Страница:
Она до сих пор существует. Называется – Майский просек.
Поначалу «первомай» не приживался. Как и большинство нововведений реформатора. Но москвичи в конце концов не устояли против соблазна лишний раз попьянствовать и поплясать. Сначала присоединились к первомайским ветеранам – иностранцам, а затем и вовсе вытеснили их с гулянья.
Так возник очередной российский праздник.
«Не побывать первого мая в Сокольниках, а особливо в такую прекрасную погоду, не полюбоваться этим первым весенним праздником – да это бы значило лишить себя одного из величайших наслаждений в жизни!» – писал знаток Москвы, исследователь Михаил Загоскин.
В этот день в Первопрестольной было пусто. Зато перед Сокольниками – не протолкнуться от обилия экипажей, конников и пеших посетителей гулянья. Москвичей влекла сюда одна лишь традиция – особенных затей в тот день в Сокольниках не замышлялось. К их услугам были всего-навсего торговцы клюквенным квасом, калеными орешками, пряниками, калачами и мороженым. И еще балаган с гимнастами, однако он почти не привлекал народ.
«Тут же множество столиков для невзыскательных любителей чаепития на открытом воздухе», – словно извиняясь, сообщал путеводитель девятнадцатого столетия.
«Любители» и вправду были не взыскательны. Все тот же Михаил Загоскин писал: «Был бы только самовар, вода непокупная, чаю на троих довольно на двадцать копеек, на десять – леденцу; и вот наш мужичок примется пить не торопясь, с прохладою... Оно и дешево и безвредно».
Однако «мужичок наш» баловался отнюдь не только чаем, отдавал он должное и водочке. У Чехова, к примеру, есть целый рассказ о том, как некая дама приезжает с мужем на гулянья, а он довольно быстро напивается. Дама, разумеется, стыдится своего супруга и в конце концов «робко поднимает глаза на публику в ожидании увидеть на лицах насмешливые улыбки. Но видит она одни только пьяные лица. Все качаются и клюют носами. Ей становится легче».
Лишь в начале двадцатого столетия 1 мая стало днем пролетарским и, более того, революционным. Смутьяны облюбовали Сокольники для своих сборищ. Удобнее место найти было сложно. Парк заброшенный, тихий и от Москвы недалеко. Кроме того, сюда ходил трамвай.
Революционеры устраивали в парке сходки и даже стрельбище. Властям пришлось кусты повырубить, чтоб легче было наблюдать за заговорщиками. Однако ничего не помогало.
Особенно активными революционеры были именно 1 мая. Они разбрасывали крамольные листовки, пели «Варшавянку», «вживую» агитировали подгулявших обывателей. А после 1917 года этот день был узаконен как официальный праздник пролетариев.
Гиляровский же описывал то, что видел в парке в 1905 году: «О первом мая в Сокольниках говорили давно. Носились слухи о „бунте“, об избиениях, разгромах. Множество прокламаций в этом духе было разбросано всюду. Многие дачники, из боязни этого дня, не выезжали в Сокольники, и дачи пустуют.
Но это был измалеванный черт, которого, оказалось, бояться нечего.
Гулянье 1 мая в Сокольниках прошло благополучно. Народу было более 50 000...
Подстриженные, причесанные, одетые по средствам и обычаю, рабочие все были чисты, праздничны, и сновавшие между ними хулиганы и «ночные сокольничьи рыцари» ярко отличались от них.
И когда эта «рвань коричневая» подходила к группам рабочих, ее встречали не совсем дружелюбно...
...Если в толпе были только одни рабочие, – все обходилось благополучно, послушают, поговорят и мирно расходятся. Иногда после речей кричали «ура», но было все смирно.
Не то, когда появлялись хулиганы и карманники!..
Городской праздник был окончен. Москвичи... убрались восвояси, кто на трамвае, кто на извозчике, кто пешком.
Рабочие остались в роще, заняли чайные столики, снова стали собираться в свои партии...
Часу в седьмом образовалась... одна партия, человек в триста, которая прошла по четвертому просеку до линии Московско-Ярославской ж. д. и на 5-й версте, на полотне, расположилась, и начались речи...
В самый разгар речей вихрем по 4-му просеку налетел взвод казаков, и толпа скрылась в чаще леса.
Это был последний эпизод в Сокольничьей роще 1 мая...
Все страхи и ужасы этого дня, навеянные некоторыми газетами и массой прокламаций, оказались вздорными.
Пусть же празднуют и рабочие!
Пусть 1 мая в Сокольниках будет их день. Как Татьянин день для студентов».
Вряд ли Владимир Алексеевич, при его-то осведомительской системе, ничего не знал про тиры, стрельбы и т. д. Однако предпочел смолчать, представить этот праздник всего-навсего как безобидные прогулки под весенним солнышком.
В самый последний момент его спасла горничная...
Вчера я получил следующую анонимную записку: «В меблированных комнатах 'Дон' (Арбат, Смоленский проезд), у жены д-ра медицины Полилова живет семейство без копейки денег. Вдова-иностранка продала все, что имела: последний жакет, одеяло, подушки, обручальное кольцо, но вырученными грошами не могла поддержать своего существования. Дети тяжело заболели... от голода... Посетите это бедствующее семейство. № 12».
– Кто живет в 12-м номере? – спрашиваю швейцара.
– Болгарка бедная... Прямо с детьми с голоду умирают...
Вхожу в номер. На матрасе, без простыни и одеяла, лежит мальчик: кожа да кости, взглянуть страшно. Хорошенькая девочка лет трех играет пробкой от графина. Меня встречает бедно одетая худенькая женщина, мать детей, болгарка А. Манолова.
Я извинился за визит и сразу, чтобы выйти из неловкого положения, заговорил о Болгарии, которую посещал и знаю. Нашлись общие знакомые. Разговор перешел и на настоящее положение.
Тут же пришла соседка по номеру, симпатичная старушка, г-жа Косырева, принявшая участие в положении детей. Выяснилось из общего разговора вот что.
Г-жа Манолова, учительница гимназии в Филиппополе, овдовев, переехала в Салоники с целью открыть начальное училище. Но дело не устроилось. Ей посоветовали уехать в Москву и наговорили, что московское славянское общество определит ее детей и даст ей работу. Россия велика! Москва богата! Русские любят болгар!
