Страница:
Пожар навел страшную панику на рабочих. Так, например, в понедельник, 31 мая, в казарме № 5 при раздавшемся крике «горим! пожар!» произошел неподдающийся описанию переполох, но тревога оказалась напрасной – пожара не было. Теперь рабочие, для безопасности, привязывают у окон веревки, чтобы избегнуть страшного несчастья быть заживо поджаренными».
А спустя несколько дней последовало и продолжение: «Упавшую крышу и обгорелые бревна на погоревшем корпусе Морозовской фабрики сняли, но до сих пор не разрывают землю, свалившуюся с накатов и покрывшую уцелевший пол второго этажа здания. Между рабочими носятся упорные слухи, что под этой землей есть еще трупы сгоревших. В больнице из числа помещенных туда обожженных шесть человек умерли и были похоронены на так называемом Мызинском кладбище. Кладбища здесь два: одно около церкви, близ села, называемое Ореховское, а другое Мызинское. На первом хоронят только жителей известных деревень и сел или тех умерших, для которых откупят место, а на другом всех без исключения. Мызинское кладбище находится в полуверсте от церкви в небольшом сосновом лесу, на песчаном кургане. Тут же похоронены и одиннадцать человек сгоревших. На днях еще привезли из больницы несколько человек на кладбище, но на вопросы: „Что это, из числа пострадавших?“ ответ последовал отрицательный. И уже потом объяснилось, что „запрещено“ говорить, что умирают погорельцы. Вообще происшедшую катастрофу и все ее последствия здесь хотят прикрыть почему-то непроницаемой завесой...
Так, например, желая узнать и проверить ранее добытые нами из уст посторонних и пострадавших фабричных известия, мы обратились с этой целью к местному надзирателю, старику, получающему жалованье от Морозовской фабрики, но от него получили полнейший отказ сообщить нам необходимые сведения.
Не добившись ничего от блюстителя порядка, мы обратились к фабричному врачу. Но и этот последователь Эскулапа настолько пропитался тем же фабричным духом таинственности, что решительно отказался отвечать на наши вопросы.
– Скажите, по крайней мере, доктор, сколько у вас в больнице обгоревших? – спросили мы.
– Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь или в контору, или, самое лучшее, к следователю, – был ответ.
– Не можете ли вы сказать, удовлетворительно ли их здоровье, поправляются ли они после обжога?
– Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь в контору или...
– Но скажите, пожалуйста, умер кто-нибудь из них? Ведь это же не секрет!
– Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь лучше... – и, не кончив речи, врач ретировался.
Между тем, несмотря на молчание врача, известно, что в больницу после пожара труднобольных поступило 29 человек. Но сколько из них поправилось и сколько умерло – неизвестно.
В настоящее время на фабрике идут переделки. К нерастворяющимся рамам начали приделывать петли, по стенам казарм наставили несколько деревянных лестниц... и только! Почти все корпуса, и даже самый громадный – прядильный, снабжены лишь старыми деревянными лестницами снаружи, да и то по одной или по две... Вообще нельзя не сказать, что г. Морозову, считающему у себя на фабрике до 15 000 рабочих, следовало бы серьезнее позаботиться о них. Не лишне было бы, например, посократить усилившиеся за последнее время штрафы, подумать о предупредительных мерах на случай пожара и распорядиться, чтобы по ночам в коридорах корпусов дежурили сторожа, а в «каморках» спали бы не по 15 и 17 человек, как это делается теперь, а поменьше, сообразно величине этих «каморок»».
Дело кончилось вызовом Пастухова к губернатору Москвы. Тот обвинил главного редактора в организации бунта на фабрике – ознакомившись с газетной публикацией, рабочие действительно затеяли бузу – оставили станки, стали собираться в кучки и переговариваться. Хозяева ходатайствовали перед градоначальником, чтобы он выслал автора крамольной публикации из Москвы. Пастухов, однако же, сослался на каких-то не известных никому рабочих с фабрики, которые, якобы, принесли заметку. Губернатор – жизнелюб и бонвиван Владимир Долгорукий – спустил все на тормозах.
По этому поводу Пастухов с Гиляровским и еще одним сотрудником «Московского листка» устроили у Тестова истинный пир. Николай Иванович кутил, наказывал официанту:
– Кузьма, уху из стерлядки, расстегайчик пополамный, чтобы стерлядка с осетринкой и печеночка налимья, потом котлеты пожарские, а там блинчики с вареньем. А пока закуску: икорки, балычка, ветчинки – все как следует. Да лампопо по-горбуновски, из Трехгорного пива.
Одна беда – так и не выяснили, кто разлил керосин.
Тайком пробрался к экстренному поезду, который приготовили для высшего железнодорожного начальства, и спрятался под поезд, припаркованный бок о бок с ним. Выгадав случай, проскочил в экстренный поезд и спрятался в уборной. Так и доехал до Кукуевки, рядом с которой и произошла трагедия. И отправил телеграмму в родную газету.
«Огромный глубокий овраг пересекает узкая, сажень до двадцати вышины, насыпь полотна дороги, прорванная на большом пространстве, заваленная обломками вагонов. На том и другом краю образовавшейся пропасти полувисят готовые рухнуть разбитые вагоны. На дне насыпи была узкая, аршина в полтора диаметром, чугунная труба – причина катастрофы. Страшный ночной ливень 29 июня 1882 года, давший море воды, вырвал эту трубу, вымыл землю и образовал огромную подземную пещеру в насыпи, в глубину которой и рухнул поезд... Два колена трубы, пудов по двести каждая, виднелись на дне долины в полуверсте от насыпи, такова была сила потока...
Оторвался паровоз и первый вагон, оторвались три вагона в хвосте, и вся средина поезда, разбитого вдребезги, так как машинист, во время крушения растерявшись, дал контрпар, разбивший вагоны, рухнула вместе с людьми на дно пещеры, где их и залило наплывшей жидкой глиной и зысыпало землей, перемешанной тоже с обломками вагонов и трупами погибших людей».
