Страница:
Но это были только пустые мечты, ведь я был такой щуплый и маленький, что Ригамонти мог уложить меня одним пальцем.
Трудно сказать, когда именно я задумал убить его; может быть, в тот вечер, когда мы с ним смотрели американский фильм под названием "Безупречное убийство". Правда, сначала я не думал убивать его на самом деле, а просто представлял себе, как бы я все это сделал. Мне доставляло удовольствие думать об этом по вечерам перед сном, утром, прежде чем подняться с постели, да и днем в баре, когда бывало нечего делать и Ригамонти, сидя на табуретке за стойкой, читал газету, склонив свою напомаженную голову. Я при этом думал, ну просто так, чтобы развлечься: "Вот возьму сейчас пестик, которым у нас колют лед, и стукну его хорошенько по голове".
Короче говоря, я походил на человека, целыми днями мечтающего о своей возлюбленной, о том, что он скажет или сделает при встрече с ней, с той только разницей, что моей возлюбленной был Ригамонти и удовольствие, которое другие получают, представляя себе поцелуи и ласки, я находил в мечтах о его смерти.
Все еще ради развлечения, потому что это меня забавляло, я составил себе весь план убийства до мельчайших подробностей. Но когда план был выработан, у меня возникло искушение осуществить его, и это искушение было так велико, что я не мог ему противиться и решил перейти к действию. А может быть, я ничего и не решил, а просто начал действовать, полагая, что все еще фантазирую. Я хочу сказать, что я поступал, совсем как влюбленные: делал все инстинктивно, по инерции, безвольно, почти не отдавая себе в этом отчета.
Итак, для начала я сказал ему между двумя чашками кофе, что познакомился с очень красивой девушкой, но на этот раз речь идет не об одной из тех девушек, которые нравились мне и которых он потом всегда у меня отбивал, а о такой, которой понравился именно он и которая ни о ком другом и слышать не хотела. Я повторял ему это день за днем в течение целой недели, постоянно прибавляя новые подробности этой пылкой любви и делая вид, что ревную.
Сначала он отнесся к этому безразлично, говоря:
- Раз она меня любит, пусть приходит в бар... я угощу ее кофе.
Но потом понемногу начал сдаваться. Иногда, делая вид, что шутит, он допытывался у меня:
- Скажи-ка, а эта девушка... любит меня по-прежнему?
А я отвечал:
- Еще как!
- А что она говорит?
- Говорит, что ты ей очень нравишься.
- А еще что? Что ей нравится во мне?
- Все: нос, волосы, глаза, губы и то, как ты ловко управляешься с кипятильником для кофе; сказал тебе - все.
Короче говоря, по моим словам, этой девушке - плоду моего воображения - вскружило голову как раз все то, чего я сам не выносил в нем и за что готов был убить его. Он гордо улыбался, раздуваясь от спеси, потому что был невероятно тщеславен и страшно высокого мнения о своей особе. Было ясно, что его скудный умишко беспрерывно занят мыслью о девушке, с которой он хотел бы познакомиться, и только гордость мешала ему попросить меня об этом. В конце концов он как-то сказал с досадой:
- Послушай, или ты познакомишь меня с ней, или же больше о ней ни слова.
Я только этого и ждал и тут же назначил ему свидание на следующий день.
Мой план был прост. В десять часов мы кончали работу, но хозяин, подсчитывавший выручку, оставался в баре до половины одиннадцатого. Я завлекаю Ригамонти к насыпи железнодорожной линии на Витербо и говорю, что сюда придет к нему на свидание девушка. В десять пятнадцать проходит поезд, и я, воспользовавшись шумом, стреляю в Ригамонти из "беретта" - пистолета, который недавно купил в магазине на площади Виттория. В десять двадцать я возвращаюсь в бар за забытым свертком, и, таким образом, хозяин видит меня. В десять тридцать, самое позднее, я уже сплю в швейцарской того дома, где снимаю на ночь койку у портье. Этот план я частично позаимствовал из фильма, особенно в том, что касалось поезда и подсчета времени. Он мог и провалиться, то есть меня могли заметить на месте преступления, но и тогда я все же получил бы хоть то удовлетворение, что дал выход своей страсти, и ради этого я готов был даже на каторгу.
На следующий день была суббота, и нам пришлось здорово поработать, но это даже было кстати, потому что Ригамонти не говорил со мной о девушке, и я ни о чем таком не думал. В десять часов мы, как обычно, сбросили с себя полотняные куртки, простились с хозяином и пролезли под наполовину спущенной железной шторой.
Бар помещался на аллее, ведущей к Акуа Ачетоза, а оттуда рукой подать до железной дороги на Витербо. В этот час никто не прогуливался по темной аллее, последние парочки уже спустились с холма парка Римембранца. Стоял апрель, воздух был уже теплый, небо понемногу светлело, хотя луна еще не показалась.
Мы пошли по аллее. Ригамонти был настроен весело и, как обычно, покровительственно похлопывал меня по плечу, я же словно оцепенел и сжимал рукой пистолет, который лежал во внутреннем кармане моей спортивной куртки. На перекрестке мы вышли из аллеи и зашагали по поросшей травой тропинке вдоль железнодорожной насыпи, от насыпи падала тень, и здесь было темнее, чем вокруг, - я это тоже учел. Ригамонти шел впереди, я за ним. Придя на условленное место, неподалеку от фонаря, я сказал:
- Она просила здесь подождать... увидишь, сейчас она придет.
Он остановился, закурил сигарету и проговорил:
- Официант ты неважный, а вот сводник незаменимый.
Словом, он по-прежнему продолжал оскорблять меня.
Мы находились в уединенном месте, и луна, поднявшаяся за нашей спиной, освещала расстилавшуюся внизу равнину, окутанную белой пеленой тумана, лила свой свет на бурый кустарник и мусорные кучи, на отливавший серебром Тибр, который извивался под нами.
Я весь дрожал, мне казалось, что я продрог от холодного тумана, и я сказал, скорее для того, чтобы подбодрить себя, чем для Ригамонти:
- Что там, минутой раньше, минутой позже... Она здесь в услужении и должна дождаться, пока уйдут хозяева.
- Да вот и она, - отозвался Ригамонти.
Я обернулся и увидел темную фигуру женщины, шедшей по тропинке навстречу нам. Позднее мне объяснили, что сюда обычно приходят женщины известного сорта в надежде найти клиентов; но тогда я этого не знал и готов был поверить, что эта девушка вовсе не придумана мною, а существует на самом деле. Между тем Ригамонти, который был так уверен в себе, пошел ей навстречу, а я машинально побрел за ним. Еще несколько шагов, и она вышла из тени на свет фонаря. И вот тут-то, посмотрев на нее, я почти испугался. Ей было лет под шестьдесят. Страдальческие глаза, подведенные черной краской, обсыпанное пудрой лицо, ярко-красный рот, всклокоченные волосы и черная ленточка вокруг шеи. Она была из тех, что ищут себе уголок потемнее, чтобы их не могли хорошенько разглядеть; и в самом деле непонятно, как еще, несмотря на свой возраст и жалкий вид, этим женщинам удается находить себе клиентов. Между тем Ригамонти, еще не успев ее рассмотреть, с присущим ему нахальством спросил:
- Синьорина поджидает нас?