И на последние деньги она приехала в Москву. Извозчик с вокзала привез ее в номера «Дона». Денег еще было рублей пять. На другой же день г-жа Манолова отправилась в славянское общество и объяснила свое положение. На другой день ей назначили зайти, и она подала прошение о помощи и определении детей в приют.
Прошение взяли, в помощи отказали, говоря, что не ей одной, а всем отказывают, так как председатель г. Череп-Спиридович давным-давно отсутствует и дела стоят.
На четвертый день, уже продав на пищу последний скарб, она снова пришла в общество, и снова ей отказали.
Попробовала обратиться в сербское консульство, но ей, как болгарке, отказали.
И вот, уже голодная, она несколько раз ходила в славянское общество, и кто-то из служащих дал ей 2 руб. 20 коп. своих денег и рекомендацию к какой-то швее с просьбой дать работу г-же Маноловой, хорошо умеющей шить.
Швея отказала, своих мастериц много! Голод начинался. Все проедено, продать нечего, из номеров гонят, самовара давно не дают.
А кругом живут люди, и никто не знает, что рядом семья умирает с голоду.
Горничная Аннушка говорила мне:
– Только воду и пили... Дети то и дело просили графин переменить... И какие крепкие – молчат, что голодны! А мне и невдомек. Уже после догадалась – кусочек хлеба дала – да было поздно. Мальчик уже чуть не умирает, стонет лежит.
Только тогда горничная сообщила об умирающем ребенке жильцам, и дело выяснилось. Послали за доктором. Тот нашел что-то близкое к голодному тифу и бесплатно устроил лекарство. Еще момент – и мальчик бы умер.
И теперь бедный Любомир не может еще ни пить, ни есть и с трудом принимает лекарство. А трехлетняя Райка поправилась.
Вчера был третий день с момента первого визита доктора.
Положение отчаянное. Пока кормят жильцы-соседи, но их мало и люди также без средств. С квартиры гонят. Ни на лечение, ни на пищу... и ехать некуда! и молчат...»
Кстати, и сам Владимир Алексеевич помог Маноловой деньгами. И, ясное дело, рассказал об этом в следующей публикации. Наш герой не был бы Гиляровским, если бы упустил возможность лишний раз порекламировать себя...
В мятежном 1905 году он не остался в стороне от политической жизни. В партию, правда, не вступал, на митингах не появлялся (разве что в качестве репортера), но, при случае, мог посодействовать рабочим в классовой борьбе. Однажды, например, вскоре после известного «кровавого воскресенья», к нему явился почтальон. Только не по служебной надобности, а, можно сказать, по личной. Сообщил секретарю:
– Вот, петицию ему принес. Не шибко мы грамотные, не так складно у нас выходит, а на митинге выкрикнули: «Гиляровского надо попросить отредактировать, он душевно к простому народу относится, не откажет! Кто ему почту носит, тот пусть и сходит». Вот я и пришел. Не откажет он в просьбе, а?
Владимир Алексеевич не отказал – взял карандаш, прошелся по «петиции». А в ней, естественно, насчет царя – какой он деспот, и т. д., т. д., т. д. Но наш герой не испугался ввязываться в эту, в общем-то, небезопасную историю.
Следом за почтальоном заявились депутации от железнодорожников, затем от акушерок. По Москве поползли слухи: Гиляровский редактирует петиции. Однако это совсем не тревожило «короля репортеров». Пусть, дескать, говорят.
И продолжал править «петиции» – безотказно и конечно же бесплатно. Больше того – в дни Декабрьского восстания пускал к себе огромные компании революционно настроенных студентов – переночевать, чтобы они не попадались на глаза полиции. Правда, кроватей не предоставлял – спать им приходилось на полу, на тюфяках, матрацах и коврах.
Зять Гиляровского В. М. Лобанов оставил любопытное воспоминание, написанное со слов художника С. В. Иванова. Время действия – 1905 год. Место действия – Московский университет, где в оцеплении жандармов пребывают поддержавшие мятеж студенты.
«Гиляй ходил по аудиториям, по коридорам, разговаривал со студентами, потом дернул меня за рукав и говорит:
– Сергей Васильевич, давайте на минутку съездим по одному делу.
Вы ведь лучше меня знаете, что спросить Владимира Алексеевича: "Куда ехать? " – это не только вызвать у него бурное негодование, но и сорвать то, что он задумал. При таких словах, как «куда», Владимир Алексеевич часто решительно отказывался куда бы то ни было двигаться.
Я дипломатически спросил:
– Надолго ли?
– На минутку, – ответил он. – Совсем близехонько! А съездить нам надо.
– Поедем, – сказал я.
– На своих на двоих, – добавил Владимир Алексеевич. – Ведь извозчики объезжают теперь Моховую и Манеж, поскольку здесь казачьи отряды.
Выбрались мы двором, через калитку в Долгоруковский переулок. Идем... Вышли на Тверскую. Пошли вверх к Страстному. Доходим до филипповской булочной. Гиляй молчит, молчу и я. Входим в булочную, свернули куда-то за прилавок. Владимир Алексеевич спрашивает кого-то:
– Дмитрий Иванович у себя?
Слышу ответ:
– У себя, пожалуйте.
Входим. За столом сидит хозяин пекарного дела не только Москвы, но, пожалуй, и частицы России, поскольку филипповские баранки даже в Сибирь вагонами отправлялись. Поздоровались. Гиляй понюхал табачку, угостил из табакерки Дмитрия Ивановича и говорит:
– Знаешь, что студенты второй день в университете сидят и их казаки сторожат?
– Слыхал. Ребята говорили.
– А ты знаешь, что им есть надо?
– Конечно, Владимир Алексеевич, надо, как нам всем.
– А где взять? К тебе, что ли, сюда бегать или же по соседним булочным по мелочам собирать?
– По мелочам дело сложное. Много не соберешь. Да и хлопотное это дело, Владимир Алексеевич.
– То-то и оно-то, Дмитрий Иванович!
– Что же надо, Владимир Алексеевич?