Затем на место происшествия съехались и другие репортеры. Но первым с сообщением о катастрофе выступил «Листок», что еще более прославило «Дядю Гиляя».
Полмесяца длились работы у Кукуевки. Все это время наш герой провел на месте происшествия: «С момента начала раскопок от рассвета до полуночи я не отходил от рабочих. Четырнадцать дней! С 8 июля, когда московский оптик Пристлей поставил электрическое освещение, я присутствовал на работах ночью, дремал, сидя на обломках, и меня будили при каждом показавшемся из земли трупе... Я пропах весь трупным запахом и более полугода потом страдал галлюцинацией обоняния и окончательно не мог есть мясо».
И, разумеется, все это время Пастухов публиковал его подробные и регулярные отчеты.
Первый из них назывался бесхитростно, однако эффектно: «Страшная катастрофа на Курской железной дороге»: «Сильный дождь, продолжавшийся в Москве целый день во вторник, 29 июня, лил и в отдаленных от нее Тульской и Орловской губерниях и при этом сопровождался там страшной бурей. Поэтому к вечеру на многих местах полотно Московско-Курской дороги было размыто, и рельсы или разошлись, или совсем свалились. Оказалось это близ станций Сергиево и Скуратово, но в третьем месте, именно, не доезжая 1? версты до станции Чернь, ночью повреждения не заметили. Между тем это место, окруженное болотистой трясиной (285—86 верст от Москвы), одно из опаснейших на всей дороге. Ночью, в третьем часу, на этом месте встречаются почтовые поезда: идущий из Москвы, № 3, и из Курска, № 4. В эту ночь с 29 на 30 июня почтовый поезд, шедший из Курска, благополучно прошел над этой трясиной в 2 часа 32 минуты ночи; спустя лишь четверть часа подошел встречный ему почтовый поезд, шедший из Москвы. Машинист и поездная прислуга ни о какой опасности на предыдущей станции, Крестцах, предуведомлены не были, поэтому поезд шел очень быстрым ходом. Между тем за эту четверть часа насыпь от сырости опустилась, рельсы разошлись одна от другой, и вот здесь-то почтовый поезд потерпел страшное крушение. Десять вагонов с пассажирами разбились вдребезги, четыре вагона, в том числе и почтовый, оторвались и уцелели. Страшное зрелище представляли эти обломки поезда и массы убитых и тяжело израненных! Поездная прислуга убита почти вся. По первому исчислению, более 50 пассажиров убиты и до 80 человек искалечены так ужасно, что многие едва ли останутся в живых. К утру приехали врачи из Черни и из Тулы, а в 3? часа дня с почтовым поездом отправлены врачи из Москвы. Это небывалое еще у нас в железнодорожной хронике несчастье случилось в 2 часа ночи, а депеша правлением дороги получена была только в 10 часов утра; ее задержала гроза. Поезда, шедшие к Москве, были задержаны».
И в дальнейшем Гиляровский удерживал внимание читателей, совмещая скрупулезность репортера с образностью литератора: «К утру 14 июля раскопки в жерле могилы были кончены, трупы и части вагонов вынуты; докопались до самого грунта. Оставалось поднять три колена трубы, попавшие в глубокую, выбитую водой яму. Это стоило громадных усилий, так как каждое колено (звено) весит до 160 пудов. Наконец, с помощью нескольких сот рабочих, под песню традиционной „Дубинушки“, колено это вытащили. Прокурор палаты С. С. Гончаров, лично осмотрев это место, отправился далее, вниз по дну оврага и по течению соседнего ручья, производить окончательный осмотр местности. При осмотре присутствовали: инспектор дороги г. Шуберский, тульский губернский инженер Иванов, инженер Б. Домбровский и Клемчицкий, товарищ прокурора Федотов-Чеховский, судебный следователь г. Висневский и местный исправник г. Козловский.
На расстоянии 120 сажень в сторону от места катастрофы была сплошь перекопана вся наносная земля, осмотрено каждое место, где можно предполагать присутствие трупов. К 10 часам утра все было кончено, и С. С. Гончаров, честно выполнивший свою задачу, отправился в Москву.
В тот же день, к вечеру, по распоряжению чернского исправника было произведено сожжение морга и всех удобосгораемых вещей, оставшихся после адской катастрофы; земля насквозь пропитана дезинфекционными средствами и засыпана толстым слоем извести. Теперь уже все замолкло, никого нет на этой ужасной могиле... Нет ни инженеров, мечущихся по насыпи и орущих на рабочих, в грязных рубахах, с лопатами и тачками в руках, нет разнокалиберной публики, нет и помещиц – барынь и барышень, разодетых в богатые пестрые, не вяжущиеся с общей грустной картиной костюмы. Нет и родственников, горько плачущих по убитым... никого нет... Пусто и безлюдно на этом отныне увековеченном адском месте...
Дальше же внизу, справа и слева, продолжаются другие работы: постройка насыпи для обходного пути... Работа идет быстро. На дне проклятого оврага начинают уже класть трубы для новой насыпи – и притом кладут те самые трубы, которые уцелели после катастрофы...
Проходя по мостику, устроенному для перехода пассажиров, я увидел несколько железнодорожников из мелких служащих, ведших между собой следующий разговор:
– Да вот опять на работу сейчас, и отдохнуть не дадут, анафемы! – промолвил один из них...
– Куда это еще? – спросил другой, одетый в синюю блузу.
– Да гробы перетаскивать...
– Какие гробы? С ума сошел? Вчера последнее тело отправили...
– Да не тела, а гробы, тут вон дорогих свинцовых гробов по случаю накупили, тел-то мало оказалось, а гробы остались...
– Куда же их теперь, дяденька? На что покупали? – обратился молодой, почти мальчик, рабочий к старику, стоявшему рядом.
