* Беттола - трактир (итал.).
   - Мы уже договорились с Беттолино... Ты уж потерпи... он нуждается больше тебя... А ты приходи в другой раз.
   Так продолжалось больше месяца. Только, бывало, и слышу:
   - Беттолино нуждается больше тебя... Ты уж потерпи.
   Ладно, я терпел, но знал, что долго так продолжаться
   не может. Беттолино плакал, бил себя по голове, твердил, что утопится в Тибре, а сам процветал. Мне же снова не везло, как прежде, да что там хуже прежнего!
   Терпению моему пришел конец после одного разговора с хозяином пекарни. Я обращаюсь к нему с просьбой, нет ли какой работы, а он мне заявляет:
   - Послушай, Неудачник, мне кажется, ты немного зарвался. Ты же молодой, здоровый парень, полный сил, почему бы тебе не поискать нормальной работы! Ну, я понимаю - Беттолино. У него нет руки, нет глаза, он хромой... Но у тебя ведь все на месте, почему ты не идешь работать?
   Что мне было ему отвечать? Что у меня нет подбородка? Но не подбородком же работают. Я промолчал, но с того дня понял, что на нашей улице нам двоим места нет: или я, или он.
   Как-то утром, вскоре после этого разговора, я вспомнил, что надо отнести одному клиенту ящик минеральной воды. Беттолино выполнил точно такое поручение накануне - значит, в этот день была моя очередь. Иду я в бар, подхожу прямо к кассе и говорю хозяину, что пришел за бутылками. Хозяин в это время что-то подсчитывал, поэтому ответил мне не сразу. Потом, не отрываясь от бумаг, крикнул приказчику:
   - Дайте-ка ему эти бутылки.
   А тот отвечает:
   - Мы уже дали их Беттолино. Ты, Неудачник, опоздал, вот мы и отдали ему... думали, ты уже не придешь.
   - Да ведь еще рано, - говорю я растерянно, а сам чувствую, что весь дрожу от злости.
   - Ну, он пришел раньше тебя, что ж теперь делать.
   - Давно он ушел? - спрашиваю.
   - Нет, только что.
   - Ладно, я ему покажу, - говорю и выбегаю из бара.
   Надо думать, у меня от ярости физиономия перекосилась, потому что спортсмены, присутствовавшие при этом разговоре, гурьбой повалили за мной на улицу.
   Действительно, Беттолино с ящиком бутылок на плече ковылял по тротуару в пятидесяти шагах от меня. Я догнал его, схватил за руку, которой он придерживал ящик, и, задыхаясь, крикнул:
   - Давай бутылки. Сегодня моя очередь.
   А он повернулся и спрашивает:
   - Ты что, ошалел?
   - Говорят тебе, отдавай бутылки!
   - А кто ты такой, чтобы тут командовать?
   - Если не отдашь ящик, я отобью у тебя охоту жить на белом свете. Тогда узнаешь, кто я такой.
   - Это кто говорит?
   - Я говорю.
   С минуту мы с ним препирались, потом я толкнул его, ящик упал, бутылки разбились и минеральная вода разлилась по тротуару. Беттолино, хитрая бестия, видит - парни идут за нами следом, и давай вопить:
   - Вы свидетели... Это он разбил бутылки... вы свидетели.
   Тут я совсем потерял голову. В кармане у меня был небольшой ножик. Я вытащил его и бросился на Беттолино... Схватил его за грудь, размахиваю ножом, а сам кричу:
   - Убирайся отсюда, понял? Убирайся!
   При виде ножа поднялся крик. Кто-то схватил меня за руку и начал ее выворачивать - нож упал на землю. Какой-то мальчишка изловчился и подобрал его. А Беттолино прыгает с места на место и вопит:
   - Он меня убить хочет, караул! Он меня убить хочет!
   Потом этот подлый трус, видя, что меня держат и что он вне опасности, как ударит меня своей култышкой в лицо, будто камнем саданул. Я взвыл, вырвался и бросился на него. А он, даром что хромой, ловко юркнул в толпу и давай прятаться за спины людей. А сам все кричит, что его убить хотят.