– Надо немногое: чтобы ты распорядился послать в университет несколько корзин с калачами. Корзин, конечно, не одноручных, а двуручных. Помочь надо молодежи. За нас ведь работает. Какая молодежь – горячая, готовая ко всему и на все! Вот Сергей Васильевич, – обратился он ко мне, – надеюсь, подтвердит, мы с ним только что оттуда, из университета.
Дмитрий Иванович немного помешкал и сказал сидящему невдалеке от нас служащему:
– Василий, слышал разговор? Распорядись сейчас же послать несколько корзин калачей.
– Только обязательно тепленьких, – добавил Владимир Алексеевич.
– Мы вчерашними не торгуем, Владимир Алексеевич, а тем более по личному приказу Дмитрия Ивановича, – сказал филипповский служащий.
Через час, обходя аудитории, я наблюдал, как молодежь с аппетитом уплетала филипповские румяные калачи, не зная, кому она этим обязана».
Многое здесь вызывает недоверие. Во-первых, эффект «испорченного телефона»: сначала рассказал Иванов, а потом – Лобанов. Во-вторых, книга воспоминаний В. Лобанова, изданная в 1972 году, сплошь изобилует так называемым революционным пафосом – словно автор боялся, в ином виде эту книгу вообще не издадут. Соответственно, мог и приврать. В-третьих, как-то очень уж хрестоматийно, ожидаемо появляется здесь господин Филиппов. Дело в том, что этот булочник (а если не он сам, то его служащие) в официальной революционной мифологии нередко фигурировал как этакий добрый ангел повстанцев 1905 года. Соответственно, Лобанов мог просто-напросто подредактировать какой-нибудь расхожий миф. И, в-четвертых (а на мой взгляд, в самых главных), это было не совсем в характере нашего героя.
Да, после революции он будет (и нам с этим предстоит еще столкнуться) всячески раскручивать себя как страстного, непримиримого борца с самодержавием (ничего страшного, не он один). Да, еще до революции Владимир Алексеевич нередко демонстрировал умеренный либерализм и недовольство царским строем. Но именно что умеренный. И демонстрировал – тоже умеренно, на уровне экспромтов, сказанных в узких кругах, помощи в редактировании «петиций» (отнюдь не афишируя таких поступков) и периодических столкновений с Цензурным комитетом (а такие столкновения имели все, имевшие в то время отношение к печати). Да, увести из-под удара цензора свой журнал «Спорт» – святое дело. Но снабжать продовольствием мятежников – как-то не очень в это верится.
Хотя, с другой-то стороны, Владимир Алексеевич был импульсивен и способен на спонтанные поступки. Насмотрелся на студентов, на жандармов – и вперед, к Филиппову. Так что полностью исключить этот эпизод из биографии «дяди Гиляя» мы не вправе. И, следовательно, не исключаем.
– Эти запонки незадолго до своей смерти подарил мне Антоша Чехов, а я дарю их тебе за твои литературные достижения. Желаю тебе успеха.
(Пожелание, увы, не оправдалось. Самая известная книга Морозова – воспоминания о Гиляровском, и известна она, разумеется, благодаря герою, а не автору.)
В другой же раз он преподнес секретарю чернильницу. Перед этим состоялся любопытный диалог:
– Что это за чудесное произведение? – спросил Морозов, увидав чернильницу.
– Пришлось мне когда-то сделать доброе дело рабочему Путиловского завода, и он, в благодарность за это, смастерил для меня эту чернильницу. Вчера проездом из Питера через Москву он заходил и занес, – объяснил Владимир Алексеевич.
– Много усердия и труда положил, – сказал секретарь.
– Нравится она тебе? – спросил его Владимир Алексеевич.
– Очень... исключительный прибор, – ответил тот.
– С удовольствием дарю тебе эту редкость, – сказал Гиляровский.
Морозов описал чернильницу в подробностях: «Эта железная памятка хранится у меня до сих пор. Доска чернильницы держится на четырех ножках и имеет размер 17x31 сантиметр; в правом переднем углу ее ввинчены тиски, в левом – наковальня, позади них две восьмигранные чернильницы, в левом заднем углу – щитки для коробки спичек, в центре – приспособление для хранения ручек и карандашей. Чернильница вся на винтах и может быть легко разобрана на составные части».
Не исключено, что Гиляровский мечтал избавиться от этого произведения кустарного искусства. А тут – удобный случай представился.
Единственно, что не любил Гиляровский, – когда гости брали, не спросивши, книги из его библиотеки, а потом не возвращали. Он долго думал, как с этим бороться, и в конце концов нашел гениальное решение. Заказал себе экслибрис с надписью: «Эта книга украдена из библиотеки В. А. Гиляровского».
Воровство книг сразу же прекратилось.
Видимо, Гиляровскому вдруг захотелось праздника, и юбилей просто придумался. Наш жизнелюб запросто мог себе позволить эту маленькую шалость.
Шалость, однако, вышла колоссальная. Громадные хвалебные статьи. Влас Дорошевич в «Русском слове», там же Владимир Немирович-Данченко и в те времена влиятельный писатель Петр Сергеенко. «Русские ведомости», «Голос Москвы», «Раннее утро», «Рампа и жизнь», «Театр», «Новости сезона» – всех не перечесть.
В Столешники пришел сам С. А. Муромцев, опальный председатель Первой Государственной думы. Были депутации и от пожарных, и от журналистов, и от наборщиков, и даже от Хитрова рынка. Из Таганской тюрьмы пришло трогательное письмо от сидельцев.
Ближе к вечеру собрались литераторы. Все настроились говорить скучные речи. Первым заговорил представитель от «Русского слова». Долго говорил, проникновенно. В какой-то момент обратился к хозяину:
– Ваше острое талантливое перо вскрыло много язв нашей неприглядной действительности...
– А теперь давайте вскроем вот эти двери, – перебил юбиляр, – выпьем там и закусим!
Схватил за руку оратора и потащил в столовую.
Торжественная часть была бесцеремонно скомкана. Впрочем, никто об этом не жалел.
Подарков было море разливанное, один другого краше. Выделялся мозаичный стол, присланный из Миргорода, из керамической мастерской Училища имени Гоголя. Под руководством П. Ваулина, руководителя той мастерской, лучшие ее ученики сделали каждый по одному авторскому изразцу, из которых и вышла столешница.
