Страница:
- Ненормальный! - кричал мне Уго.
Грация как ни в чем не бывало поплыла к берегу.
- Ненормальный - это ты и к тому же еще мошенник, - ответил я, и в это время мне в рот попала вода.
Но Уго уже не обращал на меня внимания и плыл, стараясь догнать Грацию. Я тоже направился к берегу, думая все время о судорогах, которые заставят Уго пойти ко дну, как вдруг почувствовал острую боль во всей правой стороне, от плеча до ступни, и понял, что судороги схватили меня, а не его. Это было лишь на миг, но в этот миг я совсем потерял голову. Боль не проходила, мне не хватало воздуха, я растерялся, охваченный ужасом, закричал, и вода попала мне в рот.
- Помогите! - заорал я и снова захлебнулся водой.
Судороги не прекращались, и я пошел ко дну, потом
вынырнул, снова закричал "помогите" и опять пошел ко дну, захлебываясь водой. Одним словом, я утонул бы в конце концов, если бы чья-то рука не схватила мою, а чей-то голос - это был голос Уго - не сказал мне:
- Спокойно, я вытащу тебя на берег.
Я закрыл глаза и, кажется, потерял сознание.
Когда я очнулся (сколько времени прошло - не знаю), я почувствовал под спиной горячий песок пляжа. Кто-то, держа меня за запястья, поднимал и опускал мои руки, другой, присев на корточки, массировал мне грудь и живот. Я видел все, как в тумане, солнце ослепляло меня, а вокруг был целый лес загорелых, волосатых ног: все эти люди смотрели, как я умираю. Вдруг кто-то сказал:
- Кажется, ему крышка.
А другой заметил:
- Показывают свою храбрость, а потом вот так тонут. Я чувствовал, что меня раздуло от воды, голова была тяжелая, а кто-то все поднимал и опускал мои руки, как ручки мехов, и тогда я разозлился и сказал, пытаясь отделаться от всех:
- Оставьте меня в покое... Пошли вы к дьяволу, - и потом снова впал в беспамятство.
Но хватит вспоминать об этом проклятом дне. Неделю спустя Грация, улучив момент, когда Уго не было рядом, сказала мне вполголоса:
- Знаешь, почему ты чуть не утонул в Остии в прошлое воскресенье?
- Не знаю. А почему?
- Мне Уго объяснил. Он говорит, что есть какая-то таинственная сила, которая охраняет его: тот, кто идет против него, может даже умереть... В общем, он говорит, что он "табу"... Ты не знаешь, что такое "табу"?
- Табу, - объяснил я, подумав с минуту, - это когда какая-нибудь вещь или какой-либо человек неприкосновенны.
Она ничего не ответила, потому что в этот момент к нам подошел Уго, держа в руках штуку хлопчатобумажной ткани; разворачивая ее с обычным шелестом, он сказал:
- Это как раз то, что вам нужно, синьора.
И по глазам Грации я понял, что она по уши влюблена в него. Еще бы, черт возьми! - красивый мужчина, сильный, молодой и вдобавок ко всему табу.
Я не говорю нет
Чтобы вы поняли характер Аделе, я расскажу вам хотя бы о том, что произошло у нас в первую брачную ночь. Ведь, как говорится, по утру судят, каков будет день.
Итак, после ужина в ресторане за Тибром, после тостов, стихов, поздравлений, после объятий и слез тещи мы отправились в нашу квартиру, которая помещалась над моей скобяной лавкой на виа дель Анима. Мы стали супругами, и оба немного стеснялись друг друга; когда мы вошли в спальню, я начал с того, что снял пиджак, и, вешая его на спинку стула, сказал, чтобы сломать лед молчания:
- Говорят, это приносит счастье... ты заметила... за столом нас было тринадцать человек.
Аделе сбросила новые туфли - они жали ей - и стояла возле шкафа, смотрясь в зеркало. Она ответила обрадованно, как будто мои слова помогли рассеять ее смущение:
- По правде говоря, Джино, нас было двенадцать... десять гостей да нас двое - двенадцать.
Еще тогда, в ресторане, собираясь сделать заказ, я сосчитал присутствовавших - нас было ровно тринадцать, помню даже, как я сказал Лодовико, одному из шаферов:
- Знаешь, нас тринадцать человек. Как бы это не принесло нам несчастья.
А он ответил: - Нет, это, наоборот, к счастью...
Я сел на край постели и, снимая брюки, спокойно проговорил:
- Ты ошибаешься... нас было тринадцать. Я сразу обратил на это внимание и сказал Лодовико.
Аделе ответила не сразу, потому что в это время снимала платье через голову и до пояса была закутана в него. Но едва высвободившись и не успев даже перевести дух, она с живостью возразила:
- Ты неправильно сосчитал, на улице нас было тринадцать, а потом Мео ушел, и нас осталось двенадцать.
Я уже был в одних подштанниках и, не знаю почему, вдруг разозлился:
- Какого черта - двенадцать! И при чем здесь Мео, когда я говорю, что считал всех в ресторане!
- Ну, значит, - сказала она, направляясь к шкафу, чтобы повесить платье, - когда ты считал, ты уже выпил лишнего, вот и все.
- Кто это выпил лишнего? Да я выпил не больше двух бокалов, считая и шампанское.
- Короче говоря, - сказала она, - нас было двенадцать... а ты не помнишь этого потому, что и сейчас еще пьян и память тебе изменяет.
- Это кто пьян? Нас было тринадцать!
- А я тебе говорю, двенадцать!
- Тринадцать!
- Двенадцать!
Мы уже разговаривали, стоя друг перед другом посреди комнаты - я в подштанниках, а она в сорочке. Схватив ее за руку, я заорал ей прямо в лицо:
- Тринадцать!
Но потом вдруг спохватился, попытался обнять ее и сказал шепотом:
- Какое это имеет значение: тринадцать или двенадцать... поцелуй меня...
А она, упав на кровать и не уклоняясь от поцелуя, в тот самый момент, когда мои губы встретились с ее губами, прошептала:
- Да, но нас было двенадцать.
Тут я выскочил на середину комнаты и завопил:
- Хорошенькое начало! Ты моя жена и должна меня слушаться... если я говорю, что нас было тринадцать, значит, так оно и есть, и ты не должна спорить со мной!
Тогда она вскочила с кровати и тоже закричала изо всех сил:
- Да, я твоя жена, вернее, буду твоей женой... но нас было все-таки двенадцать!
- Нас было тринадцать, вот тебе! - и у меня сорвалась первая звонкая, увесистая оплеуха.
Аделе в первый момент опешила, потом бросилась к двери, ведущей в гостиную, открыла ее, крикнула с порога:
- Нас было двенадцать, и оставь меня в покое... ты мне противен, - и исчезла за дверью.
После минутного оцепенения я пришел в себя и, подойдя к двери, стал звать Аделе, стучать, умолять: в ответ ни звука. В общем, кончилось тем, что я провел первую брачную ночь один, задремав полураздетый на кровати, а Аделе, видно, прикорнула на диване в гостиной.