   Тут я совсем обезумел. Я был словно разъяренный бык. Однажды я видел такого: от него все разбегаются, а он мечется, бодает рожищами и все впустую...
   Бросился я на Беттолино, он - от меня... Толпа то расступится, то опять сомкнется. И каждый раз ему удавалось как-то от меня ускользнуть. Наконец Ренато - самый сильный из парней - схватил меня за руки.
   - Довольно, стой! - говорит.
   Надо сказать, что я был зол на него не меньше, чем на Беттолино. Повернулся я, да как дам ему кулаком по физиономии. Этот удар меня и погубил. Я тут же получил сдачи, да так, что свалился на землю. А когда поднялся, рядом стоял полицейский. Меня поволокли в участок. Из носа у меня текла кровь. Сзади шла толпа, а Беттолино где-то вдали все еще кричал, что его хотят убить.
   Нож мой потом нашелся, и меня осудили. Когда же я вышел из тюрьмы, я понял, что история с Беттолино меня доконала окончательно. На своей улице я больше не показывался. Где раз не повезло, туда уж лучше не возвращаться.
   Старый дурак
   Человеку, привыкшему ухаживать за женщинами, трудно заметить, что его время ушло и что женщины уже смотрят на него как на отца, а то и деда. Трудно прежде всего потому, что у всякого мужчины в зрелом возрасте как бы два внешних облика: один снаружи, другой внутри. Снаружи - морщины, седые волосы, испорченные зубы, потухшие глаза, а внутри - все как в молодости: черные густые волосы, гладкое лицо, белые зубы, живые глаза. Именно эти "внутренние" глаза и засматриваются на женщин, воображая, что те их видят. А на самом деле женщины видят то, что снаружи, и говорят: "Что этому старому хрычу надо? Он что, не понимает, что годится мне в дедушки?"
   В тот год парикмахерскую, в которой я работаю вот уже почти тридцать лет, расширили - сменили зеркала и умывальники, заново покрасили стены, шкафы. В довершение всего хозяин счел нужным взять маникюршу. Звали ее Иоле.
   Кроме хозяина, нас в парикмахерской работало трое: Амато - серьезный смуглый молодой человек лет двадцати пяти, бывший карабинер, Джузеппе небольшого роста тучный лысый мужчина, старше меня лет на пять, и я. Вскоре я заметил, что мы все трое упорно посматриваем на Йоле (вполне обычное явление, когда в мужском обществе появляется женщина). Что касается самой Йоле, то она принадлежала к весьма распространенному типу женщин - из тех, что изображаются на открытках: пышная, яркая, с правильными чертами лица, с черными волосами. Таких, как она, у нас миллионы.
   Могу сказать без всякого хвастовства, что я красивый мужчина. Я худощав, рост у меня хороший, лицо бледное, нервное, по отзывам женщин интересное. И в самом деле, взгляд у меня - особенно когда я смотрю искоса - проникновенный, нежный, полный чувства и чуть-чуть скептический. Но самое лучшее у меня - это волосы, светло-каштановые, тонкие, волнистые, с блеском, подстриженные по последней моде, и удлиненные до половины щеки бачки.
   К тому же я элегантен. Одет всегда как полагается. Галстук, носки, платок - обязательно в тон. А халат у меня такой ослепительной белизны, что под стать скорее хирургу, чем парикмахеру. Неудивительно поэтому, что мне везет с женщинами. И так как фортуна в этом плане никогда мне не изменяла, я усвоил привычку: если дама мне нравится, смотреть на нее настойчивым, многозначительным взглядом - такой взгляд стоит ста комплиментов. Подойдешь к ней после этого и видишь, что плод вполне созрел - остается только протянуть руку и сорвать.
   Насчет Йоле самые большие опасения мне внушал Амато. Не то чтобы он был красив или интересен - нет. Но он был молод. Джузеппе я совсем не принимал в расчет: как я уже сказал, он был старше меня и безнадежно некрасив.