Влас Дорошевич разразился поздравлением на странице своего «Русского слова»: «Ты мой старый товарищ! Ты „подвигом добрым подвизался“. По мере сил своих ты делал то же „великое дело русской литературы“, то же, что творил... наш отец, отец всех нас, отец Льва Толстого, так же, как и твой, – „солнце“ Гоголя, всей русской словесности. Ты „милость к падшим призывал“. И делал это единственным достойным в литературе путем: писал правду"».
Поклонники, не обладавшие такими широкими возможностями, просто слали письма на квартиру Гиляровского. Поздравлений было столько, что Владимир Алексеевич вынужден был опубликовать в «Русских ведомостях» послание:
А литературный кружок под названием «Среда» выпустил поздравительный адрес. На нем был изображен Владимир Алексеевич на коне, с посохом – словом, как на картине Васнецова «Витязь на распутье». Только вместо камня перед ним стоял громадный, ростом где-то так с коня, водочный штоф. Не удивительно – Владимир Алексеевич выпить любил (правда, не напивался никогда), а на собраниях «Среды», как правило, рекою текло пиво. Текст же приветственного адреса был такой: «Лета 1908 наемворя в 26 день, мы, нижеприложившая братия крожка Середа, соборни приносим собратим нашем Гиляю очевидное выражение нашей радости и наплыва чувств, груди наши теснящих, в день дня по случаю двадцатипятилетия со дня первого выступления твоего на первом ристалище. А вокруг грамоты сей ребята наши намалевали, что кому вольно было, ибо в словах не сильны, а кистью борзы. Не обессудь, прими еще малое приношение к сему присовокупленное из двенадцати тарелиц состоящее, белой глины глазированных, ребятами нашими размалеванных и в пещи дважды жженных накрепко».
Да, подарок от кружка был под стать керамическому столику – набор тарелок, сделанных вручную, да не кем-нибудь, а самими членами «Среды». При вручении тарелок кто-то из участников взялся произносить длинную речь. Владимир Алексеевич не выдержал, прервал речь каламбуром:
Участники «Среды» устроили в честь нашего героя своего рода бенефис, даже с музеем. «Русское слово» писало: «Тут было и перо, которым юбиляр написал свое первое произведение, первый литературный гонорар, стремя, которое служило юбиляру во время русско-турецкой кампании, трубка деда юбиляра и т. д.».
Там же Гиляровский прочитал автобиографическое сочинение:
Покаюсь: грешный человек – Люблю кипучий, шумный век. ...И все с любовью, все с охотой. Всем увлекаюсь, нервы рву И с удовольствием живу. Порой в элегии печальной Я юности припомню дальней И увлеченья и мечты...
Что поделаешь – такая на «Среде» была традиция.
Официально тот кружок был предприятием серьезным. В Уставе (он, естественно, существовал) было записано: «Члены кружка собираются для выполнения художественных работ и для совместного обсуждения вопросов искусства». Кроме действительных членов (собственно художников) были члены почетные. Устав регламентировал и их: «Почетными могут быть лица, оказавшие художествам или Кружку особые услуги». Деньги же собирались «из членских взносов, пожертвований, сборов с выставок, спектаклей, концертов, лекций и чтений, устраиваемых Кружком, и от продажи принадлежащих Кружку художественных произведений».
Самому Шмаровину было, конечно, не осилить материальную сторону этого предприятия.
В действительности же «Среда» была не столько местом для серьезных обсуждений и дебатов, сколько местом проведения досуга и притом довольно легкомысленного. Владимир Алексеевич писал: «На множестве расписанных художниками тарелок ставится закуска, описанная в меню протокола. Колбасы: жеваная, дегтярная, трафаретная, черепаховая, медвежье ушко с жирком, моржовые разварные клыки, собачья радость, пятки пилигрима... Водки: горилка, брыкаловка, сногсшибаловка, трын-травная и другие... Наливки: шмаровка, настоянная на молчановке, декадентская, варенуха из бубновых валетов, аукционная, урядницкая на комаре и таракане... Вина: из собственных садов „среды“, с берегов моря житейского, розовое с изюминкой пур для дам. Меню ужина: 1) чудо-юдо рыба лещ; 2) телеса птичьи индейские на кости; 3) рыба лабардан, соус – китовые поплавки всмятку; 4) сыры: сыр бри, сыр Дарья, сыр Марья, сыр Бубен; 5) сладкое: мороженое „недурно пущено“. На столе стоят старинные гербовые квинтеля с водками, чарочки с ручками и без ручек – все это десятками лет собиралось В. Е. Шмаровиным на Сухаревке. И в центре стола ставился бочонок с пивом, перед ним сидел сам „дядя Володя“ (то есть господин Шмаровин.
Поначалу «первомай» не приживался. Как и большинство нововведений реформатора. Но москвичи в конце концов не устояли против соблазна лишний раз попьянствовать и поплясать. Сначала присоединились к первомайским ветеранам – иностранцам, а затем и вовсе вытеснили их с гулянья.
Так возник очередной российский праздник.
«Не побывать первого мая в Сокольниках, а особливо в такую прекрасную погоду, не полюбоваться этим первым весенним праздником – да это бы значило лишить себя одного из величайших наслаждений в жизни!» – писал знаток Москвы, исследователь Михаил Загоскин.
В этот день в Первопрестольной было пусто. Зато перед Сокольниками – не протолкнуться от обилия экипажей, конников и пеших посетителей гулянья. Москвичей влекла сюда одна лишь традиция – особенных затей в тот день в Сокольниках не замышлялось. К их услугам были всего-навсего торговцы клюквенным квасом, калеными орешками, пряниками, калачами и мороженым. И еще балаган с гимнастами, однако он почти не привлекал народ.
«Тут же множество столиков для невзыскательных любителей чаепития на открытом воздухе», – словно извиняясь, сообщал путеводитель девятнадцатого столетия.
«Любители» и вправду были не взыскательны. Все тот же Михаил Загоскин писал: «Был бы только самовар, вода непокупная, чаю на троих довольно на двадцать копеек, на десять – леденцу; и вот наш мужичок примется пить не торопясь, с прохладою... Оно и дешево и безвредно».
