Страница:
- Откуда ты взял?
- Смотри сам.
И это была правда. Брюнетка нахально засмеялась.
- Ну, все равно, дело сделано, - говорит она, - мы идем в кино, до свиданья.
Ремо решительно преградил нам дорогу.
- Тогда верни деньги.
Я отвечаю:
- Я верну их вам завтра.
- Никаких завтра... ты вернешь их сейчас.
Брюнетка тихо шепчет мне:
- Не сдавайся!
Приободренный, я перехожу в наступление и заявляю Ремо:
- Я верну вам их завтра, понятно?.. А теперь отвяжись, убирайся отсюда!
Едва я успел сказать это, как он бросился на меня, и двое других тоже, и вот мы все четверо уже на земле и, сцепившись, принялись дубасить и колотить друг друга. Вообще-то я сильный, но их было трое, а я один, и они, конечно, одержали бы в конце концов верх, если бы не полицейский, который случайно оказался рядом; он подошел к нам и властно крикнул:
- Эй, вы, сорванцы!.. Вы где находитесь?.. Я вам говорю... Эй!
Мы поднялись, тяжело дыша, все в пыли. Ремо в ярости крикнул:
- Верни деньги.
Но брюнетка, решительная и находчивая, быстро подходит к полицейскому и говорит:
- Мы с ним жених и невеста... Мы тут гуляли... А эти трое все время ходили следом и приставали к нам... Синьор полицейский, скажите им, чтобы они оставили нас в покое... Что им надо? Кто они такие?.. Мы хотим спокойно погулять.
Поверите ли, такое нахальство поразило не только их, но и меня. Полицейский говорит им строго:
- Ну-ка, ну-ка, идите отсюда... не то...
И те, ошеломленные, попятились назад, не сводя с нас глаз.
Кино было рядом, через улицу, я беру брюнетку под руку и мы переходим на другую сторону.
Ремо кричит мне:
- Завтра мы сведем с тобой счеты!
Но сейчас никто из них не осмеливается шевельнуться, потому что рядом стоит полицейский.
Я подхожу к кассе и говорю Альфредо:
- Два билета в партер.
Брюнетка швыряет кассиру деньги.
Когда мы вошли в зал, она заявила:
- Все-таки мы их обставили!
Я спросил ее:
- Как тебя зовут?
- Ассунта, - ответила она.
"Скушай бульончику"
Работа обойщика - дело трудное. Я уж не говорю, как должен быть наметан глаз, чтобы натянуть материю на мебель без единой морщинки, какое нужно терпение, чтобы сшивать на руках, скажем, четыре или пять полотнищ ситца и какая нужна аккуратность - ведь имеешь дело с маркой тканью. Я хочу сказать о помещении. Допустим, обойщик должен перетянуть пару диванов и пять или шесть кресел, стульев и пуфов, а это обычно так и бывает, - вот все место и занято, даже если у тебя довольно просторная мастерская. Поэтому подходящую для обойщиков мастерскую подыскать трудно. Вот я занимаюсь обойным делом больше сорока лет (я начал работать шестнадцати лет вместе с отцом, который тоже был обойщиком) и должен сказать, что все это время я работал дома.
Я живу на виа делль Лунгара, неподалеку от Реджина Чели, в длинной и широкой комнате с высоким потолком, выходящей четырьмя окнами на Тибр. Пока жива была первая жена, я не только работал в этой комнате, но и спал тут со всем семейством: в одном углу стояла кроватка моего сына Фердинандо, в углу напротив, за ширмой - постель моя и жены. Приходилось так устраиваться, потому что, кроме этой комнаты, в квартире было еще только два закутка для кухни и для отхожего места. Потом жена умерла, всего лишь пятидесяти лет от роду; мне в то время было под шестьдесят, и я сначала попробовал прожить без жены, но потом понял, что не смогу, да и женился вторично. И тут все переменилось.
Джудитта, моя вторая жена, была моложе меня лет на тридцать, и ее можно было бы даже назвать красивой, хотя многие мужчины утверждали, будто в ней было что-то отталкивающее: бледная как смерть, с черными глазами, выпученными словно у зарезанного ягненка из мясной лавки, черные волосы, тело белое и упругое, но холодное. До замужества Джудитта была бедной работницей, выйдя замуж, она стала корчить из себя синьору; до замужества она была ангелом, выйдя замуж - превратилась в черта; до замужества ее устраивали и я и дом - решительно все, после замужества ей уже не нравилось ничего - ни я, ни дом, ни все остальное. Что ж, женитьба нередко приносит нам такие сюрпризы. Начну с того, что она не желала спать в одной комнате с Фердинандо и заставила меня соорудить кирпичную перегородку, чтобы отделить каморку для кровати. Потом она захотела, чтобы я поставил на кухне новую плиту. Потом - чтобы я установил в отхожем месте ванну. Наконец, она нашла способ разругаться с нашими соседями, телефоном которых я пользовался в течение двадцати лет. Так что мне пришлось еще и заводить телефон.
И вот установили мне телефон, было это, допустим, в понедельник, а в среду в полдень, когда я обивал атласом креслице стиля ампир и вздыхал про себя, размышляя о своей жизни, зазвонил телефон. Я подошел, снял трубку и говорю:
- Периколи слушает. С кем имею честь?..
С другого конца провода грубый, резкий, настоящий римский голосина спросил:
- Обойщик Периколи?
- Да, к вашим услугам, синьор, - ответил я, думая, что звонит какой-нибудь заказчик.
- Ну тогда, - произнес голос, - не скажешь ли, зачем ты женился, Периколи? Разве тебе не известно, что в твоем возрасте не женятся? И потом, не воображаешь ли ты, что жена тебя любит? Жалкий дурень...
Кровь так и бросилась мне в голову, потому что этот голос, пусть грубо, выразил сомнения, терзавшие меня как раз в данный момент. Я спросил:
- Да кто ты такой?
А он, растягивая слова, продолжал:
- Кто я такой - тебе не догадаться, хоть родись сызнова... Лучше послушай, что я тебе посоветую...
- Да что тебе нужно? Кто ты такой?
- Просто дружеский совет: скушай бульончику.
Я принял этот телефонный звонок за шутку какого-нибудь бездельника, знавшего нас, и все же был взбешен, так как с некоторого времени, как я уже говорил, мне и самому не раз приходило в голову, что женитьба моя была ошибкой.
Я, конечно, ничего не рассказал Джудитте, которая, замечу кстати, с некоторых пор стала просто невыносима и обходилась со мной хуже, чем с собакой.
Прошло с неделю, и вот почти в то же самое время, что и в первый раз, зазвонил телефон, и тот же голос спрашивает меня:
- Здравствуй, Периколи, что поделываешь?
А я:
- Что надо, то и делаю.
- Ну, так я скажу, что ты делаешь: обиваешь стульчики, которые тебе принесли вчера вечером... Молодчина, трудись... А я могу тебе рассказать, что делает сейчас твоя жена.
- Да кто ты такой, скажи на милость!
