Страница:
- Конечно, - отвечаю.
- В таком случае, - продолжает она спокойно, - я с тобой могу говорить откровенно. Ты его хорошо знаешь, и я хочу проверить, верны ли мои предположения.
Я говорю, что готов ее слушать; разжег паяльную лампу и регулирую пламя.
- Вот, например, - говорит она, - не кажется ли тебе, что его теперешняя работа не очень-то хороша... Не подходит ему быть носильщиком...
- Ты хочешь сказать, грузчиком?
- Что это за ремесло - быть носильщиком. Я говорю ему, чтобы он учился на санитара... Моя сестра могла бы устроить его на работу в клинику...
За это время я присоединил новую трубу. Беру паяльник и, держа его в руках, спрашиваю, не подумав дважды:
- Ты хочешь правды или комплиментов?
- Правды.
- Ну так вот: я друг Аттилио, но это не мешает мне видеть его недостатки... Прежде всего - он лентяй.
Я взял кусок олова, поднес паяльную лампу к трубе и начал пайку. Огонь в паяльнике сильно гудел, и из-за шума я повысил голос:
- Да, он лентяй... Ты, моя дорогая, привыкай к мужу-бездельнику... Я вот человек работящий, а он лодырь, он любит поздно вставать, пошляться без дела, пойти в кафе, прочесть спортивные новости в газете, поболтать... Это, может быть, подходит для грузчика... но санитар - профессия ответственная... Нет, для этого он не годится.
- Но я, - продолжает она так же спокойно и задумчиво, - даже не уверена, что он на самом деле где-то работает... Он говорит, что ходит на работу, а никаких денег я еще не видела... Я начинаю думать, что он, может, мне и солгал. Что ты об этом скажешь?
- Солгал? - снова отвечаю я необдуманно. - Да ведь он самый большой врун из всех, кого я знаю. Он тебе наговорит с три короба... Уж что касается вранья - можешь быть спокойна.
- Мне как раз так и казалось... Но если он не ходит на работу, так что ж он делает? Не думаю, чтоб он только шлялся да сидел в кафе... Тут что-то другое... Он всегда уходит так поспешно, с таким озабоченным видом...
Она приостановилась, чтобы взять со стола кастрюлю, всыпала туда вылущенную фасоль. Я смотрел на нее через плечо: сидит такая смирная, спокойная, улыбающаяся. Потом она снова начала:
- Видишь ли, что я думаю. Он завел себе кого-нибудь. Ты его знаешь, скажи, правда ли это?
Какой-то внутренний голос предупреждал меня: "Эй, Эрнесто, полегче, будь осторожней... здесь ловушка". Но то ли потому, что обида во мне была сильнее осторожности, то ли, когда я слышал, как она дурно отзывается о муже, у меня снова ожила надежда, я не удержался и ответил:
- Скажу тебе, что это правда... Для него женщины - всё на свете, красивые или уродины, молодые или старые, ему все равно... А ты и не знала?
Тем временем я закончил пайку, потушил паяльную лампу и приглаживал пальцем еще мягкое олово. Потом стал навинчивать гайку гаечным ключом.
Она, все такая же спокойная, говорит:
- Да, я кое-что знала, но ничего определенного... А теперь, мне кажется, я догадываюсь... он связался с Эмилией, ты помнишь, с той рыжей, которая вместе со мной работала в прачечной... Что ты на это скажешь?
Я поднялся на ноги. Мария-Роза ссыпала свою фасоль в кастрюлю и тоже встала, стряхивая с одежды шелуху. Потом подошла к раковине, подставила кастрюлю под кран и пустила воду. Я приблизился к ней сзади и, обняв ее за талию, такую стройную и тоненькую, сказал:
- Да, это правда, он видится с Эмилией каждый день под вечер: поджидает ее у прачечной и провожает домой. Теперь ты знаешь все: чего ж ты ждешь?
Она чуть-чуть повернула ко мне свое улыбающееся лицо и ответила:
- Эрнесто, ведь ты говорил, что ты друг Аттилио? Оставь меня!
Вместо ответа я снова попытался ее обнять, но она вывернулась и говорит резко:
- Ну, теперь ты кончил починку и тебе лучше уйти.
Я прикусил себе язык и ответил:
- Ты права... Но я из-за тебя теряю голову... Мне нужно всегда помнить, что я друг Аттилио, а ты его жена.
Сказав это, я, разозленный, собрал инструменты, кивнул ей на прощанье и приготовился уходить. В эту минуту дверь кухни открылась и появился Аттилио.
- Здравствуй, Эрнесто, - говорит он мне по-дружески. Я отвечаю:
- Мария-Роза просила меня починить трубу. Я это сделал: поставил новую.
