* * *
   Только в 1926 году вышла в свет первая книга нашего героя, посвященная Москве, – «Москва и москвичи». Тираж ее составил всего-навсего четыре тысячи экземпляров. Мягкий переплет, скромное оформление, восемь небольших гравюр Ивана Павлова. Правда, еще было издано сто экземпляров подарочных, на красивой бумаге.
   Тираж разошелся мгновенно. Владимир Алексеевич, как говорится, воспрял духом, позабыл о своих осложнениях после простуды, принялся работать дальше, на сей раз над «Моими скитаниями» – книгой, про которую впоследствии он скажет: «самая любимая из всех моих книг». Не удивительно – ведь если прочие его труды формально все же посвящаются другим героям, то здесь главный герой – он сам, Владимир Гиляровский собственной персоной.
   Он, правда, делал первые заметки еще в 1905 году, однако серьезная работа над книгой началась лишь после революции.
   Сперва книга называлась «Мои записки из бродяжной жизни». Писал он ее от руки, в большой тетради. Не имея четкой цели. Не придерживаясь хронологии. Он предварил свою работу комментарием: «Нет! это не автобиография, нет, это не мемуары. Это правдивые кусочки моей жизни и окружающих, с которыми связана летопись эпохи (по выражению одного ученого, убеждавшего меня приняться за эту работу), охватывающая собой почти семь десятков лет».
   Под ученым понималась, вероятнее всего, профессор университета О. И. Богомолова. Во всяком случае, на протяжении почти что всей работы над «скитаниями» (с начала двадцатых и до самой смерти, то есть более десяти лет) он писал ей о том, как продвигается новая книга. Особенно гордился тем, что изобрел новый формат предисловия: «Написал новое предисловие к „Моим скитаниям“, которое только три дня тому назад закончил одной первой строчкой, и им доволен. Мне удалось выбрать новую форму предисловий к книгам. Для „Моих скитаний“ это всего шесть строк стихотворения, которые читатель прочтет и, пожалуй, не поймет, а задумается, что это такое? И, только читая книгу, вернется несколько раз к нему, поймет все и заинтересуется. Будет там написано только одно:
   От автора
 
Я рожден, где сполохи играли, —
Дон и Волга меня воспитали,
Жигулей непролазная крепь,
Снеговые табунные дали,
Косяки, расцветившие степь,
И курганов довечную цепь».
 
   Книга была впервые напечатана в 1928 году и стала первой частью знаменитой автобиографической трилогии: «Мои скитания», «Люди театра» и «Москва газетная».
* * *
   В 1928 году Владимир Алексеевич приступил к усовершенствованию «Москвы и москвичей» – на сей раз под названием «Записки москвича». Причиной послужило приглашение общества «Старая Москва» сделать доклад по теме «Москва 80-х годов».
   Наш герой, вопреки ожиданиям, на это обиделся. Ответил:
   – Слишком широкая тема – Москва в 80-х годах! Кусочки той жизни, которые блеснут в памяти, могу еще рассказать, а обстоятельно ничего. Подумайте, Москва 80-х годов! Да это десятки томов. И дайте мне десятки лет, я не могу написать Москву 80-х годов. Обстоятельный человек, вроде Кони, может еще справиться с такой задачей, а я... везде налетом, на минуточку, а там новые и новые впечатления. Все прыгает, вертится, исчезает и опять новое. 80-е годы... Жил восемнадцать часов в сутки. А тут доклад! Невозможно!
   Но, поостыв, вернулся к этой теме. Говорил: «Название скромное, да и другого быть не может. Москва неописуема, одному человеку не справиться. Историю и быт новой Москвы дает современная писательская молодежь, и она справится с этой огромной задачей. И в помощь молодым исследователям и бытописателям надо дать картины Москвы дореволюционной, дать типы верные, правдивые. Для того чтобы писать новое, надо знать старое. Каждый бытописатель старого пусть даст только то, не мудрствуя лукаво, что он сам наблюдал, переживал, знал. Это облегчит работу молодежи».