- Твоя жена кокетничает с буфетчиком в баре у ворот Сеттимиана... вот что она делает.
- Кто тебе сказал?
- Я тебе говорю. Да чего там, ступай туда, сам убедишься... Послушай, Периколи, ведь ты уже старикашка, а женщинам такие не по вкусу.
- Да кто ты такой, негодяй?
- Вместо того, чтобы выходить из себя, послушай: скушай бульончику!
Тут уж я не удержался, и когда Джудитта вернулась домой и начала опять огрызаться, как базарная торговка, я сказал:
- Пока я работаю, ты кокетничаешь с буфетчиком в баре у ворот Сеттимиана.
Уж лучше бы я этого не говорил: сначала она осыпала меня бранью, потом пожелала узнать, откуда у меня такие сведения, а когда я ей сказал, опять принялась ругаться.
- Ах, так! Ты слушаешь любого негодяя, который тебе позвонит... Веришь ему больше, чем мне... Да знаешь, кто ты такой? Ты выживший из ума старик... Ты и вправду заслуживаешь, чтобы я наставила тебе рога... да такие, чтобы ты в двери не мог пролезть!
И пошла, и пошла. Кончилось тем, что она довела меня до слез, и я ползал перед ней на коленях, вымаливая прощение - при моей-то седине и солидности! Да что уж там, чтобы задобрить ее, мне пришлось дать ей денег на шелковые чулки. А одному лишь богу известно, какие у меня деньги при всех расходах, на которые она меня вынуждала.
Но потом мне стало грустно и тошно: я испытывал стыд и в то же время был совершенно уверен, что она меня не любит.
Прошло еще несколько дней, и тут вдруг опять зазвонил телефон, и все тот же голос спросил:
- Как живешь, Периколи?
Я ответил с деланным безразличием:
- Хорошо, а ты?
- Я-то очень хорошо... не то что твоя жена.
- Почему?
- Потому что ты, Периколи, уже стар и для нее не подходишь.
Видали, куда хватил? Я поклялся сохранять спокойствие. Но услышав такой разговор, прямо подскочил:
- Смотри, негодяй, теперь как услышу твой голос, тут же бросаю трубку.
- Ишь ты какой прыткий... Но не волнуйся, Периколи, скоро твоя жена заживет на славу!
- Замолчи, негодяй!
- Периколи, почему ты так изменился? Вместо того, чтобы злиться, сделай, как я тебе говорю: скушай бульончику.
На этот раз я ничего не сказал Джудитте. Но зато все следующие дни я ходил злой, как черт, потому что телефонные звонки продолжались. Голос твердил все одно и то же: Джудитта, мол, молодая, а я старый, она мне изменяет направо и налево, и все это знают, и тому подобное. Или же говорил мне без всяких церемоний:
- Периколи, жена твоя... - и добавлял подходящее словечко из обихода ломовых извозчиков.
Этот человек, видно, хорошо знал нас, он даже советовал мне бриться ежедневно и не показываться на глаза Джудитте с седой щетиной. И потом еще эти слова о бульончике... Что он хотел этим сказать? Я понимал, что в них заключался какой-то лукавый намек, ведь так говорят выздоравливающим или старикам: скушай бульончику. Но почему всегда одни и те же слова? Что-то подсказывало мне, будто я слышал их раньше, но я никак не мог припомнить где и когда.
Тем временем наши отношения с Джудиттой становились все хуже и хуже. Теперь она даже не могла со мной спокойно разговаривать, а только ворчала и шипела, как ведьма. Я проглатывал обиды из любви к покою, но все больше расстраивался и все яснее сознавал, что жизнь моя стала ни на что не похожа. И вдруг как-то вечером Джудитта ни с того ни с сего, впервые за долгое время, стала со мной нежна и даже предложила пойти всей семьей покушать в знакомую остерию в Трастевере. Это была та самая остерия, где мы устраивали свадебный обед. И когда мы пришли туда, я вдруг вспомнил одну подробность того вечера. То ли от волненья, то ли от вина, которого я хлебнул перед этим, только в тот вечер я чувствовал некоторую тяжесть в желудке. И вот, пока все заказывали спагетти, Джудитта, видя, что я в нерешительности, настаивала, - ну просто как хорошая жена, желающая мужу добра:
- Скушай бульончику, послушай, Мео... скушай бульончику!
Теперь я понял, откуда взялись эти слова, которые повторял мне по телефону голос. Только я не мог решить, кому он принадлежал, потому что в тот вечер, не говоря, конечно, об официантах и других посетителях, за нашим столом находилось около двадцати человек.
Я, понятно, никому о своем открытии не сказал, и все прошло довольно весело. Под конец Джудитта даже выразила желание выпить за мое здоровье и поцеловала меня. В тот вечер я много пил, может быть потому, что чувствовал себя счастливым, и потом, полный надежд, возвратился домой с Джудиттой и Фердинандо.
Спал я как убитый, а когда проснулся, Джудитта уже ушла за покупками. Я встал и принялся за работу, весь еще под впечатлением того, что Джудитта решила, наконец, полюбить меня. Денек выдался хороший, в окно светило солнце, в клетке заливалась канарейка, и я был такой радостный, что, работая, и сам пел, как канарейка, только потихоньку.
Тут вдруг зазвонил телефон, я подошел, снимаю трубку, а знакомый голос мне и говорит:
- Звоню тебе, Периколи, в последний раз.
Я ему весело:
- Вот и славно. Понял, наконец, что все было ни к чему... Ну, до свиданья и будь здоров.
- Подожди, Периколи, а знаешь, почему я звоню тебе Б последний раз?
- Почему?
- Потому что твоя жена тебя бросила... Сегодня утром она ушла от тебя с Джиди, ну, с тем, который дает напрокат машины. Он заехал за ней в семь часов на зеленом фиате.
И правда, это был его последний звонок. О Джудитте мне больше и говорить не хочется: одному богу известно, что я выстрадал, прежде чем она стала мне безразлична, а начнешь вспоминать, так, чего доброго, опять станешь переживать. Скажу только, что меня одолевало любопытство узнать, кто же все-таки мне. звонил; этот человек был настолько хорошо осведомлен обо всем, что с самого первого дня предупреждал меня о том, какую ошибку, если можно так выразиться, я совершил. Мало сказать любопытство, я просто ни о чем другом не мог и думать, в конце концов это стало у меня навязчивой идеей. Обнаружил я это случайно, потому что чем больше размышлял, тем меньше понимал, в чем тут дело.
Фердинандо было теперь почти пятнадцать лет, и с некоторого времени я уже не заходил за ним в училище. Но однажды утром мне пришло в голову пройтись к его техникуму, просто так, чтобы вместе с ним вернуться домой. У Фердинандо уже кончились занятия, и он играл во дворе с товарищами в футбол.
