Люди гибнут за металл...
   Потом чаровал нежный тенор Собинова. А за ними вставали другие, великие тех дней.
   Звучала музыка известных тогда музыкантов... Скрябин, Игумнов, Корещенко....
 
От музыки Корещенки
Подохли на дворе щенки, —
 
   сострил раз кто-то, но это не мешало всем восторгаться талантом юного композитора-пианиста».
   Впрочем, вскоре кружок обосновался на Большой Дмитровке, в доме под № 15. Это здание с дореволюционных пор почти что не менялось. То есть дом был реконструирован, даже надстроен – как же в двадцатом столетии без этого-то? Но в общем его облик сохранился. Тут нет ни манящей рекламы, ни обманчиво ярких витрин. И ограда существует, даже запирается.
   Не удивительно, ведь в доме расположена российская прокуратура.
   А до революции здание находилось во владении торгового семейства Востряковых, которые, будучи господами предприимчивыми, сдали его в 1905 году Литературно-художественному кружку. Собственно, под этой маркой дом и вошел в дореволюционную литературную историю Москвы.
   Правда, кружка, как такового, не было. Здесь то устраивали «вторники» со скучноватыми, но очень правильными лекциями, то «среды» для приверженцев крайнего реализма, то заседало «Всероссийское общество деятелей периодической печати и литературы». Самым же знаменитым обществом была «Свободная эстетика» под руководством Брюсова. Здесь заседали символисты.
   Впрочем, заседали – это мягко сказано. Основной идеей было все-таки не заседание, а скандал. Ильф и Петров в первой редакции небезызвестных «Стульев» сообщали о событиях 1913 года: «На Александровском вокзале в Москве толпа курсисток, носильщиков и членов общества „Свободной эстетики“ встречала вернувшегося из Полинезии поэта К. Д. Бальмонта. Толстощекая барышня первая кинула в трубадура с козлиной бородкой мокрую розу. Поэта осыпали цветами весны – ландышами. Началась первая приветственная речь:
   – Дорогой Константин, семь лет ты не был в Москве...
   После речей к трубадуру прорвался освирепевший почитатель и, передавая букет поэту, сказал вытверженный наизусть экспромт:
 
Из-за туч
Солнца луч —
Гений твой. Ты могуч,
Ты певуч,
Ты живой.
 
   Вечером в обществе «Свободной эстетики» торжество чествования поэта было омрачено выступлением неофутуриста Маяковского, допытывавшегося у прославленного барда, «не удивляет ли его то, что все приветствия исходят от лиц, ему близко знакомых». Шиканье и свистки покрыли речь " неофутуриста "».
   Естественно, известные советские зоилы лично не бывали на подобных заседаниях, да и при всем желании не могли. Ильф в то время был мелким одесским клерком Файнзильбергом, а Петров – одесским гимназистом по фамилии Катаев. Да и напутали они – Бальмонт приехал не на Александровский (сегодня – Белорусский), а на Брянский (ныне – Киевский) вокзал. Однако суть происходившего в «Эстетике» писатели уловили очень даже верно.
   После выступления академика Овсянко-Куликовского вставал тот самый «неофутурист» Владимир Маяковский в желтой кофте («мама связала» – признавался он самым близким товарищам по секрету) и вступал с ученым в прения:
   – Наш уважаемый лектор, господин Лаппо-Данилевский...
   – Не Лаппо-Данилевский, а Овсянко-Куликовский, – поправляли «неофутуриста».
   – Простите, но я не могу согласиться с мнением академика Семенова-Тян-Шанского. Он сказал, что поэзия...
   Смех, возмущенные крики и звон председательского колокольчика. А Маяковский знай свое:
   – Поэзия, многоуважаемый Новиков-Прибой, это...
   И далее, попеременно Муравьев-Апостол, Сухово-Кобылин и, на закуску, Кулик-Овсяновский.
   Академик трясется в припадке. Его прямо в кресле несут за кулисы. Публика неистовствует. День прошел не зря.
   Впрочем, какой там день! Обычно заседания открывали часов в десять вечера. Богема все-таки, не кот начхал.
   А вот символисты были тут, что называется, в своей тарелке. И «король поэтов» Игорь Северянин беззастенчиво делился радостью:
 
Я с нею встретился случайно:
Она пришла на мой дебют
В Москве. Успех необычайный
Был сорван в несколько минут.
 