   Этот человек не мог сидеть без дела.
   Книга же была закончена в 1930 году.
* * *
   А в новогоднюю ночь 1929/30 года произошла пренеприятная история с приятелями Гиляровского – Вуколом и Михаилом Лавровыми. Братья Лавровы возвращались с вечеринки и увидели, как некий человек в черном пальто куда-то тащит женщину, одетую в одно лишь платье. Женщина упирается, но сделать ничего не может.
   Михаил Михайлович, не долго думая, ударил незнакомца. Тот достал свисток и засвистел. Женщина убежала.
   Сразу появились милиционеры, братья рассказали об увиденном, но человек в черном пальто все отрицал. Он якобы просто шел по улице, и вдруг его принялись бить.
   Ситуация серьезно осложнялась тем, что «жертвой» братьев был Макс Гельц – известный социалист, бежавший в СССР от гитлеровского режима. Разумеется, поверили ему. Дело запахло уголовщиной.
   Братья сразу же обратились за советом к Гиляровскому, к своему старому и мудрому знакомому. Владимир Алексеевич бросил все дела, поехал на переговоры с Гельцем. Тот же был неумолим, настаивал на возбуждении дела против братьев. Их же Владимир Алексеевич тем временем упрятал в свой заповедный мир – подземную Москву. Пристроил к своему знакомому чистить коллектор. Гиляровский знал, что это место – самое надежное. Там точно их искать никто не станет.
   Между тем Гельц все же согласился забрать заявление, однако братьев не простил. Гиляровский разрешил братьям Лавровым выйти на поверхность, но, понимая, что Гельц может мстить, на всякий случай посоветовал уехать из Москвы. Хотя бы в Ленинград. Что, разумеется, и было сделано.
   Гельц, однако же, выдумал новую каверзу – устроить в университете товарищеский суд над Михаилом. Узнав об этом, Гиляровский посоветовал ему уехать еще дальше – в Сибирь. Тот опять послушался, добрался до Иркутска, сдал там экзамены экстерном, защитил диплом и в результате стал профессором Иркутского политехнического института.
   Можно лишь предполагать, как бы сложилась жизнь бедного Михаила, останься он в Москве. Владимир Алексеевич явно предполагал. Ведь, вопреки устоявшемуся мнению, он был далек от идеализации советской власти. Знал, чем именно в те времена заканчивались в Москве суды, пусть и «товарищеские».
* * *
   В 1931 году Владимир Алексеевич завершил книгу под названием «Друзья и встречи». Живо, весело, с любовью и лукавством он описывал тех, с кем свела его судьба еще до революции. И отдавал должное советским правилам игры – вовсю расхваливал власть коммунистов. В эти минуты талант изменял ему. Пропадала искренность и живость, язык становился плоским и штампованным. Вот, например, как он закончил свои сокровенные воспоминания о Чехове: «Колышется живая площадь красными знаменами, красными платочками, красными майками. А среди этого красного, ритмически волнующегося моря вкраплены яркие зеленые, оранжевые и голубые пятна и полосы.
   Послушная звукам оркестра, стройно движется демонстрация. Тысячи рук с рельефными мышцами сверкают и золотятся живой бронзой на солнце, опускаются и снова вырастают из цветных маек. Тысячи оживленных глаз и здоровых румяных лиц глядят весело и уверенно.
 
Шаг уверен, ярок, смел.
Звучит ритмично мостовая,
И бронза загорелых тел
Горит на солнце, как живая.
 
   – Все люди будут сильными! – сказал мне в одну из бесед А. П. Чехов.
   – «Все люди будут сильными», – глядя на демонстрацию, повторил я слова Чехова.
   В восторге смотрел я на эту полную сил и жизни молодежь, на стройные ряды загорелых ребятишек, радостным и звонким строем уверенно шагающих за своими старшими товарищами. На лицах у всех написано:
   «Мы – сильные!»
