Это был Рыбинск. В Ярославле же – своя «культурная программа». «И хотя „Ломоносов“ стоял в Ярославле сравнительно мало, – вспоминала Н. В. Гиляровская, – мы все же успели съездить к сорокинскому заводу. Отец, как только сошли с парохода в Ярославле, сейчас же нанял извозчика, и мы „с ветерком“ помчались к сорокинским владениям. Мне очень хотелось посмотреть побольше и сам город, но у отца было одно желание – попасть на завод, и поэтому он все время торопил извозчика. Наконец приехали. Высокий забор, за которым не видно ни души, только по временам неслось протяжное подвывание собак. Мы прошли вдоль забора, заросшего пыльной лебедой и крапивой, к Волге. Отсюда можно было, повернувшись спиной к реке, увидеть какие-то строения, вернее, их крыши. Смеркалось.
   Неожиданно что-то загремело, послышалась отчаянная ругань, затем все смолкло, и снова гнетущая тишина...
   – А за забором в длинных казармах спят люди, – сказал мне отец, – и ночь не снимет с них усталости».
   Странным получился тот подарок – ни Спасского монастыря, ни крепостной стены и башен, ни прекрасной набережной, ни театра Волкова – ничего того, что в этом городе осматривали и осматривают ныне многочисленные путешественники. Но Наденька не огорчалась – ведь отец ее возил по местам «своей боевой славы», и ей, любящей дочери, все это доставляло удовольствие.
* * *
   В 1904 году началась Русско-японская война. Это, конечно, ознаменовалось усилением цензуры – во времена военных действий гражданские свободы ощутимо урезаются, всегда и всюду. Из столицы в Москву прибыл начальник Главного управления по делам печати Н. А. Зверев. И собрал редакторов, чтоб объяснить им что и как. В этой компании был и Владимир Алексеевич, в качестве редактора журнала «Спорт».
   – Что это вам далась какая-то конституция! – кипятился Зверев. – Что это, господа? В такое время! Или у вас нет тем? Писали бы о войне, о героических подвигах. Разве это не тема, например, сегодняшний факт – сопка с деревом!
   Выйдя из кабинета, Гиляровский порадовал своих коллег свежим экспромтом:
 
Вот вам тема – сопка с деревом,
А вы все о конституции...
Мы стояли перед Зверевым
В ожиданьи экзекуции...
Ишь какими стали ярыми
Света суд, законы правые!
А вот я вам циркулярами
Поселю в вас мысли здравые,
Есть вам тема – сопка с деревом:
Ни гу-гу про конституцию!
Мы стояли перед Зверевым
В ожиданьи экзекуции...
 
   Наш герой лишний раз подтвердил репутацию смелого балагура-интеллектуала.
   Война же послужила материалом для очередного журналистского расследования. На сей раз оно касалось гнилых ниток, которые отпускали интенданты на пошив одежды для солдат. Один из журналистов, Н. Шебуев, так писал об этом: «Отнюдь не иваново-вознесенскими забастовками вызван ниточный кризис в здешнем интендантстве. Честь его открытия принадлежит неутомимому, вечно юному всемосквичу В. А. Гиляровскому. Сейчас я был у него и видел наделавшие такого переполоха в интендантстве „инкриминируемые“ нитки, видел письма, которые валятся к нему со всех сторон каждый день. Взял даже себе на память пучок ниток, рвущихся, как паутина, и несколько красноречивых писем. Этими нитками, гнилыми и никуда не годными, сшиты миллионы солдатских рубах, штанов, халатов. Работы исполняются конторами, взявшими на себя подряды, а конторы от себя сдают работу несчастным женщинам, получающим пятак за шитье рубахи, пятак за пару штанов, двугривенный за халат. Нитки конторы заставляют покупать у себя. На пошивке вещей и на нитках, на этом грошовом предмете, наживаются чудовищно».
   Вот это – тема! А то – «сопка с деревом».
   Вообще-то Владимир Алексеевич был знатный балагур, экспромтщик и душа компании. Время научило его чувству такта. Понял, что веселиться и смешить других не обязательно за счет унижения и неприятностей других людей. Николай Морозов вспоминал: «Хорошо знавшие Гиляровского не представляли его себе без шуток и острот. Подобно чуткому сейсмографу, отмечающему малейшие колебания почвы, он отзывался экспромтами на всякие случаи жизни... Всегда бодрый и веселый, Гиляровский не терпел всяких хлюпиков и унывающих. Он говорил: „Мир существует миллионы лет. Сколько за это время было скуливших, потерявших присутствие духа, но никому от этого не было легче!“
   У него был свой рецепт долголетия: «Никого и ничего в жизни не бойся и никогда не сердись – проживешь сто лет!»