 
Мы с Брюсовым читали двое
В «Эстетике», а после там
Был шумный ужин с огневою
Веселостью устроен нам.
 
   Как ни странно, Гиляровский чувствовал себя в этом сообществе весьма комфортно. «Король репортеров» бывал здесь часто и пользовался популярностью. Поэт Андрей Белый о нем вспоминал: «Сидит с атлетическим видом рыжавый усач, мускулистый силач, Гиляровский, сей Бульба, сегодня весьма отколачивающий меня, завтра моих противников из своей Сечи: ему нипочем! Все теченья – поляки, турчины; его нападенья с оттенком хлопка по плечу: „Терпи, брат, – в атаманы тебя отколачиваю!“ Мы с ним дружно бранились, враждебно мирились в те годы; газета ему, что седло: сядет – и ты вовсе не знаешь, в какой речи он галопировать будет».
   Вот и поди поиздевайся над таким.
   В здании на Большой Дмитровке Владимир Алексеевич ценился и как литератор, и просто как хороший человек. Ну и, конечно, как знаток Москвы, живая адресная книга. Зять Гиляровского, В. М. Лобанов, вспоминал: «Помнится, как в библиотеке Литературно-художественного кружка И. А. Бунин, заметив, что кто-то с трудом разыскивает на плане Москвы нужную ему отдаленную улицу, сказал:
   – Гиляй в столовой, поди и спроси у него, чем зря терять время на поиски и глаза портить».
   Не удивительно, что Гиляровский принимал самое активное участие в жизни кружка. Одно из подтверждений тому – письмо В. Переплетчикова, живописца и одного из предводителей «Союза русских художников», отправленное нашему герою: «Многоуважаемый Владимир Алексеевич, ввиду недостатка выставочных помещений для художественных выставок, Союз русских художников обратился в дирекцию литературно-художественного кружка с просьбой разрешить устройство выставок в помещении кружка. Ввиду того, что этот вопрос вторично переносится на обсуждение общего собрания кружка и ввиду его крайней важности для художников, мы очень просим Вас пожаловать на общее собрание 6 ноября и содействовать благоприятному для художников решению».
   Владимир Алексеевич неутомимо проводил в кружке, так скажем, «прохудожническую» политику.
* * *
   В 1912 году планировалось установить на Миусской площади, напротив университета имени Шанявского, памятник Льву Толстому работы скульптора С. Д. Меркурова. Скульптор использовал посмертную маску, а также слепки с головы и рук, снятые им с писателя в ноябре 1910 года на станции Астапово. Но главное было не это. Меркуров вознамерился использовать в качестве материала не бронзу, а гранит – решение по тому времени невиданное, и лично ездил в Финляндию выбирать для памятника особый, розовый камень.
   Меркуров писал о работе над статуей: «Русская жизнь в те времена представлялась мне как большая степь, местами покрытая курганами. На курганах стояли большие каменные „бабы“ – из гранита – Пушкин, Толстой, Достоевский и другие. И время от времени этот, казалось, мертвый пейзаж потрясался грозой, громами, подземными толчками и землетрясениями. Я вспомнил слова Толстого: „Вот почему грядущая революция будет в России...“ А на кургане в бескрайней степи стояла каменная „баба“. От этого образа я не мог освободиться».
   Впоследствии он признавался: «Мне кажется, что я открыл законы, которым подчиняются настоящие произведения искусства... В своих теориях зацепился кончиком за четвертое измерение... В статуе Толстого эти теории применялись бессознательно (интуитивно). Достоевского сделаю уже сознательно».
   Словом, памятник еще до постановки стал явлением в русском искусстве. Не удивительно, что наш герой, узнав об этом, направился в меркуровскую мастерскую, где познакомился с пока что не законченным произведением.
   Но Гиляровскому было достаточно увиденного. Он пишет заметку «Толстой из гранита»: «Бесформенная гранитная масса. Как из земли вырастает фигура с характерным контуром Толстого. К этой фигуре идут те простые линии, которые дает могучий гранит... Перед зрителем Л. Н. Толстой в его любимой позе: руки за поясом, слегка согнулся, глаза смотрят вниз. Сходство в лице, в позе, в каждом мускуле, в складках рубахи. Художнику удалось взять характерные линии, чему помог грубый материал: бронза, гипс, мрамор не были бы так характерны для этого гиганта – сына земли. Громадную работу заканчивает скульптор».
   Прочитав эту заметку, Сергей Дмитриевич посетил Столешники и после слов благодарности вдруг заявил:
   – А знаете, Владимир Алексеевич, когда вы умрете, я сделаю вам памятник из совсем необычного материала, из метеорита! Да, да, не смейтесь, откопаю где-нибудь в земле и сделаю.