- Спасибо, - говорит он мне, подходя ближе,- большое спасибо...
В это время спокойный, но напряженный голосок Марии-Розы заставил нас обоих обернуться.
- Аттилио...
Она, улыбаясь, стояла у плиты, опершись на мраморную доску стола, и заговорила, не повышая голоса:
- Аттилио, Эрнесто тоже говорит, что ты лентяй и не хочешь работать...
- Ты это говорил?
- И как я и думала, он тоже сказал, что ты большой лгун и, наверное, никакого места грузчика у тебя нет...
- Ты это говорил?
- И потом он мне подтвердил то, что я уже знала: что ты видишься с Эмилией каждый день и крутишь с ней любовь... Пока я работаю, как последняя служанка, и гну спину над гладильной доской, ты развлекаешься с Эмилией... а мне говоришь, что ходишь на работу... Теперь уж бесполезно отнекиваться... Эрнесто твой друг, он знает тебя и все мне подтвердил...
Она говорила все это самым спокойным голосом, и тут только я понял, что наделал, пустившись в откровенности с такой психопаткой. Аттилио с перекосившимся лицом шагнул ко мне, повторяя: "Ты это говорил?" Но тут Мария-Роза замолчала, схватила с плиты чугунный утюг и запустила ему прямо в голову. И довольно метко запустила: если бы он не успел наклонить голову, она бы его убила. А потом началось такое, что я просто передать не могу. Эта сумасшедшая совершенно спокойно хватала всякие тяжелые, опасные предметы - ножи, скалки, кастрюли - и швыряла в Аттилио; он, попытавшись раза два увернуться, в конце концов шмыгнул в дверь на лестницу. Удрал и я, оставив на полу метра два-три свинцовых труб; я со всех ног кинулся вниз по лестнице, а Аттилио орал мне вслед:
- Не показывайся больше... Увижу - убью.
Я почувствовал себя в безопасности, только когда перешел через мост и оказался в скверике на площади Либерта. Тут я присел на скамеечку, чтобы отдышаться. Обдумав происшедшее, я решил, что наговорил все это только по дружбе, потому что мне не нравилось, что у Аттилио такой характер; и я поклялся себе, что с этого дня никому больше не буду другом.
Бич человечества
К середине февраля утихла трамонтана, приносившая мне зимой немало страданий, небо заволокло тучами и подул влажный ветер, который, казалось, шел с моря. Хотя на душе у меня было грустно, дыхание этого ветра бодрило меня, он словно нашептывал: "Ну-ну, мужайся; пока есть жизнь, есть и надежда". Но я знал, что зима прошла и наступала весна, и понимал, что поэтому я не смогу больше работать в мастерской моего дяди.
В эту мастерскую я поступил год назад; я вошел туда, как входит поезд в туннель, но еще не вышел оттуда и даже не видел просвета у выхода. Не то чтобы работа была неприятной или совсем не нравилась мне, нет, бывает и хуже. Мастерская помещалась в большом сарае, построенном в глубине отгороженного участка, служившего складом кирпичного завода, на полдороге к виа делла Мальяна. Воздух в сарае всегда был насыщен белой пылью опилок, как мукой на мельнице. И все мы, работавшие там, в том числе и мой дядюшка, были белые, словно мельники, а кругом стояло облако пыли, непрестанно завывали пилы и токарные станки; целые дни мы трудились, изготавливая мебель и рамы. Дядюшка, бедняга, любил меня, как сына, все рабочие были хорошими парнями, а сама работа, как я уже говорил, вовсе не казалась мне неприятной: сперва брали ствол дуба, клена или каштана, искривленный и длинный, покрытый корой, в которой, возможно, еще оставались муравьи, обитавшие там в ту пору, когда этот ствол был деревом. Затем пилой распиливали ствол на много белых и чистых досок. А потом пускали в ход станки, рубанки и другой инструмент, и из этих досок выделывали ножки для столов, разные части для шкафа, карнизы. И наконец, когда все это бывало сколочено, свинчено и склеено, красили и полировали. Того, кто работает с охотой, превращение древесного ствола в какое-нибудь изделие может даже увлечь, да это и правда интересно и уж, во всяком случае, не скучно. Но, видно, я устроен не так, как все люди; через несколько месяцев работа уже стояла у меня поперек горла. И не потому, что я не трудолюбив. Просто я люблю иногда оставить работу и оглядеться вокруг, поразмыслить, кто же я такой, где нахожусь, что успел сделать. А дядюшка мой, наоборот, человек совсем иного склада: он работал не размышляя, работал с упорством, с увлечением, без передышки. И так, переходя от стула к раме, от рамы к шкафу, от шкафа к тумбочке, от тумбочки снова к стулу, дожил он до пятидесяти лет, и было ясно, что так будет продолжаться до самой его смерти, которая скорее будет походить на гибель сломавшегося станка или беззубой пилы - словом, на смерть инструмента, а не человека. И в самом деле, в воскресные дни, когда дядюшка надевал праздничный костюм и вместе с женой и детьми медленно и чинно шествовал по виа Аренула, он со своими прищуренными глазами, искривленным ртом и двумя глубокими морщинами, прорезавшими его лицо от глаз до рта, очень напоминал какой-то вышедший из употребления, бесполезный, сломанный инструмент. И меня не оставляла мысль, что лицо его стало таким оттого, что он постоянно гнул спину над станком и пилой и щурил глаза, чтобы в них не попали опилки. Я говорил себе, что не стоит жить, если нельзя даже оторваться от работы и подумать, зачем ты существуешь.