   В обществе он любил вызывать у всех подъем, вносил бодрое и веселое настроение. Экспромты и остроты срывались у него с языка то и дело, всегда меткие и остроумные. В хорошей компании, да еще за стаканом хорошего вина, он исписывал экспромтами скатерти. Сам он и посторонние часто экспромтов его не записывали, и потому, к сожалению, многие из них остались в нетях.
   Часто писал он на темы, задаваемые ему. Каких только тем ему не предлагали, чтобы испытать его мастерство или поставить в тупик!
   Вот тема: урядник и море – слышит он.
   Немного подумав, он пишет и на эту тему:
 
Синее море, волнуясь, шумит,
У синего моря урядник стоит,
И злоба урядника гложет,
Что шума унять он не может.
 
   Высокой поэзией это, конечно же, не назовешь. Но вполне способно поднять тонус заскучавшего застолья.
   Кстати, стихотворчество настолько захватило Гиляровского, что он ввел в своем доме такую игру. Домашние и гости усаживаются в круг, и кто-нибудь из них произносит четверостишие. Следующий игрок тоже должен произнести четверостишие, но так, чтобы оно начиналось со слова, которым заканчивалось предыдущее.
   Способности к стихосложению от этого, естественно, не увеличивались, но память, безусловно, улучшалась».
   В том же 1904 году Владимир Алексеевич вдруг проявил интерес к жизни выпускниц московских акушерских курсов. Выяснилось, что их будущее не такое уж и светлое, как представлял это официоз: «Два года жизни впроголодь. Два года беспрерывной работы при напряженных нервах, работы часто без сна, неделями не раздеваясь.
   В маленькой дежурной комнатке с четырьмя кроватями и столом посредине их помещается день и ночь тринадцать, а иногда сорок.
   Сидят разговаривают. Устало дремлют вокруг стола. Пьют чай иногда только с черным хлебом. Кто что принесет из дома. Днем им дают на дежурстве по тарелке супу и по котлетке, но не на всех, а на половину собравшихся. И они делят пополам все, что принесут им.
   Ночь. Они дремлют вокруг стола или по четверо спят поперек кровати в своей дежурке. Кое-как, до первого крика больной. Вдруг звонок от швейцара. И дежурная, уже сутки не спавшая, вскакивает и бежит вниз».
   Все интересовало нашего героя.
* * *
   Например, полет на самолете. Как тут устоять!
   «Знаменитый... мой старый друг и ученик по гимнастике авиатор Уточкин делал свои первые московские полеты на Ходынке на неуклюжем своем „фармане“, напоминавшем торговый балаган с Сухаревки. Впереди – отгороженное место авиатора, сзади – совсем не отгороженная деревянная скамья обыкновенная, без спинки и ручек, табуретка, прибитая гвоздями к двум деревянным продольным балкам-полозьям – основанию аэроплана. Чтобы сесть на эту табуретку, надо было пробраться между сети тонких проволок, что я и сделал с трудом, с моей широкой фигурой, и поместился на очень маленькой табуреточке, закрыв ее всю и поставив ноги на дощечку, для этой цели положенную поперек перекладин. Приветствия, пожелания провожающих в полет, который первый в Москве, в виде опыта, предложил мне по-дружески Уточкин... Потом рев пропеллера, тряска и прыжки колес по неровной Ходынке. Вдруг – чувство, что сердце встало и дыхание захватило: я оторвался от земли! Затем аппарат плавно двинулся по воздуху вверх. Ощущение, когда земля проваливается под ногами, я уже испытал и прежде, при подъеме на аэростате, но эта ужасная табуретка! Но эти – еще ужаснее – проволоки, за которые при каждом крене поворота хочется схватиться, так и тянут руки к себе! Подо мной скачки... Я вижу толпы на трибунах. По зеленому кругу цветные камзолы жокеев, выезжающих на старт. А далее Москва, Москва с ее золотыми куполами, садами, кольцом Садовой. А все-таки жутко... Я уже омосковился, отвык от бродяжных рисков юности. То и дело руку тянет к погибельным проволокам».
   Вот так-то! Омосковился, отвык, но формы не потерял.