   Гиляровский зашелся от хохота. Предложение тридцатилетнего ваятеля, которому все старше сорока пяти казались стариками, не могло не позабавить нашего героя. Он еле выговорил, давясь от смеха:
   – Отблагодарил, вот это называется отблагодарил. А не рано ли ты думаешь о памятнике для дяди Гиляя! Во-первых, я далеко не Толстой, а во-вторых, я еще поживу, ой-ой, как поживу!
   Памятник же так и не был установлен на Миусах – в то время там намеревались возвести храм Александра Невского, и «Союз русского народа» заявил, что если рядом появится памятник отлученному от церкви Льву Толстому, он сразу же будет взорван. Угроза подействовала.
   Статую открыли только в 1928 году, в сквере на Девичьем поле, откуда впоследствии перенесли на Пречистенку, во двор музея Толстого.
* * *
   В 1912 году в Первопрестольной состоялась выставка «Ослиный хвост». О ней много писали, много говорили, а впоследствии образовалось целое течение художников-авангардистов – «Ослиный хвост». В общем, выставка стала сенсацией.
   Но Владимир Алексеевич отнесся к этому ажиотажу, мягко говоря, скептически. Более того, поставил своего рода эксперимент. Дождался, пока в зале никого не будет, подошел к одной из вывешенных там работ – нечто зеленое, не пойми что – и быстро перевесил ее вверх тормашками.
   Второй раз он явился в день закрытия. Как и предполагалось, никто ничего не заметил. Зеленый шедевр висел так, как повесил его Гиляровский.
   Все новаторские поиски художников вызывали у него лишь ироническое неприятие. В. Лобанов писал: «Молодежь знала темпераментность хозяина Столешников, не умевшего и не желавшего лукавить. Она внимательно выслушивала одобрения и похвалу Гиляровского или резкий разнос за отход от правды жизни, за искажение действительности, за неискренность, холодную выдумку. Тем, кто оправдывал погрешности и объяснял их своим особым „видением“, Гиляровский убежденно говорил:
   – Мало ли что тебе причудится в потемках! Мало ли что ты сможешь увидать в постоянно запертой на замок, темной, заваленной хламом и старьем комнате, где давно уже никто не живет.
   Ты художник! Живи в шумном потоке текущей жизни, в говорливой, кипящей энергией толпе деятельных, творящих людей. Без устали броди и жадно наблюдай, вдыхай в себя радости и очарования жизни, просторы полей, величавые гулы лесов, безбрежную синеву неба и темень грозовых облаков, зеленую мураву весны и пушистые серебристые зимние дали с колеями вечно зовущих вперед дорог.
   Справедливое негодование и возмущение Гиляровского вызывали некоторые опыты и дерзания молодежи, сбиваемой с толку умозрительными увлечениями зарубежных «новаторов», выдумывавших «новые пути» в искусстве, не имевших никакой связи с жизнью.
   – Ты действительно видишь человека с тремя головами? – возмущенно спрашивал Гиляровский художника, показавшего ему этюд, написанный так, как он увидал на репродукции только что полученного заграничного художественного журнала.
   – Почему у тебя человек похож на скрипку? – спрашивал он другого, ощупывая мускулатуру его рук, а иногда похлопывая его по спине или шее.
   – Отчего у тебя вместо Василия Блаженного и обычных московских домов какие-то разноцветные кубики и конусы? – говорил Гиляровский художнику, показавшему этюд Красной площади. – Иногда ты можешь на улице увидать слона, особенно, если идешь ночью с пирушки, а конусы вместо домов, даже в сильном подпитии, вряд ли на московских улицах увидать можно.
   – Зачем писать бумажные цветы, когда можно поставить перед собой букет крымских роз или степные цветы? Никакая цветная бумага и рукомесло самых опытных мастеров не смогут заменить краски природы, – убежденно утверждал неистовый жизнелюбец из Столешников.
   – Колористические сочетания! – иронически повторял он слова автора, принесшего на суд свой натюрморт из искусственных цветов. – Разве можно сравнивать цветовую гармонию живых цветов с бумажными? Невозможно! И не надо! – горячо утверждал Гиляровский».
   Автор этих строк, конечно, очень сильно передергивал мысль о бессмысленности поиска новых художнических направлений. Но позиция «дяди Гиляя» передана бесподобно.
* * *
   В своей преданности делу Гиляровский иногда, что называется, перебирал. «Цель оправдывает средства» – это про него. Разумеется, Владимир Алексеевич по трупам к цели не шел и вообще был человеком мирным, добродушным. Но иногда откалывал коленца.
   Как-то раз он ехал в Москву с дачи. На станции Быково на платформе не было ни души. Наш герой насторожился – в это время ожидался поезд, и таких, как Гиляровский, дачников бывало больше чем достаточно.