А она не менее нахально ответила:
- Конечно!
Но когда он наконец разглядел ее и сообразил, что ошибся, он отступил назад и сказал нерешительно:
- Ах, простите, сегодня вечером я как раз не могу... но вот тут мой приятель, - и, отскочив в сторону, исчез за насыпью.
Я понял, что Ригамонти подумал, будто я хотел отомстить ему, познакомив после стольких красивых девушек с таким чудовищем. И понял я также, что мое безупречное убийство сорвалось.
Я смотрел на эту несчастную женщину, говорившую мне с улыбкой, похожей на гримасу карнавальной маски:
- Очаровательный блондин, не дашь ли закурить?
И мне стало жаль ее, жаль себя и, пожалуй, даже Ригамонти. Перед этим во мне было столько ненависти, а тут она сразу куда-то пропала, слезы выступили у меня на глазах, и я подумал, что благодаря этой женщине я не стал убийцей. Я сказал ей:
- Закурить у меня не найдется, но вот возьми это; если продашь его, получишь не меньше тысячи лир, - и сунул ей в руку пистолет. Потом я спрыгнул с откоса и поспешил к аллее. В эту минуту, рассыпая во тьме ночи красные искры, прошел поезд на Витербо, вагон тянулся за вагоном, все окна были ярко освещены. Я остановился и смотрел, как он удаляется, потом прислушался к замирающему стуку колес и вернулся домой.
На следующий день в баре Ригамонти сказал мне:
- Знаешь, я чувствовал, что за этим что-то кроется... но неважно... все-таки ты здорово меня разыграл.
Я посмотрел на него и почувствовал, что ненависть моя к нему прошла, хотя он оставался таким же: тот же лоб, те же глаза, тот же нос, те же волосы, те же волосатые руки, которые он все так же выставлял напоказ, орудуя у кипятильника для кофе. И я сразу испытал такое облегчение, как будто апрельский ветер, надувавший тент перед баром, освежил и меня.
Ригамонти подал мне две чашечки кофе, чтобы я отнес посетителям, усевшимся на самом солнце за столик перед баром, и я, принимая чашечки, сказал вполголоса:
- Увидимся вечером? Я пригласил Амелию.
Он выплеснул в ящик под стойку кофейную гущу из фильтра кипятильника, положил свежий кофе, прогрел его паром и ответил просто, без всякой злобы:
- Сегодня вечером, к сожалению, не смогу.
Я ушел с чашками, испытывая что-то похожее на сожаление из-за того, что сегодня вечером он не придет отбивать у меня Амелию, как отбивал до этого всех других девушек.
Пикник
Рождество, Новый год, крещенье... Когда в середине декабря начинаются разговоры о праздниках, меня бросает в дрожь, будто мне говорят о долгах, которые нужно платить, а денег нет. Рождество, Новый год, крещенье. И почему только эти праздники так и идут один за другим! Для бедняка, вроде меня, это прямо нож острый... Не то чтобы я не хотел праздновать светлое рождество, или Новый год, или крещенье, но дело в том, что в эти дни все торговцы съестным, как сущие разбойники, располагаются за углом улицы так, что наш брат приходит на праздник одетый, а уходит голый и ограбленный. Может быть, во времена царя Гороха рождество, Новый год, крещенье были настоящими праздниками и отмечали их скромно, но от всего сердца, - ведь тогда еще не было ни организации, ни агитации, ни эксплуатации. Но мало-помалу даже самые глупые люди поняли, что на праздниках можно нагреть руки; так оно теперь и делается. Праздники эти - для плутов, которые продают съестное, а не для бедных людей, которые его покупают. Часто я думаю, что, скажем, для пирожника, для торговца птицей, для мясника это настоящие праздники и даже вдвойне праздники, потому что, во-первых, это праздники, да к тому же еще в эти дни они продают раз в десять больше, чем в будни. И выходит, что бедняк справляет праздник впроголодь, с пустым карманом, за скудным столом, а они празднуют по-настоящему - с полным кошельком, за обильным столом.
Впрочем, чтоб вы могли убедиться, что я говорю правду, загляните-ка на улицу, где находится моя писчебумажная лавка. Тут рядышком разместились лавки колбасника Толомеи, торговца птицей Де Сантиса, пекаря Де Анджелиса и виноторговца Крочани. А ну-ка, что вы там видите? Горы сыров и окороков, тьму-тьмущую кур и индеек, корзины с пирожками, пирамиды графинов и бутылок; кругом огни, все сияет, люди входят и выходят непрерывным потоком с утра до вечера, как в каком-то морском порту. Так обстоит дело в этих четырех лавках. А в моей лавчонке все наоборот: тишина, сумрак, покой, пыль на прилавке; разве что иногда какой-нибудь малыш забежит купить тетрадку или женщина возьмет склянку чернил, чтобы записать расходы. Да и сам я похож на свою лавку - худой, голодный, в черном переднике, весь пропахший пылью и бумагой, вечно угрюмый, озабоченный. А по их лицам сразу можно сказать, что дела у них идут хорошо: такие они видные, румяные, жирные, самоуверенные, эти Де Анджелис, Толомеи, Крочани, Де Сантис. Всегда-то они веселы, все-то им море по колено... Эх, дал я маху со своей специальностью! От бумаги, печатной или писчей, немного проку - лавочники, сворачивая свои кульки, отпускают ее не меньше, чем я, продающий ее для чтенья и письма.
Так вот за несколько дней до Нового года как-то утром жена говорит мне:
- Слушай, Эджисто, какая прекрасная мысль! Крочани предложил собраться всем пяти коммерсантам нашей улицы с женами и устроить пикник по случаю Нового года.
- А что это такое, пикник? - спросил я.
- Ну, обычная вечеринка.
- Обычная?
- Да, обычная, но только на нее каждый что-нибудь приносит, и получается так, что каждый угощает всех и все угощают каждого.
- Это и есть пикник?
- Да, это и есть пикник. Де Анджелис принесет пирожки, Крочани - вино и шампанское, Толомеи - закуски, Де Сантис - индеек...
- А мы?
- Мы должны будем принести новогодний пирог.
Я промолчал. А она настаивала:
- Разве это не хорошо придумано? Так я скажу, что мы придем?
Я сидел у прилавка и разбирал пачку открыток с рождественскими поздравлениями. Наконец я сказал:
- Мне кажется, этот пикник не так уж справедливо придуман. У Де Анджелиса в лавке есть пирожки, у Крочани - вино, у Толомеи - закуски, у Де Сантиса - индейки, А что у меня? Ничего. Значит, пирог мне придется покупать?