Была солнечная погода, и я постоял с минутку, наблюдая за их игрой. Не знаю почему, я сравнил тогда своего сына с другими детьми и подумал, что и тут мне не повезло. Может быть, потому что Фердинандо родился на свет от немолодых родителей, но он был некрасив: маленький, с большими ногами и руками, желтым лицом, носищем чуть не до самого рта, косыми глазами. Я заметил, что он был силен и запускал мяч в воздух такими уверенными ударами, что гул стоял кругом. Но даже и эта его сила была ненормальной, чрезмерной для его роста, как была бы она неестественной для карлика или горбуна.
Пока я предавался этим размышлениям и, прислонившись к стенке, грелся на солнышке, я услышал, как Фердинандо, выйдя из себя, громко крикнул:
- Не в счет... Ты коснулся мяча руками.
И тут-то меня озарило - я узнал этот голос. Это был тот же самый голосина, который говорил со мной по телефону, еще мальчишеский, но уже переходивший в мужской - неприятный, грубый, не вязавшийся с его возрастом. Потом, ударив ногой по мячу, Фердинандо добавил:
- На тебе, съешь!
Теперь я узнал и это слово.
В первый момент я хотел позвать его и, схватив за руку, гнать кулаками до самого дома. Обозвать отца старым дураком, старикашкой, обругать мачеху оскорбительными словами, какие я даже не решаюсь произнести, - пусть даже все это было справедливо, но сын, родной сын, должен уважать родителей.
Потом он заметил меня и, оставив мяч, запыхавшийся, бросился навстречу, крича все тем же голосом:
- А, пап... что ты тут делаешь?.. Я тебя и не заметил.
И тут я сразу почувствовал себя обезоруженным: он
был до того безобразен в своем слишком длинном пальто, с огромным носищем и косыми глазами, и в то же время было ясно, что, увидев меня, он страшно обрадовался. Я пробормотал:
- Фердинандо, если хочешь закончить игру, оставайся, я пойду домой.
А он:
- Я уже кончил... Пошли... - И очень довольный, он взял меня под руку, и мы направились к Тибру. Медленно шли мы по солнцу и молчали. И я думал, что, в конце концов, он говорил мне по телефону чистую правду и объяснял мою ошибку. А если сын не скажет правду отцу, то кто же тогда ее скажет?
Жизнь в деревне
После одной неприятной истории в игорном доме воздух Рима оказался для меня вредным, и друзья посоветовали мне уехать на некоторое время из города. То же самое советовала и мама... Хотя она и притворялась, будто ей ничего не известно, но по ее грустному и встревоженному виду ясно было, что она все знает. Она уговаривала меня:
- Ты переутомился, Аттилио... Почему бы тебе не поехать в Браччано, погостить у крестного?
Вначале я было заупрямился, - ведь я родился и вырос в городе, и деревня мне не по душе, я ее просто-напросто не перевариваю. Но в конце концов я все же согласился. Мама телеграфировала крестному и, как только получила от него ответ, стала укладывать мой чемодан. Она хотела дать мне с собой одежду похуже - ведь там, говорила она, деревня. Однако я объявил ей, что намерен взять самые лучшие костюмы, потому что, если я плохо одет будь то в деревне или в городе, - я чувствую себя не в своей тарелке. А она твердила:
- Ну перед кем ты собираешься там франтить? Перед коровами? Или перед свиньями?
Я отвечал:
- Оставь, пожалуйста. Ну хорошо, это моя слабость... Но ведь у тебя тоже есть свои слабости.
И маме пришлось укладывать в чемодан вещи, которые я требовал. Но укладывая их, она каждую сопровождала вздохом: положит рубашку - вздохнет, положит галстук - вздохнет, положит носки - вздохнет. Так что я в конце концов не выдержал и сказал:
- Да перестанешь ты наконец вздыхать? Смотри, накличешь на меня беду.
А она, взглянув, спрашивает:
- Сын мой... Разве твоя мать может накликать на тебя беду?
- Ну да, всеми этими вздохами.
- Сын мой, твоя мать желает тебе только добра... Если бы ты остерегался некоторых знакомств, тебе не пришлось бы теперь уезжать в Браччано.
Наконец с укладкой чемодана было покончено, и на следующий день, рано утром, обняв на прощанье мать, я вышел из дому; на улице меня уже ждал с машиной Джино, и мы отправились.
Мы выехали из Рима через Кассию. Дело происходило в июле и, хотя было всего девять часов утра, асфальтовое шоссе, лежащее среди открытых полей, было раскалено, солнце слепило и жгло так, словно был уже полдень. Мы направлялись, собственно, не в Браччано - Браччано все же селение и там даже есть озеро, - а на ферму, находившуюся в пустынной местности Кастельбручато. Уже самое название не предвещало ничего хорошего *, но когда, после часа пути, мы наконец туда приехали, там оказалось еще хуже, чем я себе представлял. Первое, что мы увидели, подъезжая к ферме, был торчавший из-за голого холмика большой эвкалипт, мрачный и пыльный. Дальше шло гумно, вокруг которого стояли какие-то конюшни и сараи и, наконец, старый трехэтажный дом, словно прислонившийся к холму. Дом этот, с покосившимися стенами, грубосколоченный, почерневший, напоминал тюрьму. Это и было Кастельбручато. А вокруг - пустынная местность без единого деревца, без единого строения; одни лишь сжатые поля, щетинистые, оголенные.
* Кастельбручато - сожженный замок (итал.).
- Тебе тут будет весело, вот увидишь, - подбодрил меня Джино, подавая чемодан. Я был настолько ошеломлен, что даже не нашелся, что ответить. А когда я наконец к нему обернулся, его уже и след простыл. Я остался один.
От дома через гумно шла по пыли босая девушка. Подойдя ко мне, она сказала:
- Я Филомена... Дочка твоего крестного.
Все гласные она произносила, как "у" - особенность выговора здешних крестьян. Это была настоящая деревенская девушка, с крупной головой, грубым смуглым лицом, курчавыми волосами, низким лбом и глубоко посаженными глазами. Она была крепкая, с пышной грудью, выпиравшей из-под кофточки, с боками, как у лошади. Она подняла, словно перышко, мой чемодан и направилась к дому, я пошел следом за ней, осторожно ступая, глядя под ноги, боясь угодить в одну из бесчисленных кучек, оставленных курами и прочими домашними тварями.
Мы вошли в просторную комнату, где было темно и прохладно, но пахло чем-то неприятным. Здесь был большой почерневший от колоти камин, громадный стол и несколько грубосколоченных стульев. С потолка свешивалось несколько полосок клейкой бумаги, черной от прилипших к ней мух, но в скудном свете, проникавшем сквозь зарешеченные окна, видны были новые полчища насекомых. На стенах, в качестве украшений, висели седла, сбруя лошадей и мулов, так что можно было подумать, что находишься в конюшне. По каменной лестнице со сводчатым потолком мы поднялись на второй этаж и очутились в коридоре, куда выходило несколько дверей. Девушка открыла одну из них и ввела меня в комнату с большой железной кроватью, комодом и треножником, на котором стоял умывальный таз. А где тут уборная? Она подала мне знак следовать за ней и привела в другую комнату, чуть побольше первой и совершенно пустую. В углу, в уровень с полом, зияло черное отверстие и над ним опять вились мухи. Сказав, что ей некогда, девушка ушла; я остался перед этой дырой в весьма затруднительном положении.