Однако «мужичок наш» баловался отнюдь не только чаем, отдавал он должное и водочке. У Чехова, к примеру, есть целый рассказ о том, как некая дама приезжает с мужем на гулянья, а он довольно быстро напивается. Дама, разумеется, стыдится своего супруга и в конце концов «робко поднимает глаза на публику в ожидании увидеть на лицах насмешливые улыбки. Но видит она одни только пьяные лица. Все качаются и клюют носами. Ей становится легче».
Лишь в начале двадцатого столетия 1 мая стало днем пролетарским и, более того, революционным. Смутьяны облюбовали Сокольники для своих сборищ. Удобнее место найти было сложно. Парк заброшенный, тихий и от Москвы недалеко. Кроме того, сюда ходил трамвай.
Революционеры устраивали в парке сходки и даже стрельбище. Властям пришлось кусты повырубить, чтоб легче было наблюдать за заговорщиками. Однако ничего не помогало.
Особенно активными революционеры были именно 1 мая. Они разбрасывали крамольные листовки, пели «Варшавянку», «вживую» агитировали подгулявших обывателей. А после 1917 года этот день был узаконен как официальный праздник пролетариев.
Гиляровский же описывал то, что видел в парке в 1905 году: «О первом мая в Сокольниках говорили давно. Носились слухи о „бунте“, об избиениях, разгромах. Множество прокламаций в этом духе было разбросано всюду. Многие дачники, из боязни этого дня, не выезжали в Сокольники, и дачи пустуют.
Но это был измалеванный черт, которого, оказалось, бояться нечего.
Гулянье 1 мая в Сокольниках прошло благополучно. Народу было более 50 000...
Подстриженные, причесанные, одетые по средствам и обычаю, рабочие все были чисты, праздничны, и сновавшие между ними хулиганы и «ночные сокольничьи рыцари» ярко отличались от них.
И когда эта «рвань коричневая» подходила к группам рабочих, ее встречали не совсем дружелюбно...
...Если в толпе были только одни рабочие, – все обходилось благополучно, послушают, поговорят и мирно расходятся. Иногда после речей кричали «ура», но было все смирно.
Не то, когда появлялись хулиганы и карманники!..
Городской праздник был окончен. Москвичи... убрались восвояси, кто на трамвае, кто на извозчике, кто пешком.
Рабочие остались в роще, заняли чайные столики, снова стали собираться в свои партии...
Часу в седьмом образовалась... одна партия, человек в триста, которая прошла по четвертому просеку до линии Московско-Ярославской ж. д. и на 5-й версте, на полотне, расположилась, и начались речи...
В самый разгар речей вихрем по 4-му просеку налетел взвод казаков, и толпа скрылась в чаще леса.
Это был последний эпизод в Сокольничьей роще 1 мая...
Все страхи и ужасы этого дня, навеянные некоторыми газетами и массой прокламаций, оказались вздорными.
Пусть же празднуют и рабочие!
Пусть 1 мая в Сокольниках будет их день. Как Татьянин день для студентов».
Вряд ли Владимир Алексеевич, при его-то осведомительской системе, ничего не знал про тиры, стрельбы и т. д. Однако предпочел смолчать, представить этот праздник всего-навсего как безобидные прогулки под весенним солнышком.
* * *
Тогда же, в 1905 году Владимир Алексеевич опубликовал свой очерк «На краю голодной смерти», пронзительный, образный и динамичный. Но, как и в случае с репортажем о ходынской катастрофе, он не содержал ни одного намека на обвинение власть предержащих: «Вчера в первый раз в моей продолжительной и богатой впечатлениями жизни я видел человека, умирающего от голода. Ребенка семи лет.В самый последний момент его спасла горничная...
Вчера я получил следующую анонимную записку: «В меблированных комнатах 'Дон' (Арбат, Смоленский проезд), у жены д-ра медицины Полилова живет семейство без копейки денег. Вдова-иностранка продала все, что имела: последний жакет, одеяло, подушки, обручальное кольцо, но вырученными грошами не могла поддержать своего существования. Дети тяжело заболели... от голода... Посетите это бедствующее семейство. № 12».
– Кто живет в 12-м номере? – спрашиваю швейцара.
– Болгарка бедная... Прямо с детьми с голоду умирают...
Вхожу в номер. На матрасе, без простыни и одеяла, лежит мальчик: кожа да кости, взглянуть страшно. Хорошенькая девочка лет трех играет пробкой от графина. Меня встречает бедно одетая худенькая женщина, мать детей, болгарка А. Манолова.
Я извинился за визит и сразу, чтобы выйти из неловкого положения, заговорил о Болгарии, которую посещал и знаю. Нашлись общие знакомые. Разговор перешел и на настоящее положение.
Тут же пришла соседка по номеру, симпатичная старушка, г-жа Косырева, принявшая участие в положении детей. Выяснилось из общего разговора вот что.
Г-жа Манолова, учительница гимназии в Филиппополе, овдовев, переехала в Салоники с целью открыть начальное училище. Но дело не устроилось. Ей посоветовали уехать в Москву и наговорили, что московское славянское общество определит ее детей и даст ей работу. Россия велика! Москва богата! Русские любят болгар!
И на последние деньги она приехала в Москву. Извозчик с вокзала привез ее в номера «Дона». Денег еще было рублей пять. На другой же день г-жа Манолова отправилась в славянское общество и объяснила свое положение. На другой день ей назначили зайти, и она подала прошение о помощи и определении детей в приют.
Прошение взяли, в помощи отказали, говоря, что не ей одной, а всем отказывают, так как председатель г. Череп-Спиридович давным-давно отсутствует и дела стоят.
На четвертый день, уже продав на пищу последний скарб, она снова пришла в общество, и снова ей отказали.
Попробовала обратиться в сербское консульство, но ей, как болгарке, отказали.
И вот, уже голодная, она несколько раз ходила в славянское общество, и кто-то из служащих дал ей 2 руб. 20 коп. своих денег и рекомендацию к какой-то швее с просьбой дать работу г-же Маноловой, хорошо умеющей шить.
Швея отказала, своих мастериц много! Голод начинался. Все проедено, продать нечего, из номеров гонят, самовара давно не дают.
