* * *
   Быт у Гиляровского налажен был неплохо. Вот, например, как он принимал художника А. К. Саврасова – в то время уже опустившегося пьяницу, практически бомжа:
   «Я отпер дверь и через пустую прихожую мимо кухни провел его к себе, усадил на диван, а сам пошел в чулан, достал валенки-боты. По пути забежал к жене и, коротко сказав о госте, попросил приготовить поесть.
   Принес, дал ему теплые носки и заставил переобуться.
   Он долго противился, а когда надел, сказал:
   – Вот хорошо, а то ноги заколели!
   Встал, закозырился, лицо посвежело, глаза улыбались.
   – Ишь ты, теперь хоть куда. Штаны-то еще новые... – и снова сел.
   В это время вошла жена – он страшно сконфузился, но только на минуту.
   – Алексей Кондратьевич, пойдемте закусить, – пригласила она.
   С трудом, дрожащей рукой он поднял стаканчик и как-то медленно втянул в себя его содержимое. А я ему приготовил на ломтике хлеба кусок тертой с сыром селедки в уксусе и с зеленым луком. И прямо в рот сунул:
   – Закусывай – трезвиловка!
   Он съел и повеселел:
   – Вот так закуска!..
   А жена тем временем другой такой же бутерброд приготовила.
   – Не разберу, что такое, а вкусно, – похвалил он.
   После второго стаканчика старик помолодел, оживился и даже два биточка съел – аппетит явился после «трезвиловки»...
   Просидел у меня Алексей Кондратьевич часа два. От чая он отказался и просил было пива, но угостили его все-таки чаем с домашней наливкой, от которой он в восторг пришел.
   Я предложил Алексею Кондратьевичу отдохнуть на диване и заставил его надеть мой охотничий длинный пиджак из бобрика. И хотя трудно его было уговорить, он все-таки надел, и когда я провожал старика, то был уверен, что ему в обшитых кожей валенках и в этом пиджаке и при его летнем пальто холодно не будет. В карман ему я незаметно сунул серебра.
   Жена, провожая его, просила заходить не стесняясь, когда угодно».
   Просто не жизнь, а мечта. Муж приводит домой оборванца, одевает его и опохмеляет, а жена не то чтоб не ворчит, напротив, потчует этого оборванца и приглашает заходить еще, в любое время. Тут и наливочки, и биточки, и особая закуска – видимо, изобретение Гиляровского. Словом, пресловутые «тылы» у нашего героя были обеспечены. А иначе – кто же знает? – он, возможно, и не справился бы со своей нелегкой ролью вездесущего неутомимого и неутомляемого репортера.
   Разумеется, Мария Ивановна Гиляровская прекрасно понимала, что Саврасов не обычный пьяница, в первую очередь он живописец, причем бескрайне талантливый.
   «Как-то весной, – вспоминал Константин Паустовский, – Саврасов пришел в мастерскую на Мясницкой пьяный, в сердцах выбил пыльное окно и поранил руку.
   – Что пишете? – кричал он плачущим голосом, вытирая грязным носовым платком кровь. – Табачный дым? Навоз? Серую кашу?»
   Автор «Грачей» звал учеников на свежий воздух, к ярким краскам. Но, увы, сам опускался все ниже и ниже. Уходил в тяжелые запои – лежал дома неделями, пил водку, а закусывал клюквой. Ничего другого во время запоев Саврасов не ел вообще. Часто пропадал в трущобах печально знаменитого Хитрова рынка, где вместе с другими оборванцами делил паршивую тесную комнатенку. Однако иногда находил в себе силы – шел преподавать. Правда, выглядело это еще более печально, чем его пребывание на Хитровке. Константин Коровин писал:
   «Он похудел и поседел, и нас поразила странность его костюма. Одет он был крайне бедно: на ногах его были видны серые шерстяные чулки и опорки, вроде каких-то грязных туфель; черная блуза повязана ремнем, на шее выглядывала синяя рубашка, на спине был плед, шея повязана красным бантом. Шляпа с большими полями, грязная и рваная».