- Ну и что ж тут такого? Они ведь тоже платят за свои товары, в лавке у них ничего не растет... Что ж тут такого?.. Вечно с тобой так. Вечно ты упрямишься, рассуждаешь, хочешь быть умнее всех. А потом жалуешься, что дела идут плохо.
В общем, мы изрядно повздорили. Наконец, чтобы прекратить спор, я сказал:
- Ладно, будь по-твоему. Передай ему, что я приду на пикник... Мы принесем пирог.
Тогда она посоветовала мне купить пирог побольше, по крайней мере кило на два, чтобы не ударить лицом в грязь. И я пообещал ей купить пирог побольше.
Канун Нового года я провел, как обычно, - продавал поздравительные открытки и рождественские картонные фигурки с изображением яслей Христа. А мои соседи продавали индеек и кур, пирожки и лапшу, ящики ликеров и дорогих вин, сыр и ветчину. Денек выдался прекрасный, и я, сидя в своей темной лавчонке, смотрел, как по улице в лучах солнца спешат женщины, нагруженные покупками. День и правда был прекрасный, день под Новый год в Риме, ослепительно синее небо, казалось, было из тончайшего хрусталя, а все предметы выглядели как бы нарисованными на нем яркими красками. Вечером, закрывая лавку, я сказал жене:
- Ужинать нам не стоит... Наедимся в полночь, на пикнике. Одного пирога, который я несу, хватит человек на сто.
И впрямь, коробка с пирогом была огромная. Я сказал жене, чтобы она не беспокоилась - пирог понесу я сам.
В половине одиннадцатого мы вошли в подъезд Крочани, квартира которого помещалась как раз над магазином. Крочани жили здесь, должно быть, лет пятьдесят, а то и больше. Здесь жил еще Крочани-дед в те времена, когда винная лавка была всего лишь распивочной, куда рабочие заходили выпить стаканчик. Отец нынешнего хозяина расширил торговлю, продавая вино оптом. Теперь здесь жил Адольфо Крочани младший, который, кроме вина, продавал еще виски и всякие заграничные ликеры. Это было одно из обветшалых строений старого Рима, все состоявшее из коридорчиков и маленьких комнатушек; но Крочани, молодой человек с одутловатым лицом и маленькими глазками, гордо повел нас в столовую. Вот это красота! Вся мебель новая, из полированного красного дерева, с бронзовыми ручками и тонкими ножками из белого клена. В последний раз, когда я был в этой комнате, в ней еще все сохранялось в том виде, как было прежде: дешевый стол, соломенные стулья, фотографии на стенах, швейная машина в нише у окна. Теперь всего этого уже не было. Кроме новой мебели, я заметил в комнате еще картину с изображением заката на море в большой золоченой раме, огромный радиоприемник, служивший также буфетной стойкой, фарфоровые статуэтки голых женщин, клоунов, собачек, а на накрытом столе - сервиз из самого тонкого фарфора с розовыми цветочками.
- Я купил все это на площади Аргентина, - сказал мне Крочани, показывая на обстановку комнаты. - Угадай-ка, сколько я заплатил?
Я назвал какую-то цифру, и он ее утроил, раздуваясь от тщеславного удовлетворения. Тем временем подошли и другие, и скоро все были в сборе.
Кто здесь был? Здесь был Толомеи, рослый, усатый парень, который, отвешивая товар, говорил служанкам: "Пойдет?". Здесь был пекарь Де Анджелис, маленький человечек с лицом простака, но порядочный плут; мальчишкой он просил милостыню, а нынче продает всему кварталу лапшу. Здесь был Де Сантис, торговец птицей, который и теперь остался таким же крестьянином, как в те времена, когда он приходил в Рим с корзинкой свежих яиц; у него безволосое, серое, пухлое лицо, похожее на булку, и корявая речь жителя Витербо.
Здесь были также их жены, разодетые в пух и прах, но детей они не привели, потому что, как сказал Крочани, разливая вермут, это вечеринка коммерсантов, собирающихся встретить наступающий год прежде всего как коммерческий год, в течение которого они должны заработать уйму денег. По правде сказать, здесь эти люди мне нравились еще меньше, чем на пороге своих лавок: торгуя, они прятали свое самодовольство и даже плакались покупателям, но теперь, когда клиентов не было и они готовились сесть за праздничный стол, самодовольство так и перло из них наружу.
Мы сели за стол в одиннадцать часов и сразу набросились на закуски Толомеи. Тут пошли шутки: кто спрашивал у Толомеи, действительно ли колбаса из настоящей свинины, кто вспоминал его любимые выражения, вроде: "Пойдет?". Но это были беззлобные шутки людей равных, одного круга, где все стоят друг за дружку. Вот если бы я шутя сказал, что такие закуски позволяю себе не часто, то, думаю, это их покоробило бы. Поэтому я предпочитал есть молча. За пирожками все немного притихли, может, потому, что бульон был горячий и приходилось дуть на него, чтобы не обжечься. Кто-то, однако, заметил, что пирожки на сей раз с настоящей начинкой, а не полупустые, какие обычно продают покупателям, и все засмеялись. Я опять промолчал, но съел две полные тарелки бульона, чтобы согреть желудок. Наконец появились две жареные индейки, громадные, как страусы, и, глядя на них, все снова развеселились и начали приставать к торговцу птицей, спрашивая, где он раздобыл эти два чуда природы, не у знаменитого ли Де Сантиса, снабжающего птицей весь Рим. Но крестьянин не понимал шуток и ответил, что этих индеек он отобрал из сотни и собственноручно откормил у себя дома.
Я и на этот раз ничего не сказал, только заботливо выбрал огромное, как монумент, бедрышко и три куска с начинкой, а затем еще квадратный кусок, не знаю откуда вырезанный, но тоже вкусный. Я ел с таким аппетитом, что кто-то заметил:
- Посмотрите-ка, как Эджисто уплетает!.. Видно, не каждый день тебе случается есть такую индейку, а, Эджисто?
Я отвечал с полным ртом:
- Вот именно! - а про себя подумал, что хоть раз они сказали правду.
Бутылки Крочани между тем исправно ходили по кругу, лица сидевших за столом сияли, красные и блестящие, как медная кухонная посуда. Ни о чем другом, кроме еды, никто не говорил, потому что, собственно, им и не о чем больше было разговаривать. Единственный человек, который мог бы что-нибудь сказать, был я, именно потому, что, не в пример остальным, дела у меня шли плохо и я предавался грустным размышлениям, а размышления, хотя и не наполняют желудок, по крайней мере, наполняют мозг.
Когда с индейкой было покончено, подали салат, к которому никто даже не притронулся, затем сыр и фрукты; тут Крочани объявил, что наступает полночь, и, обходя стол, продемонстрировал всем бутылку шампанского, которое, как он сказал, было настоящим французским шампанским, из тех, что он продавал по три тысячи лир с лишним за бутылку. Уже собирались откупорить шампанское, но тут все закричали:
- Твоя очередь, Эджисто, покажи-ка теперь свой пирог.