   И теперь, когда я заканчиваю эти строки, мое восьмидесятилетнее сердце болит о друге юных дней, и мне думается, будь он жив, – встретив такой праздник молодежи, он, автор «Хмурых людей», написал бы книгу: «Жизнерадостные люди»».
   Похоже, Гиляровский сам не понимал, что пишет.
* * *
   Подходила к завершению работа над «Людьми театра». Наш герой писал в 1933 году О. Богомоловой: «В самом скором времени закончу „Люди театра“... Я уже сегодня разбираюсь в этюдах, отложил материалы к третьей части (первая – Вася, вторая – Ермолова), третья часть еще почти не начата, надо сделать заново, и я уже сообразил начало плана... Все другие материалы отложил, выложил перед собой только то, что надо для книги и первым делом для третьей части, которую должен прежде всего закончить».
   «В голове за ночь сложился план третьей части. Начинаю с главы об А. А. Бренко – самой яркой представительнице „Людей театра“, сделал за ночь карандашные наброски, сажусь писать... Принимаюсь за работу и сейчас уверенно говорю: Бренко выйдет хорошо. Кого дальше буду писать, не знаю. Думаю, Андреева-Бурлака».
   «Бренку кончил... Вышла вся хороша. Начало доброе, писать хочется. Теперь начал работу над третьей главой – Андреев-Бурлак... Работается легко, весело».
   Увы, здоровье не позволило закончить эту книгу. Гиляровский умер, так и не дописав «Людей театра». То, что мы имеем сегодня, – не только авторский, но и публикаторский труд.
* * *
   В 1933 году дачу Гиляровского ограбили. Строго говоря, это был не грабеж, а самое настоящее разбойное нападение. Грабители ворвались в дом, согнали всех членов семейства в одну комнату, заперли на замок. Сам Владимир Алексеевич отсутствовал – гулял в лесу. Злоумышленники это быстро выяснили и поставили у входа на участок вооруженного дозорного.
   Владимир Алексеевич подошел к даче, увидел человека с финкой, грозно крикнул:
   – Убери!
   Тот, сам не понимая почему, убрал оружие – такая сила была в голосе этого старого уже, полуглухого и полуслепого человека.
   Гиляровский начал объяснять грабителю, что он писатель, пишет книги, в том числе про обездоленных, про тех, кого нужда заставила идти на преступление.
   Бандит, однако, к тому времени одумался и нагло заявил:
   – У каждого своя работа.
   Гиляровского препроводили к своему семейству, после чего обчистили его жилище – все забрали, вплоть до спичек. Владимир Алексеевич рассказывал:
   – Подходит ко мне главный: «Давай, старик, золотишко!» Сам вот с таким ножом – каким в магазинах колбасу режут. Я показываю ему колечко на пальце: «Вот все мое золотишко, только всю жизнь не снимается, придется рубить палец...» Покосился на меня и отошел. Начал вешалку обирать. Я и завел с ним разговор. «Так вы – разбойнички, значит? Очень приятно! Я когда-то про разбойничков стихи писал – хочешь почитаю?..» И пока они узлы вязали, я им про Стеньку Разина мою поэму читал. Ушли с узлами.
   Поскольку наш герой не был обычный, заурядный обыватель, милиция всерьез взялась расследовать этот грабеж, и уже на следующий день преступников поймали. Все имущество, включая спички, было спешным образом возвращено владельцу.
   Как же поступил Владимир Алексеевич? Явился в КПЗ, добился встречи со злоумышленниками, поговорил с ними, угостил нюхательным табаком, а сразу после этого отправил передачу с далеко не худшими продуктами.
   Он получил потом письмо от тех бандитов: «Не знали мы, какой вы есть человек, мы ничего бы худого для вас не сделали». И приписали: «Может статься, пожевать пришлете».