– Куда?! Ты думаешь, зря их покупали... Начальство-то, брат, знает, что делает, – вот трубы-то старые ставят, а гробы-то новые... Смекнул?!
Далее я не мог расслышать разговора, так как в это время мужики, накатывающие трубы под насыпью, затянули «Дубинушку»:
Правда, один выходной у нашего героя все же был. Владимир Алексеевич встретил тут своего знакомого, Евгения Михайловича Гаршина, брата известного писателя. Тот проживал недалеко, на даче, из любопытства съездил поглядеть на место катастрофы, но, не выдержав трупного запаха, вернулся на дачу. Прихватив Гиляровского.
Репортер там искупался в пруду, переоделся во все свежее (а грязную одежду прирожденный хулиган не выбросил – засунул в дупло дерева) и наодеколонился. Тут же случился и поэт Полонский – Гаршин познакомил двух мастеров слова:
«На полянке, с которой был виден другой конец пруда, стоял мольберт, а за ним сидел в белом пиджаке высокий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел только часть его профиля.
– Яков Петрович!
– А, Евгений Михайлович! Я слышал, кто-то купается, – не отрываясь от работы, говорил старик.
– Я, да и не один. Вот мой старый друг, поэт Гиляровский.
Старец обернулся и ласково, ласково улыбнулся.
– Очень рад, очень рад... Где-то я на днях видел вашу фамилию, ну, вот недавно, недавно...
– А корреспонденция из Кукуевки, – вмешался Гаршин, – как раз вчера мы с вами читали... я его оттуда и привез.
– Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями, какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят «Листок» из Мценска. Очень, очень рад... Ну, идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень...
Мы быстро пошли.
– Кто этот славный старик, уж очень знакомое лицо? – спрашиваю я.
– Да Яков Петрович Полонский, поэт Полонский, я гощу у него лето, Иван Сергеевич не приехал, хотя собирался... А вот Яков Петрович и его семья – здесь.
– Какой Иван Сергеевич? – спрашиваю я.
– Да Тургенев, ведь это его имение, Спасское-Лутовиново».
Владимир Алексеевич был несказанно рад приятному знакомству и, конечно, похвале Полонского.
Один же из сотрудников «Московского листка» впоследствии писал о Гиляровском: «Командированный в 1882 году на Кукуевскую катастрофу, он пробыл в „знаменитой могиле“ при откапывании трупов 14 дней и дал такое подробное описание, что получил известность как корреспондент. Работая в газетах, он даже получил прозвище „Король репортеров“».
Вряд ли «коронация» произошла именно в 1882 году, ведь Гиляровский был в то время репортером начинающим, пускай и ярким. Но события в Кукуевке сыграли, видимо, решающую роль в его послужном списке. Ведь известность пришла именно тогда.
– Садись, барин, посмотри на цыганское житье, погрейся! – предложил мне старший из них.
Я присел к огню. Замазанный до последней степени, с соломой и сором в курчавой голове, мальчик лет десяти вытащил из золы полусырой картофель и подал его мне.
– Так, Гуза, так, угощай барина! – смеясь заметил ему отец. Все рассмеялись и что-то пробормотали между собой на своем удивительном наречии.
Глава их, мещанин воронежской губернии Бобров, подал мне две бумажки и просил прочитать. Первая оказалась отношением из Бобровской мещанской управы, крайне безграмотно написанным, в котором говорилось, что мещанин Бобров за получением паспорта должен явиться сам, так как с него следуют подати и он состоит в подозрении полиции (подлинные слова бумаги). Другая же бумага оказалась отсрочкой на два месяца, выданной на проживание в Коломенском уезде.
– Вот, барин, и туда меня зовут, и отсюда не пускают! Как быть? А здесь жить нечем, надо идти, и идти нельзя.
– Так что же вы думаете делать? – спросил я.
– Христа ради сбираем, лучше здешнего купечества и не найти. Другой, положим, и поломается над тобой, и фараоном египетским назовет, и все-таки даст пятачок. Опять вон мачка (он указал на старуху, сидевшую у костра) гадать умеет – купчихи любят, тоже кой-что дадут.
Посидев еще несколько минут и надышавшись едким дымом костра до головокружения, я распрощался с цыганами и отправился домой».
Ранние репортажи нашего героя были занятными, наивными и непосредственными. Он брался за любые темы, по сути, продолжал пробовать жизнь на зубок. Читателю же это импонировало, и он подписывался на «Листок». Доходы Пастухова увеличивались.
За него можно было лишь порадоваться. Открыть такое дарование, как Гиляровский, – дорогого стоит.
Гиляровский получил задание от Пастухова описать полет. Собственно говоря, сенсации в том не было – воздушные шары летали по России с незапамятных времен. Но все же, все же...
Владимир Алексеевич вновь оказался молодцом: «Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг, – исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неописуем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал:
– Кто кочит летайт, иди...
– Я, – шепнул я на ухо старику среди общего молчания и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за меня обеими руками, может быть, боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной».
Под аплодисменты Берг и Гиляровский взмыли в воздух. Собственно, на этом радости закончились. Воздухоплаватели сразу оказались в гадкой, мокрой туче, из которой выбрались отнюдь не сразу, и незамедлительно попали в новую. Летели несколько часов и приземлились в Люберцах. В Москву Владимир Алексеевич вернулся лишь на следующий день и с ходу получил от Пастухова нагоняй – ведь репортаж-то Гиляровский вовремя не сдал.
Владимир Алексеевич очень любил рассказывать эту историю и непременно прибавлял:
– Это за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай такого упущения.
Кокетничал, стервец.
Однажды, например, он пригласил к себе в меблированные комнаты пожить нищего пьяницу и хитрована (а по совместительству поэта) Сергея Андреева Рамзай-Соколия (Рамзай-Соколий был, ясное дело, псевдоним, образованный от песьих кличек). А тут великая удача – на одном из вечеров стихотворение Гиляровского «Неравный брак» будет читать актер А. Южин. Как пропустить такой триумф!