   Увы, Саврасову не удалось выбраться из дыры, в которую его столкнули обстоятельства (причиной алкоголизма послужило то, что у Саврасова умерли дети, а затем ушла жена) и слабость собственного характера. Хотя, кто знает – если бы не его слабость и инфантильность – не было бы в «Третьяковке» знаменитых «Грачей», сам же Саврасов служил бы всю жизнь в банке или в конторе купца.
   Гиляровский это, конечно, понимал, и помогал Саврасову чем мог.
   Впрочем, гораздо чаще Гиляровский принимал «чистых господ». Обеды нашего героя были очень даже соблазнительны. Николай Морозов вспоминал: «Кого, кого, бывало, не увидишь у Владимира Алексеевича в Столешниках! Кто не сиживал за столом у хозяйки дома Марии Ивановны, на редкость приветливой и гостеприимной, умевшей искусно поддерживать оживленный застольный разговор, тонко подсказывать тему, давать соответствующий тон и уровень беседе.
   Двери квартиры были открыты для всех. Вот появляется есаул казачьего полка Н. М. Денисов, приглашенный на обед. Худое, выразительное лицо его украшают огромные усищи и пышные баки. Денисов, как старый друг семьи, идет прямо в столовую. А там уже слышится неповторимый и неподражаемый по силе и красоте бас: «Я есть хочу-у-у-у». Это Ф. И. Шаляпин, тоже приглашенный на обед, торопил хозяйку с приготовлениями к столу».
   Слушали иной раз и другое пение. «Напротив дома, где жил В. А. Гиляровский, высятся корпуса дома № 14, – рассказывал Николай Морозов. – Прежде на этой территории стоял маленький двухэтажный домишко, в котором помещался третьеразрядный трактир и постоялый двор для извозчиков. А за ним был большой кусок земли, сплошь заросший травой и напоминавший луговину.
   Эту землю приобрели купцы Карзинкины. Появилось множество рабочих-строителей. Сюда навезли массу всякого материала: досок, бревен, кирпича, камня. Закипела работа по строительству корпусов.
   По вечерам, когда трудовой день оканчивался, строители, поужинав, высыпали на лужайку, рассаживались каждый где придется и до сна проводили время в пении русских народных песен.
   Владимир Алексеевич часто выходил на балкон послушать их.
   Взлеты теноров и баритонов, рев и раскаты басов, красивое рокотание бархатных октав сливались в могучую, стройную сотнеголосую симфонию, и нельзя было не заслушаться этим хором. Ни один голос, бывало, не сфальшивит, ни один не сорвется со своей ноты, словно пели не люди, а огромная, хорошо слаженная музыкальная машина. И другое тут было удивительно: хор строителей не знал ни регента, ни спевок, ни репетиций и никем не управлялся. При всем том эти импровизированные народные концерты отличались своим высоким песенным исполнением и были незабываемы. Слушая пение, Владимир Алексеевич говорил:
   – На Волге, бывало, так певали».
   Естественно, Гиляровский «угощал» таким пением своих гостей. А бывали совсем уж необычные концерты. Федор Иванович Шаляпин, стоя у окна, пел что-нибудь народное, а извозчики – снизу – подпевали известному басу.
   Захаживал к Гиляровскому и художник Левитан. Долгое время в прихожей, рядышком с диваном пылилась одна из его работ – этюд, подаренный дочери Гиляровского, Надюше.
   – Ты с ума сошел! – сказал ему однажды Владимир Алексеевич. – За него тебе Павел Михайлович Третьяков пятьдесят рублей заплатить может! Заверни и вези в Замоскворечье к Третьякову!
   Увы, в тот день у Левитана не хватило денег на извозчика, чтобы доехать до Замоскворечья. А идти через пол-Москвы с рулоном не хотелось. Так этюд и получил свою прописку – в прихожей квартиры в Столешниковом переулке.