* * *
   Более всего Владимир Алексеевич гордился тем, что сотрудничал с сытинским «Русским словом». В начале XX века это издание было одним из самых прогрессивных в государстве. Как по своей идеологии, так и по организации труда. А здание «Русского слова», по сей день стоящее на Тверской улице (дом № 18), было тогда известно на всю Москву.
   Бренд «Русские ведомости» существовал еще до Сытина – Иван Дмитриевич его просто-напросто перекупил. Причем идея была не его, а Антона Павловича Чехова. Антон Павлович считал, и совершенно справедливо, Сытина одним из самых предприимчивых издателей. Он говорил: «Пожалуй, это единственная в России издательская фирма, где русским духом пахнет и мужика-покупателя не толкают в шею. Сытин умный мужик».
   Если отбросить пафос чеховского комплимента, то суть его сводится к похвале Ивана Дмитриевича именно как рыночника – тот, в отличие от большинства издателей страны, смекнул, что максимальную и при этом стабильную прибыль приносят вовсе не дорогие издания, рассчитанные на элитную публику, а дешевые и простенькие, рассчитанные на людей со средними и низкими доходами.
   Сам Сытин вспоминал о том, как принималось непростое, в общем-то, решение – к своему налаженному и сверхприбыльному издательскому бизнесу присоединить газетный: «Занимаясь книгоиздательством, я посвятил этому делу все свои силы и никогда серьезно не думал, даже не помышлял об издании газеты. Это было мне несродно и чуждо, я не знал газетного дела и очень боялся его чрезвычайной сложности и трудности. Но А. П. Чехов, которого я безгранично уважал и сердечно любил, почти при каждой встрече говорил мне: „Сытин должен издавать газету“. И не какую-нибудь, а дешевую, народную, общедоступную. Вначале я, как умел, отшучивался. Но Чехов был так настойчив и так соблазнительно рисовал передо мной широкие газетные перспективы, что в конце концов он не только убедил, но положительно зажег меня. Я почти решился».
   Итак, Иван Дмитриевич после долгих раздумий купил у бывших владельцев газету «Русское слово». И приступил к строительству здания для редакции. Внешняя его часть была выполнена в модном в то время стиле «модерн», а внутренняя – в соответствии с зарубежными аналогами. Гиляровский вспоминал: «Дом для редакции был выстроен на манер большой парижской газеты: всюду коридорная система, у каждого из крупных сотрудников – свой кабинет, в вестибюле и приемной торчат мальчуганы для посылок и служащие для докладов; ни к одному сотруднику без доклада постороннему войти нельзя...
   Помещение редакции было отделано шикарно: кабинет И. Д. Сытина, кабинет В. М. Дорошевича, кабинет редактора Ф. И. Благова, кабинет выпускающего М. А. Успенского, кабинет секретаря и две комнаты с вечно стучащими пишущими машинками и непрерывно звонящими телефонами заведовавшего московской хроникой К. М. Даниленка.
   У кабинета В. М. Дорошевича стоял постоянно дежурный – и без его доклада никто в кабинет не входил, даже сам И. Д. Сытин».
   Любопытной была также кадровая политика нового издания. Топ-менеджмент состоял из официального редактора Ф. Благова (близкого родственника хозяина) и реального руководителя, известного в те времена фельетониста Дорошевича. Это – еще одна из смелых менеджерских находок Сытина. Влас Дорошевич не получил даже среднего образования, зато имел богатый жизненный опыт (служил грузчиком, землекопом, актером), а затем и журналистский («Московский листок», «Одесский листок», «Новости», «Россия»).
   Ставка на Дорошевича оказалась удачной. По воспоминаниям того же Гиляровского, «И. Д. Сытин не вмешивался в распорядки редакции. Редактором был утвержден его зять, Ф. И. Благов, доктор по профессии, не занимавшийся практикой, человек весьма милый и скромный, не мешавший В. М. Дорошевичу делать все, что он хочет. В. М. Дорошевич, с титулом „короля фельетонистов“ и прекрасный редактор, развернулся вовсю. Увеличил до небывалых размеров гонорары сотрудникам, ввел строжайшую дисциплину в редакции и положительно неслыханные в Москве порядки, должно быть, по примеру парижских и лондонских изданий, которые он осматривал во время своих частых поездок за границу».
   И вправду, Дорошевич отличался чрезмерной по московским меркам строгостью. По словам одного из сотрудников, в редакции не было «ни признака богемы, беспорядка, панибратства». Когда Влас Михайлович появлялся в редакции, все замолкали и углублялись в работу. Дорошевич лично проверял все тексты, предназначенные для публикации, и иной раз просиживал в редакции до поздней ночи, требуя того же от своих высокооплачиваемых сотрудников.