После работы Гиляровский заскочил к себе домой переодеться. И увидел за своим столом веселую компанию – Самого Рамзай-Соколия и двух старых приятелей – Сергея Евстигнеева, только что освободившегося из полицейского участка (двинул в ухо квартальному), и Василия Григорьева, тоже недавно вышедшего на свободу, только из дурдома.
Гиляровскому тоже налили стакан. Он махнул и полез за одеждой. Брюки есть, жилет – вот он, а сюртука не видать.
– Рамзай, где мой сюртук? – спросил Владимир Алексеевич.
– Вот твой сюртук, – показал тот на стол. Оказалось, что приятели пропивают парадную хозяйскую одежду.
Что же сделал наш герой? Да ничего особенного. Сел с ними за стол, начал пить, закусывать, слушать романсы под гитару в исполнении Григорьева:
Кстати, писал Гиляровский преимущественно на подоконнике. Дело в том, что в его номере гостиницы «Англия» на Тверской улице (к счастью, денег на свой номер в самом центре города ему хватало) довольно часто бывали гости. Понятно, выпивали и закусывали. А придя в восторженное состояние, заваливались на кровать или же на диван, а чаще занимали оба спальных места. Стол же был занят остатками пиршества, убирать которые уж очень не хотелось. Да и смысла не было. Гости проснутся – снова сядут пить.
Тогда Владимир Алексеевич приставлял стул к подоконнику и начинал писать.
Как тут не вспомнить Даниила Хармса: «Хорошие люди и не умеют поставить себя на твердую ногу».
Обедал же Владимир Алексеевич на Бронной, в простенькой студенческой столовой. Рацион был незатейлив – щи и каша. Но нашего героя это устраивало – он был неприхотлив в еде, хотя знал толк в деликатесах.
«Возвращался я с дружеской пирушки домой и вижу возню у памятника. Городовой и ночной сторож бьют плохо одетого человека, но никак с ним сладить не могут, а тот не может вырваться. Я соскочил с извозчика, подлетел, городового по шее, сторожа тоже. Избиваемый вырвался и убежал. Сторож вскочил – и на меня, я его ткнул головой в сугроб. Городовой, вставая, схватился за свисток – я сорвал его у него с шеи, сунул в свой карман, а его, взяв за грудь шинели, тряхнул:
– За что вы били человека? – а сам трясу.
Голова его то на грудь, то к спине. Сторож вылезает из сугроба. Все это дело одной минуты. Обеими руками городовой ухватился за мою руку, но тщетно».
Правда, на всякий случай Гиляровский представился городовому племянником Козлова, обер-полицмейстера. Он отдавал себе отчет в противоправности своих действий.
Но со временем его физическая удаль стала принимать цивилизованные формы. Гиляровский стал ходить в школу гимнастики и фехтования, затем вступил в Русское гимнастическое общество. Правда, по уставу запрещалось принимать в общество тех, кто показывал себя за деньги на арене, но наш герой с этой проблемой справился блестяще – умолчал о том, что некогда работал в цирке.
Насчет дела и «нервной болезни» Варенцов слегка преувеличивает – Сергей Морозов был директором-распорядителем Товарищества Никольской мануфактуры. А странности его были вполне простительны. Сергей Тимофеевич, к примеру, не хотел жениться. Вместо этого он содержал молодую венгерскую танцовщицу и по модной в то время системе доктора Фореля ездил к ней из своего Успенского дважды в неделю. Притом Морозова на всякий случай каждый раз сопровождал домашний доктор.
Именно Сергей Морозов основал крупнейший в Москве родильный дом, субсидировал дорогостоящий журнал «Мир искусств», на свои деньги отстроил Кустарный музей (ныне – Музей народного искусства). И без корысти приглашал в свое имение Успенское художников и литераторов.
Чаще всего там гостил Исаак Левитан. Сергей Морозов, неравнодушный к живописи, брал у него уроки мастерства и в любое время с радостью предоставлял приют Исааку Ильичу. По его же просьбе Сергей Тимофеевич Морозов пригласил в Успенское Антона Павловича Чехова. Они вместе охотились, при этом оба «гуманиста» не могли добить смертельно раненного вальдшнепа – им было очень его жалко. И, в конце концов, удар нанес писатель Чехов.
А спустя несколько дней последовало и продолжение: «Упавшую крышу и обгорелые бревна на погоревшем корпусе Морозовской фабрики сняли, но до сих пор не разрывают землю, свалившуюся с накатов и покрывшую уцелевший пол второго этажа здания. Между рабочими носятся упорные слухи, что под этой землей есть еще трупы сгоревших. В больнице из числа помещенных туда обожженных шесть человек умерли и были похоронены на так называемом Мызинском кладбище. Кладбища здесь два: одно около церкви, близ села, называемое Ореховское, а другое Мызинское. На первом хоронят только жителей известных деревень и сел или тех умерших, для которых откупят место, а на другом всех без исключения. Мызинское кладбище находится в полуверсте от церкви в небольшом сосновом лесу, на песчаном кургане. Тут же похоронены и одиннадцать человек сгоревших. На днях еще привезли из больницы несколько человек на кладбище, но на вопросы: „Что это, из числа пострадавших?“ ответ последовал отрицательный. И уже потом объяснилось, что „запрещено“ говорить, что умирают погорельцы. Вообще происшедшую катастрофу и все ее последствия здесь хотят прикрыть почему-то непроницаемой завесой...
Так, например, желая узнать и проверить ранее добытые нами из уст посторонних и пострадавших фабричных известия, мы обратились с этой целью к местному надзирателю, старику, получающему жалованье от Морозовской фабрики, но от него получили полнейший отказ сообщить нам необходимые сведения.
Не добившись ничего от блюстителя порядка, мы обратились к фабричному врачу. Но и этот последователь Эскулапа настолько пропитался тем же фабричным духом таинственности, что решительно отказался отвечать на наши вопросы.