   Гиляровские жили «открытым домом». То есть всегда были готовы принять добрых гостей.
   «В одной из бесед о путях Малого и Художественного театров, очень волновавшую московскую театральную общественность, – вспоминал В. М. Лобанов, – приняли участие не особенно часто бывавшие в Столешниках В. И. Качалов, И. М. Москвин, В. В. Лужский и А. Л. Вишневский.
   – Марья Ивановна, – сказал, входя в столовую, галантнейший и добродушнейший Вишневский, еще с чеховских времен считавшийся здесь своим. – Решили мы пойти поужинать в кружок. Иван Михайлович предложил зайти выпить пива в «Альпийскую розу», а потом уже в кружок. Но, идя через ваш переулок и увидев огни в ваших окнах, мы решили, что Гиляй дома, и вот мы все у ваших ног.
   – Самовар на столе, свежие филипповские калачи и сливочное масло тоже, а стакан красного вина уж как-нибудь найдется! Рассаживайтесь, друзья!»
   Вот так вот. Раз – и вместо пива в кабачке – вино у Гиляровского. Тепло, уютно и платить не нужно (хотя вряд ли господа актеры первого разбора испытывали финансовые проблемы).
   А Гиляровскому – радость. Гости пришли. Притом довольно известные люди в Москве.
   Случалось, что Владимир Алексеевич чуть ли не силой затаскивал к себе гостей. Например, придет на выставку художников после закрытия – кого-нибудь да обязательно застанет. Дверь на запоре – а ему нипочем. Грохочет что есть сил:
   – Эй! Откройте, кому жизнь дорога!
   Перепуганный художник подкрадется тихой сапой к двери:
   – Кто это?
   – Кто? Дед Пихто с котомкой! Будет в темноте сидеть, поехали в Столешники, чай в самоваре выкипит!
   Тут становилось ясно – свой. И ехали в Столешники – то ли из уважения и интереса, то ли от отсутствия иных забав, а то ли просто с перепугу.
   А еще у Гиляровского, как у юной барышни времен Пушкина, был альбом, в котором он просил оставить свой «след» почетных посетителей.
   Виктор Михайлович Лобанов вспоминал: «На письменном столе хозяина среди изобилия всякого рода бумаг и книг лежал альбом. На одном из листов его Чехов в присутствии своего друга художника Левитана нарисовал карандашом вид Гурзуфа с дачей известного в те времена богача Губонина.
   На книжных полках в квартире долгое время оставались нетронутыми книги, когда-то просмотренные Чеховым и как бы сохранившие теплоту чеховских рук».
   Александр Куприн, к примеру, написал в альбоме: «Дорогой дядя Гиляй, крестный мой отец по литературе и гимнастике, скорее я воображу Москву без царь-колокола и без царь-пушки, чем без тебя. Ты – пуп Москвы. Твой непокорный сын А. Куприн».
   А Иван Бунин оставил такую запись: «Занятный ты человек, Владимир Алексеевич, тебя обязательно надо описать». (Кстати, надул, не описал.)
   Демьян Бедный (уже после революции) был короток и лапидарен: «Добрейшему дяде Гиляю от злейшего Демьяна Бедного».
   Расписывались в том альбоме Алексей Толстой, Валерий Брюсов – всех не перечесть. Владимир Алексеевич очень гордился этими автографами и при случае показывал альбом другим гостям.
   И, разумеется, Владимир Алексеевич рад был оставить о себе память в чужих альбомах. Когда в 1916 году подобный альбом завел художник Репин, Гиляровский сделал в нем первую запись – стихи и оттиск с собственной печати (изображавшей нашего героя в каракулевой папахе).
   Было у Гиляровского еще одно довольно трогательное увлечение. Он коллекционировал календари с рисунками.
   Что поделаешь – большой ребенок.