На следующий день, с взаимного согласия, мы отправились к матери Аделе и спросили у нее, сколько человек было на свадьбе.
И тут выяснилось, что на самом деле на свадьбе было четырнадцать человек и среди них двое детей, таких маленьких, что они сползли со стульев на пол и принялись играть под столом. Когда считал я, один из малышей еще сидел на стуле, когда же считала Аделе, то и он уже сполз на пол. Итак, мы оба оказались правы, но Аделе, как жена, все же была неправа.
Это был первый скандал, за ним последовало множество других, невозможно сосчитать все случаи, когда Аделе проявляла свой отвратительный характер. У нее была прямо мания спорить из-за любого пустяка. Если я, например, говорил, это - белое, она заявляла - черное. Она никогда не уступала, никогда не признавалась в том, что ошиблась. Если начать об этом рассказывать, - никогда не кончишь.
Был, например, такой случай: она весь день утверждала, что не получала от меня денег на расходы, и вот после того, как мы проспорили двадцать четыре часа подряд, деньги вдруг обнаружились: лежат себе преспокойно на подоконнике в уборной, прохлаждаются, словно роза в стакане с водой. Разумеется, спор разгорелся с новой силой, потому что она заявила, будто деньги на подоконник положил я, а я приводил факты, доказывающие, что этого не могло быть и что она посетила это злосчастное место как раз после того, как получила деньги, а не раньше.
Или взять такой случай: Аделе с пеной у рта доказывала, будто у Алессандро, официанта бара, находившегося напротив, четверо детей, я же прекрасно знал, что у него их трое. Так мы проспорили целую неделю: сам Алессандро в то время отсутствовал. Когда он появился, мы выяснили, что в начале нашего спора у него было трое детей, а теперь - четверо: за это время родился еще один.
Все это было очень глупо; иногда в спорах оказывался прав я, иногда она. Но напрасно я пытался заставить ее понять, что дело вовсе не в том, кто прав и кто ошибается, и что это ее пристрастие спорить из-за всякого пустяка в конце концов не доведет до добра.
Аделе на это отвечала:
- Ты хочешь иметь рабыню, а не жену.
И вот из-за всех этих споров мы все время были, как говорится, на ножах. Стоило мне только высказать какую-нибудь, пусть даже совершенно бесспорную вещь, например: "Сегодня солнечный день", - и я уже чувствовал, как во мне поднимается раздражение при мысли, что она может мне возразить. Я смотрел на нее, и она действительно тут же отвечала:
- Да что ты, Джино! Солнца сегодня совсем нет, наоборот, пасмурно.
Тогда я хватал шляпу и убегал из дому, - иначе я непременно лопнул бы от злости.
В один из таких дней я проходил по виа Рипетта и встретил Джулию, девушку, за которой ухаживал незадолго перед тем, как познакомился с Аделе. Тогда она мне очень скоро надоела, потому что казалась недостаточно независимой: она во всем соглашалась со мною, что бы я ни сказал, никогда не осуждала меня даже в тех случаях, когда и слепому было ясно, что я неправ. Но сейчас, когда я был женат на женщине независимой и мог этим наслаждаться в полной мере, я с сожалением вспоминал о Джулии, такой кроткой и уступчивой, и локти кусал от досады, что предпочел ей Аделе. В это утро мне приятно было встретить Джулию, хотя бы уже потому, что у нее не такой характер, как у Аделе. Девушка спешила на рынок за покупками, но я задержал ее только из желания доставить себе удовольствие лишний раз убедившись, что она всегда и во всем считала меня правым, что она осталась такой же кроткой и все так же не смеет мне возражать. Я сказал, чтобы испытать ее:
- Ну, теперь ты раскаиваешься в том, что так обидела меня? Ты поняла, что я был лучше других? Скажи, почему ты не захотела выйти за меня замуж?
Я, конечно, прекрасно понимал, что это ложь: я сам ее бросил, оправдываясь тем, что мне не нравятся слишком послушные женщины, вроде нее. Теперь мне хотелось знать, что она ответит на это ложное и несправедливое обвинение.
Услышав мои слова, бедняжка от удивления широко раскрыла глаза. В первую минуту она, конечно, хотела ответить мне, что это я ее обидел, - как оно и было на самом деле, - и что это я ее бросил. Но все-таки характер взял свое. Она сказала кротким голосом:
- Джино... тут, вероятно, произошло недоразумение. Я никогда не бросила бы тебя... я так тебя любила.
Заметьте, она не обвиняла меня во лжи, что, разумеется, не преминула бы сделать Аделе; наоборот, она пыталась оправдаться и, чтобы доставить мне удовольствие, допускала, что, возможно, и она сама была немного виновата.
Тогда я горько усмехнулся, подумав, какую глупость сделал, что предпочел ей Аделе, и сказал, потрепав ее по щеке:
- Я знаю, один я во всем виноват, и никакого недоразумения тут, к сожалению, не было... вина только моя... а сказал я это просто так... чтобы услышать, что ты на это ответишь.
Потом я еще раз потрепал ее по щеке, заставив покраснеть от удовольствия, и быстро ушел. Но прежде чем свернуть за угол, я оглянулся: она стояла на тротуаре все на том же месте, держа на руке сумку, и растерянно смотрела мне вслед.
Был конец мая, и на следующий день мы с Аделе отправились на моторной лодке во Фреджене, чтобы искупаться первый раз в этом году. Пляж был безлюден. На голубом небе ослепительно сияло солнце. Дул сильный, пронизывающий, резкий ветер, он поднимал тучи песка. У самого берега волны были зеленые и белые, они сталкивались, громоздились друг на друга, а дальше море было темно-синим, почти черным; кое-где, то здесь, то там, виднелись белые барашки.
Аделе сказала, что хочет покататься на лодке, и хотя море было неспокойно, я, только чтобы не спорить с ней и не слышать, как она будет утверждать, что море совсем как зеркало, - взял на прокат лодку и попросил столкнуть ее в море.
Я был в купальном костюме, Аделе же не стала раздеваться, и опять я, опасаясь споров, не настаивал на этом.
Лодочник оттолкнул лодку, я взялся за весла и начал быстро грести навстречу волнам. Волны были небольшие, и когда мы миновали отмель, я начал грести медленнее. Все-таки я внимательно следил за тем, чтобы лодка шла наперерез волнам, потому что, повернись она боком, ее опрокинуло бы, как ореховую скорлупу.
Аделе сидела на носу лодки и качалась то вверх, то вниз в такт волнам; взглянув, как она сидит там одетая, и вспомнив, что я не решился посоветовать ей снять платье, я вдруг разозлился и почувствовал желание сказать ей, что я встретил Джулию. И вот, продолжая грести, я рассказал ей о том, как мне захотелось испытать характер Джулии и как она не стала спорить со мной. Лодка тем временем опускалась и поднималась на волнах, Аделе слушала меня и наконец спокойно сказала:
- Ты ошибаешься, это она во всем виновата... ведь она тебя бросила.