   Впрочем, вне редакционных стен он был совершенно другим человеком – гурманом, сибаритом, балагуром и не чуждался прочих удовольствий. Похождения его иной раз приводили к неприятностям. Однажды, например, когда компания подвыпивших писателей и журналистов ехала зимой в санях по Петровскому парку, на одном из поворотов Влас Михайлович вдруг вывалился из саней. Тепленькая компания потери не заметила, а вот «король фельетонистов» до утра пытался выбраться из парка, но никак не мог найти дорогу. Ревматизм, заработанный в ту ночь, преследовал его потом на протяжении всей жизни.
   Владимир Алексеевич очень гордился неформальными, приятельскими отношениями с Дорошевичем: «В. М. Дорошевич знал, что я работаю в „Русском слове“ только по его просьбе. Уезжая за границу, он всегда просил меня писать и работать больше, хотя и при нем я работал немало».
   По мнению Гиляровского, именно ему «Русское слово» было в первую очередь обязано своим успехом. Конечно, он об этом скромненько умалчивал, но делал весьма прозрачные намеки: «Помню, в день, когда тираж „Русского слова“ перевалил за сто тысяч – в первый раз в Москве, даже и в России, кажется, – меня угощала редакция обедом за мой фельетон „Ураган“». Этот «фельетон» (хотя чего там фельетонного?) был посвящен страшному урагану, потрясшему Москву 19 июня 1904 года. «Всем приходилось видеть сосны, разбитые молнией, – писал Владимир Алексеевич. – Обыкновенно они расщеплены и переломлены. Всем приходилось видеть деревья, вырванные бурей с корнем. Здесь, в погибшей роще, – смешение того и другого, очень мало вырванных с корнем – почти все деревья расщеплены и пересыпаны изорванными намелко ветвями.
   Я стоял посреди бывшей рощи. Среди поваленных деревьев, блестевших ярко-белыми изломами на темной зелени ветвей. Их пересекали черные тени от высоких пней, окруженных сбитыми вершинами и оторванными сучьями. Мертвый блеск луны при мертвом безмолвии леденил это мертвое царство. Ни травка, ни веточка не шевелилась. Даже шум города не был слышен. Все будто не жило.
   Вот передо мной громадные разрушенные здания кадетского корпуса и военно-фельдшерской школы с зияющими окнами, без рам и стекол и черными отверстиями между оголенных стропил. Правее, на фоне бледного неба, рисовался печальный силуэт пятиглавой церкви и конусообразной колокольни без крестов... Еще правее – мрачная, темная военная тюрьма, сквозь решетчатые окна которой краснели безотрадные огоньки.
   Я шел к городу, пробираясь между беспорядочной массой торчащих во все стороны ветвей, шагая через обломки. Было холодно, жутко. И рядом с этим кладбищем великанов, бок о бок, вокруг мрачной громады тюрьмы уцелел молодой сад. Тонкие, гибкие деревца, окруженные кустарниками, касались вершинами земли – но жили. Грозная стихия в своей неудержимой злобе поборола и поломала могучих богатырей и не могла справиться с бессилием.
   И кругом зданий корпуса и школы среди вырванных деревьев уцелели кустарники. Разбиты каменные столбы, согнуты и сброшены железные решетки, кругом целые горы свернутого и смятого, как бумага, кровельного железа и всевозможных обломков, среди которых валяется труп лошади.
   Проезжаю мимо церкви Петра и Павла, с которой сорваны кресты, часть куполов и крыша. Около военного госпиталя груды обломков. Здания без стекол и крыш, сорвана и разбита будка – квартира городовых, сад фельдшерской школы в полном разрушении. Останавливаюсь у городового. Его фамилия Алексеев. В момент смерча он был на том же месте. Его и рабочего с городского бассейна вихрем подняло с земли и перебросило через забор в сад. Придя в себя, он вытащил из-под упавших обломков забора и бревен молившего о помощи человека. Дальше – госпитальный вековой парк без деревьев: одни обломки. Мост через Яузу сорван. Направо и налево, вплоть до Немецкого рынка. Картина разрушения здесь поразительна. Особенно ярка она с Коровьего Брода, если смотреть от здания Лефортовской части. Направо разрушенный верх Лефортовского дворца, впереди – целая площадь домов без крыш с белеющей сеткой подрешетников, налево – изуродованная громадная фабрика Кондрашова с рухнувшей трубой поперек улицы: проезда нет. Против части стоит без крыши дом Нефедова. Когда сорвало с этого дома крышу, то листами железа поранило прохожих и побило лошадей.