* * *
   Супруга Владимира Алексеевича, Мария Ивановна, была талантливой рассказчицей. Николай Морозов вспоминал:
   «Когда Чеховы приходили в гости к Гиляровским, Антон Павлович всякий раз, сидя за столом, обращался к Марии Ивановне с одной и той же просьбой:
   – Мария Ивановна, пожалуйста, расскажите что-нибудь... Расскажите самое простое... самое обыкновенное.
   Мария Ивановна, умевшая, кстати сказать, мастерски рассказывать о своих повседневных встречах и наблюдениях, охотно исполняла его просьбу. Она особенно комично передавала в лицах разговоры простых людей – молочниц, разносчиков, прачек, прислуги, иллюстрируя речь и характерное в человеке всякими забавными их ужимками, жестами, мимикой, и старалась каждого из «персонажей» поставить на свой голос. Антон Павлович слушал ее с удовольствием, от души хохотал и делал какие-то отметки у себя в записной книжке.
   В шутку В. А. Гиляровский говорил, что в Марии Ивановне пропадает большая комическая артистка. Чехов, видимо, разделял это мнение и потому всякий раз просил ее рассказывать».
   Надо полагать, Марья Ивановна обладала множеством иных талантов, да только вот Владимир Алексеевич ее все время затмевал. А впрочем, она вовсе не стремилась к первенству.
* * *
   При случае Владимир Алексеевич сам закупал провизию. У него это получалось лучше, чем у любой кухарки или же домохозяйки. Не удивительно – он и в продуктах разбирался хорошо, да и многочисленные связи были на руку – в том числе и среди лавочников.
   Поход за снедью обставлялся как таинство. Николай Морозов вспоминал: «Как-то зашел ко мне в комнату В. А. Гиляровский и спросил:
   – Нет ли у тебя желания побывать в Охотном? Хочется купить судачка.
   Завтра воскресенье. Обедать Владимир Алексеевич собирается дома и, как большой любитель рыбных блюд, хочет сам сделать покупку. Я любил бывать с ним где бы то ни было и поэтому сразу согласился.
   Идем в прихожую одеваться. Он снимает с вешалки свою «знаменитую» и неизменную шубу татарского покроя на кенгуровом меху, застегивает ее на один лишь нижний крючок, оставив грудь нараспашку, натягивает на голову черную мерлушковую папаху, и мы выходим на улицу.
   В многолюдной толпе столицы, в ее живописной пестроте, в сутолоке каждый, казалось, сливается с массой, утопает в ней и становится незаметным. В. А. Гиляровский, наоборот, своим внешним видом – папахой, сдвинутой по-казачьи на затылок, запорожскими усами, оригинальной шубой и лихой повадкой – бросается в глаза и настойчиво запоминается...
   Наконец мы в Охотном, в рыбном магазине Калганова. Покупателей множество. Но при виде В. А. Гиляровского из-за конторки выходит сам Калганов и приветствует его, подняв зимний картуз. Подлетают и продавцы. Руки у них в кожаных нарукавниках, от засаленных фартуков пахнет рыбой.
   – Чем угощать, Владимир Алексеевич?
   – Судачка нам, – отвечает он.
   Подходим к мраморным настилам с рыбой.
   – Судак у нас всех рек и морей, какого прикажете?
   Окинув взглядом выложенных судаков, он отвечает:
   – Люблю донского.
   – Слушаю. – Продавец скрывается и быстро выносит рыбину.
   – Донской, пылкого морозца.
   Покупатель, надев пенсне, внимательно осматривает рыбу.
   – Хорош.
   Рыбу кладут на весы. Судак как судак, с первого взгляда не поймешь, чем же он отличается от всех остальных. Спрашиваю его об этом тихо. Он тихо отвечает:
   – У донского судака головка меньше, чем у прочих, и мясо удивительно нежное. Если блюдо умеючи приготовить, то получится не судак, а симфония Бетховена.
   Возвращаемся домой. Он сейчас же идет к Марии Ивановне сказать о покупке.
   – Принесли на завтра замечательного судака.