Так началась моя жизнь в деревне. Утро было для меня самой лучшей порой, потому что в воздухе еще сохранялась ночная свежесть и, кроме того, в это время я одевался. Но стоило мне покончить со своим туалетом, как начиналась сущая мука. Я спускался вниз и садился к столу завтракать. Иногда вместе со мной завтракал и хозяин, отец Филомены, - такой же грубый, как и его дочь, громадный, толстый, с черными усищами, обычно в одежде табунщика, в ботфортах и брюках с леями. Мама, когда я уезжал, уверяла меня: "Вот увидишь: у них чудесное парное молоко". Где уж там молоко! Жидкий цикорный кофе, колбаса с немолотым перцем, который здесь называют "кулателло", грубый хлеб, нарезанный ломтями по четверть кило каждый - вот и вся наша еда. Хозяин, несмотря на раннее утро, пил за завтраком вино, черное, густое, терпкое и теплое, похожее на сок тутовых ягод. Человек он был грубый и неотесанный и часто, воображая, что очень любезен, говорил самые оскорбительные вещи. Можете себе представить, что же было, когда он начинал ругаться по-настоящему? Он вечно насмехался над моей одеждой:
- Да неужели же вы у себя в Риме и на работу ходите в шелковых рубашках?
Или:
- Для кого это ты вырядился? Ведь сегодня не воскресенье... Или ты собрался к мессе?
При этих словах дочка начинала смеяться, закрывая лицо рукой, - вот ведь деревенщина! После завтрака хозяин выходил во двор, садился на лошадь и говорил мне, показывая на опаленные солнцем поля:
- Поди погуляй... Разве тебе не нравится в деревне?.. Посмотри, какие поля, какой простор... Так и хочется побродить.
Одним словом, он посмеивался надо мной. Он уезжал, и я оставался наедине с дочкой. О крестьянах, живших по соседству, лучше и не говорить. Просто какие-то грубые животные, с ними даже словом нельзя было перемолвиться. Что же касается дочки, то она, мне кажется, была в меня немножко влюблена, заигрывала на свой деревенский манер. Проходя, например, мимо стола, за которым я сидел, она, как бы невзначай, толкала меня, но так сильно, что я чуть не падал со стула. Или же, когда я прогуливался перед домом, она становилась у раскрытого окна кухни и, нарезая мясо для жаркого, начинала петь, нарочно для меня, какую-нибудь любовную деревенскую песенку; голос у нее был низкий и хриплый и походил на мужской. Однажды, сам не знаю почему, я у нее спросил:
- Филомена, у тебя есть жених?
Она разразилась хохотом и так толкнула меня рукой в грудь, что чуть не посадила синяк. Я не хочу сказать, что как деревенская девушка она была лишена привлекательности; нет, в деревне она должна была нравиться. Только мне больше по вкусу городские женщины: белые, стройные, всегда чистенькие, хорошо одетые, пожалуй, даже подкрашенные. А она мне казалась просто коровой. "Старайся, старайся... - думал я про себя. -Ты-то корова... Только я быком не буду".
День тянулся бесконечно долго, казалось, он никогда не кончится. Чтобы хоть как-нибудь убить время, я, усевшись за большой стол в комнате нижнего этажа, играл в карты с самим собой. Но скоро карты мне надоели, тогда я вздумал было совершать прогулки, но сразу же убедился, что это невозможно: на многие километры вокруг не было ни одного дерева, кроме того эвкалипта, что торчал перед домом. Я шел к сеновалу и зарывался в солому, стараясь спастись от обжигающего зноя, но вскоре вскакивал и уходил, искусанный всевозможными насекомыми, кишевшими в соломе. Мух здесь было великое множество, ос - невероятное количество, а по ночам больно жалили, точно ножами кололи, огромные комары. Мне хотелось курить, и крестный купил для меня в деревенской лавке папирос, высохших, почти высыпавшихся; они с треском вспыхивали, когда их зажигали, и от них сразу оставалась одна лишь бумага.
Вдобавок ко всему я очень разборчив в пище, а от деревенской кухни меня просто тошнило: все такое грубое, жирное - огромные куски мяса, нашпигованного чесноком и розмарином, густые черные соусы, бобы, фасоль с подливкой... После обеда я ложился на свою жесткую кровать, на тощий свалявшийся матрац и спал часа два как мертвый, с раскрытым ртом, потом просыпался весь в поту, с тяжелой головой, с распухшим и пересохшим от жары языком.
В общем, хозяин надо мной подтрунивал, дочь заигрывала, толкая меня и похлопывая, а я ни о чем не помышлял, кроме возвращения в Рим. По утрам, когда я вставал, подходил к окну и смотрел перед собой на эти бесконечные поля, желтые и сухие, с видневшимися кое-где развалинами древнего Рима, и замечал внизу во дворе Филомену, несущую бидоны с помоями для свиней, сердце мое сжималось, и я проклинал день, в который приехал сюда. А девушке, бедняжке, так хотелось быть со мной любезной; как-то раз она даже поставила мне на комод кружку с букетом полевых цветов. Но, как я уже сказал, мне вовсе не улыбалось заводить с ней шашни. А то, чего доброго, папаша еще заставит на ней жениться. В комнате нижнего этажа у него на стене висела двустволка, и я знал, что стоило мне хотя бы самую малость скомпрометировать себя с его дочкой, он с помощью этой вот двустволки может заставить меня на ней жениться. Нет, уж лучше от греха подальше!
Дочка меня все дразнила. Как-то раз, когда я пребывал в одиночестве если не считать мух, целыми стаями садившихся ко мне на карты, - она стала у меня допытываться:
- Ну как, нравится тебе в деревне?
Я сухо ответил ей:
- Нет, не нравится.
Мои слова огорчили ее - может быть, она ждала, что я из любезности скажу, что в деревне мне нравится. Она снова спросила:
- А почему тебе здесь не нравится?
Я ответил:
- Потому что это не жизнь.
- А что же тогда жизнь?
И я одним духом выпалил:
- Это значит жить в городе, где ярко освещенные кафе и магазины, кино и театры... Это значит встречаться в баре с друзьями, пить аперитивы, сидя за столиком под вентилятором, читать спортивную газету, обсуждать последние новости, играть после обеда в бильярд, а вечером смотреть в кино интересный фильм и потом до поздней ночи гулять по городу... Это значит отправиться в воскресенье на стадион смотреть футбольный матч, или на скачки, или даже на собачьи бега... А летом поехать с какой-нибудь девушкой купаться на пляж в Остию... Жизнь - это значит ездить в автомобиле, а не на лошадях, и чтобы куры не толклись у тебя под ногами, а продавались в лавке; и кругом никаких мух - их всех уничтожили, и дома в кранах всегда холодная и горячая вода, и обед на газе готовится, а не в жаровне, и американские сигареты, и по утрам, вместо скверного вина, кофе со сливками или по-турецки.