– Скажите, по крайней мере, доктор, сколько у вас в больнице обгоревших? – спросили мы.
– Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь или в контору, или, самое лучшее, к следователю, – был ответ.
– Не можете ли вы сказать, удовлетворительно ли их здоровье, поправляются ли они после обжога?
– Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь в контору или...
– Но скажите, пожалуйста, умер кто-нибудь из них? Ведь это же не секрет!
– Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь лучше... – и, не кончив речи, врач ретировался.
Между тем, несмотря на молчание врача, известно, что в больницу после пожара труднобольных поступило 29 человек. Но сколько из них поправилось и сколько умерло – неизвестно.
В настоящее время на фабрике идут переделки. К нерастворяющимся рамам начали приделывать петли, по стенам казарм наставили несколько деревянных лестниц... и только! Почти все корпуса, и даже самый громадный – прядильный, снабжены лишь старыми деревянными лестницами снаружи, да и то по одной или по две... Вообще нельзя не сказать, что г. Морозову, считающему у себя на фабрике до 15 000 рабочих, следовало бы серьезнее позаботиться о них. Не лишне было бы, например, посократить усилившиеся за последнее время штрафы, подумать о предупредительных мерах на случай пожара и распорядиться, чтобы по ночам в коридорах корпусов дежурили сторожа, а в «каморках» спали бы не по 15 и 17 человек, как это делается теперь, а поменьше, сообразно величине этих «каморок»».
Дело кончилось вызовом Пастухова к губернатору Москвы. Тот обвинил главного редактора в организации бунта на фабрике – ознакомившись с газетной публикацией, рабочие действительно затеяли бузу – оставили станки, стали собираться в кучки и переговариваться. Хозяева ходатайствовали перед градоначальником, чтобы он выслал автора крамольной публикации из Москвы. Пастухов, однако же, сослался на каких-то не известных никому рабочих с фабрики, которые, якобы, принесли заметку. Губернатор – жизнелюб и бонвиван Владимир Долгорукий – спустил все на тормозах.
По этому поводу Пастухов с Гиляровским и еще одним сотрудником «Московского листка» устроили у Тестова истинный пир. Николай Иванович кутил, наказывал официанту:
– Кузьма, уху из стерлядки, расстегайчик пополамный, чтобы стерлядка с осетринкой и печеночка налимья, потом котлеты пожарские, а там блинчики с вареньем. А пока закуску: икорки, балычка, ветчинки – все как следует. Да лампопо по-горбуновски, из Трехгорного пива.
Одна беда – так и не выяснили, кто разлил керосин.
* * *
Вскоре после этого Владимир Алексеевич совершил очередной свой репортерский подвиг. Выпивал в компании антрепренера М. Лентовского и его приятеля – управляющего Московско-Курской железной дорогой К. И. Шестакова. И вдруг за Шестаковым прибыл курьер. Оказалось, неподалеку от Орла произошла страшная, немыслимая катастрофа – поезд вместе с рельсами под землю провалился. Шестаков, естественно, уехал. А следом за ним – и Гиляровский.Тайком пробрался к экстренному поезду, который приготовили для высшего железнодорожного начальства, и спрятался под поезд, припаркованный бок о бок с ним. Выгадав случай, проскочил в экстренный поезд и спрятался в уборной. Так и доехал до Кукуевки, рядом с которой и произошла трагедия. И отправил телеграмму в родную газету.
«Огромный глубокий овраг пересекает узкая, сажень до двадцати вышины, насыпь полотна дороги, прорванная на большом пространстве, заваленная обломками вагонов. На том и другом краю образовавшейся пропасти полувисят готовые рухнуть разбитые вагоны. На дне насыпи была узкая, аршина в полтора диаметром, чугунная труба – причина катастрофы. Страшный ночной ливень 29 июня 1882 года, давший море воды, вырвал эту трубу, вымыл землю и образовал огромную подземную пещеру в насыпи, в глубину которой и рухнул поезд... Два колена трубы, пудов по двести каждая, виднелись на дне долины в полуверсте от насыпи, такова была сила потока...
Оторвался паровоз и первый вагон, оторвались три вагона в хвосте, и вся средина поезда, разбитого вдребезги, так как машинист, во время крушения растерявшись, дал контрпар, разбивший вагоны, рухнула вместе с людьми на дно пещеры, где их и залило наплывшей жидкой глиной и зысыпало землей, перемешанной тоже с обломками вагонов и трупами погибших людей».
Затем на место происшествия съехались и другие репортеры. Но первым с сообщением о катастрофе выступил «Листок», что еще более прославило «Дядю Гиляя».
Полмесяца длились работы у Кукуевки. Все это время наш герой провел на месте происшествия: «С момента начала раскопок от рассвета до полуночи я не отходил от рабочих. Четырнадцать дней! С 8 июля, когда московский оптик Пристлей поставил электрическое освещение, я присутствовал на работах ночью, дремал, сидя на обломках, и меня будили при каждом показавшемся из земли трупе... Я пропах весь трупным запахом и более полугода потом страдал галлюцинацией обоняния и окончательно не мог есть мясо».
И, разумеется, все это время Пастухов публиковал его подробные и регулярные отчеты.