   Йоле все время сидела в углу у своего столика, отупевшая от скуки и неподвижности. В ожидании клиентов она читала и перечитывала две-три газеты, которые приходили в парикмахерскую, или занималась собственными ногтями.
   Сам не знаю почему, инстинктивно, я принялся, как говорится, испепелять ее взглядами. Бывало, входит клиент, садится в кресло, я беру полотенце, изящным жестом -одним взмахом руки - накрываю его и в этот момент бросаю на Йоле долгий взгляд. Или массирую обеими руками намыленную голову клиента - и снова взгляд в ее сторону. Или подравниваю прическу легким прикосновением ножниц и поглядываю на нее через каждые четыре взмаха ножницами. Если же она встает и лениво направляется к шкафу за каким-нибудь инструментом, я слежу за ней в зеркало.
   Должен сказать, что Йоле отнюдь нельзя было назвать вертушкой или кокеткой. У нее, напротив, был какой-то сонный, угрюмый, отупевший вид, как у разморенного сном толстого кота. Но недаром говорят - капля камень точит: сначала она заметила, что я на нее смотрю, потом стала позволять на себя смотреть, и в конце концов сама начала отвечать на мои взгляды, без всякого лукавства - оно ей было совершенно несвойственно, - я бы даже сказал неуклюже, тяжеловесно. Но сам факт не подлежал сомнению.
   Тогда я решил, что плод, как говорится, созрел, и однажды в субботу пригласил ее поехать со мной в воскресенье в Остию, купаться. Она сразу же согласилась, только просила не осуждать ее за купальный костюм: она последнее время растолстела и единственный купальный костюм стал ей узок. Она сказала это без тени кокетства:
   - Я последнее время немного разжирела. Да и неудивительно: сижу целый день без движения.
   Так может сказать о себе только бесхитростное создание. И она мне этим как раз и нравилась.
   Мы сговорились встретиться на следующий день на вокзале Сан-Паоло. Перед тем как отправиться на свиданье, я тщательно привел себя в порядок побрился, напудрился, расчесал волосы густым гребешком, чтобы не осталось даже следов перхоти. Голову и платок надушил "фиалкой". Надел рубашку-апаш, легкую куртку, белые брюки.
   Йоле явилась без опоздания: ровно в два я увидел, как она пробирается ко мне через толпу отъезжающих, - вся в белом, чуть грузноватая и приземистая, но молодая и такая свеженькая. Поздоровавшись, она сказала:
   - Сколько народу... вот увидите, нам придется всю дорогу стоять.
   Я, как человек галантный, ответил:
   - Можете не беспокоиться, для вас место будет. Предоставьте это мне.
   Тут подошел поезд, и толпа на перроне ринулась в панике - как будто на нее налетел кавалерийский эскадрон, Все стали кричать, звать друг друга. Я бросаюсь вперед, хватаюсь за ручку двери, вскакиваю на подножку и только собираюсь войти в вагон, как какой-то загорелый юнец отталкивает меня и пытается опередить. Я, в свою очередь, толкаю его и вырываюсь вперед, он тянет меня за рукав, я ударяю его локтем под ложечку и бегу в купе. Но из-за этого хулигана драгоценное время было упущено - купе оказалось занято, оставалось только одно свободное место. Я устремляюсь к нему, он тоже, и мы почти одновременно бросаем на сиденье я - купальный костюм, а он - куртку. Тут мы набрасываемся друг на друга,
   - Я подошел первый, - заявляю я,
   - Кто это сказал?
   - Я сказал, - отвечаю я и швыряю ему в физиономию его куртку.
   В это время подходит Иоле, усаживается как ни в чем не бывало и говорит:
   - Спасибо, Луиджи.
   Парень подобрал свою куртку, с минуту постоял в нерешительности, потом, поняв, что не может согнать с места иоле, пошел из купе, громко бросив в мою сторону:
   - Старый дурак!