- Смотри сам.
И это была правда. Брюнетка нахально засмеялась.
- Ну, все равно, дело сделано, - говорит она, - мы идем в кино, до свиданья.
Ремо решительно преградил нам дорогу.
- Тогда верни деньги.
Я отвечаю:
- Я верну их вам завтра.
- Никаких завтра... ты вернешь их сейчас.
Брюнетка тихо шепчет мне:
- Не сдавайся!
Приободренный, я перехожу в наступление и заявляю Ремо:
- Я верну вам их завтра, понятно?.. А теперь отвяжись, убирайся отсюда!
Едва я успел сказать это, как он бросился на меня, и двое других тоже, и вот мы все четверо уже на земле и, сцепившись, принялись дубасить и колотить друг друга. Вообще-то я сильный, но их было трое, а я один, и они, конечно, одержали бы в конце концов верх, если бы не полицейский, который случайно оказался рядом; он подошел к нам и властно крикнул:
- Эй, вы, сорванцы!.. Вы где находитесь?.. Я вам говорю... Эй!
Мы поднялись, тяжело дыша, все в пыли. Ремо в ярости крикнул:
- Верни деньги.
Но брюнетка, решительная и находчивая, быстро подходит к полицейскому и говорит:
- Мы с ним жених и невеста... Мы тут гуляли... А эти трое все время ходили следом и приставали к нам... Синьор полицейский, скажите им, чтобы они оставили нас в покое... Что им надо? Кто они такие?.. Мы хотим спокойно погулять.
Поверите ли, такое нахальство поразило не только их, но и меня. Полицейский говорит им строго:
- Ну-ка, ну-ка, идите отсюда... не то...
И те, ошеломленные, попятились назад, не сводя с нас глаз.
Кино было рядом, через улицу, я беру брюнетку под руку и мы переходим на другую сторону.
Ремо кричит мне:
- Завтра мы сведем с тобой счеты!
Но сейчас никто из них не осмеливается шевельнуться, потому что рядом стоит полицейский.
Я подхожу к кассе и говорю Альфредо:
- Два билета в партер.
Брюнетка швыряет кассиру деньги.
Когда мы вошли в зал, она заявила:
- Все-таки мы их обставили!
Я спросил ее:
- Как тебя зовут?
- Ассунта, - ответила она.
"Скушай бульончику"
Работа обойщика - дело трудное. Я уж не говорю, как должен быть наметан глаз, чтобы натянуть материю на мебель без единой морщинки, какое нужно терпение, чтобы сшивать на руках, скажем, четыре или пять полотнищ ситца и какая нужна аккуратность - ведь имеешь дело с маркой тканью. Я хочу сказать о помещении. Допустим, обойщик должен перетянуть пару диванов и пять или шесть кресел, стульев и пуфов, а это обычно так и бывает, - вот все место и занято, даже если у тебя довольно просторная мастерская. Поэтому подходящую для обойщиков мастерскую подыскать трудно. Вот я занимаюсь обойным делом больше сорока лет (я начал работать шестнадцати лет вместе с отцом, который тоже был обойщиком) и должен сказать, что все это время я работал дома.
Я живу на виа делль Лунгара, неподалеку от Реджина Чели, в длинной и широкой комнате с высоким потолком, выходящей четырьмя окнами на Тибр. Пока жива была первая жена, я не только работал в этой комнате, но и спал тут со всем семейством: в одном углу стояла кроватка моего сына Фердинандо, в углу напротив, за ширмой - постель моя и жены. Приходилось так устраиваться, потому что, кроме этой комнаты, в квартире было еще только два закутка для кухни и для отхожего места. Потом жена умерла, всего лишь пятидесяти лет от роду; мне в то время было под шестьдесят, и я сначала попробовал прожить без жены, но потом понял, что не смогу, да и женился вторично. И тут все переменилось.
Джудитта, моя вторая жена, была моложе меня лет на тридцать, и ее можно было бы даже назвать красивой, хотя многие мужчины утверждали, будто в ней было что-то отталкивающее: бледная как смерть, с черными глазами, выпученными словно у зарезанного ягненка из мясной лавки, черные волосы, тело белое и упругое, но холодное. До замужества Джудитта была бедной работницей, выйдя замуж, она стала корчить из себя синьору; до замужества она была ангелом, выйдя замуж - превратилась в черта; до замужества ее устраивали и я и дом - решительно все, после замужества ей уже не нравилось ничего - ни я, ни дом, ни все остальное. Что ж, женитьба нередко приносит нам такие сюрпризы. Начну с того, что она не желала спать в одной комнате с Фердинандо и заставила меня соорудить кирпичную перегородку, чтобы отделить каморку для кровати. Потом она захотела, чтобы я поставил на кухне новую плиту. Потом - чтобы я установил в отхожем месте ванну. Наконец, она нашла способ разругаться с нашими соседями, телефоном которых я пользовался в течение двадцати лет. Так что мне пришлось еще и заводить телефон.
И вот установили мне телефон, было это, допустим, в понедельник, а в среду в полдень, когда я обивал атласом креслице стиля ампир и вздыхал про себя, размышляя о своей жизни, зазвонил телефон. Я подошел, снял трубку и говорю:
- Периколи слушает. С кем имею честь?..
С другого конца провода грубый, резкий, настоящий римский голосина спросил:
- Обойщик Периколи?
- Да, к вашим услугам, синьор, - ответил я, думая, что звонит какой-нибудь заказчик.
- Ну тогда, - произнес голос, - не скажешь ли, зачем ты женился, Периколи? Разве тебе не известно, что в твоем возрасте не женятся? И потом, не воображаешь ли ты, что жена тебя любит? Жалкий дурень...
Кровь так и бросилась мне в голову, потому что этот голос, пусть грубо, выразил сомнения, терзавшие меня как раз в данный момент. Я спросил:
- Да кто ты такой?
А он, растягивая слова, продолжал:
- Кто я такой - тебе не догадаться, хоть родись сызнова... Лучше послушай, что я тебе посоветую...
- Да что тебе нужно? Кто ты такой?
- Просто дружеский совет: скушай бульончику.
Я принял этот телефонный звонок за шутку какого-нибудь бездельника, знавшего нас, и все же был взбешен, так как с некоторого времени, как я уже говорил, мне и самому не раз приходило в голову, что женитьба моя была ошибкой.
Я, конечно, ничего не рассказал Джудитте, которая, замечу кстати, с некоторых пор стала просто невыносима и обходилась со мной хуже, чем с собакой.
Прошло с неделю, и вот почти в то же самое время, что и в первый раз, зазвонил телефон, и тот же голос спрашивает меня:
- Здравствуй, Периколи, что поделываешь?
А я:
- Что надо, то и делаю.
- Ну, так я скажу, что ты делаешь: обиваешь стульчики, которые тебе принесли вчера вечером... Молодчина, трудись... А я могу тебе рассказать, что делает сейчас твоя жена.
- Да кто ты такой, скажи на милость!