   Как тут не вспомнить доктора Федора Петровича Гааза, который за сто лет до тех событий занимал должности главного врача Москвы и члена Комитета попечительства о тюрьмах.
   Пришел как-то раз к Гаазу пациент. Дождался, пока Гааз выйдет из комнаты, – и убежал, прихватив серебряные ложки. Сторож больницы догнал злоумышленника, доставил к Гаазу, сам же пошел за полицией. А доктор сказал посетителю так:
   – Ты фальшивый человек, ты обманул меня и хотел обокрасть, Бог тебя рассудит... а теперь беги скорее в задние ворота, пока солдаты не воротились... Да постой, может, у тебя нет ни гроша – вот полтинник; но старайся исправить свою душу – от Бога не уйдешь, как от будочника.
   Говаривали, что во время проповедей о порядочности, до которых доктор был большой охотник, увещеваемые таскали из карманов филантропа деньги. Зато и любили его. Как-то раз Федор Петрович шел морозным вечером к больному. Повстречались ему трое татей. «Скидывай, – говорят, – шубу». А когда узнали – извинились. Ничего не взяли. Даже проводили до больного – чтобы не обидели другие тати доктора.
   Арестанткам Гааз дарил всякие «излишества»: грецкие орехи, апельсины, пряники. Целовался с ними. Врачу пеняли: дескать, балует преступниц, развращает их. Гааз же отвечал со своим трогательным немецким акцентом:
   – Извольте видеть, милостивой сударинь, кусок клеба, крош им всякий дает, а конфекту или апфельзину долго они не увидят, этого им никто не дает, это я могу консеквировать из ваших слов; потому я и делаю им это удовольствие, что оно долго не повторится.
   Словом, сходств с легендарным доктором немало. Только вряд ли наш герой знал о его существовании, старался подражать. Нет – просто он был человеком такой же широкой и доброй души. Точнее говоря, сделался им за время своего нелегкого жизненного пути.
* * *
   Здоровье становилось все хуже и хуже, но наш герой не сдавался. В редкие теперь периоды не слишком-то существенного улучшения – вовсю радуется жизни. Писал дочери: «Милая, дорогая моя Надюша! Я сегодня радуюсь всему, чувствую себя бодрым, веселым, совершенно спокойным. Помолодел на тридцать три года! Великолепное весеннее утро, даже в каменных Столешниках... Мама пошла в кооператив на Мясницкую и на Сухаревку, то есть бывший Сухаревский рынок... Вчера был солнечный вечер, яркий закат со стороны Триумфальных ворот золотил Садовую снизу и рассыпался в умирающих остатках заревом».
   Владимир Алексеевич не хочет умирать. И даже есть, по настоянию врачей, давно уже обрыдлую ему жидкую гречневую кашу. Разве что попеняет супруге:
   – Маня, опять?
   – Гиляй, – отвечает супруга, – гречневая каша полезна, в ней много железа.
   – Да я ведь вторую кочергу доедаю, – стонет он. Но кашу съест.
* * *
   Весной 1934 года наш герой снова засобирался в любимое Картино. Только эти сборы отличались от тех, что были ранее. Владимир Алексеевич писал своему приятелю А. Зуеву: «Юный мой друг Александр Никанорович! Сижу один за столом, все давно спят, а мне не спится: голова болит, очень переутомился за зиму, и 18-го я с Марьей Ивановной еду на все лето в свое прекрасное Картино, не беру с собой ни одной папки с материалами для работы – беру только обрывки тетрадки со стихами, – а это не работа, это отдых души и сердца и голове покой: она у меня в поэзии не участвует – стихов я не делаю, они сами рвутся и льются с пера, когда время приходит...
   Буду жить в поэзии. Какая красота кругом! Ранним летом особенно хорошо бывает утро, когда еще роса не ушла и кое-где между деревьями поднимается к небу
 
Нежный солнечный туман...