Я с силой ударил веслами по воде, чтобы преодолеть самую большую волну, и со злостью ответил:
- Кто это тебе сказал? Это я однажды вечером дал ей понять, что не люблю ее больше... Я помню даже, где это было... на набережной Тибра.
Ветер растрепал волосы Аделе. С каким-то ехидством в голосе она сказала:
- Тебе, как всегда, изменяет память... Это она тебя бросила... она говорила, что у тебя ужасный характер, - так оно и есть на самом деле. А она и не собиралась выводить за тебя замуж.
- Кто это тебе сказал?
- Она сама... спустя несколько дней...
- Это неправда... она сказала так, чтобы скрыть свою досаду: она ведь осталась с носом.
- Не спорь, Джино, она тебя бросила... Ее мать мне тоже сказала это.
- А я тебе говорю, что это неправда... Я ее бросил.
- Нет, она.
Не знаю, какой бес вселился в меня в ту минуту. Я вытерпел бы все что угодно, только не это. Вероятно, тут сыграло роль и мое мужское самолюбие.
Выпустив весла, я вскочил на ноги и закричал:
- Нет, я ее бросил, и точка. Я не желаю больше спорить... Если ты скажешь еще хоть слово, я стукну тебя веслом по башке.
- Попробуй, - сказала она, - ты злишься - значит, ты неправ. Ты сам знаешь, что она тебя бросила.
- Нет, я!
Теперь я стоял во весь рост посреди лодки и орал изо всех сил, стараясь перекричать шум волн. Лодку с опущенными веслами сильно подбрасывало на волнах, и я не заметил, как она повернулась боком. Аделе, я это хорошо помню, тоже вскочила вдруг на ноги и, сложив руки рупором, прокричала мне прямо в лицо:
- Она тебя бросила!
В эту самую минуту огромная зеленая волна с белым гребнем, прозрачная, как стекло, поднялась и обрушилась на лодку, накрыв нас с головой.
Я полетел в воду, успев подумать, что лодку, к счастью, не опрокинуло, и тотчас же пошел ко дну, увлеченный водоворотом.
Погрузившись вниз, я наглотался воды, потом вынырнул и стал бороться с волнами и звать Аделе. Но осмотревшись вокруг, я заметил, что лодка отплыла уже далеко и была пуста. Аделе нигде не было видно. Я снова стал звать ее и поплыл к лодке, плохо соображая, что делаю. Но с каждой новой волной лодка все больше удалялась от меня, а когда я начинал звать Аделе, я захлебывался водой Я подумал, что напрасно стараюсь догнать лодку, ведь Аделе там уже не было. Наконец я отказался от этой мысли и принялся плавать по кругу и искать Аделе на поверхности моря. Но ее нигде не было видно. Вокруг меня лишь вздымались волны, бегущие к берегу. Силы мои иссякали. Я испугался, что могу утонуть, и повернул к берегу. Как только я коснулся ногами дна, я остановился и стал звать на помощь, хотя до берега было еще далеко. От пристани отделилась лодка и пошла мне навстречу. Пока она подходила, я смотрел по сторонам и искал Аделе. Но море, насколько хватал глаз, было пустынно, если не считать одинокой лодки, дрейфовавшей с опущенными в воду веслами.
Я начал плакать и все повторял шепотом, словно про себя:
- Аделе, Аделе.
Мне казалось, что в шуме моря я слышу слова: "Нет, она тебя бросила!" - как будто голос пропавшей Аделе остался в воздухе и все еще спорит со мной.
Потом подошла лодка с лодочниками, и мы больше трех часов искали тело Аделе, но ни в то утро, ни в последующие дни обнаружить его не удалось.
Так я стал вдовцом. Прошел год, и я, набравшись духу, отправился к Джулии. Ее мать провела меня в столовую. Как только девушка вошла, я сказал ей:
- Джулия, я пришел спросить тебя, не станешь ли ты моей женой?
Она зарделась от радости и ответила своим кротким голосом:
- Я не говорю нет... но нужно, чтоб ты поговорил об этом с мамой.
Эта ее первая фраза поразила меня, и позже я не раз вспоминал ее - она могла служить предсказанием нашего будущего: "Я не говорю нет".
В общем, мы поженились. И если вы хотите увидеть дружную пару, приходите, пожалуйста, посмотреть на нас. Джулия осталась все такой же, какой была в то утро, когда ответила мне: "Я не говорю нет".
Безрассудный
Если человек совершает какой-то поступок, значит, он об этом уже думал прежде. Всякое действие закономерно, оно как растение, которое, кажется, чуть пробивается из-под земли, а попробуй вытащить - и увидишь, какие глубокие у него корни. Когда я первый раз подумал о том, чтобы написать это письмо? Шесть месяцев тому назад. Да, прошло как раз шесть месяцев с тех пор, как этот синьор выстроил себе виллу на двадцатом километре шоссе, которое вело в Кассиа, а мысль о письме возникла у меня именно при виде новой виллы, одиноко стоящей на вершине холма. В то время голова моя была забита фильмами и комиксами и, кроме того, мне очень хотелось заслужить восхищение Сантины, дочери железнодорожного сторожа, девушки моих лет, глупенькой, но красивой, как, по крайней мере, мне тогда казалось. Однажды вечером, когда мы с ней прогуливались, я сказал ей, показывая на виллу:
- Как-нибудь на этих днях я соберусь и напишу хозяину этой виллы шантажирующее письмо.
- Что это значит - шантажирующее?
- Ну, угрожающее... Или даешь столько-то, или мы тебя укокошим. Шантажирующее, в общем.
- А это не запрещается? - спросила она удивленно.
- Конечно, запрещается... Ну так что же?.. В письме будет указано место, куда он должен принести деньги... Что ты на это скажешь, а?
Я надеялся поразить ее этим, она же, как будто я предлагал ей самую обычную вещь на свете, сказала после минутного размышления:
- Что касается меня, то я за... И сколько же ты у него попросишь? - В общем, она приняла это как нечто вполне естественное, так что мне оставалось только спокойно ответить:
- Не знаю... Тысяч сто или двести.
- О! Как хорошо! - воскликнула она, хлопая в ладоши. - А мне сделаешь подарок?
- Разумеется.
- Тогда чего же ты ждешь?
- Погоди, дай мне все обдумать, - сказал я.
Вот так, в шутку, я и пообещал написать это письмо.