   – Скоро ли будет поезд? – спросил Владимир Алексеевич у станционного работника.
   – Через двадцать минут, – сказал тот. – Но этот поезд в Быкове не останавливается.
   Смириться с такой ситуацией? Нет, это было не по нраву нашему герою. Он нюхнул табачку и придумал, что делать. Соскочил с платформы и пошел пешком по шпалам в сторону Москвы.
   Минут через двадцать – действительно поезд. Владимир Алексеевич, вместо того чтобы сойти с пути, снял шляпу, принялся ею размахивать и кричать:
   – Стой! Остановись!
   Машинист, естественно, остановился, думая, что этот человек предупреждает об опасности. Тогда Гиляровский сказал:
   – На пути все благополучно, трогай!
   И вскочил в вагон.
   Разумеется, никто не пострадал, поезд нагнал упущенное и прибыл в Москву по расписанию. Но можно представить, что было бы, если бы каждый дачник таким образом останавливал поезда.
   Конечно, для таких «изобретателей» существовал закон, который строгим образом карал за выходки. Но закона наш герой – с его-то связями – не боялся. Пользовался, так сказать, положением.
* * *
   Кстати, Владимир Алексеевич частенько сетовал на то, что заурядный дачник, не обладающий ни славой, ни редакционным документом, ни особенной физподготовкой, испытывает трудности в поездках железнодорожным транспортом. Он даже написал на эту тему довольно симпатичный фельетон: «Вы подумайте, огромные вагоны с двумя выходами на концах. Надо пройти весь коридор, застрять на узкой площадке, спускаться с ловкостью акробата вниз на три ступеньки, держась непременно обеими руками за ручки вагона, как по пожарной лестнице.
   И в довершение всего, если на полустанке вагон не дошел до платформы, повиснуть надо над откосом полотна, иногда покрытым острым щебнем, иногда полуаршинной глубины грязью. Повиснуть над бездной, имея багаж, сложенный на площадке вагона в ожидании носильщика или доброго человека из пассажиров, который передаст вам багаж, когда вы очутитесь на земле.
   А между прочим, для дачных поездов в прошлом году на некоторых железных дорогах были установлены полуминутные остановки, да именно на тех полустанках, где платформа длиной в три вагона, а пассажиры остальных вагонов обречены на сальто-мортале прямо на полотно. И строго, под угрозой штрафа, было предписано начальникам станций ровно ? минуты и не больше держать поезд.
   Пассажир только успел вынести на площадку корзину или кулек с провизией и начинает спускаться, чтобы через пять минут быть на своей даче и мирно обедать в кругу семьи... Он уже опустил ногу с нижней подножки вагона и ищет отдаленную землю... Но вдруг по мановению руки начальника станции весь поезд без звонка и свистка тихо двигается, и бедный пассажир взбирается опять на площадку, так как перед ним стоит задача рыцаря на распутье:
   – Сам соскочишь – багаж остался... Домой попадешь – обеда не будет!
   И едет до следующей станции. А тут на грех контролер:
   – Цап-царап! Пожалуйте доплату!..
   И пойдет канитель со всеми последствиями... И вместо того, чтобы пообедать дома, вы можете очутиться в жандармской следующей станции, откуда вас могут отправить под конвоем пешком за 15 верст в стан.
   – Для удостоверения личности!
   – Полминуты! Ни секундой больше! Иначе штраф, – помнит начальник станции и строго блюдет расписание.
   А что делать пассажиру в полуминутную остановку? Как выйти из вагона?
   Если еще при этом впереди вас стоит на площадке вагона почтенная старушка на костылях или весь коридор впереди перед вами займет купчиха пудов на одиннадцать весом, да еще с двумя кульками и чемоданом?»
   Впрочем, перед самим Гиляровским не стояла такая проблема. Он, в крайнем случае, окно бы высадил и вылез вовремя и в нужном месте.
* * *
   Конечно, и в быту Владимир Алексеевич был более чем необычен. Николай Морозов вспоминал: «Свой стиль у него был в работе, по-своему, не как все, он и отдыхал.
   Уезжал он неожиданно. Уйдет, бывало, после обеда из дома и не вернется. Вечер – его нет, ночь – его нет. А на другой день приходит открытка: оказывается, он встретил в Москве закадычных друзей с Кавказа и с ними уехал в солнечную Грузию отведать доброго кавказского вина, какого в Москве не сыщешь. Конечно, можно было бы пообещать друзьям приехать в другое время. Но у него на этот счет было свое правило: если не сейчас, то никогда. И он уезжал.
   Летом в Столешниках мы часто были с ним вдвоем. У нас у каждого был свой ключ. Прихожу однажды домой и вижу у себя на столе записку: «Сегодня уеду из Москвы, блюди мой дом. Твой В. Гиляй». Пишу на этом листе шутливые вирши:
 