   Поезд вскоре тронулся. Я стоял возле Йоле, ухватившись за поручни. Но настроение у меня было испорчено. Я бы охотно вылез и пошел домой. Эти два слова - "старый дурак" - настигли меня врасплох, когда я меньше всего ожидал этого. Я стоял и думал о том, что в слова "старый дурак" было вложено два разных смысла. Оскорбление заключалось в слове "дурак", но в этом как раз ничего страшного не было. Просто меня хотели обругать и поэтому назвали дураком. Но слово "старый" было произнесено не для того, чтобы меня оскорбить: он сказал "старый", просто констатируя факт. Если бы, предположим, мне было не пятьдесят лет, а шестнадцать, он с таким же успехом мог бы обозвать меня "безмозглым мальчишкой". Короче говоря, для него, так же как и для всех остальных, в том числе и для Йоле, я был стариком. И разве имело какое-нибудь значение то, что он считал меня дураком, а Йоле - умным? Может, не надо было даже занимать для нее место этот парень в конце концов все равно бы мне его уступил из уважения к моим годам.
   Что я не ошибался, когда так думал, подтвердил сидевший напротив Йоле мужчина, который был свидетелем всей сцены. Он сказал:
   - Мальчишка... Хоть бы из уважения к возрасту уступил.
   Я как-то весь оцепенел и чувствовал себя растерянным.
   Трогая лицо рукой, я пытался определить на ощупь, за отсутствием зеркала, насколько я стар. Йоле, разумеется, ни о чем не догадывалась. Когда мы проехали полпути, она сказала:
   - Мне очень жаль, что вы стоите всю дорогу.
   Я не мог удержаться, чтобы не ответить:
   - Я, конечно, стар, но не настолько, чтобы мне было трудно постоять полчасика, - в тайной надежде, что она скажет: "Что вы, Луиджи, какой же вы старик?" Но эта дуреха ничего не ответила, и я окончательно убедился в том, что был прав.
   На пляже в Остии Йоле разделась первая. Она вышла из кабины такая белотелая, свежая, упругая, молодая, что меня даже зло взяло. Купальный костюм на ней чуть не лопался. Потом в кабину вошел я. Прежде всего я бросился к висевшему на стене поломанному зеркалу. И правда, я совсем старик! Как это я раньше не замечал? Мутные глаза окружены морщинами, в волосах полно седины, кожа на щеках дряблая, зубы желтые. Мне стало стыдно, что на мне рубашка-апаш - совсем не по возрасту, из воротника выглядывала голая дряблая шея, вся в складках.
   Я разделся. Когда я наклонился, чтобы надеть трусы, живот у меня пополз кверху, потом снова обвис, как пустой мешок. "Старый дурак", - со злостью твердил я про себя. Вот какие сюрпризы преподносит нам жизнь, размышлял я с горечью, - еще час назад я считал себя молодым - во всяком случае настолько, чтобы ухаживать за Йоле, - но оказалось достаточно каких-то двух слов, услышанных в поезде, чтобы я понял, что стар и гожусь ей в отцы. И мне стало совестно, что я так настойчиво глазел на нее в парикмахерской и что пригласил ее сюда. Что она обо мне думает? За кого меня считает?
   А что она обо мне думала, я узнал позже. Мы держались за канат (море было неспокойное), и когда накатывалась волна, у меня перехватывало дыхание и я твердил себе: "Это потому, что я старый". А она, сияя от удовольствия, заявила:
   - Знаете, Луиджи, я не думала, что вы такой спортсмен.
   - Почему же? - спрашиваю. - Что же вы обо мне думали?
   - Ну, обычно люди вашего возраста уже не любят плавать... Это занятие для молодых.
   В этот момент на нас обрушилась высокая пенистая волна, я свалился прямо на Йоле и, чтобы удержаться, схватил ее за руку, - рука у нее была плотная, круглая, рука молодой девушки. Рот у меня был полон соленой воды.
   - Я мог бы быть вашим отцом, - крикнул я ей.
   А она, смеясь и барахтаясь в бурлящей пене, ответила:
   - Отцом, положим, нет, а вот дядей...