Хозяин той виллы часто проезжал в своей машине через Сторту, мимо лавки моей матери, торговавшей овощами и фруктами. Это был здоровенный, высокий и толстый мужчина с огромным носом, похожим на те раскрашенные картонные носы, какие нацепляют во время карнавала, с черными усами щеточкой и косыми глазами, вечно кутавшийся в пальто из верблюжьей шерсти,настоящий медведь. Он занимался изготовлением духов. Приготовлял он их в лаборатории, помещавшейся в подвале виллы, и из окон подвала всегда исходили не запахи кухни, а запахи эссенций, которыми он пользовался в своей лаборатории. Я испытывал к этому человеку глубокую антипатию, и это еще больше подогревало меня написать ему письмо. Однако, несмотря на всю свою ненависть к нему и на подстрекательство Сантины, надоедавшей мне этими ста тысячами лир, я никогда, наверно, не написал бы такого письма, если бы в один из этих дней неподалеку от виллы тремя людьми в масках не было совершено ограбление. Газеты описывали происшедшее во всех подробностях: автомобиль в канаве; водитель, римский коммерсант, убит за рулем в то время, как он пытался набрать скорость; его спутники ограблены дочиста. В тот же вечер я сказал Сантине:
- Вот как раз подходящий момент, чтобы написать письмо.
- Почему? - спросила она удивленно.
- Потому что, - ответил я, - можно устроить так, как будто письмо написано одним из трех грабителей... После всей этой истории синьор испугается и выложит денежки.
Заметив, что Сантина смотрит на меня с восхищением, я продолжал:
- Видишь ли, нет ни смелости, ни трусости... Есть только благоразумие и безрассудство. Благоразумие - это трусость, безрассудство - смелость... Сейчас этот синьор безрассуден... Он не понимает, что жить в уединенной вилле посреди поля - это значит быть во власти всякого, кто захочет на него напасть. Вернее, он это понимает, но еще не почувствовал на своей шкуре... в общем, он безрассудный, то есть смелый... я же своим письмом сделаю его благоразумным, то есть трусливым... Повсюду ему вдруг начнет мерещиться опасность... он испугается и принесет деньги.
Обо всем этом я думал уже не один месяц и даже не один год, поэтому слова лились у меня легко и плавно, словно я читал их в книге. И действительно, Сантина восхищенно воскликнула:
- Как только ты до всего этого додумался? Да ты просто умница!
Я же, надуваясь от гордости, сказал:
- Пустяки, видно, ты меня еще не знаешь.
Я был так возбужден, что не стал откладывать этого дела. Вместе с Сантиной я зашел в продуктовую лавку, и там прямо за столиком мы написали письмо. В нем говорилось:
"Негодяй, мы давно уже следим за тобой и знаем, что денег у тебя хватает. Если не хочешь кончить, как Ваккарино, возьми сто тысяч лир, положи их в конверт и завтра, в понедельник, до полуночи спрячь под камнем возле тридцатого километрового столба по дороге в Кассиа.
Человек в маске".
Ваккарино - было имя того коммерсанта, которого убили накануне. Сантина хотела, чтобы синьор положил нам не сто тысяч лир, а миллион, но я не согласился. Я объяснил ей, что из-за миллиона человек готов рисковать даже собственной шкурой, а из-за ста тысяч он еще подумает, прежде чем решиться на это, а поразмыслив хорошенько, кончит тем, что раскошелится.
Сантина, простившись, ушла домой. Я же побродил еще немного по площади, пока не начало темнеть, потом сел на велосипед и направился к вилле синьора. Стояла зима, дула трамонтана, на багровом, словно застывшем небе вырисовывались черные, как уголь, деревья, а за ними - уже окутанный мраком, но прозрачный, как хрусталь, простор полей. Я быстро подъехал к ограде виллы и, не слезая с велосипеда, держась рукой за один из пилястров, бросил письмо в щель для почтового ящика. В этом месте, между двумя поворотами, дорога шла прямо. И как раз в тот самый момент, когда я опускал письмо, я увидел, как из-за поворота со стороны Рима появилась машина синьора.
В тот же миг, еще не успев ничего сообразить, я нагнулся над рулем и заработал педалями. На полпути до поворота я встретился с машиной. Отсвечивавшее ветровое стекло не позволило мне разглядеть синьора, но он-то, конечно, мог смотреть на меня сколько угодно. Всю дорогу до самой Сторты я мчался, не переводя дыхания. Мне казалось, что так я смогу оставить позади охвативший меня страх. Но страх не покидал меня, и когда я вошел в дом, даже мама это заметила и встревоженно спросила, не заболел ли я. Я сказал ей, что простудился, что ужинать не хочу, и, не обращая внимания на ее заботы, прошел прямо в свою комнату. Там, в темноте, я бросился на постель и принялся размышлять. Теперь я понял, что, пожалуй, я был единственным благоразумным среди всех безрассудных и что, если я не стану безрассудным, то умру от страха. Я был уверен, что синьор видел, как я опускал письмо, и, конечно, узнал меня, ведь он проезжал через Сторту, по крайней мере, два раза в день, а я всегда торчал где-нибудь возле маминых корзин с овощами и фруктами или же стоял на площади, опершись на велосипед, среди других мальчишек нашего местечка. К тому же веснушки, рыжие волосы и очки на носу делали меня очень приметным, и во всей Сторте не было никого, похожего на меня. Возможно, этот синьор не знал моего имени. Но стоит ему явиться к сержанту карабинеров и сказать: "Я получил вот это шантажирующее письмо... Его опустил в почтовый ящик такой-то молодой человек", как сержант сразу же поймет, кто это, и скажет: "А, это Эмилио... Превосходно! Сейчас мы его разыщем". И вот они приходят в лавку и спрашивают у меня, уже дрожащего от страха, забившегося между корзинами с апельсинами и цикорием: "Скажи-ка, Эмилио, где ты был вчера в шесть часов вечера?" Я отвечаю, что был у Сантины в железнодорожной будке на переезде. Тогда зовут Сантину, а она, чтобы не компрометировать себя, говорит: "У нас на переезде?.. Что-то я его там не видела". Тогда сержант говорит мне: "Я тебе скажу, Эмилио, где ты был... Возле виллы Сорризо... Ты опускал в почтовый ящик вот это письмо". Несмотря на мои протесты, синьор подтверждает обвинение, сержант надевает на меня наручники и меня отводят в тюрьму. Затем, так как несчастье никогда не приходит в одиночку, мне приписывают и убийство Ваккарино. Начинается громкий процесс. "Бандит с виа Кассиа! Чудовище из Сторты! Убийца с тридцатого километра!" С такими лестными характеристиками двадцать или тридцать лет каторги мне обеспечены.
Окно моей комнаты было без жалюзи и выходило в поле, неистово светила луна, отполированная трамонтаной, словно серебряное зеркало, и в комнате было светло, точно днем. Вот уже два или три часа я ворочался на своей кровати, бессонный, как сверчок. Мне казалось, что этот яркий лунный свет и мой страх были заодно, и я никак не мог сомкнуть глаз при этом ярком свете, так же как не мог освободиться от этого страха. Но больше всего меня мучило то, что эта история, которую я затеял, вдруг обернулась против меня самого: трусом оказался я, а не этот синьор; я, а не настоящие преступники, буду обвинен также и в убийстве Ваккарино. А что, собственно, случилось? Ничего или почти ничего, просто я увидел, как синьор подъезжал на своей машине в то время, когда я опускал письмо. Но этого было достаточно, чтобы все обернулось совсем иначе.