Первый из них назывался бесхитростно, однако эффектно: «Страшная катастрофа на Курской железной дороге»: «Сильный дождь, продолжавшийся в Москве целый день во вторник, 29 июня, лил и в отдаленных от нее Тульской и Орловской губерниях и при этом сопровождался там страшной бурей. Поэтому к вечеру на многих местах полотно Московско-Курской дороги было размыто, и рельсы или разошлись, или совсем свалились. Оказалось это близ станций Сергиево и Скуратово, но в третьем месте, именно, не доезжая 1? версты до станции Чернь, ночью повреждения не заметили. Между тем это место, окруженное болотистой трясиной (285—86 верст от Москвы), одно из опаснейших на всей дороге. Ночью, в третьем часу, на этом месте встречаются почтовые поезда: идущий из Москвы, № 3, и из Курска, № 4. В эту ночь с 29 на 30 июня почтовый поезд, шедший из Курска, благополучно прошел над этой трясиной в 2 часа 32 минуты ночи; спустя лишь четверть часа подошел встречный ему почтовый поезд, шедший из Москвы. Машинист и поездная прислуга ни о какой опасности на предыдущей станции, Крестцах, предуведомлены не были, поэтому поезд шел очень быстрым ходом. Между тем за эту четверть часа насыпь от сырости опустилась, рельсы разошлись одна от другой, и вот здесь-то почтовый поезд потерпел страшное крушение. Десять вагонов с пассажирами разбились вдребезги, четыре вагона, в том числе и почтовый, оторвались и уцелели. Страшное зрелище представляли эти обломки поезда и массы убитых и тяжело израненных! Поездная прислуга убита почти вся. По первому исчислению, более 50 пассажиров убиты и до 80 человек искалечены так ужасно, что многие едва ли останутся в живых. К утру приехали врачи из Черни и из Тулы, а в 3? часа дня с почтовым поездом отправлены врачи из Москвы. Это небывалое еще у нас в железнодорожной хронике несчастье случилось в 2 часа ночи, а депеша правлением дороги получена была только в 10 часов утра; ее задержала гроза. Поезда, шедшие к Москве, были задержаны».
И в дальнейшем Гиляровский удерживал внимание читателей, совмещая скрупулезность репортера с образностью литератора: «К утру 14 июля раскопки в жерле могилы были кончены, трупы и части вагонов вынуты; докопались до самого грунта. Оставалось поднять три колена трубы, попавшие в глубокую, выбитую водой яму. Это стоило громадных усилий, так как каждое колено (звено) весит до 160 пудов. Наконец, с помощью нескольких сот рабочих, под песню традиционной „Дубинушки“, колено это вытащили. Прокурор палаты С. С. Гончаров, лично осмотрев это место, отправился далее, вниз по дну оврага и по течению соседнего ручья, производить окончательный осмотр местности. При осмотре присутствовали: инспектор дороги г. Шуберский, тульский губернский инженер Иванов, инженер Б. Домбровский и Клемчицкий, товарищ прокурора Федотов-Чеховский, судебный следователь г. Висневский и местный исправник г. Козловский.
На расстоянии 120 сажень в сторону от места катастрофы была сплошь перекопана вся наносная земля, осмотрено каждое место, где можно предполагать присутствие трупов. К 10 часам утра все было кончено, и С. С. Гончаров, честно выполнивший свою задачу, отправился в Москву.
В тот же день, к вечеру, по распоряжению чернского исправника было произведено сожжение морга и всех удобосгораемых вещей, оставшихся после адской катастрофы; земля насквозь пропитана дезинфекционными средствами и засыпана толстым слоем извести. Теперь уже все замолкло, никого нет на этой ужасной могиле... Нет ни инженеров, мечущихся по насыпи и орущих на рабочих, в грязных рубахах, с лопатами и тачками в руках, нет разнокалиберной публики, нет и помещиц – барынь и барышень, разодетых в богатые пестрые, не вяжущиеся с общей грустной картиной костюмы. Нет и родственников, горько плачущих по убитым... никого нет... Пусто и безлюдно на этом отныне увековеченном адском месте...
Дальше же внизу, справа и слева, продолжаются другие работы: постройка насыпи для обходного пути... Работа идет быстро. На дне проклятого оврага начинают уже класть трубы для новой насыпи – и притом кладут те самые трубы, которые уцелели после катастрофы...
Проходя по мостику, устроенному для перехода пассажиров, я увидел несколько железнодорожников из мелких служащих, ведших между собой следующий разговор:
– Да вот опять на работу сейчас, и отдохнуть не дадут, анафемы! – промолвил один из них...
– Куда это еще? – спросил другой, одетый в синюю блузу.
– Да гробы перетаскивать...
– Какие гробы? С ума сошел? Вчера последнее тело отправили...
– Да не тела, а гробы, тут вон дорогих свинцовых гробов по случаю накупили, тел-то мало оказалось, а гробы остались...
– Куда же их теперь, дяденька? На что покупали? – обратился молодой, почти мальчик, рабочий к старику, стоявшему рядом.
– Куда?! Ты думаешь, зря их покупали... Начальство-то, брат, знает, что делает, – вот трубы-то старые ставят, а гробы-то новые... Смекнул?!
Далее я не мог расслышать разговора, так как в это время мужики, накатывающие трубы под насыпью, затянули «Дубинушку»:
И так – каждый день.
Ой, робя, ворочай туже,
Видны косточки наружи!..
Ой, дубинушка, ухнем...»
Правда, один выходной у нашего героя все же был. Владимир Алексеевич встретил тут своего знакомого, Евгения Михайловича Гаршина, брата известного писателя. Тот проживал недалеко, на даче, из любопытства съездил поглядеть на место катастрофы, но, не выдержав трупного запаха, вернулся на дачу. Прихватив Гиляровского.
Репортер там искупался в пруду, переоделся во все свежее (а грязную одежду прирожденный хулиган не выбросил – засунул в дупло дерева) и наодеколонился. Тут же случился и поэт Полонский – Гаршин познакомил двух мастеров слова:
«На полянке, с которой был виден другой конец пруда, стоял мольберт, а за ним сидел в белом пиджаке высокий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел только часть его профиля.
– Яков Петрович!
– А, Евгений Михайлович! Я слышал, кто-то купается, – не отрываясь от работы, говорил старик.
– Я, да и не один. Вот мой старый друг, поэт Гиляровский.
Старец обернулся и ласково, ласково улыбнулся.
– Очень рад, очень рад... Где-то я на днях видел вашу фамилию, ну, вот недавно, недавно...