Я встал, прошел в глубину комнаты, взял коробку с пирогом, вернулся, снова сел на свое место и торжественно положил коробку на стол. Я предупредил:
- Это совершенно особенный пирог, сейчас увидите. Потом открыл коробку, засунул туда руку и начал
распределять содержимое: по склянке чернил, перу, тетрадке и букварю каждому из мужчин. О женщинах, сказал я с извинениями, я не подумал.
От такого сюрприза все опешили и сидели молча; они плохо понимали, в чем дело, еще и потому, что осоловели от вина и еды. Наконец Де Анджелис сказал:
- Постой, Эджисто, что это за шутки? Мы же не дети и в школу не ходим.
Де Сантис, которого совсем развезло, спросил:
- А где же пирог?
Я поднялся и ответил:
- Это ведь пикник, не правда ли? Каждый приносит тот товар, который есть у него в лавке, не так ли? Вот я и принес вам то, что у меня было: чернила, перья, тетради, буквари.
- Да ты что? - выпалил Толомеи. - Дурак или прикидываешься?
- Нет, - ответил я. - Я не дурак, а торговец писчебумажными товарами. Ты принес закуски, которые мне приходится покупать у тебя круглый год. А я принес то, что у меня имеется и что тебе никогда и в голову не придет купить.
Де Анджелис сказал примирительно:
- Хватит, садитесь, не будем портить себе кровь.
Его послушались. Подали всякие сласти, бутылки
были откупорены, и все снова стали пить.
Но я заметил, что никто не хочет выпить за мое здоровье. Тогда я поднялся с бокалом в руке и сказал:
- Раз вы не хотите пить за мое здоровье, я сам произнесу тост. Желаю, чтобы вы в этом году немножко больше читали, даже если бы на худой конец вам пришлось немножко меньше продавать.
Тут раздался хор протестов, а потом Крочани, выпивший больше других, крикнул, рассвирепев:
- Заткнись, ублюдок! Типун тебе на язык! Продавай свои книги кому хочешь, а сюда нечего ходить надоедать нам, не то смотри! Убирайся-ка лучше восвояси, и так уж сколько сожрал.
- Значит, - ответил я, - ты не хочешь выпить за процветание книготорговли?
- Заткнись, шут гороховый! Дурак, невежа, нахал!
Теперь все принялись меня оскорблять. Я в долгу не оставался и не терял присутствия духа, а жена дергала меня за рукав. Больше всех был зол хозяин дома. Он требовал, чтобы мы ушли.
В общем, не знаю, как я очутился на улице; я весь дрожал от холода, а жена плакала и повторяла:
- Видишь, что ты наделал. Теперь мы нажили себе врагов, и этот год будет еще тяжелее прошлого.
Так, препираясь между собой, окруженные сверкающими праздничными огнями и летевшими из окон осколками бутылок, мы вернулись домой.
Родимое пятно
Мне очень неприятно, что я огорчил сестру, но все равно рано или поздно я бы обязательно поссорился с моим зятем Раймондо. И это не моя вина. А дело было вот как. В первый жаркий день, поутру, свернув в узелок купальный костюм и полотенце и привязав все это к седлу велосипеда, я взвалил велосипед на спину и направился к лестнице, надеясь улизнуть незаметно, чтобы поехать на пляж в Остию. Но вот что значит не везет! Кого, вы думаете, я встречаю у самой двери? Раймондо, собственной персоной! Из всех живущих в нашем доме я встречаю именно его. Он, конечно, сразу же заметил мой узелок и спрашивает:
- Ты куда это собрался?
- В Остию, купаться.
- А работа?
- Да какая работа?
- Не валяй дурака... В Остию поедешь в понедельник... а сейчас идем в парикмахерскую.
В общем, что тут говорить? Раймондо большой, здоровенный парень, а я маленький и худенький. Он, конечно, отнял у меня велосипед, запер его в чулан, а потом взял меня за руку и толкнул к лестнице со словами:
- Пойдем, уже поздно.
- Ну, знаешь, - сказал я, - у нас столько работы, что времени нам все равно хватит!
На сей раз он ничего не ответил, но по его лицу я понял, что задел его за живое. Эту парикмахерскую он открыл на деньги моей бедняжки-сестры; дела шли неважно, вернее сказать - из рук вон плохо. Работников было двое - он и я, а клиенты к нам заглядывали так часто, что ничего не изменилось бы, если б мы оба отправились гулять, оставив в парикмахерской одного мальчишку Паолино стеречь бритвы и кисточки, а то не хватало только, чтоб нас еще обокрали!
Мы молча шли по улице; солнце уже здорово припекало. Парикмахерская находилась недалеко от нашего дома, в самом сердце старого Рима, на виа дель Семинарио - и то, что парикмахерскую открыли именно там, было главной ошибкой, потому что на этой улице по целым дням ни одной живой души не видно - тут кругом одни конторы и живет все сплошь бедный люд. Когда мы пришли, Раймондо поднял железную штору, потом снял пиджак и надел халат, я тоже переоделся. Тут появился Паолино, и Раймондо сразу же сунул ему в руки щетку и велел подмести хорошенько, до блеска, потому что, пояснил он, поддерживать чистоту - это дело первой важности для модной парикмахерской. Ну уж, сказал тоже! Мети, не мети, все равно не поможет, не все то золото, что блестит, знаете.
Ведь дела-то у нас шли плохо не только из-за этой улицы, а еще и потому, что заведение наше было совсем плохонькое: комнатка маленькая, панели на стенах грубо размалеваны под мрамор, кресла, стулья и деревянные полки выкрашены какой-то синькой, фаянсовые раковины, купленные по дешевке в другой парикмахерской, которая закрылась, пожелтели и потрескались, а полотенца и салфетки шила и вышивала сама сестра - за целый километр видно, что домашнее производство! Ну, значит, Паолино подмел пол - тоже, кстати, довольно безобразный, потому что кафельные плитки стерлись и стали совсем серыми, - а Раймондо тем временем, удобно расположившись в кресле, курил свою первую сигарету. Когда на полу не осталось ни одной пылинки, Раймондо с королевской важностью протянул Паолино двадцать пять лир и велел пойти купить газету, а когда тот вернулся, Раймондо углубился в чтение спортивных новостей. Так началось утро: Раймондо, развалившись в кресле, читал и курил, Паолино, присев на корточки на пороге, развлекался тем, что таскал за хвост кота, а я, сидя на приступочке у двери, бессмысленно глядел на улицу. Как я уже сказал, на эту улицу редко кто заглядывал: за час прошло мимо человек десять, а то и меньше, и почти всё женщины, возвращавшиеся с базара со своими корзинками. Наконец солнце перестало гулять по соседним крышам и залило своим светом и нашу улицу; я вошел в помещение и тоже решил сесть в кресло.