А кругом живут люди, и никто не знает, что рядом семья умирает с голоду.
Горничная Аннушка говорила мне:
– Только воду и пили... Дети то и дело просили графин переменить... И какие крепкие – молчат, что голодны! А мне и невдомек. Уже после догадалась – кусочек хлеба дала – да было поздно. Мальчик уже чуть не умирает, стонет лежит.
Только тогда горничная сообщила об умирающем ребенке жильцам, и дело выяснилось. Послали за доктором. Тот нашел что-то близкое к голодному тифу и бесплатно устроил лекарство. Еще момент – и мальчик бы умер.
И теперь бедный Любомир не может еще ни пить, ни есть и с трудом принимает лекарство. А трехлетняя Райка поправилась.
Вчера был третий день с момента первого визита доктора.
Положение отчаянное. Пока кормят жильцы-соседи, но их мало и люди также без средств. С квартиры гонят. Ни на лечение, ни на пищу... и ехать некуда! и молчат...»
Кстати, и сам Владимир Алексеевич помог Маноловой деньгами. И, ясное дело, рассказал об этом в следующей публикации. Наш герой не был бы Гиляровским, если бы упустил возможность лишний раз порекламировать себя...
В мятежном 1905 году он не остался в стороне от политической жизни. В партию, правда, не вступал, на митингах не появлялся (разве что в качестве репортера), но, при случае, мог посодействовать рабочим в классовой борьбе. Однажды, например, вскоре после известного «кровавого воскресенья», к нему явился почтальон. Только не по служебной надобности, а, можно сказать, по личной. Сообщил секретарю:
– Вот, петицию ему принес. Не шибко мы грамотные, не так складно у нас выходит, а на митинге выкрикнули: «Гиляровского надо попросить отредактировать, он душевно к простому народу относится, не откажет! Кто ему почту носит, тот пусть и сходит». Вот я и пришел. Не откажет он в просьбе, а?
Владимир Алексеевич не отказал – взял карандаш, прошелся по «петиции». А в ней, естественно, насчет царя – какой он деспот, и т. д., т. д., т. д. Но наш герой не испугался ввязываться в эту, в общем-то, небезопасную историю.
Следом за почтальоном заявились депутации от железнодорожников, затем от акушерок. По Москве поползли слухи: Гиляровский редактирует петиции. Однако это совсем не тревожило «короля репортеров». Пусть, дескать, говорят.
И продолжал править «петиции» – безотказно и конечно же бесплатно. Больше того – в дни Декабрьского восстания пускал к себе огромные компании революционно настроенных студентов – переночевать, чтобы они не попадались на глаза полиции. Правда, кроватей не предоставлял – спать им приходилось на полу, на тюфяках, матрацах и коврах.
Зять Гиляровского В. М. Лобанов оставил любопытное воспоминание, написанное со слов художника С. В. Иванова. Время действия – 1905 год. Место действия – Московский университет, где в оцеплении жандармов пребывают поддержавшие мятеж студенты.
«Гиляй ходил по аудиториям, по коридорам, разговаривал со студентами, потом дернул меня за рукав и говорит:
– Сергей Васильевич, давайте на минутку съездим по одному делу.
Вы ведь лучше меня знаете, что спросить Владимира Алексеевича: "Куда ехать? " – это не только вызвать у него бурное негодование, но и сорвать то, что он задумал. При таких словах, как «куда», Владимир Алексеевич часто решительно отказывался куда бы то ни было двигаться.
Я дипломатически спросил:
– Надолго ли?
– На минутку, – ответил он. – Совсем близехонько! А съездить нам надо.
– Поедем, – сказал я.
– На своих на двоих, – добавил Владимир Алексеевич. – Ведь извозчики объезжают теперь Моховую и Манеж, поскольку здесь казачьи отряды.
Выбрались мы двором, через калитку в Долгоруковский переулок. Идем... Вышли на Тверскую. Пошли вверх к Страстному. Доходим до филипповской булочной. Гиляй молчит, молчу и я. Входим в булочную, свернули куда-то за прилавок. Владимир Алексеевич спрашивает кого-то:
– Дмитрий Иванович у себя?
Слышу ответ:
– У себя, пожалуйте.
Входим. За столом сидит хозяин пекарного дела не только Москвы, но, пожалуй, и частицы России, поскольку филипповские баранки даже в Сибирь вагонами отправлялись. Поздоровались. Гиляй понюхал табачку, угостил из табакерки Дмитрия Ивановича и говорит:
– Знаешь, что студенты второй день в университете сидят и их казаки сторожат?
– Слыхал. Ребята говорили.
– А ты знаешь, что им есть надо?
– Конечно, Владимир Алексеевич, надо, как нам всем.
– А где взять? К тебе, что ли, сюда бегать или же по соседним булочным по мелочам собирать?
– По мелочам дело сложное. Много не соберешь. Да и хлопотное это дело, Владимир Алексеевич.
– То-то и оно-то, Дмитрий Иванович!
– Что же надо, Владимир Алексеевич?
– Надо немногое: чтобы ты распорядился послать в университет несколько корзин с калачами. Корзин, конечно, не одноручных, а двуручных. Помочь надо молодежи. За нас ведь работает. Какая молодежь – горячая, готовая ко всему и на все! Вот Сергей Васильевич, – обратился он ко мне, – надеюсь, подтвердит, мы с ним только что оттуда, из университета.
Дмитрий Иванович немного помешкал и сказал сидящему невдалеке от нас служащему:
– Василий, слышал разговор? Распорядись сейчас же послать несколько корзин калачей.
– Только обязательно тепленьких, – добавил Владимир Алексеевич.
– Мы вчерашними не торгуем, Владимир Алексеевич, а тем более по личному приказу Дмитрия Ивановича, – сказал филипповский служащий.
Через час, обходя аудитории, я наблюдал, как молодежь с аппетитом уплетала филипповские румяные калачи, не зная, кому она этим обязана».