Я готов блюсти ваш дом
И всем горжусь этим признаться,
Что быть могу секретарем и псом,
Где лаять, а где и объясняться.
 
   Проходит день, два – его все нет. На третий день вижу на столе приписку на том же листе:
 
Друг, Николай,
Ты зря не лай,
И псом не будь,
А не забудь —
Мой дом блюди
И в нем в тиши
Стихи пиши.
 
   Значит, он вернулся в Москву, отметился и снова умчался в неизвестном направлении.
   Нередко он выезжал на отдых в Петербург, где встречался с друзьями-литераторами. Но отдых у него, как и работа, проходил в непрерывном движении. Нет того, чтобы где-то уютно присесть в кресле с книгой или удобно протянуться на диване с газетой, пройтись по набережной, полюбоваться природой. Он везде непоседа, на отдыхе тоже мчится на всех парах, без остановки, мелькает с места на место.
   В поездках по городу он любил в пролетку извозчика вскочить на ходу и на ходу соскочить. На вопрос извозчика: «Куда ехать?» никогда не ответит, а вспылит: «На Кудыкину гору! Валяй прямо!» И извозчик ехал прямо. Через некоторое время новая команда: «Поворачивай налево», «Направо», и тот ехал, как приказывали. А когда седок выскочит из пролетки у какого-нибудь подъезда, на ходу, тогда извозчик может заключить: «Значит, приехали»».
   Но все эти выходки прощались нашему герою. Очень уж он был мил и обаятелен (хотя эксплуатировал нещадно эти свои качества).
* * *
   В 1913 году Владимир Гиляровский получил от Ильи Репина стихотворение в подарок:
 
Ось, чуете? – Москва гуде:
Казак Гиляй гуляе,
Матнею юлыцю мете,
Метелицю вздымае.
Словцы крылатии мета
И с ядом, и с риготом,
В весели верши заплета: кого щадить,
Кого пыта, кого доймае потом.
Вин характерник не спроста...
Як Бульбу дядька знають.
Шантують, поважають вси
До себе зазывають.
 
   Самое интересное, что все это было недалеко от истины. С годами наш герой полюбил носить удобные и колоритные костюмы запорожских казаков, а уж с известностью проблем и вовсе не существовало.
* * *
   Кстати, в 1914 году на выставке «Современное искусство» был вывешен портрет «короля репортеров» работы Александра Герасимова. Можно сказать, что наш Гиляровский тогда уже был признанным классиком. Художник А. А. Рылов вспоминал о том, как познакомился с нашим героем в том же 1914 году: «Я выставил в 1914 году „Лебедей над Камой“ и был очень доволен отведенным местом. Когда я пришел на выставку, то публики было уже полно. Едва прошел я „за кулисы“ – так называлась у нас комната Бычкова (художника В. П. Бычкова. – А. М.), –так на столе кипит самовар, разложены закуски. Кроме Вячеслава Павловича и кое-кого из художников, сидел какой-то старик с запорожскими усами, в поддевке и высоких сапогах. На столе лежала его шапка из серого барашка. Я принял незнакомца за охотника-борзятника, какие встречаются на картинах Петра Соколова. Бычков представил меня старику, тот протянул руку и крепко потряс: «Так эти лебеди твои? Это ты 'Зеленый шум' написал? Вот тебе мои стихи на память». – И он дал мне бумажку. Он оказался известным писателем и поэтом В. Гиляровским. Вот что было на бумажке:
 
Камою желтою лебеди белые
Тянутся к северу, в тундры холодные,
Мчатся красивые, гордые, смелые,
Вечно могучие, вечно свободные,
С жаркого юга, лучами спаленного,
К озеру в тень под березы плакучие
Манят их радости «шума зеленого»
Свежестью, бодростью, силой могучею».
 