- Твоя жена кокетничает с буфетчиком в баре у ворот Сеттимиана... вот что она делает.
- Кто тебе сказал?
- Я тебе говорю. Да чего там, ступай туда, сам убедишься... Послушай, Периколи, ведь ты уже старикашка, а женщинам такие не по вкусу.
- Да кто ты такой, негодяй?
- Вместо того, чтобы выходить из себя, послушай: скушай бульончику!
Тут уж я не удержался, и когда Джудитта вернулась домой и начала опять огрызаться, как базарная торговка, я сказал:
- Пока я работаю, ты кокетничаешь с буфетчиком в баре у ворот Сеттимиана.
Уж лучше бы я этого не говорил: сначала она осыпала меня бранью, потом пожелала узнать, откуда у меня такие сведения, а когда я ей сказал, опять принялась ругаться.
- Ах, так! Ты слушаешь любого негодяя, который тебе позвонит... Веришь ему больше, чем мне... Да знаешь, кто ты такой? Ты выживший из ума старик... Ты и вправду заслуживаешь, чтобы я наставила тебе рога... да такие, чтобы ты в двери не мог пролезть!
И пошла, и пошла. Кончилось тем, что она довела меня до слез, и я ползал перед ней на коленях, вымаливая прощение - при моей-то седине и солидности! Да что уж там, чтобы задобрить ее, мне пришлось дать ей денег на шелковые чулки. А одному лишь богу известно, какие у меня деньги при всех расходах, на которые она меня вынуждала.
Но потом мне стало грустно и тошно: я испытывал стыд и в то же время был совершенно уверен, что она меня не любит.
Прошло еще несколько дней, и тут вдруг опять зазвонил телефон, и все тот же голос спросил:
- Как живешь, Периколи?
Я ответил с деланным безразличием:
- Хорошо, а ты?
- Я-то очень хорошо... не то что твоя жена.
- Почему?
- Потому что ты, Периколи, уже стар и для нее не подходишь.
Видали, куда хватил? Я поклялся сохранять спокойствие. Но услышав такой разговор, прямо подскочил:
- Смотри, негодяй, теперь как услышу твой голос, тут же бросаю трубку.
- Ишь ты какой прыткий... Но не волнуйся, Периколи, скоро твоя жена заживет на славу!
- Замолчи, негодяй!
- Периколи, почему ты так изменился? Вместо того, чтобы злиться, сделай, как я тебе говорю: скушай бульончику.
На этот раз я ничего не сказал Джудитте. Но зато все следующие дни я ходил злой, как черт, потому что телефонные звонки продолжались. Голос твердил все одно и то же: Джудитта, мол, молодая, а я старый, она мне изменяет направо и налево, и все это знают, и тому подобное. Или же говорил мне без всяких церемоний:
- Периколи, жена твоя... - и добавлял подходящее словечко из обихода ломовых извозчиков.
Этот человек, видно, хорошо знал нас, он даже советовал мне бриться ежедневно и не показываться на глаза Джудитте с седой щетиной. И потом еще эти слова о бульончике... Что он хотел этим сказать? Я понимал, что в них заключался какой-то лукавый намек, ведь так говорят выздоравливающим или старикам: скушай бульончику. Но почему всегда одни и те же слова? Что-то подсказывало мне, будто я слышал их раньше, но я никак не мог припомнить где и когда.
Тем временем наши отношения с Джудиттой становились все хуже и хуже. Теперь она даже не могла со мной спокойно разговаривать, а только ворчала и шипела, как ведьма. Я проглатывал обиды из любви к покою, но все больше расстраивался и все яснее сознавал, что жизнь моя стала ни на что не похожа. И вдруг как-то вечером Джудитта ни с того ни с сего, впервые за долгое время, стала со мной нежна и даже предложила пойти всей семьей покушать в знакомую остерию в Трастевере. Это была та самая остерия, где мы устраивали свадебный обед. И когда мы пришли туда, я вдруг вспомнил одну подробность того вечера. То ли от волненья, то ли от вина, которого я хлебнул перед этим, только в тот вечер я чувствовал некоторую тяжесть в желудке. И вот, пока все заказывали спагетти, Джудитта, видя, что я в нерешительности, настаивала, - ну просто как хорошая жена, желающая мужу добра:
- Скушай бульончику, послушай, Мео... скушай бульончику!
Теперь я понял, откуда взялись эти слова, которые повторял мне по телефону голос. Только я не мог решить, кому он принадлежал, потому что в тот вечер, не говоря, конечно, об официантах и других посетителях, за нашим столом находилось около двадцати человек.
Я, понятно, никому о своем открытии не сказал, и все прошло довольно весело. Под конец Джудитта даже выразила желание выпить за мое здоровье и поцеловала меня. В тот вечер я много пил, может быть потому, что чувствовал себя счастливым, и потом, полный надежд, возвратился домой с Джудиттой и Фердинандо.
Спал я как убитый, а когда проснулся, Джудитта уже ушла за покупками. Я встал и принялся за работу, весь еще под впечатлением того, что Джудитта решила, наконец, полюбить меня. Денек выдался хороший, в окно светило солнце, в клетке заливалась канарейка, и я был такой радостный, что, работая, и сам пел, как канарейка, только потихоньку.
Тут вдруг зазвонил телефон, я подошел, снимаю трубку, а знакомый голос мне и говорит:
- Звоню тебе, Периколи, в последний раз.
Я ему весело:
- Вот и славно. Понял, наконец, что все было ни к чему... Ну, до свиданья и будь здоров.
- Подожди, Периколи, а знаешь, почему я звоню тебе Б последний раз?
- Почему?
- Потому что твоя жена тебя бросила... Сегодня утром она ушла от тебя с Джиди, ну, с тем, который дает напрокат машины. Он заехал за ней в семь часов на зеленом фиате.
И правда, это был его последний звонок. О Джудитте мне больше и говорить не хочется: одному богу известно, что я выстрадал, прежде чем она стала мне безразлична, а начнешь вспоминать, так, чего доброго, опять станешь переживать. Скажу только, что меня одолевало любопытство узнать, кто же все-таки мне. звонил; этот человек был настолько хорошо осведомлен обо всем, что с самого первого дня предупреждал меня о том, какую ошибку, если можно так выразиться, я совершил. Мало сказать любопытство, я просто ни о чем другом не мог и думать, в конце концов это стало у меня навязчивой идеей. Обнаружил я это случайно, потому что чем больше размышлял, тем меньше понимал, в чем тут дело.
Фердинандо было теперь почти пятнадцать лет, и с некоторого времени я уже не заходил за ним в училище. Но однажды утром мне пришло в голову пройтись к его техникуму, просто так, чтобы вместе с ним вернуться домой. У Фердинандо уже кончились занятия, и он играл во дворе с товарищами в футбол.
