. Владимир Алексеевич не мог перебороть свою страсть к хлебосольству.
   Впрочем, гостей становилось все меньше. В основном художники, которых привлекал не столько сам хозяин, сколько возможность побродить с этюдником по лесу и лугам.
   Владимир Алексеевич все чаще сталкивался с тем, что он не интересен своим слушателям. Редкие исключения лишь подтверждали эту закономерность. К исключениям, например, относилась Оля Богомолова, приятельница дочки Наденьки по университету.
   Гиляровский ей писал: «Вы, как никто, умеете слушать и вдохновлять к рассказу, ободрить рассказчика и тонко похвалить его, а значит, вселить уверенность, чутко понять, задать вопросы, которые заставляют широко и картинно, не стесняясь, распространяться о мелочах, – а ведь мелочи в работе писателя нужны, как архитектурные украшения зданию, отдельно о них говорить с другими и постесняешься.
   – На кой это! Ты прямо к делу – есть и такие – от них сам в себя уйдешь».
   Но дело было, разумеется, не в слушателях. Носитель ценной информации о заседаниях «Среды» и похождениях старого низового криминалитета был не интересен поколению, строящему индустриальную державу. Да, Владимир Алексеевич пытался изо всех сил не «выпадать из обоймы», общался с «новыми» писателями и поэтами – Есениным, Грузиновым, Артемом Веселым, Паустовским, Каменским. Ходил, по мере сил, на многочисленные заседания поэтических кружков. Но все это было, увы, не так, как раньше.
* * *
   3 декабря 1923 года Гиляровский решил отпраздновать круглую дату – пятидесятилетний юбилей литературной деятельности. Цель была очевидна – напомнить людям о своем существовании. Нашелся и повод – в 1873 году он впервые опубликовался в Сборнике литературных опытов учащихся Вологодской гимназии.
   Нашего героя не смутило то, что всего-навсего пятнадцать лет тому назад он праздновал двадцатипятилетие литературной деятельности. В начале двадцатых годов пренебрегали и не такими условностями.
   Гиляровский задействовал все свои связи, и довольно успешно. Председателем юбилейного комитета стал актер А. И. Южин. В состав комитета вошли В. Я. Брюсов, А. М. Васнецов, В. И. Немирович-Данченко, И. Д. Сытин, Н. Д. Телешов. К комитету присоединились Всероссийский союз писателей, Русское театральное общество, Всероссийский союз крестьянских писателей, Всероссийский союз поэтов, литературное общество «Звено», представители «Литературного особняка», Общества А. П. Чехова, Общества драматических писателей и оперных композиторов.
   Чествование прошло 3 декабря 1923 года в Историческом музее. Но того задора, что был в 1908 году, конечно же не наблюдалось. И «общественного резонанса» – тоже. О заседании отчиталось несколько московских СМИ – и только. Уже на следующий день о нем забыли.
   Можно сказать, что наш герой выстрелил из пушки в небо.
* * *
   В 1924 году Владимир Алексеевич писал в «Известиях»: «Только теперь Московский совет приступил к ликвидации Хитровки... Сделано то, о чем прежде и не мечталось. И делается вовремя – летом, когда большая часть обитателей Хитровки расползлась из Москвы».
   Таким образом свое существование прекратило одно из самых колоритных мест Москвы, которому Владимир Алексеевич отчасти был обязан собственной карьерой. Однако он об этом не жалел.
* * *
   Пришло время подведения итогов. В первую очередь это конечно же служение Москве. Владимир Алексеевич записывает в дневнике: «Вдоль и поперек пятьсот улиц и тысячи переулков, протяжением в пятьсот километров, с балкона колокольни Ивана Великого и еще выше, из люка под самым крестом средней башни главы храма Христа-Спасителя... я изучал наружную Москву. А еще выше я ее видел с аэростата в 1882 г., а потом с аэроплана. И под землю забирался для рискованных исследований, побывал я и в разбойном притоне „Зеленая барыня“ за Крестовской заставой, и в глубоком подземелье заброшенного Екатерининского водопровода, и в клоаках Неглинки, и в артезианских штольнях под Яузским бульваром».
   Эта тема появляется даже в его стихах:
 
Я сорок лет в Москве живу.
Я сорок лет Москву люблю.
В Ходынке мне бока намяли,
Ее я славно расписал,
В 905-м на вокзале
Какой-то бравый генерал
Меня чуть-чуть не расстрелял,
Увидев серую папаху,
Вот эту самую, мою,
Не раз отбывшую в бою...
Я сорок лет в Москве живу,
Я сорок лет Москву люблю.
Ничего не поделаешь. Возраст.
 