Трудно сказать, когда именно я задумал убить его; может быть, в тот вечер, когда мы с ним смотрели американский фильм под названием "Безупречное убийство". Правда, сначала я не думал убивать его на самом деле, а просто представлял себе, как бы я все это сделал. Мне доставляло удовольствие думать об этом по вечерам перед сном, утром, прежде чем подняться с постели, да и днем в баре, когда бывало нечего делать и Ригамонти, сидя на табуретке за стойкой, читал газету, склонив свою напомаженную голову. Я при этом думал, ну просто так, чтобы развлечься: "Вот возьму сейчас пестик, которым у нас колют лед, и стукну его хорошенько по голове".
Короче говоря, я походил на человека, целыми днями мечтающего о своей возлюбленной, о том, что он скажет или сделает при встрече с ней, с той только разницей, что моей возлюбленной был Ригамонти и удовольствие, которое другие получают, представляя себе поцелуи и ласки, я находил в мечтах о его смерти.
Все еще ради развлечения, потому что это меня забавляло, я составил себе весь план убийства до мельчайших подробностей. Но когда план был выработан, у меня возникло искушение осуществить его, и это искушение было так велико, что я не мог ему противиться и решил перейти к действию. А может быть, я ничего и не решил, а просто начал действовать, полагая, что все еще фантазирую. Я хочу сказать, что я поступал, совсем как влюбленные: делал все инстинктивно, по инерции, безвольно, почти не отдавая себе в этом отчета.
Итак, для начала я сказал ему между двумя чашками кофе, что познакомился с очень красивой девушкой, но на этот раз речь идет не об одной из тех девушек, которые нравились мне и которых он потом всегда у меня отбивал, а о такой, которой понравился именно он и которая ни о ком другом и слышать не хотела. Я повторял ему это день за днем в течение целой недели, постоянно прибавляя новые подробности этой пылкой любви и делая вид, что ревную.
Сначала он отнесся к этому безразлично, говоря:
- Раз она меня любит, пусть приходит в бар... я угощу ее кофе.
Но потом понемногу начал сдаваться. Иногда, делая вид, что шутит, он допытывался у меня:
- Скажи-ка, а эта девушка... любит меня по-прежнему?
А я отвечал:
- Еще как!
- А что она говорит?
- Говорит, что ты ей очень нравишься.
- А еще что? Что ей нравится во мне?
- Все: нос, волосы, глаза, губы и то, как ты ловко управляешься с кипятильником для кофе; сказал тебе - все.
Короче говоря, по моим словам, этой девушке - плоду моего воображения - вскружило голову как раз все то, чего я сам не выносил в нем и за что готов был убить его. Он гордо улыбался, раздуваясь от спеси, потому что был невероятно тщеславен и страшно высокого мнения о своей особе. Было ясно, что его скудный умишко беспрерывно занят мыслью о девушке, с которой он хотел бы познакомиться, и только гордость мешала ему попросить меня об этом. В конце концов он как-то сказал с досадой:
- Послушай, или ты познакомишь меня с ней, или же больше о ней ни слова.
Я только этого и ждал и тут же назначил ему свидание на следующий день.
Мой план был прост. В десять часов мы кончали работу, но хозяин, подсчитывавший выручку, оставался в баре до половины одиннадцатого. Я завлекаю Ригамонти к насыпи железнодорожной линии на Витербо и говорю, что сюда придет к нему на свидание девушка. В десять пятнадцать проходит поезд, и я, воспользовавшись шумом, стреляю в Ригамонти из "беретта" - пистолета, который недавно купил в магазине на площади Виттория. В десять двадцать я возвращаюсь в бар за забытым свертком, и, таким образом, хозяин видит меня. В десять тридцать, самое позднее, я уже сплю в швейцарской того дома, где снимаю на ночь койку у портье. Этот план я частично позаимствовал из фильма, особенно в том, что касалось поезда и подсчета времени. Он мог и провалиться, то есть меня могли заметить на месте преступления, но и тогда я все же получил бы хоть то удовлетворение, что дал выход своей страсти, и ради этого я готов был даже на каторгу.
На следующий день была суббота, и нам пришлось здорово поработать, но это даже было кстати, потому что Ригамонти не говорил со мной о девушке, и я ни о чем таком не думал. В десять часов мы, как обычно, сбросили с себя полотняные куртки, простились с хозяином и пролезли под наполовину спущенной железной шторой.
Бар помещался на аллее, ведущей к Акуа Ачетоза, а оттуда рукой подать до железной дороги на Витербо. В этот час никто не прогуливался по темной аллее, последние парочки уже спустились с холма парка Римембранца. Стоял апрель, воздух был уже теплый, небо понемногу светлело, хотя луна еще не показалась.
Мы пошли по аллее. Ригамонти был настроен весело и, как обычно, покровительственно похлопывал меня по плечу, я же словно оцепенел и сжимал рукой пистолет, который лежал во внутреннем кармане моей спортивной куртки. На перекрестке мы вышли из аллеи и зашагали по поросшей травой тропинке вдоль железнодорожной насыпи, от насыпи падала тень, и здесь было темнее, чем вокруг, - я это тоже учел. Ригамонти шел впереди, я за ним. Придя на условленное место, неподалеку от фонаря, я сказал:
- Она просила здесь подождать... увидишь, сейчас она придет.
Он остановился, закурил сигарету и проговорил:
- Официант ты неважный, а вот сводник незаменимый.
Словом, он по-прежнему продолжал оскорблять меня.
Мы находились в уединенном месте, и луна, поднявшаяся за нашей спиной, освещала расстилавшуюся внизу равнину, окутанную белой пеленой тумана, лила свой свет на бурый кустарник и мусорные кучи, на отливавший серебром Тибр, который извивался под нами.
Я весь дрожал, мне казалось, что я продрог от холодного тумана, и я сказал, скорее для того, чтобы подбодрить себя, чем для Ригамонти:
- Что там, минутой раньше, минутой позже... Она здесь в услужении и должна дождаться, пока уйдут хозяева.
- Да вот и она, - отозвался Ригамонти.
Я обернулся и увидел темную фигуру женщины, шедшей по тропинке навстречу нам. Позднее мне объяснили, что сюда обычно приходят женщины известного сорта в надежде найти клиентов; но тогда я этого не знал и готов был поверить, что эта девушка вовсе не придумана мною, а существует на самом деле. Между тем Ригамонти, который был так уверен в себе, пошел ей навстречу, а я машинально побрел за ним. Еще несколько шагов, и она вышла из тени на свет фонаря. И вот тут-то, посмотрев на нее, я почти испугался. Ей было лет под шестьдесят. Страдальческие глаза, подведенные черной краской, обсыпанное пудрой лицо, ярко-красный рот, всклокоченные волосы и черная ленточка вокруг шеи. Она была из тех, что ищут себе уголок потемнее, чтобы их не могли хорошенько разглядеть; и в самом деле непонятно, как еще, несмотря на свой возраст и жалкий вид, этим женщинам удается находить себе клиентов. Между тем Ригамонти, еще не успев ее рассмотреть, с присущим ему нахальством спросил:
- Синьорина поджидает нас?