– А корреспонденция из Кукуевки, – вмешался Гаршин, – как раз вчера мы с вами читали... я его оттуда и привез.
– Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями, какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят «Листок» из Мценска. Очень, очень рад... Ну, идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень...
Мы быстро пошли.
– Кто этот славный старик, уж очень знакомое лицо? – спрашиваю я.
– Да Яков Петрович Полонский, поэт Полонский, я гощу у него лето, Иван Сергеевич не приехал, хотя собирался... А вот Яков Петрович и его семья – здесь.
– Какой Иван Сергеевич? – спрашиваю я.
– Да Тургенев, ведь это его имение, Спасское-Лутовиново».
Владимир Алексеевич был несказанно рад приятному знакомству и, конечно, похвале Полонского.
Один же из сотрудников «Московского листка» впоследствии писал о Гиляровском: «Командированный в 1882 году на Кукуевскую катастрофу, он пробыл в „знаменитой могиле“ при откапывании трупов 14 дней и дал такое подробное описание, что получил известность как корреспондент. Работая в газетах, он даже получил прозвище „Король репортеров“».
Вряд ли «коронация» произошла именно в 1882 году, ведь Гиляровский был в то время репортером начинающим, пускай и ярким. Но события в Кукуевке сыграли, видимо, решающую роль в его послужном списке. Ведь известность пришла именно тогда.
* * *
Владимир Алексеевич писал довольно много репортажей из Московской губернии, в частности из Коломны и ее окрестностей... Даже о жизни цыган: «Кроме обыкновенных нищих сюда прибыли еще две семьи воронежских цыган. Эти уж действительно нищие, в полном смысле слова. На берегу Москвы-реки, ? версты от города, раскинуты два шатра, из дырявой дерюги – это их жилища. Внутри разложен огонек, где они варят себе незатейливую пищу – вода с капустой – щи, печеный картофель и что-то вроде варенцов на подонках постного масла. В каждом шатре человек по десяти, грязных, полураздетых, полуголодных... Когда я вошел к ним, на меня бросилась громадная овчарка; но сейчас же была и остановлена. Меня приняли очень ласково.– Садись, барин, посмотри на цыганское житье, погрейся! – предложил мне старший из них.
Я присел к огню. Замазанный до последней степени, с соломой и сором в курчавой голове, мальчик лет десяти вытащил из золы полусырой картофель и подал его мне.
– Так, Гуза, так, угощай барина! – смеясь заметил ему отец. Все рассмеялись и что-то пробормотали между собой на своем удивительном наречии.
Глава их, мещанин воронежской губернии Бобров, подал мне две бумажки и просил прочитать. Первая оказалась отношением из Бобровской мещанской управы, крайне безграмотно написанным, в котором говорилось, что мещанин Бобров за получением паспорта должен явиться сам, так как с него следуют подати и он состоит в подозрении полиции (подлинные слова бумаги). Другая же бумага оказалась отсрочкой на два месяца, выданной на проживание в Коломенском уезде.
– Вот, барин, и туда меня зовут, и отсюда не пускают! Как быть? А здесь жить нечем, надо идти, и идти нельзя.
– Так что же вы думаете делать? – спросил я.
– Христа ради сбираем, лучше здешнего купечества и не найти. Другой, положим, и поломается над тобой, и фараоном египетским назовет, и все-таки даст пятачок. Опять вон мачка (он указал на старуху, сидевшую у костра) гадать умеет – купчихи любят, тоже кой-что дадут.
Посидев еще несколько минут и надышавшись едким дымом костра до головокружения, я распрощался с цыганами и отправился домой».
Ранние репортажи нашего героя были занятными, наивными и непосредственными. Он брался за любые темы, по сути, продолжал пробовать жизнь на зубок. Читателю же это импонировало, и он подписывался на «Листок». Доходы Пастухова увеличивались.
За него можно было лишь порадоваться. Открыть такое дарование, как Гиляровский, – дорогого стоит.
* * *
В том же 1882 году в Москве произошло прелюбопытное событие, о котором было возвещено заранее: «Воздухоплаватель Берг сегодня 3 сентября в 7 часов вечера совершит полет на воздушном шаре с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек, сидячее место – 1 рубль».Гиляровский получил задание от Пастухова описать полет. Собственно говоря, сенсации в том не было – воздушные шары летали по России с незапамятных времен. Но все же, все же...
Владимир Алексеевич вновь оказался молодцом: «Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг, – исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неописуем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал:
– Кто кочит летайт, иди...
– Я, – шепнул я на ухо старику среди общего молчания и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за меня обеими руками, может быть, боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной».
Под аплодисменты Берг и Гиляровский взмыли в воздух. Собственно, на этом радости закончились. Воздухоплаватели сразу оказались в гадкой, мокрой туче, из которой выбрались отнюдь не сразу, и незамедлительно попали в новую. Летели несколько часов и приземлились в Люберцах. В Москву Владимир Алексеевич вернулся лишь на следующий день и с ходу получил от Пастухова нагоняй – ведь репортаж-то Гиляровский вовремя не сдал.
Владимир Алексеевич очень любил рассказывать эту историю и непременно прибавлял:
– Это за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай такого упущения.
Кокетничал, стервец.
* * *
Первое время босяцкая юность давала знать о себе. Владимир Алексеевич пытался и в Москве жить по законам поволжской вольницы. Впоследствии конечно же он понял, что подобное поведение здесь не слишком-то уместно. Но прежде испытал много разочарований и совершил немало ошибок.Однажды, например, он пригласил к себе в меблированные комнаты пожить нищего пьяницу и хитрована (а по совместительству поэта) Сергея Андреева Рамзай-Соколия (Рамзай-Соколий был, ясное дело, псевдоним, образованный от песьих кличек). А тут великая удача – на одном из вечеров стихотворение Гиляровского «Неравный брак» будет читать актер А. Южин. Как пропустить такой триумф!