   – Спасибо, Гиляй! – А когда он уходит, слышится ее добродушное замечание: – Мы живем с ним двадцать лет. Я всегда говорю одно и то же: терпеть не могу рыбы, а он всякий раз угощает меня судаком...»
   Да уж. Чем-чем, а куртуазностью Владимир Алексеевич не отличался.
   Наш герой любил вкусно поесть. Е. Киселева писала: «Оставаясь равнодушным к тому, как выглядел интерьер квартиры, дядя Гиляй не был равнодушен к тому, как выглядел накрытый стол. Он не был гурманом – почти вся жизнь прошла на ходу. Но никогда не оставил бы дядя Гиляй без внимания, незамеченной картину хорошо сервированного стола к ужину, к обеду или к утреннему чаю. Не признавал сервизов, особенно не любил чайные, чтоб на столе было как можно больше разнообразных по форме и по краскам чашек. Разными были и сахарница, масленка, молочник и кольца для салфеток. Дяде Гиляю нравились кольца, сделанные из бересты и раскрашенные, – такие можно было найти только на родине дяди Гиляя, в вологодских местах. Посуду старался покупать сам, чтоб дома не было никаких повторений. Любил цветное стекло, не хрусталь, а именно стекло, но цветное.
   Настоящая беда была с чайными ложками. Если дяде Гиляю приходилось засиживаться за столом, хоть одну, да скрутит винтом. Мария Ивановна сердилась, останавливала, каждый раз он соглашался: не дело портить ложки, хотя иногда утверждал – ложка штопором тоже неплохо, и опять через некоторое время сворачивал, даря гостям как памятки.
   Несмотря на всю неприхотливость в еде, когда это было нужно, дядя Гиляй не прочь был и вкусно поесть. В доме всегда были пироги. Эту слабость в нем всячески поддерживала Кормила.
   – Нет пирога, и домом не пахнет, – говорила она и особенно старалась над пирожками, начиненными морковью и черникою, любимым его лакомством с детства. Еще приходилось Кормиле хлопотать над бараньим боком с начинкой из гречневой каши».
* * *
   Владимир Алексеевич, будучи хлебосолом, очень смущался, когда гости ему делали подарки. Мамина-Сибиряка Гиляровский за это каждый раз ругал, однако же Дмитрий Наркисович не мог заявиться с пустыми руками. Однажды он преподнес Гиляровскому чашку и блюдце и, не дожидаясь гневной отповеди, произнес:
   – Нечего тут сердиться, я не покупал, а выиграл в детской лотерее.
   Владимир Алексеевич успокоился.
   А чашка, кстати, отличалась необычными размерами – в нее входило семь простых стаканов. Гиляровский дал ей кличку: «Пей вторую». Блюдце же использовали в качестве салатника.
   И даже в своем хлебосольстве наш герой умудрялся чудить. Однажды, например, позвал себе к обеду одного начинающего живописца. А перед обедом повез его в трактир.
   – Зачем? – недоуменно спрашивал художник.
   – А затем, чтобы сыт был, – ответил радушный хозяин. – А то приедешь, накинешься на еду, как волк зимой на овчарню, а вокруг люди интересные, разговор любопытный, и все пропустишь мимо ушей. А поевши, по-другому будешь реагировать на окружение.
* * *
   В 1904 году состоялась одна из последних встреч двух друзей – Чехова и Гиляровского. О ней вспоминала Надежда Владимировна, дочь «короля репортеров»: «Последний раз я видела Чехова незадолго перед его отъездом в Баденвейлер. Из частых бесед отца с матерью я знала, что здоровье Антона Павловича внушает серьезную тревогу, что дни его буквально сочтены.
   Накануне этого последнего свидания с Чеховым отец получил записку, в которой Антон Павлович сообщал, что хочет его повидать и собирается зайти завтра.
   Был теплый майский день. Часов около двенадцати раздался звонок. Я открыла дверь и увидела незнакомого человека. Он сказал, что внизу, на лестнице, какой-то господин в пенсне ожидает кого-нибудь из семьи Гиляровских.