Многое здесь вызывает недоверие. Во-первых, эффект «испорченного телефона»: сначала рассказал Иванов, а потом – Лобанов. Во-вторых, книга воспоминаний В. Лобанова, изданная в 1972 году, сплошь изобилует так называемым революционным пафосом – словно автор боялся, в ином виде эту книгу вообще не издадут. Соответственно, мог и приврать. В-третьих, как-то очень уж хрестоматийно, ожидаемо появляется здесь господин Филиппов. Дело в том, что этот булочник (а если не он сам, то его служащие) в официальной революционной мифологии нередко фигурировал как этакий добрый ангел повстанцев 1905 года. Соответственно, Лобанов мог просто-напросто подредактировать какой-нибудь расхожий миф. И, в-четвертых (а на мой взгляд, в самых главных), это было не совсем в характере нашего героя.
Да, после революции он будет (и нам с этим предстоит еще столкнуться) всячески раскручивать себя как страстного, непримиримого борца с самодержавием (ничего страшного, не он один). Да, еще до революции Владимир Алексеевич нередко демонстрировал умеренный либерализм и недовольство царским строем. Но именно что умеренный. И демонстрировал – тоже умеренно, на уровне экспромтов, сказанных в узких кругах, помощи в редактировании «петиций» (отнюдь не афишируя таких поступков) и периодических столкновений с Цензурным комитетом (а такие столкновения имели все, имевшие в то время отношение к печати). Да, увести из-под удара цензора свой журнал «Спорт» – святое дело. Но снабжать продовольствием мятежников – как-то не очень в это верится.
Хотя, с другой-то стороны, Владимир Алексеевич был импульсивен и способен на спонтанные поступки. Насмотрелся на студентов, на жандармов – и вперед, к Филиппову. Так что полностью исключить этот эпизод из биографии «дяди Гиляя» мы не вправе. И, следовательно, не исключаем.
* * *
Владимир Алексеевич очень любил делать подарки. К примеру, когда его секретарь Николай Морозов занялся литературой и получил на свой рассказ хвалебный отзыв Горького, подарил ему запонки с довольно странной гравировкой – портрет Чехова на каждой штуке:– Эти запонки незадолго до своей смерти подарил мне Антоша Чехов, а я дарю их тебе за твои литературные достижения. Желаю тебе успеха.
(Пожелание, увы, не оправдалось. Самая известная книга Морозова – воспоминания о Гиляровском, и известна она, разумеется, благодаря герою, а не автору.)
В другой же раз он преподнес секретарю чернильницу. Перед этим состоялся любопытный диалог:
– Что это за чудесное произведение? – спросил Морозов, увидав чернильницу.
– Пришлось мне когда-то сделать доброе дело рабочему Путиловского завода, и он, в благодарность за это, смастерил для меня эту чернильницу. Вчера проездом из Питера через Москву он заходил и занес, – объяснил Владимир Алексеевич.
– Много усердия и труда положил, – сказал секретарь.
– Нравится она тебе? – спросил его Владимир Алексеевич.
– Очень... исключительный прибор, – ответил тот.
– С удовольствием дарю тебе эту редкость, – сказал Гиляровский.
Морозов описал чернильницу в подробностях: «Эта железная памятка хранится у меня до сих пор. Доска чернильницы держится на четырех ножках и имеет размер 17x31 сантиметр; в правом переднем углу ее ввинчены тиски, в левом – наковальня, позади них две восьмигранные чернильницы, в левом заднем углу – щитки для коробки спичек, в центре – приспособление для хранения ручек и карандашей. Чернильница вся на винтах и может быть легко разобрана на составные части».
Не исключено, что Гиляровский мечтал избавиться от этого произведения кустарного искусства. А тут – удобный случай представился.
Единственно, что не любил Гиляровский, – когда гости брали, не спросивши, книги из его библиотеки, а потом не возвращали. Он долго думал, как с этим бороться, и в конце концов нашел гениальное решение. Заказал себе экслибрис с надписью: «Эта книга украдена из библиотеки В. А. Гиляровского».
Воровство книг сразу же прекратилось.
* * *
В 1908 году Владимир Алексеевич отметил свой первый значительный юбилей – двадцатипятилетие литературной деятельности. Что же произошло в далеком 1883 году? Сотрудничать с газетами он начал двумя годами раньше. Выпустил первую книгу значительно позже. Что взял он за точку отсчета, какое событие? Может быть, памятную волжскую поездку, которая, словно экватор, разделила его жизнь на две части? Нет, публикацию своего первого рассказа. Но с таким же успехом он мог исчислять свою деятельность и от публикации своего первого стихотворения, и от написания первого рассказа, и от первой публикации вообще – да мало ли найдется поводов?Видимо, Гиляровскому вдруг захотелось праздника, и юбилей просто придумался. Наш жизнелюб запросто мог себе позволить эту маленькую шалость.
Шалость, однако, вышла колоссальная. Громадные хвалебные статьи. Влас Дорошевич в «Русском слове», там же Владимир Немирович-Данченко и в те времена влиятельный писатель Петр Сергеенко. «Русские ведомости», «Голос Москвы», «Раннее утро», «Рампа и жизнь», «Театр», «Новости сезона» – всех не перечесть.
В Столешники пришел сам С. А. Муромцев, опальный председатель Первой Государственной думы. Были депутации и от пожарных, и от журналистов, и от наборщиков, и даже от Хитрова рынка. Из Таганской тюрьмы пришло трогательное письмо от сидельцев.
Ближе к вечеру собрались литераторы. Все настроились говорить скучные речи. Первым заговорил представитель от «Русского слова». Долго говорил, проникновенно. В какой-то момент обратился к хозяину:
– Ваше острое талантливое перо вскрыло много язв нашей неприглядной действительности...
– А теперь давайте вскроем вот эти двери, – перебил юбиляр, – выпьем там и закусим!
Схватил за руку оратора и потащил в столовую.
Торжественная часть была бесцеремонно скомкана. Впрочем, никто об этом не жалел.
Подарков было море разливанное, один другого краше. Выделялся мозаичный стол, присланный из Миргорода, из керамической мастерской Училища имени Гоголя. Под руководством П. Ваулина, руководителя той мастерской, лучшие ее ученики сделали каждый по одному авторскому изразцу, из которых и вышла столешница.