   По Гаврикову переулку полный разгром. На переезде Московско-Казанской ж. д. сорвало крышу с элеватора, перевернуло несколько вагонов, выбросило и поломало будки и столбы телефона, а высокий железный столб семафора свернуло и перегнуло пополам, уткнув верхний конец в землю.
   Здесь много пострадало народа, особенно извозчиков и рабочих.
   И дальше, к Сокольникам и в Сокольниках, та же картина разрушения. С десятками очевидцев в разных местах говорил я, и все говорят, в общем, одно и то же.
   В 3 часа ночи я снова поехал взглянуть на картину разрушения при свете просыпающегося дня, начав с Сокольников.
   Кладбище Анненгофского бора было ужасно.
   Было уже совершенно светло, ветерок шевелил наваленные между трупами старых сосен зеленые ветви.
   Окружив рощу и выбравшись на Владимирское шоссе, я остановился у точки столицы, первой принявшей на себя губительный порыв смерча. И пострадавшей больше всех.
   Это ряд зданий Покровского товарищества ассенизации.
   Бывших зданий.
   Теперь от дома конторы, казарм и службы – груды обломков. Впереди сотня бочек, некоторые пробиты воткнутыми в них бурей бревнами, принесенными издалека.
   Налево, за канавой, среди обломков Анненгофской рощи, вокруг костра греются рабочие, оставшиеся без крова. Пасется табун лошадей, уцелевших, и валяются убитые лошади.
   Близ кучки служащих из-под чистых рогож видны сапоги.
   Я попросил поднять рогожу. Передо мной измятый труп человека средних лет, в пиджаке и рабочей блузе.
   Челюсти поломаны, под левым ухом в черепе огромная рана. Смерть была мгновенная. Это – слесарь Николай Вавилов, оставивший после себя голодную семью из четырех детей и беременную жену. Старшей девочке 9 лет.
   Кроме него, сильно ранило четырех рабочих, которые отправлены в больницу.
   Стоящие передо мной люди первые встретили смерч и спаслись случайно. Все они рисуют одну и ту же картину. Впереди, откуда пришел смерч, широкое поле, за которым верстах в трех село Карачарово и деревня Хохловка.
   Несмотря на пасмурное утро, даль видна хорошо, и можно различить разрушенные дома Карачарова и колокольню без креста: его сорвало с частью купола.
   Картина катастрофы такова.
   Сначала легкий дождь. Потом град по куриному яйцу и жестокая гроза. Как-то сразу потемнело, что-то черное повисло над Москвой... Потом это черное сменилось зловеще-желтым... Пахнуло теплом... Затем грянула буря, и стало холодно.
   Так было во всей Москве.
   Здесь очевидцы рассказывали так.
   После грозы над Карачаровом опустилась низко черная туча. Это приняли за пожар: думали, разбиты молнией цистерны с нефтью. Один из служащих бросился в казармы и разбудил рабочих. Все выскочили и стали смотреть на невиданное зрелище. Туча снизу росла, сверху спускалась другая, и вдруг все закрутилось. Некоторым казалось, что внутри крутящейся черной массы, захватившей небо, сверкают молнии, другим казался пронизывающий сверху вниз черную массу огненный стержень, третьим – вспыхивающие огни...
   Эта страшная масса неслась на них, бросились – кто куда, не помня себя от ужаса. Покойный Вавилов, управляющий Хорошутин с пятилетней дочкой и старухой матерью спрятались в крытой лестнице, ведущей в контору. Все ближе и ближе несся страшный шум.
   В это время бросились в коридор, спасая свою жизнь, три собаки. Вавилов, помня народную примету, что собаки во время грозы опасны, бросился гнать собак и выскочил за ними из коридора.
   В этот момент смерч налетел. От зданий остались обломки. Коридор случайно уцелел. Хорошутин с семьей спасся. А тремя ступеньками ниже, на земле, под обломками в полусидячем положении виднелся труп Вавилова.
   И теперь, через 12 часов, на этом месте лужа не засохшей еще крови...
   Только спустя долгое время люди начали вылезать из-под обломков и освобождать раненых. Здесь ужасная картина разрушения...
   В роще, как говорят, тоже найдутся трупы. Там были люди. Эта роща – неизменный притон темного люда, промышлявшего разбоями в этой неспокойной местности.