Описать такое утро,
И небес голубизну,
И эфира глубину —
У художника нет красок,
У поэта мало слов...
 
   И вот через три дня я вырвусь из этой суеты по прекрасным тротуарам выросшей Москвы и буду блаженствовать с записной книжкой в руках в моей глуши, а
 
Вокруг меня орешник пышный
Обвивает нежный хмель,
Голубеют незабудки, —
Глазки неба на земле,
Белки прыгают по веткам,
Остановятся... глядят...
 
   И вот здесь у себя я буду проводить девятое лето подряд, но только буду видеть одну поэзию – как решил уже. Буду отдыхать в первый раз в жизни целое лето без работы, в первый раз после 60 лет непрерывной работы. И уже сейчас, на этом первом письме тебе, которое само пишется, я отдыхаю».
   Наш герой явно сдавал.
* * *
   В 1934 году Гиляровский пишет очень показательное послесловие к «Москве газетной». Это одновременно панегирик и профессии газетчика, и советской власти.
   «С гордостью почти полвека носил я звание репортера – звание, которое у нас вообще не было в почете по разным причинам.
   – Так, газетный репортеришко! – говорили некоторые чуть не с презрением, забывая, что репортером начинал свою деятельность Диккенс, не хотели думать, что знаменитый Стенли, открывший неизвестную глубь Африки, был репортером и открытие совершил по поручению газеты; репортерствовал В. М. Дорошевич, посетивший Сахалин, дав высокохудожественные, но репортерские описания страшного по тем временам острова... Многие и многие русские писатели отдавали репортажу много сил, внимания и находчивости.
   Я бесконечно любил это дело и отдавался ему весь, часто не без риска. И никогда ни одно мое сообщение не было опровергнуто. Все было строгой, проверенной, чистой правдой. И если теперь я пишу эти строки, так только потому, что я – репортер – имею честь быть членом Союза советских писателей».
   Концовка совсем уж абсурдная. Хотя смысл ясен – при советской власти репортерство стало почитаться. Не удивительно – газетные работники сделались идеологическими служащими, чуть ли не вершителями судеб. Да и на доход не жаловались. Так что престиж профессии значительно возрос.
   А в наши дни он вновь приблизился к дореволюционному. Хотя послесловие к «Москве газетной» студентов журналистских факультетов требуют чуть ли не наизусть заучивать.
   В том же 1934 году написан эпилог к самой известной книге Гиляровского – «Москва и москвичи». Весьма своеобразное произведение.
   «С подъезда вокзала я сел в открытый автомобиль. И первое, что я увидел, это громаду Триумфальных ворот.
   На них так же четверня коней и в колеснице та же статуя славы с высоко поднятым венком... Вспоминаю... Но мы уже мчимся по шумной Тверской, среди грохота и гула...
   Прекрасная мостовая блестит после мимолетного дождя под ярким сентябрьским солнышком. Тротуары полны стремительного народа.
   Все торопятся – кто на работу, на службу, кто с работы, со службы, по делам, но прежних пресыщенных гуляющих, добывающих аппетит, не вижу... Вспоминается: «Теперь брюхо бегает за хлебом, а не хлеб за брюхом».
   Мы мчимся в потоке звенящих и гудящих трамваев, среди грохота телег и унылых, доживающих свои дни извозчиков... У большинства на лошадях и шлеи нет – хомут да вожжи.
   Перегоняем все движение, перегоняем громоздкие автобусы и ловкие такси.
   Вдруг у самой Садовой останавливаемся. Останавливается вся улица. Шум движения замер. Пешая публика переходит, торопясь, поперек Тверскую, снуя между экипажами...
   А на возвышении как раз перед нами стоит щеголеватый, в серой каске безмолвный милиционер с поднятой рукой».
   Только что, на четырех сотнях страниц, Владимир Алексеевич описывал дореволюционный город. Да, большая часть книги была сделана гораздо раньше. Но далеко не вся.