Влас Дорошевич разразился поздравлением на странице своего «Русского слова»: «Ты мой старый товарищ! Ты „подвигом добрым подвизался“. По мере сил своих ты делал то же „великое дело русской литературы“, то же, что творил... наш отец, отец всех нас, отец Льва Толстого, так же, как и твой, – „солнце“ Гоголя, всей русской словесности. Ты „милость к падшим призывал“. И делал это единственным достойным в литературе путем: писал правду"».
Поклонники, не обладавшие такими широкими возможностями, просто слали письма на квартиру Гиляровского. Поздравлений было столько, что Владимир Алексеевич вынужден был опубликовать в «Русских ведомостях» послание:
«Покорнейше прошу не отказать напечатать в вашей уважаемой газете следующее мое письмо:Москвичи отнеслись к этому с пониманием. Действительно, на мешок писем не ответишь. Конечно, можно было усадить за это дело верного Колю Морозова, но все равно не то. Через секретаря – совсем не то. Лучше уж сразу всех – но лично.
Много приветствий сердечных, славных получил я 30-го ноября в день 25-летия моей литературной деятельности. Ответить на каждое нет никакой возможности. Примите же вы, приветствовавшие меня, мою глубокую, сердечную благодарность за милое ко мне отношение. Примите спасибо от всей моей души.
Вл. Гиляровский».
А литературный кружок под названием «Среда» выпустил поздравительный адрес. На нем был изображен Владимир Алексеевич на коне, с посохом – словом, как на картине Васнецова «Витязь на распутье». Только вместо камня перед ним стоял громадный, ростом где-то так с коня, водочный штоф. Не удивительно – Владимир Алексеевич выпить любил (правда, не напивался никогда), а на собраниях «Среды», как правило, рекою текло пиво. Текст же приветственного адреса был такой: «Лета 1908 наемворя в 26 день, мы, нижеприложившая братия крожка Середа, соборни приносим собратим нашем Гиляю очевидное выражение нашей радости и наплыва чувств, груди наши теснящих, в день дня по случаю двадцатипятилетия со дня первого выступления твоего на первом ристалище. А вокруг грамоты сей ребята наши намалевали, что кому вольно было, ибо в словах не сильны, а кистью борзы. Не обессудь, прими еще малое приношение к сему присовокупленное из двенадцати тарелиц состоящее, белой глины глазированных, ребятами нашими размалеванных и в пещи дважды жженных накрепко».
Да, подарок от кружка был под стать керамическому столику – набор тарелок, сделанных вручную, да не кем-нибудь, а самими членами «Среды». При вручении тарелок кто-то из участников взялся произносить длинную речь. Владимир Алексеевич не выдержал, прервал речь каламбуром:
Гиляровский был в своем репертуаре.
Тарелки ваши – чудо,
Делают вам честь.
Только бы не худо
Нам на них поесть.
Участники «Среды» устроили в честь нашего героя своего рода бенефис, даже с музеем. «Русское слово» писало: «Тут было и перо, которым юбиляр написал свое первое произведение, первый литературный гонорар, стремя, которое служило юбиляру во время русско-турецкой кампании, трубка деда юбиляра и т. д.».
Там же Гиляровский прочитал автобиографическое сочинение:
Покаюсь: грешный человек – Люблю кипучий, шумный век. ...И все с любовью, все с охотой. Всем увлекаюсь, нервы рву И с удовольствием живу. Порой в элегии печальной Я юности припомню дальней И увлеченья и мечты...
Участники собрания запели свой фирменный гимн «Недурно пущено» (а больше в гимне не было никаких слов), а Гиляровский осушил громадный кубок пива.
И все храню запасы сил...
А я ли жизни не хватил,
Когда дрова в лесу пилил,
Тащил по Волге барки с хлебом,
Спал по ночлежкам, спал под небом,
Бродягой вольным в мире шлялся,
В боях турецких закалялся,
Храня предания отцов...
Все тот же я, в конце концов,
Всегда в заботе и труде
И отдыхаю на «Среде».
Что поделаешь – такая на «Среде» была традиция.
* * *
«Среда» – одно из любимейших мест Гиляровского, поэтому об этом кружке мы расскажем подробнее. Этот кружок возник в 1880-е, а к середине девяностых перебрался на квартиру В. Шмаровина – ценителя прекрасного, располагавшего достаточными средствами, чтоб угостить участников кружка. Не удивительно, что вскоре «Среды» так и стали называть – «Среды Шмаровина».Официально тот кружок был предприятием серьезным. В Уставе (он, естественно, существовал) было записано: «Члены кружка собираются для выполнения художественных работ и для совместного обсуждения вопросов искусства». Кроме действительных членов (собственно художников) были члены почетные. Устав регламентировал и их: «Почетными могут быть лица, оказавшие художествам или Кружку особые услуги». Деньги же собирались «из членских взносов, пожертвований, сборов с выставок, спектаклей, концертов, лекций и чтений, устраиваемых Кружком, и от продажи принадлежащих Кружку художественных произведений».
Самому Шмаровину было, конечно, не осилить материальную сторону этого предприятия.
В действительности же «Среда» была не столько местом для серьезных обсуждений и дебатов, сколько местом проведения досуга и притом довольно легкомысленного. Владимир Алексеевич писал: «На множестве расписанных художниками тарелок ставится закуска, описанная в меню протокола. Колбасы: жеваная, дегтярная, трафаретная, черепаховая, медвежье ушко с жирком, моржовые разварные клыки, собачья радость, пятки пилигрима... Водки: горилка, брыкаловка, сногсшибаловка, трын-травная и другие... Наливки: шмаровка, настоянная на молчановке, декадентская, варенуха из бубновых валетов, аукционная, урядницкая на комаре и таракане... Вина: из собственных садов „среды“, с берегов моря житейского, розовое с изюминкой пур для дам. Меню ужина: 1) чудо-юдо рыба лещ; 2) телеса птичьи индейские на кости; 3) рыба лабардан, соус – китовые поплавки всмятку; 4) сыры: сыр бри, сыр Дарья, сыр Марья, сыр Бубен; 5) сладкое: мороженое „недурно пущено“. На столе стоят старинные гербовые квинтеля с водками, чарочки с ручками и без ручек – все это десятками лет собиралось В. Е. Шмаровиным на Сухаревке. И в центре стола ставился бочонок с пивом, перед ним сидел сам „дядя Володя“ (то есть господин Шмаровин.