   А между тем стихотворения и экспромты у нашего героя получались все пространнее, однако же писались без былого озорства. В частности, в 1924 году он выдал посвящение Т. Л. Щепкиной-Куперник:
 
Я помню чудный уголок
На незабвенной Божедомке:
Мускат-Розе, ликер, медок,
Икра и сайки на соломке.
 
 
Кипит веселый самовар,
До света тихие беседы
Или поэзии угар —
Живой магнит для «непоседы».
 
 
Вот развеселый дом Татьян...
Скромна мечтательная «Чайка»,
Проникновенная Терьян,
А именинница хозяйка.
 
 
Всех оживленней, всех милей, —
Вокруг нее все жизнью полны...
Воспоминанья этих дней
Не смыли бурной жизни волны.
 
 
Меня бросал суровый рок
От чар триумфа до котомки,
И я нигде забыть не мог
Тех вечеров на Божедомке!
 
   Владимир Алексеевич лукавил: все-таки «котомка» была в его жизни до знакомства с Щепкиной-Куперник. Но поражает объем этого произведения.
   Похоже, наш герой, при желании, мог бесконечно выдавать бесконечные экспромты.
* * *
   Литературные дела, однако, двигались. В конце декабря 1925 года вышел сигнальный экземпляр «Москвы и москвичей». Спустя три года – труд «Мои скитания». Еще спустя три года новое издание, «Записки москвича». А еще спустя три года – «Друзья и встречи». Некогда спонтанный и непредсказуемый Гиляй вдруг начал отличаться редкостной систематичностью.
   Во всех четырех случаях единого сюжета не было – по сути, книги представляли из себя подборки очерков – тех, что публиковались ранее, и новых, но написанных по памяти. Время от времени Владимир Алексеевич публиковал свои заметки в «Известиях», «Прожекторе», «Красной ниве», «Огоньке», «Вечерке» и других изданиях. И все это касалось только прошлого. О современной жизни Гиляровский больше не писал.
* * *
   Гиляровскому перевалило за семьдесят. Но сам Владимир Алексеевич с этим мириться не хотел. Писатель В. Г. Лидин вспоминал: «Трудно и упорно поддавался времени этот человек. Он дрался со старостью. Он отпихивал ее своими все еще крепкими руками бывшего борца. Семидесятилетний, он любил дать пощупать свои мускулы: он был действительно еще очень силен... Весь московский, с московским говорком, с табакеркой, в которой нюхательный табак изготовлен по его рецепту (московские будочники любили нюхать табак), Гиляровский в нашей современности казался выходцем из прошлого, навсегда ушедшего мира. Но, не сдаваясь старости, он не хотел жить одними воспоминаниями, прошлым. В своей бекешке и папахе, если дело было зимой, в старомодном подобии казакина и сапогах, если шло к теплу, все еще лихой, бравый, гордый своей не поддающейся времени выправкой, с суковатой палкой в руке, он тянулся к молодым, он не хотел отставать. Но, как могучий дуб, постепенно теряющий листья, а там и сучья, так с годами облетал и обламывался Гиляровский, и все же он не сдавался: он шел туда, где были люди, он еще шумел, похохатывал, рассказывал случаи из долголетней своей жизни, „одалживал“ табачок, иногда сгибал руку, чтобы пощупали мускулы, – весь в сегодняшнем дне и меньше всего в прошлом».
   Однако же и мускулы были уже не те.
   Своим неприятием необратимого дядя Гиляй вызывал уважение. Но и жалость – тоже.
* * *
   Владимир Алексеевич не забывал своих корней. Как-то написал знакомому художнику и коллекционеру И. Федышину, который любопытствовал, откуда происходит слово «Вологда»: «Отбрасывая все средние объяснения, я думаю, что от слова „волок“.
   – Далеко ли Вологда?
   – Волок да волок, да Вологда.
   – Далеко ли Ватланово?
   – Шолда да Шолда, да Ватланово.
   Здесь вместо «и» часто говорят «да». Волок-лес. Шолда – пост, старина Вологодская.
   Влад. Гиляровский. 1926 год. Москва».
   И здесь приходит в голову сравнение Гиляровского с другим известным северным писателем.
   Владимир Алексеевич рассказывал о своем раннем детстве: «Родился я в лесном хуторе за Кубенским озером и часть детства своего провел в дремучих домшинских лесах, где по волокам да болотам непроходимым медведи пешком ходят, а волки стаями волочатся».