А она не менее нахально ответила:
- Конечно!
Но когда он наконец разглядел ее и сообразил, что ошибся, он отступил назад и сказал нерешительно:
- Ах, простите, сегодня вечером я как раз не могу... но вот тут мой приятель, - и, отскочив в сторону, исчез за насыпью.
Я понял, что Ригамонти подумал, будто я хотел отомстить ему, познакомив после стольких красивых девушек с таким чудовищем. И понял я также, что мое безупречное убийство сорвалось.
Я смотрел на эту несчастную женщину, говорившую мне с улыбкой, похожей на гримасу карнавальной маски:
- Очаровательный блондин, не дашь ли закурить?
И мне стало жаль ее, жаль себя и, пожалуй, даже Ригамонти. Перед этим во мне было столько ненависти, а тут она сразу куда-то пропала, слезы выступили у меня на глазах, и я подумал, что благодаря этой женщине я не стал убийцей. Я сказал ей:
- Закурить у меня не найдется, но вот возьми это; если продашь его, получишь не меньше тысячи лир, - и сунул ей в руку пистолет. Потом я спрыгнул с откоса и поспешил к аллее. В эту минуту, рассыпая во тьме ночи красные искры, прошел поезд на Витербо, вагон тянулся за вагоном, все окна были ярко освещены. Я остановился и смотрел, как он удаляется, потом прислушался к замирающему стуку колес и вернулся домой.
На следующий день в баре Ригамонти сказал мне:
- Знаешь, я чувствовал, что за этим что-то кроется... но неважно... все-таки ты здорово меня разыграл.
Я посмотрел на него и почувствовал, что ненависть моя к нему прошла, хотя он оставался таким же: тот же лоб, те же глаза, тот же нос, те же волосы, те же волосатые руки, которые он все так же выставлял напоказ, орудуя у кипятильника для кофе. И я сразу испытал такое облегчение, как будто апрельский ветер, надувавший тент перед баром, освежил и меня.
Ригамонти подал мне две чашечки кофе, чтобы я отнес посетителям, усевшимся на самом солнце за столик перед баром, и я, принимая чашечки, сказал вполголоса:
- Увидимся вечером? Я пригласил Амелию.
Он выплеснул в ящик под стойку кофейную гущу из фильтра кипятильника, положил свежий кофе, прогрел его паром и ответил просто, без всякой злобы:
- Сегодня вечером, к сожалению, не смогу.
Я ушел с чашками, испытывая что-то похожее на сожаление из-за того, что сегодня вечером он не придет отбивать у меня Амелию, как отбивал до этого всех других девушек.
Пикник
Рождество, Новый год, крещенье... Когда в середине декабря начинаются разговоры о праздниках, меня бросает в дрожь, будто мне говорят о долгах, которые нужно платить, а денег нет. Рождество, Новый год, крещенье. И почему только эти праздники так и идут один за другим! Для бедняка, вроде меня, это прямо нож острый... Не то чтобы я не хотел праздновать светлое рождество, или Новый год, или крещенье, но дело в том, что в эти дни все торговцы съестным, как сущие разбойники, располагаются за углом улицы так, что наш брат приходит на праздник одетый, а уходит голый и ограбленный. Может быть, во времена царя Гороха рождество, Новый год, крещенье были настоящими праздниками и отмечали их скромно, но от всего сердца, - ведь тогда еще не было ни организации, ни агитации, ни эксплуатации. Но мало-помалу даже самые глупые люди поняли, что на праздниках можно нагреть руки; так оно теперь и делается. Праздники эти - для плутов, которые продают съестное, а не для бедных людей, которые его покупают. Часто я думаю, что, скажем, для пирожника, для торговца птицей, для мясника это настоящие праздники и даже вдвойне праздники, потому что, во-первых, это праздники, да к тому же еще в эти дни они продают раз в десять больше, чем в будни. И выходит, что бедняк справляет праздник впроголодь, с пустым карманом, за скудным столом, а они празднуют по-настоящему - с полным кошельком, за обильным столом.
Впрочем, чтоб вы могли убедиться, что я говорю правду, загляните-ка на улицу, где находится моя писчебумажная лавка. Тут рядышком разместились лавки колбасника Толомеи, торговца птицей Де Сантиса, пекаря Де Анджелиса и виноторговца Крочани. А ну-ка, что вы там видите? Горы сыров и окороков, тьму-тьмущую кур и индеек, корзины с пирожками, пирамиды графинов и бутылок; кругом огни, все сияет, люди входят и выходят непрерывным потоком с утра до вечера, как в каком-то морском порту. Так обстоит дело в этих четырех лавках. А в моей лавчонке все наоборот: тишина, сумрак, покой, пыль на прилавке; разве что иногда какой-нибудь малыш забежит купить тетрадку или женщина возьмет склянку чернил, чтобы записать расходы. Да и сам я похож на свою лавку - худой, голодный, в черном переднике, весь пропахший пылью и бумагой, вечно угрюмый, озабоченный. А по их лицам сразу можно сказать, что дела у них идут хорошо: такие они видные, румяные, жирные, самоуверенные, эти Де Анджелис, Толомеи, Крочани, Де Сантис. Всегда-то они веселы, все-то им море по колено... Эх, дал я маху со своей специальностью! От бумаги, печатной или писчей, немного проку - лавочники, сворачивая свои кульки, отпускают ее не меньше, чем я, продающий ее для чтенья и письма.
Так вот за несколько дней до Нового года как-то утром жена говорит мне:
- Слушай, Эджисто, какая прекрасная мысль! Крочани предложил собраться всем пяти коммерсантам нашей улицы с женами и устроить пикник по случаю Нового года.
- А что это такое, пикник? - спросил я.
- Ну, обычная вечеринка.
- Обычная?
- Да, обычная, но только на нее каждый что-нибудь приносит, и получается так, что каждый угощает всех и все угощают каждого.
- Это и есть пикник?
- Да, это и есть пикник. Де Анджелис принесет пирожки, Крочани - вино и шампанское, Толомеи - закуски, Де Сантис - индеек...
- А мы?
- Мы должны будем принести новогодний пирог.
Я промолчал. А она настаивала:
- Разве это не хорошо придумано? Так я скажу, что мы придем?
Я сидел у прилавка и разбирал пачку открыток с рождественскими поздравлениями. Наконец я сказал:
- Мне кажется, этот пикник не так уж справедливо придуман. У Де Анджелиса в лавке есть пирожки, у Крочани - вино, у Толомеи - закуски, у Де Сантиса - индейки, А что у меня? Ничего. Значит, пирог мне придется покупать?