Грация как ни в чем не бывало поплыла к берегу.
- Ненормальный - это ты и к тому же еще мошенник, - ответил я, и в это время мне в рот попала вода.
Но Уго уже не обращал на меня внимания и плыл, стараясь догнать Грацию. Я тоже направился к берегу, думая все время о судорогах, которые заставят Уго пойти ко дну, как вдруг почувствовал острую боль во всей правой стороне, от плеча до ступни, и понял, что судороги схватили меня, а не его. Это было лишь на миг, но в этот миг я совсем потерял голову. Боль не проходила, мне не хватало воздуха, я растерялся, охваченный ужасом, закричал, и вода попала мне в рот.
- Помогите! - заорал я и снова захлебнулся водой.
Судороги не прекращались, и я пошел ко дну, потом
вынырнул, снова закричал "помогите" и опять пошел ко дну, захлебываясь водой. Одним словом, я утонул бы в конце концов, если бы чья-то рука не схватила мою, а чей-то голос - это был голос Уго - не сказал мне:
- Спокойно, я вытащу тебя на берег.
Я закрыл глаза и, кажется, потерял сознание.
Когда я очнулся (сколько времени прошло - не знаю), я почувствовал под спиной горячий песок пляжа. Кто-то, держа меня за запястья, поднимал и опускал мои руки, другой, присев на корточки, массировал мне грудь и живот. Я видел все, как в тумане, солнце ослепляло меня, а вокруг был целый лес загорелых, волосатых ног: все эти люди смотрели, как я умираю. Вдруг кто-то сказал:
- Кажется, ему крышка.
А другой заметил:
- Показывают свою храбрость, а потом вот так тонут. Я чувствовал, что меня раздуло от воды, голова была тяжелая, а кто-то все поднимал и опускал мои руки, как ручки мехов, и тогда я разозлился и сказал, пытаясь отделаться от всех:
- Оставьте меня в покое... Пошли вы к дьяволу, - и потом снова впал в беспамятство.
Но хватит вспоминать об этом проклятом дне. Неделю спустя Грация, улучив момент, когда Уго не было рядом, сказала мне вполголоса:
- Знаешь, почему ты чуть не утонул в Остии в прошлое воскресенье?
- Не знаю. А почему?
- Мне Уго объяснил. Он говорит, что есть какая-то таинственная сила, которая охраняет его: тот, кто идет против него, может даже умереть... В общем, он говорит, что он "табу"... Ты не знаешь, что такое "табу"?
- Табу, - объяснил я, подумав с минуту, - это когда какая-нибудь вещь или какой-либо человек неприкосновенны.
Она ничего не ответила, потому что в этот момент к нам подошел Уго, держа в руках штуку хлопчатобумажной ткани; разворачивая ее с обычным шелестом, он сказал:
- Это как раз то, что вам нужно, синьора.
И по глазам Грации я понял, что она по уши влюблена в него. Еще бы, черт возьми! - красивый мужчина, сильный, молодой и вдобавок ко всему табу.
Я не говорю нет
Чтобы вы поняли характер Аделе, я расскажу вам хотя бы о том, что произошло у нас в первую брачную ночь. Ведь, как говорится, по утру судят, каков будет день.
Итак, после ужина в ресторане за Тибром, после тостов, стихов, поздравлений, после объятий и слез тещи мы отправились в нашу квартиру, которая помещалась над моей скобяной лавкой на виа дель Анима. Мы стали супругами, и оба немного стеснялись друг друга; когда мы вошли в спальню, я начал с того, что снял пиджак, и, вешая его на спинку стула, сказал, чтобы сломать лед молчания:
- Говорят, это приносит счастье... ты заметила... за столом нас было тринадцать человек.
Аделе сбросила новые туфли - они жали ей - и стояла возле шкафа, смотрясь в зеркало. Она ответила обрадованно, как будто мои слова помогли рассеять ее смущение:
- По правде говоря, Джино, нас было двенадцать... десять гостей да нас двое - двенадцать.
Еще тогда, в ресторане, собираясь сделать заказ, я сосчитал присутствовавших - нас было ровно тринадцать, помню даже, как я сказал Лодовико, одному из шаферов:
- Знаешь, нас тринадцать человек. Как бы это не принесло нам несчастья.
А он ответил: - Нет, это, наоборот, к счастью...
Я сел на край постели и, снимая брюки, спокойно проговорил:
- Ты ошибаешься... нас было тринадцать. Я сразу обратил на это внимание и сказал Лодовико.
Аделе ответила не сразу, потому что в это время снимала платье через голову и до пояса была закутана в него. Но едва высвободившись и не успев даже перевести дух, она с живостью возразила:
- Ты неправильно сосчитал, на улице нас было тринадцать, а потом Мео ушел, и нас осталось двенадцать.
Я уже был в одних подштанниках и, не знаю почему, вдруг разозлился:
- Какого черта - двенадцать! И при чем здесь Мео, когда я говорю, что считал всех в ресторане!
- Ну, значит, - сказала она, направляясь к шкафу, чтобы повесить платье, - когда ты считал, ты уже выпил лишнего, вот и все.
- Кто это выпил лишнего? Да я выпил не больше двух бокалов, считая и шампанское.
- Короче говоря, - сказала она, - нас было двенадцать... а ты не помнишь этого потому, что и сейчас еще пьян и память тебе изменяет.
- Это кто пьян? Нас было тринадцать!
- А я тебе говорю, двенадцать!
- Тринадцать!
- Двенадцать!
Мы уже разговаривали, стоя друг перед другом посреди комнаты - я в подштанниках, а она в сорочке. Схватив ее за руку, я заорал ей прямо в лицо:
- Тринадцать!
Но потом вдруг спохватился, попытался обнять ее и сказал шепотом:
- Какое это имеет значение: тринадцать или двенадцать... поцелуй меня...
А она, упав на кровать и не уклоняясь от поцелуя, в тот самый момент, когда мои губы встретились с ее губами, прошептала:
- Да, но нас было двенадцать.
Тут я выскочил на середину комнаты и завопил:
- Хорошенькое начало! Ты моя жена и должна меня слушаться... если я говорю, что нас было тринадцать, значит, так оно и есть, и ты не должна спорить со мной!
Тогда она вскочила с кровати и тоже закричала изо всех сил:
- Да, я твоя жена, вернее, буду твоей женой... но нас было все-таки двенадцать!
- Нас было тринадцать, вот тебе! - и у меня сорвалась первая звонкая, увесистая оплеуха.
Аделе в первый момент опешила, потом бросилась к двери, ведущей в гостиную, открыла ее, крикнула с порога:
- Нас было двенадцать, и оставь меня в покое... ты мне противен, - и исчезла за дверью.
После минутного оцепенения я пришел в себя и, подойдя к двери, стал звать Аделе, стучать, умолять: в ответ ни звука. В общем, кончилось тем, что я провел первую брачную ночь один, задремав полураздетый на кровати, а Аделе, видно, прикорнула на диване в гостиной.