   Все-таки «борзятник» – это сильно. И, пожалуй, лестно.
* * *
   Тот же А. Герасимов писал: «Однажды я пришел к В. А. Гиляровскому домой в Столешников переулок. Проходя по коридору в кабинет к Владимиру Алексеевичу, увидел довольно много небольших картин, приставленных к стене. Повернув одну из них, я увидел этюд, разглядывая следующие, я все больше и больше удивлялся. Этюды были один другого слабее.
   – Смотришь? – спросил Владимир Алексеевич, открывая дверь комнаты.
   Недоумение мое было настолько велико, что, забыв все на свете, я ответил ему вопросом:
   – Кто же это, Владимир Алексеевич, дарит вам?
   – Никто, сам покупаю, – ответил он.
   – Сами? – удивился я. – А зачем? Работы слабые.
   – Эх ты, голова садовая! Хорошие-то всякий купит, а ты вот слабые купи.
   – Да зачем же? – не унимался я.
   – А затем, что так денег дать вашему брату, художнику, нельзя, обидится, а купить этюд – дело другое. И хлеб есть, и дух поднят. Раз покупают, скажет он себе, значит, нравится, значит, умею я работать. Глядишь, больше стал трудиться, повеселел, и впрямь дело пошло лучше. Понял?»
   Покупал же наш герой эти работы на ученических выставках Училища живописи, ваяния и зодчества – довольно любопытном, но, увы, забытом феномене дореволюционной культурной жизни.
   Владимир Алексеевич писал: «Я люблю ученические выставки за их свежесть, за юношеские порывы, являющиеся иногда приятными сюрпризами, что не всегда можно найти на больших выставках, где каждое место на стене принадлежит известному художнику, который повторяет свое прошлое „я“ в легком варианте. А здесь между учениками нет-нет да и вынырнет новый порыв творчества, если автор его сумеет вложить свою душу в грамотные формы – результат упорного труда».
   Естественно, в дни ученических выставок (а они проходили зимой, в канун Рождества) к зданию училища съезжалось множество интересующихся – возможность купить за копейки шедевр действовала как магнит.
   И только Гиляровский покупал чепуху, притом нарочно. В отличие от них он был настоящим меценатом.
   В этом меценатстве не было, конечно, ни малейшего желания продемонстрировать общественности благородство своей души. Просто сам Владимир Алексеевич был человеком колоритным, и его, естественно, тянуло к таким же, как и он.
   Самым, пожалуй, колоритным из преподавателей училища был скульптор Волнухин. Викентий Вересаев вспоминал о нем: «Ученики звали его „тятя“. Был он очень добр – специально старороссийскою добротою: слишком был ленив, чтобы быть злым. Но если с кем случалась беда, невозможно было заставить его хоть пальцем двинуть в помощь ему, пойти похлопотать и т. п.: лень. В мастерской его было грязно ужасно. Пришла раз жена одного из его учеников, смущенно оглядывается, где бы ей сесть. Волнухин сел на запыленную табуретку, повертелся на ней. Встал:
   – Садитесь. Теперь чисто.
   Жил и ел в своей мастерской, сам себе варил борщ. Была семья, но там он обедать не любил. Жена скажет: «Умой руки». Посуду не мыл неделями. Раз старуха няня ему сказала:
   – Ужотка пойду я в баню, давай посуду твою захвачу, там помою.
   Только в бане можно было ее отмыть. Вздумает угостить чаем – ужас: и стакан неделями не мыт. Если гость предварительно вымоет стакан, Волнухин обидится».
   Впрочем, экзотических персон в училище было хоть отбавляй. Рослый истопник подрабатывал тут «бельведерским Аполлоном» – был по совместительству натурщиком. А один из профессоров, кутила-скульптор Ромазанов, угощал всех горячим «напитком весталок» (из джина и коньяка с сахаром и апельсинами) и устраивал шествия хмельных трубачей по Мясницкой.