   – Пойдем со мной, Надюша, – сказал отец. – Это, наверное, Антоша... Но почему он не хочет войти в дом?
   Мы спустились на площадку под нами. Там, на скамейке, тяжело дыша и кашляя, сидел Антон Павлович. Свет из окна слабо освещал его бледное, покрытое испариной лицо, и в полумраке он выглядел очень похудевшим, осунувшимся.
   Он посмотрел на нас своими ясными глазами, несколько раз кашлянул и, комкая в руках платок, тихо, точно стесняясь, сказал отцу, что смог взойти только на половину лестницы – подняться на третий этаж у него не хватило сил.
   Отец послал меня за водой. Я быстро принесла стакан и, держа его, молча стояла перед друзьями. Оба они сознавали, что видятся в последний раз, но не хотели и не могли сказать об этом друг другу. Чехов что-то шепнул отцу. И хотя я стояла почти рядом, но от волнения ничего не слышала.
   Антон Павлович вскоре отдышался и, глядя на меня, улыбался.
   – Не надо, Надюша, – в смущении говорил он, отстраняя протянутый мною стакан воды. – Ничего!.. Обойдется. Все будет хорошо... Все устроится.
   – Мы сейчас придем, – сказал отец, и они ушли. Владимир Алексеевич вернулся через два часа.
   – Плох Антоша, – сообщил он матери. – Едет за границу. Чует сердце: не вернется он оттуда. И зачем он едет?»
   Чувствовал это и Чехов. Попрощаться зашел.
   Впрочем, последняя встреча друзей состоялась не здесь, а у Чехова, в Леонтьевском переулке. Владимир Алексеевич писал о ней: «В последний раз я видел Чехова почти накануне его отъезда за границу. Я вернулся с юга, и дома мне сказали, что Антон Павлович очень плох, хотел меня видеть и что доктора его увозят из России. Переодевшись, я тотчас отправился к нему, на четвертый этаж дома Полякова, 22, по Леонтьевскому переулку. Только я протянул руку к звонку, как дверь сама навстречу мне отворилась и вышел доктор Ю. Р. Таубе.
   – Ну вот и хорошо, Владимир Алексеевич, что вы приехали. Антон Павлович вспоминал вас, обрадуется.
   – Каков он?
   – Слаб. Послезавтра за границу.
   На шум вышла в прихожую Ольга Леонардовна (Книппер. – А. М.)с очень суровым лицом, но при виде меня сразу прояснилась:
   – Я испугалась, думала, чужой кто. Идите, Антоша рад будет вам...
   Мы тихо подошли к кабинету. Сквозь полуотворенную дверь я увидал Антона Павловича. Он сидел на турецком диване с ногами. Лицо у него было осунувшееся, восковое... и руки тоже... Услышав шаги, он поднял голову... Один момент – и три выражения: суровое, усталое, удивленное – и веселые глаза.
   Радостная Антошина улыбка, которой я давно не видел у него.
   – Гиляй, милый, садись на диван! – И он отодвинул ноги вглубь.
   – Владимир Алексеевич, вы посидите, а я на полчасика вас покину, – обратилась ко мне Ольга Леонардовна.
   – Да я его не отпущу! Гиляй, какой портвейн у меня! Три бутылки!
   Я взял в свою руку его похудевшую руку – горячую, сухую.
   – А ну-ка пожми! Помнишь, как тогда... А табакерка твоя где?
   – Вот она.
   Он взял ее, погладил, как это всегда делал, по крышке и поднес ее близко к носу.
   – С донничком? Степью пахнет донник. Ты оттуда?
   – Из Задонья, из табунов.
   – И неуков объезжал?
   – И неуков объезжал, и каймак ел, и цымлу пил, и выморозки...
   – Хорошо там у нас... Наши платовские целинные степи!
   Он задумался.
   – А я вот за границу еду, да... за границу...
   – Прекрасно, а как вернешься, в степи тебя повезу, в табуны.