На следующий день, с взаимного согласия, мы отправились к матери Аделе и спросили у нее, сколько человек было на свадьбе.
И тут выяснилось, что на самом деле на свадьбе было четырнадцать человек и среди них двое детей, таких маленьких, что они сползли со стульев на пол и принялись играть под столом. Когда считал я, один из малышей еще сидел на стуле, когда же считала Аделе, то и он уже сполз на пол. Итак, мы оба оказались правы, но Аделе, как жена, все же была неправа.
Это был первый скандал, за ним последовало множество других, невозможно сосчитать все случаи, когда Аделе проявляла свой отвратительный характер. У нее была прямо мания спорить из-за любого пустяка. Если я, например, говорил, это - белое, она заявляла - черное. Она никогда не уступала, никогда не признавалась в том, что ошиблась. Если начать об этом рассказывать, - никогда не кончишь.
Был, например, такой случай: она весь день утверждала, что не получала от меня денег на расходы, и вот после того, как мы проспорили двадцать четыре часа подряд, деньги вдруг обнаружились: лежат себе преспокойно на подоконнике в уборной, прохлаждаются, словно роза в стакане с водой. Разумеется, спор разгорелся с новой силой, потому что она заявила, будто деньги на подоконник положил я, а я приводил факты, доказывающие, что этого не могло быть и что она посетила это злосчастное место как раз после того, как получила деньги, а не раньше.
Или взять такой случай: Аделе с пеной у рта доказывала, будто у Алессандро, официанта бара, находившегося напротив, четверо детей, я же прекрасно знал, что у него их трое. Так мы проспорили целую неделю: сам Алессандро в то время отсутствовал. Когда он появился, мы выяснили, что в начале нашего спора у него было трое детей, а теперь - четверо: за это время родился еще один.
Все это было очень глупо; иногда в спорах оказывался прав я, иногда она. Но напрасно я пытался заставить ее понять, что дело вовсе не в том, кто прав и кто ошибается, и что это ее пристрастие спорить из-за всякого пустяка в конце концов не доведет до добра.
Аделе на это отвечала:
- Ты хочешь иметь рабыню, а не жену.
И вот из-за всех этих споров мы все время были, как говорится, на ножах. Стоило мне только высказать какую-нибудь, пусть даже совершенно бесспорную вещь, например: "Сегодня солнечный день", - и я уже чувствовал, как во мне поднимается раздражение при мысли, что она может мне возразить. Я смотрел на нее, и она действительно тут же отвечала:
- Да что ты, Джино! Солнца сегодня совсем нет, наоборот, пасмурно.
Тогда я хватал шляпу и убегал из дому, - иначе я непременно лопнул бы от злости.
В один из таких дней я проходил по виа Рипетта и встретил Джулию, девушку, за которой ухаживал незадолго перед тем, как познакомился с Аделе. Тогда она мне очень скоро надоела, потому что казалась недостаточно независимой: она во всем соглашалась со мною, что бы я ни сказал, никогда не осуждала меня даже в тех случаях, когда и слепому было ясно, что я неправ. Но сейчас, когда я был женат на женщине независимой и мог этим наслаждаться в полной мере, я с сожалением вспоминал о Джулии, такой кроткой и уступчивой, и локти кусал от досады, что предпочел ей Аделе. В это утро мне приятно было встретить Джулию, хотя бы уже потому, что у нее не такой характер, как у Аделе. Девушка спешила на рынок за покупками, но я задержал ее только из желания доставить себе удовольствие лишний раз убедившись, что она всегда и во всем считала меня правым, что она осталась такой же кроткой и все так же не смеет мне возражать. Я сказал, чтобы испытать ее:
- Ну, теперь ты раскаиваешься в том, что так обидела меня? Ты поняла, что я был лучше других? Скажи, почему ты не захотела выйти за меня замуж?
Я, конечно, прекрасно понимал, что это ложь: я сам ее бросил, оправдываясь тем, что мне не нравятся слишком послушные женщины, вроде нее. Теперь мне хотелось знать, что она ответит на это ложное и несправедливое обвинение.
Услышав мои слова, бедняжка от удивления широко раскрыла глаза. В первую минуту она, конечно, хотела ответить мне, что это я ее обидел, - как оно и было на самом деле, - и что это я ее бросил. Но все-таки характер взял свое. Она сказала кротким голосом:
- Джино... тут, вероятно, произошло недоразумение. Я никогда не бросила бы тебя... я так тебя любила.
Заметьте, она не обвиняла меня во лжи, что, разумеется, не преминула бы сделать Аделе; наоборот, она пыталась оправдаться и, чтобы доставить мне удовольствие, допускала, что, возможно, и она сама была немного виновата.
Тогда я горько усмехнулся, подумав, какую глупость сделал, что предпочел ей Аделе, и сказал, потрепав ее по щеке:
- Я знаю, один я во всем виноват, и никакого недоразумения тут, к сожалению, не было... вина только моя... а сказал я это просто так... чтобы услышать, что ты на это ответишь.
Потом я еще раз потрепал ее по щеке, заставив покраснеть от удовольствия, и быстро ушел. Но прежде чем свернуть за угол, я оглянулся: она стояла на тротуаре все на том же месте, держа на руке сумку, и растерянно смотрела мне вслед.
Был конец мая, и на следующий день мы с Аделе отправились на моторной лодке во Фреджене, чтобы искупаться первый раз в этом году. Пляж был безлюден. На голубом небе ослепительно сияло солнце. Дул сильный, пронизывающий, резкий ветер, он поднимал тучи песка. У самого берега волны были зеленые и белые, они сталкивались, громоздились друг на друга, а дальше море было темно-синим, почти черным; кое-где, то здесь, то там, виднелись белые барашки.
Аделе сказала, что хочет покататься на лодке, и хотя море было неспокойно, я, только чтобы не спорить с ней и не слышать, как она будет утверждать, что море совсем как зеркало, - взял на прокат лодку и попросил столкнуть ее в море.
Я был в купальном костюме, Аделе же не стала раздеваться, и опять я, опасаясь споров, не настаивал на этом.
Лодочник оттолкнул лодку, я взялся за весла и начал быстро грести навстречу волнам. Волны были небольшие, и когда мы миновали отмель, я начал грести медленнее. Все-таки я внимательно следил за тем, чтобы лодка шла наперерез волнам, потому что, повернись она боком, ее опрокинуло бы, как ореховую скорлупу.
Аделе сидела на носу лодки и качалась то вверх, то вниз в такт волнам; взглянув, как она сидит там одетая, и вспомнив, что я не решился посоветовать ей снять платье, я вдруг разозлился и почувствовал желание сказать ей, что я встретил Джулию. И вот, продолжая грести, я рассказал ей о том, как мне захотелось испытать характер Джулии и как она не стала спорить со мной. Лодка тем временем опускалась и поднималась на волнах, Аделе слушала меня и наконец спокойно сказала:
- Ты ошибаешься, это она во всем виновата... ведь она тебя бросила.