   В 7 часов мы с моим спутником поехали в город и до самого дома не обменялись ни одним словом.
   Впечатление ужасное».
   Вот такие «фельетонные» события. Владимир Алексеевич описывал их, сидя за столом самого Власа Дорошевича, – честь, оказываемая только избранным.
   Но больше всего льстило Гиляровскому, что Дорошевич иной раз захаживал к нему запросто, пообедать: «Он иногда обедал у меня, всегда предупреждая:
   – Попроси Марию Ивановну, чтоб она меня борщом с ватрушками угостила!
   В назначенный день, одетый обязательно в смокинг, являлся к обеду и после первой тарелки жирного борща просил вторую, а то и третью тарелку, уничтожая при этом гору ватрушек.
   Подают индейку. Жена спрашивает:
   – Влас Михайлович, вам темного или белого мяса?
   – И того, и другого, и по полной тарелке!..
   Любил поесть!
   А ночью, после обеда, в редакции просит меня:
   – Позвони Марии Ивановне, не осталось ли там ватрушек? Я бы сам попросил, да стыдно!»
   Такая вот нежная дружба.
* * *
   А репортерский нюх у Гиляровского с годами выпестовался невероятно.
   В 1905 году был убит генерал-губернатор Москвы великий князь Сергей Александрович. Сразу после случившегося в доме в Столешниках раздался звонок. Трубку снял Николай Морозов, секретарь. И услышал взволнованный голос Ф. Благова, «номинального» (в отличие от Дорошевича) редактора «Русского слова».
   – Гиляя нет?
   – Нет, – ответил секретарь.
   – Случилось важное происшествие: в Кремле убит великий князь Сергей Александрович. Не можете ли вы срочно связаться с Владимиром Алексеевичем?
   – Могу, – ответил секретарь, более-менее представляя себе, где тот может находиться.
   – Пожалуйста, попросите его побывать на месте происшествия и все подробно описать.
   Секретарь отвечает согласием и вешает трубку. И сразу же телефон звонит снова. На проводе – сам Гиляровский:
   – Новости о Сергее Александровиче знаешь?
   – Знаем все.
   – Откуда узнали?
   – Звонили из «Русского слова», просили вас побывать в Кремле и все описать подробно.
   – Я уже здесь, – заявил Гиляровский.
   То, что Гиляровский быстрее всех приезжал на место происшествия, действительно, поражало. Влас Дорошевич как-то вспоминал: «В поисках сенсации для газеты я узнал, что в сарае при железнодорожной будке близ Петровско-Разумовского зарезали сторожа и сторожиху. Полный надежды дать новинку, пешком бросился на место происшествия. Отмахав верст десять по июльской жаре, застал еще трупы на месте. Сделав описание обстановки, собрав сведения, попросил разрешения зайти в будку, где судебный следователь проводил допрос. Я обратился к уряднику, караулившему вход, с просьбой доложить следователю обо мне, как вдруг отворилась дверь будки, из нее быстро вышел кто-то – лица я не рассмотрел – в белой блузе, высоких сапогах, прямо с крыльца прыгнул в пролетку, крикнул извозчику и помчался, пыля по дороге. Меня принял судебный следователь Беренцевич, которому я отрекомендовался репортером.
   – Опоздали, батенька, Гиляровский уже был и все знает. Только сейчас вышел, вон едет по дороге».
   И этот случай – далеко не единичный. Вот что значит журналистское чутье.

Глава 8
Умеренный смутьян

   Наступил 1905 год. В воздухе запахло революцией. Владимир Алексеевич не мог не чувствовать этого аромата. И это, разумеется, не могло не сказаться на работе Гиляровского. В частности, на репортаже, посвященном празднованию Первого мая в Сокольниках.
   Мало кому сегодня в голову придет, что «первомай», праздник красных флагов, бодрых рапортов о достижениях и ликующих колонн принес в наш город царь. Монарх Петр Великий, реформатор.
   До Петра его отмечали только иностранцы, в том числе и московские. Между собою. Они селились в северо-восточной части города и всякий год, Первого мая справляли праздник весны: закрывали мастерские, лавки, уезжали в рощи и там веселились – с песнями, плясками, барышнями и напитками.
   Петру Великому традиция понравилась, и он велел всем москвичам тоже праздновать Первое мая. Для этого веселья особенное место отвели – Сокольники. Сам царь там своими руками первую аллею заложил.