   В общем, когда мы вылезли из воды, я чувствовал такую неловкость, такой стыд, что у меня даже не было сил разговаривать. Мне казалось, будто во рту у меня защелкнулась какая-то пружинка и, чтобы разжать ее, надо просунуть между зубами железный ломик.
   Йоле шла впереди, натягивая купальный костюм на грудь и на бедра - в мокром виде он стал просто неприличен. Потом она бросилась ничком на берег и стала валяться в песке. Тело у нее было такое гладкое, что песок к нему не прилипал, а отваливался мокрыми пластами. Я молча, съежившись, сел рядом, не в состоянии ни двигаться, ни разговаривать. Даже Йоле, при всей своей слоновьей толстокожести, должно быть, заметила, что мне не по себе, потому что вдруг спросила, как я себя чувствую.
   - Я думал о вас, - сказал я. - Кто у нас в парикмахерской нравится вам больше всех - Амато, Джузеппе или я?
   Она долго и добросовестно размышляла, потом ответила:
   - Пожалуй, вы мне одинаково нравитесь все трое.
   Я упорствовал:
   - Но ведь Амато молодой.
   - Да, - ответила она, - молодой
   - По-моему, он в вас влюблен, - продолжал я после минутного молчания.
   - Правда? - сказала она. - А я не замечала.
   Она была рассеянна и явно чем-то озабочена. Наконец она заявила:
   - Луиджи, у меня случилась беда - распоролся сзади купальник. Дайте мне полотенце, я пойду оденусь.
   По правде говоря, я даже обрадовался. Я дал ей полотенце, она завернулась в него и побежала в кабину. Полчаса спустя мы уже сидели в поезде, в пустом купе. Я старался закрыть шею воротником рубашки-апаш и думал о том, что все кончено, что я совсем старик.
   В тот день я дал себе слово, что не взгляну больше ни на Йоле, ни на других женщин. И я сдержал его. По-моему, Йоле была немного удивлена и иной раз смотрела на меня укоризненно. Впрочем, может быть, мне это только казалось.
   Прошел месяц. За это время я разговаривал с ней самое большее четыре-пять раз. Между тем она особенно сдружилась с Джузеппе. Правда, он вел себя с ней по-отечески, без всякого намека на ухаживание, добродушно и серьезно. Я же больше чем когда-либо чувствовал себя стариком, стриг, брил, брал чаевые и не подавал голоса.
   Однажды перед закрытием парикмахерской, когда я снимал халат в служебной комнате, хозяин - он у нас славный малый - сказал мне:
   - Если вы не заняты, давайте поужинаем сегодня все вместе... Я плачу... Йоле обручилась с Джузеппе.
   Я выглянул в зал: Йоле сидела в своем углу за маникюрным столиком и улыбалась. Джузеппе, в другом углу, вытирал бритву и тоже улыбался. И вдруг я почувствовал огромное облегчение: ведь Джузеппе старше меня, к тому же некрасив, и все же Йоле предпочла его, а не Амато! Я бросился к Джузеппе с распростертыми объятиями и закричал:
   - Поздравляю, горячо поздравляю!
   Потом я обнял Йоле и расцеловал ее в обе щеки. Словом, в парикмахерской из всех присутствовавших самым счастливым был я.
   На следующий день было воскресенье. После обеда я вышел пройтись.
   Гуляя, я поймал себя на том, что снова, как и раньше, разглядываю женщин и в лицо и со спины, не пропуская ни одной.
   Катерина
   Женился я восемнадцати лет. Мог ли я тогда предвидеть, что характер Катерины так изменится? Нет, все что угодно, только не это.
   В то время Катерина была ничем не приметная девушка с гладкими, причесанными на прямой пробор волосами. Лицо у нее было правильное, но невыразительное, бесцветное, бледное. Вся ее красота заключалась в глазах больших, немного блеклых, но ласковых. Сложена она была не очень хорошо, но мне ее фигура нравилась: пышная грудь, широкие бедра, а руки, ноги, плечи хрупкие, как у девочки. Достоинство ее было не в красоте, а в кротости, и думаю, за эту кротость я и полюбил ее.