После работы Гиляровский заскочил к себе домой переодеться. И увидел за своим столом веселую компанию – Самого Рамзай-Соколия и двух старых приятелей – Сергея Евстигнеева, только что освободившегося из полицейского участка (двинул в ухо квартальному), и Василия Григорьева, тоже недавно вышедшего на свободу, только из дурдома.
Гиляровскому тоже налили стакан. Он махнул и полез за одеждой. Брюки есть, жилет – вот он, а сюртука не видать.
– Рамзай, где мой сюртук? – спросил Владимир Алексеевич.
– Вот твой сюртук, – показал тот на стол. Оказалось, что приятели пропивают парадную хозяйскую одежду.
Что же сделал наш герой? Да ничего особенного. Сел с ними за стол, начал пить, закусывать, слушать романсы под гитару в исполнении Григорьева:
А в это время актер Южин декламировал роскошной публике его стихи. Но наш герой не огорчался, более того, с любовью вспоминал потом об этом: «Много всего я повидал на своем веку, а все-таки памятен мне тот вечер с моими искренними друзьями юности, которых уже нет. Рамзай-Соколий был найден замерзшим на улице. Сережку Евстигнеева убили до смерти в пьяной драке, а Вася Григорьев, премьер в провинциальных труппах, угорел, по пьяному делу, в своей комнате, когда гастролировал в г. Козлове. Его забыли разбудить».
Стою один я пред избушкой,
Кругом все тихо и темно.
Но с этой бедною лачужкой
Так много дум сопряжено...
Кстати, писал Гиляровский преимущественно на подоконнике. Дело в том, что в его номере гостиницы «Англия» на Тверской улице (к счастью, денег на свой номер в самом центре города ему хватало) довольно часто бывали гости. Понятно, выпивали и закусывали. А придя в восторженное состояние, заваливались на кровать или же на диван, а чаще занимали оба спальных места. Стол же был занят остатками пиршества, убирать которые уж очень не хотелось. Да и смысла не было. Гости проснутся – снова сядут пить.
Тогда Владимир Алексеевич приставлял стул к подоконнику и начинал писать.
Как тут не вспомнить Даниила Хармса: «Хорошие люди и не умеют поставить себя на твердую ногу».
* * *
Гиляровский любил алкоголь, мог пить его в неограниченном количестве, но не пьянел и похмелья не испытывал. В отличие от большинства товарищей по увлечению, он поднимался ранним утром, около пяти утра, и сразу принимался за работу. Из дому выходил около десяти – шел по редакциям, по тем местам, откуда следовало сделать репортаж, взять нужную информацию.Обедал же Владимир Алексеевич на Бронной, в простенькой студенческой столовой. Рацион был незатейлив – щи и каша. Но нашего героя это устраивало – он был неприхотлив в еде, хотя знал толк в деликатесах.
* * *
А желание поиграть мускулатурой все не оставляло Гиляровского. Тем более что поводов для этого в Москве хватало.«Возвращался я с дружеской пирушки домой и вижу возню у памятника. Городовой и ночной сторож бьют плохо одетого человека, но никак с ним сладить не могут, а тот не может вырваться. Я соскочил с извозчика, подлетел, городового по шее, сторожа тоже. Избиваемый вырвался и убежал. Сторож вскочил – и на меня, я его ткнул головой в сугроб. Городовой, вставая, схватился за свисток – я сорвал его у него с шеи, сунул в свой карман, а его, взяв за грудь шинели, тряхнул:
– За что вы били человека? – а сам трясу.
Голова его то на грудь, то к спине. Сторож вылезает из сугроба. Все это дело одной минуты. Обеими руками городовой ухватился за мою руку, но тщетно».
Правда, на всякий случай Гиляровский представился городовому племянником Козлова, обер-полицмейстера. Он отдавал себе отчет в противоправности своих действий.
Но со временем его физическая удаль стала принимать цивилизованные формы. Гиляровский стал ходить в школу гимнастики и фехтования, затем вступил в Русское гимнастическое общество. Правда, по уставу запрещалось принимать в общество тех, кто показывал себя за деньги на арене, но наш герой с этой проблемой справился блестяще – умолчал о том, что некогда работал в цирке.
* * *
Финансировал Русское гимнастическое общество Сергей Тимофеевич Морозов, брат известного Саввы Морозова и один из самых колоритных русских меценатов. Коллеги-купцы считали Сергея Морозова в высшей степени странным субъектом. Один из них, некто Н. Варенцов писал в своих заметках: «Сергей Тимофеевич из-за своей нервной болезни не пожелал заниматься делом, а всецело отдался работе по кустарному музею, на что тратил большие деньги».Насчет дела и «нервной болезни» Варенцов слегка преувеличивает – Сергей Морозов был директором-распорядителем Товарищества Никольской мануфактуры. А странности его были вполне простительны. Сергей Тимофеевич, к примеру, не хотел жениться. Вместо этого он содержал молодую венгерскую танцовщицу и по модной в то время системе доктора Фореля ездил к ней из своего Успенского дважды в неделю. Притом Морозова на всякий случай каждый раз сопровождал домашний доктор.
Именно Сергей Морозов основал крупнейший в Москве родильный дом, субсидировал дорогостоящий журнал «Мир искусств», на свои деньги отстроил Кустарный музей (ныне – Музей народного искусства). И без корысти приглашал в свое имение Успенское художников и литераторов.
Чаще всего там гостил Исаак Левитан. Сергей Морозов, неравнодушный к живописи, брал у него уроки мастерства и в любое время с радостью предоставлял приют Исааку Ильичу. По его же просьбе Сергей Тимофеевич Морозов пригласил в Успенское Антона Павловича Чехова. Они вместе охотились, при этом оба «гуманиста» не могли добить смертельно раненного вальдшнепа – им было очень его жалко. И, в конце концов, удар нанес писатель Чехов.