- Ну и что ж тут такого? Они ведь тоже платят за свои товары, в лавке у них ничего не растет... Что ж тут такого?.. Вечно с тобой так. Вечно ты упрямишься, рассуждаешь, хочешь быть умнее всех. А потом жалуешься, что дела идут плохо.
В общем, мы изрядно повздорили. Наконец, чтобы прекратить спор, я сказал:
- Ладно, будь по-твоему. Передай ему, что я приду на пикник... Мы принесем пирог.
Тогда она посоветовала мне купить пирог побольше, по крайней мере кило на два, чтобы не ударить лицом в грязь. И я пообещал ей купить пирог побольше.
Канун Нового года я провел, как обычно, - продавал поздравительные открытки и рождественские картонные фигурки с изображением яслей Христа. А мои соседи продавали индеек и кур, пирожки и лапшу, ящики ликеров и дорогих вин, сыр и ветчину. Денек выдался прекрасный, и я, сидя в своей темной лавчонке, смотрел, как по улице в лучах солнца спешат женщины, нагруженные покупками. День и правда был прекрасный, день под Новый год в Риме, ослепительно синее небо, казалось, было из тончайшего хрусталя, а все предметы выглядели как бы нарисованными на нем яркими красками. Вечером, закрывая лавку, я сказал жене:
- Ужинать нам не стоит... Наедимся в полночь, на пикнике. Одного пирога, который я несу, хватит человек на сто.
И впрямь, коробка с пирогом была огромная. Я сказал жене, чтобы она не беспокоилась - пирог понесу я сам.
В половине одиннадцатого мы вошли в подъезд Крочани, квартира которого помещалась как раз над магазином. Крочани жили здесь, должно быть, лет пятьдесят, а то и больше. Здесь жил еще Крочани-дед в те времена, когда винная лавка была всего лишь распивочной, куда рабочие заходили выпить стаканчик. Отец нынешнего хозяина расширил торговлю, продавая вино оптом. Теперь здесь жил Адольфо Крочани младший, который, кроме вина, продавал еще виски и всякие заграничные ликеры. Это было одно из обветшалых строений старого Рима, все состоявшее из коридорчиков и маленьких комнатушек; но Крочани, молодой человек с одутловатым лицом и маленькими глазками, гордо повел нас в столовую. Вот это красота! Вся мебель новая, из полированного красного дерева, с бронзовыми ручками и тонкими ножками из белого клена. В последний раз, когда я был в этой комнате, в ней еще все сохранялось в том виде, как было прежде: дешевый стол, соломенные стулья, фотографии на стенах, швейная машина в нише у окна. Теперь всего этого уже не было. Кроме новой мебели, я заметил в комнате еще картину с изображением заката на море в большой золоченой раме, огромный радиоприемник, служивший также буфетной стойкой, фарфоровые статуэтки голых женщин, клоунов, собачек, а на накрытом столе - сервиз из самого тонкого фарфора с розовыми цветочками.
- Я купил все это на площади Аргентина, - сказал мне Крочани, показывая на обстановку комнаты. - Угадай-ка, сколько я заплатил?
Я назвал какую-то цифру, и он ее утроил, раздуваясь от тщеславного удовлетворения. Тем временем подошли и другие, и скоро все были в сборе.
Кто здесь был? Здесь был Толомеи, рослый, усатый парень, который, отвешивая товар, говорил служанкам: "Пойдет?". Здесь был пекарь Де Анджелис, маленький человечек с лицом простака, но порядочный плут; мальчишкой он просил милостыню, а нынче продает всему кварталу лапшу. Здесь был Де Сантис, торговец птицей, который и теперь остался таким же крестьянином, как в те времена, когда он приходил в Рим с корзинкой свежих яиц; у него безволосое, серое, пухлое лицо, похожее на булку, и корявая речь жителя Витербо.
Здесь были также их жены, разодетые в пух и прах, но детей они не привели, потому что, как сказал Крочани, разливая вермут, это вечеринка коммерсантов, собирающихся встретить наступающий год прежде всего как коммерческий год, в течение которого они должны заработать уйму денег. По правде сказать, здесь эти люди мне нравились еще меньше, чем на пороге своих лавок: торгуя, они прятали свое самодовольство и даже плакались покупателям, но теперь, когда клиентов не было и они готовились сесть за праздничный стол, самодовольство так и перло из них наружу.
Мы сели за стол в одиннадцать часов и сразу набросились на закуски Толомеи. Тут пошли шутки: кто спрашивал у Толомеи, действительно ли колбаса из настоящей свинины, кто вспоминал его любимые выражения, вроде: "Пойдет?". Но это были беззлобные шутки людей равных, одного круга, где все стоят друг за дружку. Вот если бы я шутя сказал, что такие закуски позволяю себе не часто, то, думаю, это их покоробило бы. Поэтому я предпочитал есть молча. За пирожками все немного притихли, может, потому, что бульон был горячий и приходилось дуть на него, чтобы не обжечься. Кто-то, однако, заметил, что пирожки на сей раз с настоящей начинкой, а не полупустые, какие обычно продают покупателям, и все засмеялись. Я опять промолчал, но съел две полные тарелки бульона, чтобы согреть желудок. Наконец появились две жареные индейки, громадные, как страусы, и, глядя на них, все снова развеселились и начали приставать к торговцу птицей, спрашивая, где он раздобыл эти два чуда природы, не у знаменитого ли Де Сантиса, снабжающего птицей весь Рим. Но крестьянин не понимал шуток и ответил, что этих индеек он отобрал из сотни и собственноручно откормил у себя дома.
Я и на этот раз ничего не сказал, только заботливо выбрал огромное, как монумент, бедрышко и три куска с начинкой, а затем еще квадратный кусок, не знаю откуда вырезанный, но тоже вкусный. Я ел с таким аппетитом, что кто-то заметил:
- Посмотрите-ка, как Эджисто уплетает!.. Видно, не каждый день тебе случается есть такую индейку, а, Эджисто?
Я отвечал с полным ртом:
- Вот именно! - а про себя подумал, что хоть раз они сказали правду.
Бутылки Крочани между тем исправно ходили по кругу, лица сидевших за столом сияли, красные и блестящие, как медная кухонная посуда. Ни о чем другом, кроме еды, никто не говорил, потому что, собственно, им и не о чем больше было разговаривать. Единственный человек, который мог бы что-нибудь сказать, был я, именно потому, что, не в пример остальным, дела у меня шли плохо и я предавался грустным размышлениям, а размышления, хотя и не наполняют желудок, по крайней мере, наполняют мозг.
Когда с индейкой было покончено, подали салат, к которому никто даже не притронулся, затем сыр и фрукты; тут Крочани объявил, что наступает полночь, и, обходя стол, продемонстрировал всем бутылку шампанского, которое, как он сказал, было настоящим французским шампанским, из тех, что он продавал по три тысячи лир с лишним за бутылку. Уже собирались откупорить шампанское, но тут все закричали:
- Твоя очередь, Эджисто, покажи-ка теперь свой пирог.