   Тот кто не знал Катерину в те годы, не может даже себе представить, что это было за милое существо. Движения у нее были сдержанные, плавные, прямо любо смотреть. Ни резкого слова, ни неприветливого взгляда. Она всегда и во всем мне уступала, во всем на меня полагалась и, прежде чем сделать что-нибудь, бывало, обязательно взглянет на меня, словно спрашивая разрешения. Иногда меня это даже смущало. Порой я думал: нет, не заслуживаю я такой жены. Такая она была терпеливая, послушная, преданная. А как умела себя вести, какая была приветливая!
   Кроткий нрав ее знали во всем нашем квартале. На базаре женщины говорили моей матери:
   - Повезло твоему сыну... святую берет в жены.
   Я даже порой желал, чтобы она была не такой кроткой. Я ее, бывало, в шутку спрашиваю:
   - Катерина, неужели тебе никогда в жизни не случалось сказать грубое слово, сделать резкое движение? - Мне и впрямь иногда хотелось, чтобы она что-нибудь такое сказала или сделала.
   После свадьбы мы поселились в том же доме, где жила моя мать, - в переулке Чинкуэ. Там наверху было несколько свободных мансард. Моя мать жила под нами, а в первом этаже помещался наш магазин хлебных и макаронных изделий, так что все мы жили и работали в одном доме. Первые два года Катерина была такой же кроткой, как в те дни, когда я с ней познакомился, а может быть, даже еще более кроткой, потому что она меня любила и была мне благодарна за то, что я на ней женился, дал ей дом и позаботился создать для нее лучшие условия. Она была кротка и со мной и с моей матерью и не менялась даже тогда, когда оставалась одна и никто не мог ее видеть. Иной раз возвращаюсь я из магазина около полудня домой и на цыпочках - прямо на кухню, посмотреть, как она там снует от плиты к столу. Я любил наблюдать, как она не спеша, плавно, мелкими шажками двигалась по тесной кухне, как она стряпала без суеты и недовольства, аккуратно, прилежно, молча. Казалось, будто она не в кухне за плитой, а в церкви перед алтарем. Тогда я неожиданно входил и обнимал ее, а она, поцеловав меня, улыбаясь говорила своим нежным, чуть жалобным голоском: - Ты так меня напутал!
   Через два года после нашей женитьбы стало ясно, что у Катерины не может быть детей. Сейчас я об этом говорю так, сразу, но пришли мы к этому выводу не скоро. Нам хотелось ребенка, а его все не было и не было. Сначала мы без конца толковали об этом в семье, а потом собрались с духом и отправились к врачам - к одному, к другому, к третьему. Катерина прошла курс лечения. Стоило оно очень дорого, но в конце концов мы убедились, что все это бесполезно. "Ну что ж, - решил я, - ничего не поделаешь... Никто не виноват... такова, видно, судьба". Одно время казалось, что Катерина тоже с этим примирилась. Но ведь не всегда поступаешь, как хочется, - может, она и хотела примириться, да не смогла. Вот тут-то и начал меняться у нее характер.
   Пожалуй, прежде всего она изменилась внешне. Взгляд ее, когда-то такой ласковый, стал угрюмым, углы губ опустились, а вокруг рта появились две тонкие злые морщинки. Голос, который раньше звучал, как музыка, стал резким. Быть может, она старалась себя сдерживать, но, как это часто бывает, изменения, происшедшие в ее внешности, выдавали перемену в ее характере. Не осталось и следа от ее былой кротости, потом появилась враждебность, агрессивность, злость. Бывало, так ответит, что даже дух перехватывает: "А мне все равно, нравится тебе или нет", "Не надоедай", "Иди к черту", "Оставь меня в покое". На первых порах она как будто сама удивлялась своей грубости, но потом до того дала себе волю, что иначе почти и не разговаривала. У нее появилась привычка хлопать из-за всякого пустяка дверью. В доме у нас то и дело слышалось хлопанье дверей. И каждый раз у меня было такое чувство, будто это мне дали пощечину. Раньше она обращалась ко мне со всякими ласковыми словечками, как все женщины, когда они любят: дорогой, любимый, золотко. А теперь - какое там "золотко"! Только и слышишь: дурак, идиот, болван, невежа, а то и похуже. Она не терпела никаких возражений; бывало, не успею я еще рта раскрыть, а она уже называет меня кретином:
   - Молчи, ты - кретин, ничего не смыслишь.