   Гиляровский писал вкусно, смачно, талантливо. И что? Куда все подевалось? Вымученные, плоские фразы. Какие-то штампованные образы. «Тротуары полны стремительного народа».
   Что поделать – Гиляровскому под восемьдесят. Нелегко дается ему воспевание нового быта. Роль восторженного репортера получается из рук вон плохо. Но наш герой продолжает делать вид, что восхищается новой Москвой.
   Садовое кольцо лишилось кустиков и клумбочек? Да это же прекрасно!
   «Мы мчались вниз. Где же палисадники? А ведь они были год назад. Были они щегольские, с клумбами дорогих цветов, с дорожками. В такие имели доступ только богатые, занимавшие самую дорогую квартиру. Но таких садиков было мало. Большинство этих загороженных четырехугольников, ни к чему съедавших пол-улицы, представляло собой пустыри, поросшие бурьяном и чертополохом. Они всегда были пустые. Калитки на запоре, чтобы воры не забрались в нижний этаж. Почти во всех росли большие деревья, посаженные в давние времена по распоряжению начальства.
   Вот эти-то деревья и пригодились теперь. Они образуют широкие аллеи для пешеходов, залитые асфальтом. Эти аллеи – тротуары под куполом зеленых деревьев – красота и роскошь, какой я еще не видал в Москве».
   Забран в асфальт Охотный ряд? Прелестно!
   «Огибаем Большой театр и Свердловский сквер по проезду Театральной площади, едем на широкую, прямо-таки языком вылизанную Охотнорядскую площадь. Несутся автомобили, трамваи, катятся толстые автобусы».
   Что в новой Москве ни происходит – все, конечно, к лучшему. Только очень уж не вяжется это малюсенькое послесловие со всей книгой.
* * *
   И вот наступили последние дни в жизни нашего силача, каламбурщика, непоседы, весельчака и «короля репортеров». Н. Морозов писал: «Солнечная, теплая осень 1935 года. Дорожки московских бульваров густо усеяны опавшими листьями.
   В Столешниках, в квартире В. А. Гиляровского, открыты окна, распахнуты настежь двери балкона – сейчас нужно много света и воздуха.
   На стене кабинета Владимира Алексеевича висит его портрет кисти народного художника СССР А. М. Герасимова, замечательный по сходству и выполнению; писатель изображен у себя на даче, среди зелени, сидящим около стола, покрытого белой скатертью. Его фигуру обильно заливает знойный солнечный свет. На столе полевые цветы, тарелка крупной аппетитной клубники; он сидит с традиционной табакеркой в руках, полный сил, бодрый и радостный, каким был всю жизнь. А у противоположной стены, сплошь завешанной картинами больших русских мастеров – Саврасова, Левитана, Архипова, Поленова, – лежит в постели сам писатель, больной, престарелый, ему идет уже восемьдесят третий год.
   У его кровати – дубовая тумбочка, заваленная тетрадями, записными книжками, бумагой, карандашами. Время от времени Владимир Алексеевич делает заметки, что-то записывает – писательская потребность у него неукротима».
   Но все, увы, совсем не то, что было. Слепота, глухота, немощь. И, главное, самое страшное – забвение. Гиляровский больше не кумир молодых репортеров, не участник шумных пирушек и не автор многочисленных газетных репортажей. В книжных магазинах продаются его книги. Их покупают, их читают, пишут письма автору. Но только и всего. Конечно же такая жизнь не могла понравиться такому живчику, как Гиляровский.
   А вести другую не было возможности. Увы.
   Однако Гиляровский делал все, что мог, чтоб не предаваться унынию. Былая слава, разумеется, ушла, но старых друзей все же было много.
   – Как вы себя чувствуете? – спрашивали они у старика.
   – Нахожусь в блаженном успении, – ответствовал тот. И улыбался.