Была солнечная погода, и я постоял с минутку, наблюдая за их игрой. Не знаю почему, я сравнил тогда своего сына с другими детьми и подумал, что и тут мне не повезло. Может быть, потому что Фердинандо родился на свет от немолодых родителей, но он был некрасив: маленький, с большими ногами и руками, желтым лицом, носищем чуть не до самого рта, косыми глазами. Я заметил, что он был силен и запускал мяч в воздух такими уверенными ударами, что гул стоял кругом. Но даже и эта его сила была ненормальной, чрезмерной для его роста, как была бы она неестественной для карлика или горбуна.
Пока я предавался этим размышлениям и, прислонившись к стенке, грелся на солнышке, я услышал, как Фердинандо, выйдя из себя, громко крикнул:
- Не в счет... Ты коснулся мяча руками.
И тут-то меня озарило - я узнал этот голос. Это был тот же самый голосина, который говорил со мной по телефону, еще мальчишеский, но уже переходивший в мужской - неприятный, грубый, не вязавшийся с его возрастом. Потом, ударив ногой по мячу, Фердинандо добавил:
- На тебе, съешь!
Теперь я узнал и это слово.
В первый момент я хотел позвать его и, схватив за руку, гнать кулаками до самого дома. Обозвать отца старым дураком, старикашкой, обругать мачеху оскорбительными словами, какие я даже не решаюсь произнести, - пусть даже все это было справедливо, но сын, родной сын, должен уважать родителей.
Потом он заметил меня и, оставив мяч, запыхавшийся, бросился навстречу, крича все тем же голосом:
- А, пап... что ты тут делаешь?.. Я тебя и не заметил.
И тут я сразу почувствовал себя обезоруженным: он
был до того безобразен в своем слишком длинном пальто, с огромным носищем и косыми глазами, и в то же время было ясно, что, увидев меня, он страшно обрадовался. Я пробормотал:
- Фердинандо, если хочешь закончить игру, оставайся, я пойду домой.
А он:
- Я уже кончил... Пошли... - И очень довольный, он взял меня под руку, и мы направились к Тибру. Медленно шли мы по солнцу и молчали. И я думал, что, в конце концов, он говорил мне по телефону чистую правду и объяснял мою ошибку. А если сын не скажет правду отцу, то кто же тогда ее скажет?
Жизнь в деревне
После одной неприятной истории в игорном доме воздух Рима оказался для меня вредным, и друзья посоветовали мне уехать на некоторое время из города. То же самое советовала и мама... Хотя она и притворялась, будто ей ничего не известно, но по ее грустному и встревоженному виду ясно было, что она все знает. Она уговаривала меня:
- Ты переутомился, Аттилио... Почему бы тебе не поехать в Браччано, погостить у крестного?
Вначале я было заупрямился, - ведь я родился и вырос в городе, и деревня мне не по душе, я ее просто-напросто не перевариваю. Но в конце концов я все же согласился. Мама телеграфировала крестному и, как только получила от него ответ, стала укладывать мой чемодан. Она хотела дать мне с собой одежду похуже - ведь там, говорила она, деревня. Однако я объявил ей, что намерен взять самые лучшие костюмы, потому что, если я плохо одет будь то в деревне или в городе, - я чувствую себя не в своей тарелке. А она твердила:
- Ну перед кем ты собираешься там франтить? Перед коровами? Или перед свиньями?
Я отвечал:
- Оставь, пожалуйста. Ну хорошо, это моя слабость... Но ведь у тебя тоже есть свои слабости.
И маме пришлось укладывать в чемодан вещи, которые я требовал. Но укладывая их, она каждую сопровождала вздохом: положит рубашку - вздохнет, положит галстук - вздохнет, положит носки - вздохнет. Так что я в конце концов не выдержал и сказал:
- Да перестанешь ты наконец вздыхать? Смотри, накличешь на меня беду.
А она, взглянув, спрашивает:
- Сын мой... Разве твоя мать может накликать на тебя беду?
- Ну да, всеми этими вздохами.
- Сын мой, твоя мать желает тебе только добра... Если бы ты остерегался некоторых знакомств, тебе не пришлось бы теперь уезжать в Браччано.
Наконец с укладкой чемодана было покончено, и на следующий день, рано утром, обняв на прощанье мать, я вышел из дому; на улице меня уже ждал с машиной Джино, и мы отправились.
Мы выехали из Рима через Кассию. Дело происходило в июле и, хотя было всего девять часов утра, асфальтовое шоссе, лежащее среди открытых полей, было раскалено, солнце слепило и жгло так, словно был уже полдень. Мы направлялись, собственно, не в Браччано - Браччано все же селение и там даже есть озеро, - а на ферму, находившуюся в пустынной местности Кастельбручато. Уже самое название не предвещало ничего хорошего *, но когда, после часа пути, мы наконец туда приехали, там оказалось еще хуже, чем я себе представлял. Первое, что мы увидели, подъезжая к ферме, был торчавший из-за голого холмика большой эвкалипт, мрачный и пыльный. Дальше шло гумно, вокруг которого стояли какие-то конюшни и сараи и, наконец, старый трехэтажный дом, словно прислонившийся к холму. Дом этот, с покосившимися стенами, грубосколоченный, почерневший, напоминал тюрьму. Это и было Кастельбручато. А вокруг - пустынная местность без единого деревца, без единого строения; одни лишь сжатые поля, щетинистые, оголенные.
* Кастельбручато - сожженный замок (итал.).
- Тебе тут будет весело, вот увидишь, - подбодрил меня Джино, подавая чемодан. Я был настолько ошеломлен, что даже не нашелся, что ответить. А когда я наконец к нему обернулся, его уже и след простыл. Я остался один.
От дома через гумно шла по пыли босая девушка. Подойдя ко мне, она сказала:
- Я Филомена... Дочка твоего крестного.
Все гласные она произносила, как "у" - особенность выговора здешних крестьян. Это была настоящая деревенская девушка, с крупной головой, грубым смуглым лицом, курчавыми волосами, низким лбом и глубоко посаженными глазами. Она была крепкая, с пышной грудью, выпиравшей из-под кофточки, с боками, как у лошади. Она подняла, словно перышко, мой чемодан и направилась к дому, я пошел следом за ней, осторожно ступая, глядя под ноги, боясь угодить в одну из бесчисленных кучек, оставленных курами и прочими домашними тварями.
Мы вошли в просторную комнату, где было темно и прохладно, но пахло чем-то неприятным. Здесь был большой почерневший от колоти камин, громадный стол и несколько грубосколоченных стульев. С потолка свешивалось несколько полосок клейкой бумаги, черной от прилипших к ней мух, но в скудном свете, проникавшем сквозь зарешеченные окна, видны были новые полчища насекомых. На стенах, в качестве украшений, висели седла, сбруя лошадей и мулов, так что можно было подумать, что находишься в конюшне. По каменной лестнице со сводчатым потолком мы поднялись на второй этаж и очутились в коридоре, куда выходило несколько дверей. Девушка открыла одну из них и ввела меня в комнату с большой железной кроватью, комодом и треножником, на котором стоял умывальный таз. А где тут уборная? Она подала мне знак следовать за ней и привела в другую комнату, чуть побольше первой и совершенно пустую. В углу, в уровень с полом, зияло черное отверстие и над ним опять вились мухи. Сказав, что ей некогда, девушка ушла; я остался перед этой дырой в весьма затруднительном положении.