Я с силой ударил веслами по воде, чтобы преодолеть самую большую волну, и со злостью ответил:
- Кто это тебе сказал? Это я однажды вечером дал ей понять, что не люблю ее больше... Я помню даже, где это было... на набережной Тибра.
Ветер растрепал волосы Аделе. С каким-то ехидством в голосе она сказала:
- Тебе, как всегда, изменяет память... Это она тебя бросила... она говорила, что у тебя ужасный характер, - так оно и есть на самом деле. А она и не собиралась выводить за тебя замуж.
- Кто это тебе сказал?
- Она сама... спустя несколько дней...
- Это неправда... она сказала так, чтобы скрыть свою досаду: она ведь осталась с носом.
- Не спорь, Джино, она тебя бросила... Ее мать мне тоже сказала это.
- А я тебе говорю, что это неправда... Я ее бросил.
- Нет, она.
Не знаю, какой бес вселился в меня в ту минуту. Я вытерпел бы все что угодно, только не это. Вероятно, тут сыграло роль и мое мужское самолюбие.
Выпустив весла, я вскочил на ноги и закричал:
- Нет, я ее бросил, и точка. Я не желаю больше спорить... Если ты скажешь еще хоть слово, я стукну тебя веслом по башке.
- Попробуй, - сказала она, - ты злишься - значит, ты неправ. Ты сам знаешь, что она тебя бросила.
- Нет, я!
Теперь я стоял во весь рост посреди лодки и орал изо всех сил, стараясь перекричать шум волн. Лодку с опущенными веслами сильно подбрасывало на волнах, и я не заметил, как она повернулась боком. Аделе, я это хорошо помню, тоже вскочила вдруг на ноги и, сложив руки рупором, прокричала мне прямо в лицо:
- Она тебя бросила!
В эту самую минуту огромная зеленая волна с белым гребнем, прозрачная, как стекло, поднялась и обрушилась на лодку, накрыв нас с головой.
Я полетел в воду, успев подумать, что лодку, к счастью, не опрокинуло, и тотчас же пошел ко дну, увлеченный водоворотом.
Погрузившись вниз, я наглотался воды, потом вынырнул и стал бороться с волнами и звать Аделе. Но осмотревшись вокруг, я заметил, что лодка отплыла уже далеко и была пуста. Аделе нигде не было видно. Я снова стал звать ее и поплыл к лодке, плохо соображая, что делаю. Но с каждой новой волной лодка все больше удалялась от меня, а когда я начинал звать Аделе, я захлебывался водой Я подумал, что напрасно стараюсь догнать лодку, ведь Аделе там уже не было. Наконец я отказался от этой мысли и принялся плавать по кругу и искать Аделе на поверхности моря. Но ее нигде не было видно. Вокруг меня лишь вздымались волны, бегущие к берегу. Силы мои иссякали. Я испугался, что могу утонуть, и повернул к берегу. Как только я коснулся ногами дна, я остановился и стал звать на помощь, хотя до берега было еще далеко. От пристани отделилась лодка и пошла мне навстречу. Пока она подходила, я смотрел по сторонам и искал Аделе. Но море, насколько хватал глаз, было пустынно, если не считать одинокой лодки, дрейфовавшей с опущенными в воду веслами.
Я начал плакать и все повторял шепотом, словно про себя:
- Аделе, Аделе.
Мне казалось, что в шуме моря я слышу слова: "Нет, она тебя бросила!" - как будто голос пропавшей Аделе остался в воздухе и все еще спорит со мной.
Потом подошла лодка с лодочниками, и мы больше трех часов искали тело Аделе, но ни в то утро, ни в последующие дни обнаружить его не удалось.
Так я стал вдовцом. Прошел год, и я, набравшись духу, отправился к Джулии. Ее мать провела меня в столовую. Как только девушка вошла, я сказал ей:
- Джулия, я пришел спросить тебя, не станешь ли ты моей женой?
Она зарделась от радости и ответила своим кротким голосом:
- Я не говорю нет... но нужно, чтоб ты поговорил об этом с мамой.
Эта ее первая фраза поразила меня, и позже я не раз вспоминал ее - она могла служить предсказанием нашего будущего: "Я не говорю нет".
В общем, мы поженились. И если вы хотите увидеть дружную пару, приходите, пожалуйста, посмотреть на нас. Джулия осталась все такой же, какой была в то утро, когда ответила мне: "Я не говорю нет".
Безрассудный
Если человек совершает какой-то поступок, значит, он об этом уже думал прежде. Всякое действие закономерно, оно как растение, которое, кажется, чуть пробивается из-под земли, а попробуй вытащить - и увидишь, какие глубокие у него корни. Когда я первый раз подумал о том, чтобы написать это письмо? Шесть месяцев тому назад. Да, прошло как раз шесть месяцев с тех пор, как этот синьор выстроил себе виллу на двадцатом километре шоссе, которое вело в Кассиа, а мысль о письме возникла у меня именно при виде новой виллы, одиноко стоящей на вершине холма. В то время голова моя была забита фильмами и комиксами и, кроме того, мне очень хотелось заслужить восхищение Сантины, дочери железнодорожного сторожа, девушки моих лет, глупенькой, но красивой, как, по крайней мере, мне тогда казалось. Однажды вечером, когда мы с ней прогуливались, я сказал ей, показывая на виллу:
- Как-нибудь на этих днях я соберусь и напишу хозяину этой виллы шантажирующее письмо.
- Что это значит - шантажирующее?
- Ну, угрожающее... Или даешь столько-то, или мы тебя укокошим. Шантажирующее, в общем.
- А это не запрещается? - спросила она удивленно.
- Конечно, запрещается... Ну так что же?.. В письме будет указано место, куда он должен принести деньги... Что ты на это скажешь, а?
Я надеялся поразить ее этим, она же, как будто я предлагал ей самую обычную вещь на свете, сказала после минутного размышления:
- Что касается меня, то я за... И сколько же ты у него попросишь? - В общем, она приняла это как нечто вполне естественное, так что мне оставалось только спокойно ответить:
- Не знаю... Тысяч сто или двести.
- О! Как хорошо! - воскликнула она, хлопая в ладоши. - А мне сделаешь подарок?
- Разумеется.
- Тогда чего же ты ждешь?
- Погоди, дай мне все обдумать, - сказал я.
Вот так, в шутку, я и пообещал написать это письмо.