   Иронизировал по поводу своей все прогрессирующей глухоты:
   – Ничего. Меньше буду слышать глупостей. Сетовал:
   – Банки прописали. Ухандакался. Сколько было силищи, и какой! Думал, что памятник Минину и Пожарскому раньше меня развалится.
   Больно было смотреть на него.
   Время от времени пытался сочинять стихи. Выходило нечто странное.
 
Я вижу даль твою, Россия,
Слежу грядущее твое,
Все те же нивы золотые,
Все тот же лес, зверей жилье.
Пространства также все огромны,
Богатств на миллион веков.
Дымят в стенах бескрайних домны.
Полоски рельсовых оков
Сверкают в просеках сосновых
И сетью покрывают дол,
И городов десятки новых,
И тысячи станиц и сел.
Пески немые Туркестана
Покрыты зеленью давно,
Их с мрачной джунглей Индостана
Связало новое звено.
Покой и мир. Границ казенных
Не ведает аэроплан,
По радио нет отдаленных,
Неведомых и чуждых стран.
На грани безвоздушной зоны
При солнце и в тумане мглы
Летят крылатые вагоны
И одиночные орлы.
То там, то здесь дымят гиганты,
Солончаки рвут трактора,
Изобретатели – таланты,
Еще незнамые вчера,
Сегодня украшают сферы,
Рвут стратостаты стратосферы...
А под Москвою – в путь подземный
Незримо шествует метро...
 
   Впрочем, если знать, как именно Владимир Алексеевич писал теперь стихи, ирония сразу исчезнет. Владимир Лидин вспоминал: «Почти утратив зрение, страдая жестокой бессонницей, Гиляровский ночами писал стихи. Он складывал бумагу так, что она становилась как бы гофрированной, постепенно развертывал в темноте и нащупывал очередную складочку, чтобы наносимая на ощупь строчка не наехала на строчку».
   Это был пусть и бессмысленный, но все же подвиг.
   А так хотелось вернуть молодость! Наш герой жаловался своему хорошему знакомому, А. Зуеву: «Друг мой дорогой, пишу карандашом и чуть разбираю, что написал: за время болезни очень ослаб и зрение вместе ослабло. Голова еще усталая, но уже „отважная мысль колобродит“, – тянет меня к самой моей любимой книге „Мои скитания“. Там и Москвы не мало, а главное – степи табунные между Доном и Волгой, дававшие лучшую верховую лошадь и всю кавалерию.
   Теперь там гиганты-заводы, тракторы шумят по солончакам, а табунов таких уже нет. Сейчас – май, лучшее время степи; табуны еще недавно черными точками кое-где мелькали по снеговой дали беспредельной – а в мае они разбивались на косяки от 10 до 20–30 голов в одномастные косяки маток с жеребятами и под управлением своего «султана» – косячного жеребца – носились по степи, как цветные клумбы.
   Скоро ничего от степной старины не останется, из того, что я когда-то здесь переживал и вспоминаю, как дни моей юности.
   Останется только – белая под снегом зимой и зеленая теперь – цепь курганов, указывающая прямой путь с востока на запад – скифов, их теперь уже не расцветят разноцветные косяки. Их нет.
   И вот сейчас в моей голове роятся степные картины, и я их понемногу собираю для «Моих скитаний». Дам в них для степных колхозов кой-какие указания для сохранения степной верховой лошади, необходимой для кавалерии. Больше всего боюсь, что какой-нибудь поклонник рысака вздумает «улучшить» верховую лошадь рысакам и этим ее окончательно испортит.
   Пока она немного отложена, но книга будет еще интереснее, чем была. Я живу ею!»
   А затем признавался: «Вот сейчас ясный, светлый день, два часа, а я все-таки вижу все в тумане. Принесли газету, но буду читать только заглавия, буквы мне не ясны. Какая жалость, что не могу проехать на метро! А ведь я был в первой шахте в первые дни ее работы, но меня оттуда сторож выгнал. А все-таки я был первый из литераторов!»