   Полноте, да Гиляровский ли это писал? Что за сказочный распев? Больше похоже на творения архангельского сказочника Ст. Писахова. И впрямь, сходство стилей подчас поразительное. Вот, например, Гиляровский о Вологде: «Вологда существовала еще до основания Москвы – это известно по истории. Она была основана выходцами из Новгорода. А почему названа Вологда – рисуется мне так:
   Было на месте настоящего города тогда поселеньице, где жили новгородцы, которое, может быть, и названия не имело. И вернулся непроходимыми лесами оттуда в Новгород какой-нибудь поселенец и рассказывает, как туда добраться.
   – Волок да волок, волок да волок, а там и жилье.
   И невольно остается в памяти слушающего музыка слов, и безымянное жилье стало: – Вологда.
   – Волок да волок...»
   А вот Писахов – про Архангельск: «Один заезжий спросил, с какого года я живу в Архангельске.
   Секрет не велик. Я сказал:
   – С 1879 года.
   – Скажите, сколько домов было раньше в Архангельске?..
   Я в тон заезжему дал ответ:
   – Раньше стоял один столб, на столбе доска с надписью: А-р-х-а-н-г-е-л-ь-с-к.
   Народ ютился кругом столба.
   Домов не было, о них и не знали. Одни хвойными ветками прикрывались, другие в снег зарывались, зимой в звериные шкуры завертывались. У меня был медведь. Утром я вытряхивал медведя из шкуры, сам залезал в шкуру. Тепло ходить в медвежьей шкуре, и мороз – дело постороннее. На ночь шкуру медведю отдавал».
   В чем здесь дело? Гиляровский подражал Писахову?
   Теоретически это возможно. Степан Писахов опубликовал свои «Морожены песни» в 1924 году, Гиляровский же «Мои скитания» – несколько позднее. Возможно, что Владимир Алексеевич, которого, конечно, интересовала жизнь родного Севера и, в частности, тамошняя литература, вольно или же невольно начал по-писаховски писать об этом крае. Но, скорее всего, в этом просто проявилась общность северян.
   Главное же сходство, разумеется, не в этом. И Гиляровский, и Писахов – заправские мистификаторы, озорники и выдумщики. Правда, Писахов это качество реализовывал лишь в прозе, а Владимир Алексеевич еще и в личной жизни.
   И вправду, вся жизнь Гиляровского – бесконечный перформанс. Бесконечная мистификация. И, пытаясь проследить ее, мы постоянно с этим сталкиваемся.
* * *
   В 1926 году Владимир Алексеевич решает повторить свой самый яркий, самый знаменитый подвиг юности. Который, в общем-то, и подвигом нельзя было назвать – так, полчаса неприятных ощущений. И стопроцентная гарантия того, что никаких трагических последствий не будет. Речь идет о прогулке по Неглинной – в те времена уже ухоженной, вполне цивилизованной подземной речке.
   Это был экспромт. Владимир Алексеевич увидел, как у Малого театра рабочие, открыв люк, глядели на подземную речушку. Наш герой не может сдержаться. Сбрасывает полушубок и спускается в колодец, проходит пару сотен метров и выходит на поверхность. На этот раз сенсации не получилось – так, заметка в «Вечерке».
   Но старость давала себя знать, и то, что с легкостью было проделано сорок пять лет тому назад, на сей раз обернулось тяжелой простудой – воспалением легких. Следствием же той простуды стала глухота, которая отныне развивалась с каждым годом. Кроме того, воспалился глаз, и как следствие – боли в голове до конца жизни. Глаз же пришлось удалить.
   Но наш герой не жаловался и не сетовал. Единственно, что позволял себе, – самоиронию в очередных экспромтах:
 
Не разогнуть уж мне подковы
И кочерги не завязать,
В горячей речи слово к слову
В ответ врагу не нанизать.
Все ноет: раны, переломы,
Я роюсь памятью в старье,
Идти не хочется из дома,
Я жизнь сменял на житие...
 
   А если доводилось иногда при посторонних вставлять в глазницу стеклянный протез, говорил:
   – Ну вот, теперь я тебя хорошо вижу.
   Только это уже были грустные шутки.