Хозяин той виллы часто проезжал в своей машине через Сторту, мимо лавки моей матери, торговавшей овощами и фруктами. Это был здоровенный, высокий и толстый мужчина с огромным носом, похожим на те раскрашенные картонные носы, какие нацепляют во время карнавала, с черными усами щеточкой и косыми глазами, вечно кутавшийся в пальто из верблюжьей шерсти,настоящий медведь. Он занимался изготовлением духов. Приготовлял он их в лаборатории, помещавшейся в подвале виллы, и из окон подвала всегда исходили не запахи кухни, а запахи эссенций, которыми он пользовался в своей лаборатории. Я испытывал к этому человеку глубокую антипатию, и это еще больше подогревало меня написать ему письмо. Однако, несмотря на всю свою ненависть к нему и на подстрекательство Сантины, надоедавшей мне этими ста тысячами лир, я никогда, наверно, не написал бы такого письма, если бы в один из этих дней неподалеку от виллы тремя людьми в масках не было совершено ограбление. Газеты описывали происшедшее во всех подробностях: автомобиль в канаве; водитель, римский коммерсант, убит за рулем в то время, как он пытался набрать скорость; его спутники ограблены дочиста. В тот же вечер я сказал Сантине:
- Вот как раз подходящий момент, чтобы написать письмо.
- Почему? - спросила она удивленно.
- Потому что, - ответил я, - можно устроить так, как будто письмо написано одним из трех грабителей... После всей этой истории синьор испугается и выложит денежки.
Заметив, что Сантина смотрит на меня с восхищением, я продолжал:
- Видишь ли, нет ни смелости, ни трусости... Есть только благоразумие и безрассудство. Благоразумие - это трусость, безрассудство - смелость... Сейчас этот синьор безрассуден... Он не понимает, что жить в уединенной вилле посреди поля - это значит быть во власти всякого, кто захочет на него напасть. Вернее, он это понимает, но еще не почувствовал на своей шкуре... в общем, он безрассудный, то есть смелый... я же своим письмом сделаю его благоразумным, то есть трусливым... Повсюду ему вдруг начнет мерещиться опасность... он испугается и принесет деньги.
Обо всем этом я думал уже не один месяц и даже не один год, поэтому слова лились у меня легко и плавно, словно я читал их в книге. И действительно, Сантина восхищенно воскликнула:
- Как только ты до всего этого додумался? Да ты просто умница!
Я же, надуваясь от гордости, сказал:
- Пустяки, видно, ты меня еще не знаешь.
Я был так возбужден, что не стал откладывать этого дела. Вместе с Сантиной я зашел в продуктовую лавку, и там прямо за столиком мы написали письмо. В нем говорилось:
"Негодяй, мы давно уже следим за тобой и знаем, что денег у тебя хватает. Если не хочешь кончить, как Ваккарино, возьми сто тысяч лир, положи их в конверт и завтра, в понедельник, до полуночи спрячь под камнем возле тридцатого километрового столба по дороге в Кассиа.
Человек в маске".
Ваккарино - было имя того коммерсанта, которого убили накануне. Сантина хотела, чтобы синьор положил нам не сто тысяч лир, а миллион, но я не согласился. Я объяснил ей, что из-за миллиона человек готов рисковать даже собственной шкурой, а из-за ста тысяч он еще подумает, прежде чем решиться на это, а поразмыслив хорошенько, кончит тем, что раскошелится.
Сантина, простившись, ушла домой. Я же побродил еще немного по площади, пока не начало темнеть, потом сел на велосипед и направился к вилле синьора. Стояла зима, дула трамонтана, на багровом, словно застывшем небе вырисовывались черные, как уголь, деревья, а за ними - уже окутанный мраком, но прозрачный, как хрусталь, простор полей. Я быстро подъехал к ограде виллы и, не слезая с велосипеда, держась рукой за один из пилястров, бросил письмо в щель для почтового ящика. В этом месте, между двумя поворотами, дорога шла прямо. И как раз в тот самый момент, когда я опускал письмо, я увидел, как из-за поворота со стороны Рима появилась машина синьора.
В тот же миг, еще не успев ничего сообразить, я нагнулся над рулем и заработал педалями. На полпути до поворота я встретился с машиной. Отсвечивавшее ветровое стекло не позволило мне разглядеть синьора, но он-то, конечно, мог смотреть на меня сколько угодно. Всю дорогу до самой Сторты я мчался, не переводя дыхания. Мне казалось, что так я смогу оставить позади охвативший меня страх. Но страх не покидал меня, и когда я вошел в дом, даже мама это заметила и встревоженно спросила, не заболел ли я. Я сказал ей, что простудился, что ужинать не хочу, и, не обращая внимания на ее заботы, прошел прямо в свою комнату. Там, в темноте, я бросился на постель и принялся размышлять. Теперь я понял, что, пожалуй, я был единственным благоразумным среди всех безрассудных и что, если я не стану безрассудным, то умру от страха. Я был уверен, что синьор видел, как я опускал письмо, и, конечно, узнал меня, ведь он проезжал через Сторту, по крайней мере, два раза в день, а я всегда торчал где-нибудь возле маминых корзин с овощами и фруктами или же стоял на площади, опершись на велосипед, среди других мальчишек нашего местечка. К тому же веснушки, рыжие волосы и очки на носу делали меня очень приметным, и во всей Сторте не было никого, похожего на меня. Возможно, этот синьор не знал моего имени. Но стоит ему явиться к сержанту карабинеров и сказать: "Я получил вот это шантажирующее письмо... Его опустил в почтовый ящик такой-то молодой человек", как сержант сразу же поймет, кто это, и скажет: "А, это Эмилио... Превосходно! Сейчас мы его разыщем". И вот они приходят в лавку и спрашивают у меня, уже дрожащего от страха, забившегося между корзинами с апельсинами и цикорием: "Скажи-ка, Эмилио, где ты был вчера в шесть часов вечера?" Я отвечаю, что был у Сантины в железнодорожной будке на переезде. Тогда зовут Сантину, а она, чтобы не компрометировать себя, говорит: "У нас на переезде?.. Что-то я его там не видела". Тогда сержант говорит мне: "Я тебе скажу, Эмилио, где ты был... Возле виллы Сорризо... Ты опускал в почтовый ящик вот это письмо". Несмотря на мои протесты, синьор подтверждает обвинение, сержант надевает на меня наручники и меня отводят в тюрьму. Затем, так как несчастье никогда не приходит в одиночку, мне приписывают и убийство Ваккарино. Начинается громкий процесс. "Бандит с виа Кассиа! Чудовище из Сторты! Убийца с тридцатого километра!" С такими лестными характеристиками двадцать или тридцать лет каторги мне обеспечены.
Окно моей комнаты было без жалюзи и выходило в поле, неистово светила луна, отполированная трамонтаной, словно серебряное зеркало, и в комнате было светло, точно днем. Вот уже два или три часа я ворочался на своей кровати, бессонный, как сверчок. Мне казалось, что этот яркий лунный свет и мой страх были заодно, и я никак не мог сомкнуть глаз при этом ярком свете, так же как не мог освободиться от этого страха. Но больше всего меня мучило то, что эта история, которую я затеял, вдруг обернулась против меня самого: трусом оказался я, а не этот синьор; я, а не настоящие преступники, буду обвинен также и в убийстве Ваккарино. А что, собственно, случилось? Ничего или почти ничего, просто я увидел, как синьор подъезжал на своей машине в то время, когда я опускал письмо. Но этого было достаточно, чтобы все обернулось совсем иначе.