Так началась моя жизнь в деревне. Утро было для меня самой лучшей порой, потому что в воздухе еще сохранялась ночная свежесть и, кроме того, в это время я одевался. Но стоило мне покончить со своим туалетом, как начиналась сущая мука. Я спускался вниз и садился к столу завтракать. Иногда вместе со мной завтракал и хозяин, отец Филомены, - такой же грубый, как и его дочь, громадный, толстый, с черными усищами, обычно в одежде табунщика, в ботфортах и брюках с леями. Мама, когда я уезжал, уверяла меня: "Вот увидишь: у них чудесное парное молоко". Где уж там молоко! Жидкий цикорный кофе, колбаса с немолотым перцем, который здесь называют "кулателло", грубый хлеб, нарезанный ломтями по четверть кило каждый - вот и вся наша еда. Хозяин, несмотря на раннее утро, пил за завтраком вино, черное, густое, терпкое и теплое, похожее на сок тутовых ягод. Человек он был грубый и неотесанный и часто, воображая, что очень любезен, говорил самые оскорбительные вещи. Можете себе представить, что же было, когда он начинал ругаться по-настоящему? Он вечно насмехался над моей одеждой:
- Да неужели же вы у себя в Риме и на работу ходите в шелковых рубашках?
Или:
- Для кого это ты вырядился? Ведь сегодня не воскресенье... Или ты собрался к мессе?
При этих словах дочка начинала смеяться, закрывая лицо рукой, - вот ведь деревенщина! После завтрака хозяин выходил во двор, садился на лошадь и говорил мне, показывая на опаленные солнцем поля:
- Поди погуляй... Разве тебе не нравится в деревне?.. Посмотри, какие поля, какой простор... Так и хочется побродить.
Одним словом, он посмеивался надо мной. Он уезжал, и я оставался наедине с дочкой. О крестьянах, живших по соседству, лучше и не говорить. Просто какие-то грубые животные, с ними даже словом нельзя было перемолвиться. Что же касается дочки, то она, мне кажется, была в меня немножко влюблена, заигрывала на свой деревенский манер. Проходя, например, мимо стола, за которым я сидел, она, как бы невзначай, толкала меня, но так сильно, что я чуть не падал со стула. Или же, когда я прогуливался перед домом, она становилась у раскрытого окна кухни и, нарезая мясо для жаркого, начинала петь, нарочно для меня, какую-нибудь любовную деревенскую песенку; голос у нее был низкий и хриплый и походил на мужской. Однажды, сам не знаю почему, я у нее спросил:
- Филомена, у тебя есть жених?
Она разразилась хохотом и так толкнула меня рукой в грудь, что чуть не посадила синяк. Я не хочу сказать, что как деревенская девушка она была лишена привлекательности; нет, в деревне она должна была нравиться. Только мне больше по вкусу городские женщины: белые, стройные, всегда чистенькие, хорошо одетые, пожалуй, даже подкрашенные. А она мне казалась просто коровой. "Старайся, старайся... - думал я про себя. -Ты-то корова... Только я быком не буду".
День тянулся бесконечно долго, казалось, он никогда не кончится. Чтобы хоть как-нибудь убить время, я, усевшись за большой стол в комнате нижнего этажа, играл в карты с самим собой. Но скоро карты мне надоели, тогда я вздумал было совершать прогулки, но сразу же убедился, что это невозможно: на многие километры вокруг не было ни одного дерева, кроме того эвкалипта, что торчал перед домом. Я шел к сеновалу и зарывался в солому, стараясь спастись от обжигающего зноя, но вскоре вскакивал и уходил, искусанный всевозможными насекомыми, кишевшими в соломе. Мух здесь было великое множество, ос - невероятное количество, а по ночам больно жалили, точно ножами кололи, огромные комары. Мне хотелось курить, и крестный купил для меня в деревенской лавке папирос, высохших, почти высыпавшихся; они с треском вспыхивали, когда их зажигали, и от них сразу оставалась одна лишь бумага.
Вдобавок ко всему я очень разборчив в пище, а от деревенской кухни меня просто тошнило: все такое грубое, жирное - огромные куски мяса, нашпигованного чесноком и розмарином, густые черные соусы, бобы, фасоль с подливкой... После обеда я ложился на свою жесткую кровать, на тощий свалявшийся матрац и спал часа два как мертвый, с раскрытым ртом, потом просыпался весь в поту, с тяжелой головой, с распухшим и пересохшим от жары языком.
В общем, хозяин надо мной подтрунивал, дочь заигрывала, толкая меня и похлопывая, а я ни о чем не помышлял, кроме возвращения в Рим. По утрам, когда я вставал, подходил к окну и смотрел перед собой на эти бесконечные поля, желтые и сухие, с видневшимися кое-где развалинами древнего Рима, и замечал внизу во дворе Филомену, несущую бидоны с помоями для свиней, сердце мое сжималось, и я проклинал день, в который приехал сюда. А девушке, бедняжке, так хотелось быть со мной любезной; как-то раз она даже поставила мне на комод кружку с букетом полевых цветов. Но, как я уже сказал, мне вовсе не улыбалось заводить с ней шашни. А то, чего доброго, папаша еще заставит на ней жениться. В комнате нижнего этажа у него на стене висела двустволка, и я знал, что стоило мне хотя бы самую малость скомпрометировать себя с его дочкой, он с помощью этой вот двустволки может заставить меня на ней жениться. Нет, уж лучше от греха подальше!
Дочка меня все дразнила. Как-то раз, когда я пребывал в одиночестве если не считать мух, целыми стаями садившихся ко мне на карты, - она стала у меня допытываться:
- Ну как, нравится тебе в деревне?
Я сухо ответил ей:
- Нет, не нравится.
Мои слова огорчили ее - может быть, она ждала, что я из любезности скажу, что в деревне мне нравится. Она снова спросила:
- А почему тебе здесь не нравится?
Я ответил:
- Потому что это не жизнь.
- А что же тогда жизнь?
И я одним духом выпалил:
- Это значит жить в городе, где ярко освещенные кафе и магазины, кино и театры... Это значит встречаться в баре с друзьями, пить аперитивы, сидя за столиком под вентилятором, читать спортивную газету, обсуждать последние новости, играть после обеда в бильярд, а вечером смотреть в кино интересный фильм и потом до поздней ночи гулять по городу... Это значит отправиться в воскресенье на стадион смотреть футбольный матч, или на скачки, или даже на собачьи бега... А летом поехать с какой-нибудь девушкой купаться на пляж в Остию... Жизнь - это значит ездить в автомобиле, а не на лошадях, и чтобы куры не толклись у тебя под ногами, а продавались в лавке; и кругом никаких мух - их всех уничтожили, и дома в кранах всегда холодная и горячая вода, и обед на газе готовится, а не в жаровне, и американские сигареты, и по утрам, вместо скверного вина, кофе со сливками или по-турецки.