   Когда же не было никакого повода для ссоры, она сама старалась вызвать меня на это. Как она изощрялась в своих злобных выходках! Если бы они были не так оскорбительны, я бы только диву давался, откуда у нее эта изобретательность и хитрость. Она умела нащупать, как говорится, самое больное место, и сколько я ни твердил себе: "Стисни зубы, не отвечай, делай вид, что это тебе безразлично", - она всегда ухитрялась сказать что-нибудь такое, что задевало меня за живое и выводило из себя.
   То заведет разговор о моей семье; послушать ее, так мы - подонки, а вот она, видите ли, дочь служащего (если же сказать правду, отец ее был всего-навсего жалким писарем в муниципалитете и всю жизнь перебивался с хлеба на воду) ; то прицепится к моей внешности. Я на один глаз не вижу, на зрачке у меня пятно, вроде как бы кровь запеклась, - так вот, она, бывало, губы скривит и скажет:
   - Не подходи ко мне... Мне противно смотреть на твой глаз... Он похож на тухлое яйцо.
   А нет ничего неприятнее для человека, чем когда задевают его семью или его физический недостаток. Ну, и действительно, терпение мое лопалось, и я начинал кричать. Тогда с язвительной улыбкой на бледных губах она говорила:
   - Вот видишь, ты кричишь... с тобой невозможно разговаривать... Ты только и знаешь, что орать... Я не виновата, что ты не умеешь себя вести.
   В общем, мне не оставалось ничего другого, как уходить из дома. И я уходил и бродил один по набережной Тибра, злой и несчастный.
   Но все же я не мог ее ненавидеть. Я даже жалел ее: я понимал, что это было сильнее ее и что она сама первая страдала от этого. Она мучилась из-за своей болезни, поэтому-то она и выходила из себя. Это было особенно заметно по ее походке и по выражению глаз: взгляд у нее стал тревожный, жадный, злобный, как у зверя, который что-то ищет и не находит. В голосе ее, когда она отвечала мне грубостью, звучало не просто раздражение или антипатия, нет, он скорее напоминал рычание зверя, который страдает, и не знает отчего, и срывает свою злость на тех, кто ни в чем перед ним не повинен.
   Мои догадки относительно того, что характер Катерины изменился, потому что у нее не было детей, подтвердила ее мать. Однажды в ответ на мои жалобы она рассказала мне, что в детстве самым любимым занятием Катерины было убаюкивать кукол и что она непременно хотела нянчить своих младших братишек. Когда Катерина подросла, она сформировалась физически именно как женщина, у которой должно было быть много детей, и она это знала и ждала этого. Но детей не было, и она, против своей воли, теряла самообладание.
   Так прожили мы с ней еще пять лет. Торговля наша процветала, дела шли хорошо, но я был несчастлив: жизни у меня не было. Катерина становилась все хуже и уже иначе ко мне не обращалась, как со злобными окриками и оскорблениями. Соседи не говорили больше, что я взял в жены святую, теперь всем было известно, что не святую ввел я к себе в дом, а дьявола. Бедная моя мать пыталась меня утешить - может быть, говорила она, ребенок все-таки появится и Катерина снова станет такой же кроткой, как когда-то. Но я на это не надеялся. Видя, как она бродит по дому - вытянув вперед шею, мрачная, злая, - я испытывал страх, и про себя думал, что когда-нибудь она убьет меня - загрызет, как собака, которая вдруг выходит из повиновения и набрасывается на хозяина.