   – Ах, степи, степи!.. Вот ты счастливец... Ты там поэзии и силы набираешься. Бронзовый весь, не то что мы. Только помни: водку пей до пятидесяти лет, а потом не смей, на пиво переходи.
   Я долго ему рассказывал о табунах, о калмыцком хуруле, о каторжной работе табунщиков зимой в голодовку да в шурганы, когда по суткам с коня не слезаешь, чтоб табун головой против ветра держать... а он слушал, слушал, сначала все крутил ус, а потом рука опустилась, глаза устремились куда-то вдаль... задумчивые, радостные... Думаю, степь увидал.
   – Допивай портвейн, там в шкафу еще две бутылки... Хороший портвейн... Только твоя сливянка да запеканка домашняя лучше. Кланяйся Марии Ивановне да скажи, что приеду обязательно ее наливки пить... Помнишь, тогда... Левитан, Николай, опенки в уксусе...
   И Антон Павлович с блаженной улыбкой закрыл глаза и опустил голову на подушку.
   – Я так, минутку... не уходи, пей...
   И задремал. За все время нашей беседы он ни разу не кашлянул. Я смотрел на осунувшееся милое лицо, спокойное-спокойное, на неподвижно лежавшие желтые руки с синими жилками и думал:
   «Нет, Антоша, не пивать тебе больше сливянки, не видать тебе своих донских степей, целинных, платовских, так прекрасно тобой описанных...»»
   Гиляровский прощался со своим лучшим другом...
   Антон Павлович был самым почетным гостем у Гиляровских. А после его смерти в их квартире был образован своего рода чеховский музей. Виктор Михайлович Лобанов вспоминал: «В гостиной Столешников находился небольшой уютный диванчик, прозванный Чеховым „вагончиком“. На этом „вагончике“ Антон Павлович любил отдыхать после обеда.
   В рабочей комнате Гиляровского стояло очень удобное, сделанное по специальному рисунку Чехова, низкое, с большой широкой спинкой кресло. Сидя в нем, Чехов «пробегал» многочисленные газеты, получаемые в Столешниках.
   Около кресла стояла небольшая неказистая этажерка. На ее полки Чехов аккуратно складывал прочитанные газеты, в отличие от хозяина Столешников, который оставлял их на полу около кресла.
   В буфете среди чайной и столовой посуды сохранилась чашка, из которой Чехов пил крепкий, специально для него завариваемый чай.
   Хранились также старинной поделки небольшой хрустальный стаканчик, из которого Чехов охотно потягивал подогретое красное вино, и толстого стекла пивная кружка».
   Еще не был открыт чеховский музей ни на Садово-Кудринской, ни в Ялте, а на квартире Гиляровского он уже действовал вовсю.
* * *
   В августе 1904 года Гиляровский решил показать своей дочери Волгу. Их отъезд был неожиданным – Владимир Алексеевич просто приехал в «Гиляевку» и сказал: «Собирайся». Наденька с радостью собралась. Не удивительно – эта поездка была подарком за окончание гимназии с золотой медалью.
   В эту поездку Наденька вела дневник. И неизвестно, что больше ее привлекало – красота природы, города или же колоритный папаша. «В каждом городе, – вспоминала Н. В. Гиляровская, – отец в первую очередь шел на пристани к крючникам, на пароходе пропадал на нижней палубе, знакомясь и разговаривая с судовыми рабочими, и если на мою шляпу, платье смотрели иногда искоса, то его белый френч и сапоги ничуть не смущали тех, на ком были лапти и онучи, заплатанные и перезаплатанные рубахи и штаны. Открытая доброжелательность звучала в каждой нотке его голоса, исчезала порывистость и появлялась мягкость, с какой он говорил в минуты очень хорошего настроения. В общем, с первых же слов его, обращенных к кому-нибудь из крючников и других рабочих, колючие огоньки из их глаз исчезали и ответ всегда был задушевно искренним, дружески откровенным и теплым».