Я встал, прошел в глубину комнаты, взял коробку с пирогом, вернулся, снова сел на свое место и торжественно положил коробку на стол. Я предупредил:
- Это совершенно особенный пирог, сейчас увидите. Потом открыл коробку, засунул туда руку и начал
распределять содержимое: по склянке чернил, перу, тетрадке и букварю каждому из мужчин. О женщинах, сказал я с извинениями, я не подумал.
От такого сюрприза все опешили и сидели молча; они плохо понимали, в чем дело, еще и потому, что осоловели от вина и еды. Наконец Де Анджелис сказал:
- Постой, Эджисто, что это за шутки? Мы же не дети и в школу не ходим.
Де Сантис, которого совсем развезло, спросил:
- А где же пирог?
Я поднялся и ответил:
- Это ведь пикник, не правда ли? Каждый приносит тот товар, который есть у него в лавке, не так ли? Вот я и принес вам то, что у меня было: чернила, перья, тетради, буквари.
- Да ты что? - выпалил Толомеи. - Дурак или прикидываешься?
- Нет, - ответил я. - Я не дурак, а торговец писчебумажными товарами. Ты принес закуски, которые мне приходится покупать у тебя круглый год. А я принес то, что у меня имеется и что тебе никогда и в голову не придет купить.
Де Анджелис сказал примирительно:
- Хватит, садитесь, не будем портить себе кровь.
Его послушались. Подали всякие сласти, бутылки
были откупорены, и все снова стали пить.
Но я заметил, что никто не хочет выпить за мое здоровье. Тогда я поднялся с бокалом в руке и сказал:
- Раз вы не хотите пить за мое здоровье, я сам произнесу тост. Желаю, чтобы вы в этом году немножко больше читали, даже если бы на худой конец вам пришлось немножко меньше продавать.
Тут раздался хор протестов, а потом Крочани, выпивший больше других, крикнул, рассвирепев:
- Заткнись, ублюдок! Типун тебе на язык! Продавай свои книги кому хочешь, а сюда нечего ходить надоедать нам, не то смотри! Убирайся-ка лучше восвояси, и так уж сколько сожрал.
- Значит, - ответил я, - ты не хочешь выпить за процветание книготорговли?
- Заткнись, шут гороховый! Дурак, невежа, нахал!
Теперь все принялись меня оскорблять. Я в долгу не оставался и не терял присутствия духа, а жена дергала меня за рукав. Больше всех был зол хозяин дома. Он требовал, чтобы мы ушли.
В общем, не знаю, как я очутился на улице; я весь дрожал от холода, а жена плакала и повторяла:
- Видишь, что ты наделал. Теперь мы нажили себе врагов, и этот год будет еще тяжелее прошлого.
Так, препираясь между собой, окруженные сверкающими праздничными огнями и летевшими из окон осколками бутылок, мы вернулись домой.
Родимое пятно
Мне очень неприятно, что я огорчил сестру, но все равно рано или поздно я бы обязательно поссорился с моим зятем Раймондо. И это не моя вина. А дело было вот как. В первый жаркий день, поутру, свернув в узелок купальный костюм и полотенце и привязав все это к седлу велосипеда, я взвалил велосипед на спину и направился к лестнице, надеясь улизнуть незаметно, чтобы поехать на пляж в Остию. Но вот что значит не везет! Кого, вы думаете, я встречаю у самой двери? Раймондо, собственной персоной! Из всех живущих в нашем доме я встречаю именно его. Он, конечно, сразу же заметил мой узелок и спрашивает:
- Ты куда это собрался?
- В Остию, купаться.
- А работа?
- Да какая работа?
- Не валяй дурака... В Остию поедешь в понедельник... а сейчас идем в парикмахерскую.
В общем, что тут говорить? Раймондо большой, здоровенный парень, а я маленький и худенький. Он, конечно, отнял у меня велосипед, запер его в чулан, а потом взял меня за руку и толкнул к лестнице со словами:
- Пойдем, уже поздно.
- Ну, знаешь, - сказал я, - у нас столько работы, что времени нам все равно хватит!
На сей раз он ничего не ответил, но по его лицу я понял, что задел его за живое. Эту парикмахерскую он открыл на деньги моей бедняжки-сестры; дела шли неважно, вернее сказать - из рук вон плохо. Работников было двое - он и я, а клиенты к нам заглядывали так часто, что ничего не изменилось бы, если б мы оба отправились гулять, оставив в парикмахерской одного мальчишку Паолино стеречь бритвы и кисточки, а то не хватало только, чтоб нас еще обокрали!
Мы молча шли по улице; солнце уже здорово припекало. Парикмахерская находилась недалеко от нашего дома, в самом сердце старого Рима, на виа дель Семинарио - и то, что парикмахерскую открыли именно там, было главной ошибкой, потому что на этой улице по целым дням ни одной живой души не видно - тут кругом одни конторы и живет все сплошь бедный люд. Когда мы пришли, Раймондо поднял железную штору, потом снял пиджак и надел халат, я тоже переоделся. Тут появился Паолино, и Раймондо сразу же сунул ему в руки щетку и велел подмести хорошенько, до блеска, потому что, пояснил он, поддерживать чистоту - это дело первой важности для модной парикмахерской. Ну уж, сказал тоже! Мети, не мети, все равно не поможет, не все то золото, что блестит, знаете.
Ведь дела-то у нас шли плохо не только из-за этой улицы, а еще и потому, что заведение наше было совсем плохонькое: комнатка маленькая, панели на стенах грубо размалеваны под мрамор, кресла, стулья и деревянные полки выкрашены какой-то синькой, фаянсовые раковины, купленные по дешевке в другой парикмахерской, которая закрылась, пожелтели и потрескались, а полотенца и салфетки шила и вышивала сама сестра - за целый километр видно, что домашнее производство! Ну, значит, Паолино подмел пол - тоже, кстати, довольно безобразный, потому что кафельные плитки стерлись и стали совсем серыми, - а Раймондо тем временем, удобно расположившись в кресле, курил свою первую сигарету. Когда на полу не осталось ни одной пылинки, Раймондо с королевской важностью протянул Паолино двадцать пять лир и велел пойти купить газету, а когда тот вернулся, Раймондо углубился в чтение спортивных новостей. Так началось утро: Раймондо, развалившись в кресле, читал и курил, Паолино, присев на корточки на пороге, развлекался тем, что таскал за хвост кота, а я, сидя на приступочке у двери, бессмысленно глядел на улицу. Как я уже сказал, на эту улицу редко кто заглядывал: за час прошло мимо человек десять, а то и меньше, и почти всё женщины, возвращавшиеся с базара со своими корзинками. Наконец солнце перестало гулять по соседним крышам и залило своим светом и нашу улицу; я вошел в помещение и тоже решил сесть в кресло.