Автобус, отправляющийся от станции Трастевере, курсирует между городом и близлежащими селениями. Крестьяне, рабочие и разный бедный люд привозят с собой грязь на башмаках, зловоние пота, пропитавшего их одежду, а может быть, и насекомых. Поэтому пол и даже скамьи на конечной станции посыпают каким-то неприятно пахнущим дезинфицирующим порошком, от которого слезятся глаза, как от лука, и становится трудно дышать. В одно чудесное февральское утро я сидел в автобусе, ожидая отправления, и это самое дезинфицирующее средство разъедало мне глаза. Морской ветер, проникавший в окна автобуса, пробуждал во мне желание укрыться где-нибудь, побыть немного одному и поразмыслить о своей жизни. Поэтому, когда я сошел с автобуса и очутился возле мастерской, я повернул не направо, к сараю, а налево, в сторону лугов, раскинувшихся между шоссе и Тибром. Я зашагал по поблекшей траве, чуть колыхавшейся от слабого влажного ветра, навстречу небу, затянутому белыми облаками. Тибра я не видел, потому что его здесь скрывает неровная местность. За Тибром виднелись заброшенные корпуса завода Е-42, похожий на голубятню дворец с большими арками, церковь с куполом и ничего не поддерживающими колоннами, напоминающими деревянные колонки из детского строительного набора. Позади меня раскинулся промышленный район Рима: доменные печи, из которых торчали длинные перья черного дыма; заводские корпуса с огромными окнами; низкие и широкие цилиндры газгольдеров, высокие и узкие силосные башни. Я подумал о рабочих, трудившихся на этих заводах и фабриках, и праздность, которой я предавался, показалась мне еще более привлекательной. У меня было такое ощущение, будто я отправился на охоту и теперь сижу в засаде, выслеживая дичь. Это и правда была охота, но не за птичками, а за самим собой.
Подойдя к Тибру в том месте, где берег не так крут и обрывист, я стал спускаться по склону и, добравшись почти до самой воды, уселся подле растущего там кустарника. В двух шагах от меня бежал Тибр, я смотрел, как он извивается, словно змея, среди берегов, подставляя свою желтую чешую под слепящий свет облачного неба. По ту сторону Тибра тоже тянулись луга с такой же поблекшей зеленью. На них виднелось множество овец с густой и грязной шерстью. Овцы жадно щипали траву, а около них то здесь, то там мелькали совершенно белые ягнята, шерсть которых еще не успела загрязниться. Я сидел, обхватив руками колени, и пристально смотрел на желтую воду реки. Как раз в этом месте бурлил водоворот, а неподалеку от него торчала почерневшая ветка, усеянная колючками, сучья ее спутались, как волосы утопленника. И вот среди этой тишины, глядя на черную, как эбеновое дерево, ветку, вздрагивавшую под напором воды, но все не сдвигавшуюся с места, я вдруг почувствовал прилив вдохновения. И мне почудилось, что не мысль, а какое-то ощущение, более глубокое, чем мысль, помогло мне понять нечто очень значительное; вернее, я мог бы понять это, если бы сделал над собой усилие. Это "нечто" еще не определилось и напоминало слова, которые, как говорят, вертятся на кончике языка. И чтобы удержать его, не дать ему снова уйти во мрак, я неожиданно громко произнес вслух:
- Меня зовут Джерардо Муккьетто.
И вдруг я услышал чей-то насмешливый голос, доносившийся откуда-то сверху:
- По прозвищу Муккьо... Ты что это, разговариваешь сам с собой?
Я обернулся и прямо над своей головой увидел стоявшую на пригорке Джоконду, дочь сторожа кирпичного завода. На ней была черная бархатная юбка и розовый свитер; она была без чулок, волосы ее развевались по ветру. Ее-то как раз я меньше всего хотел видеть в тот момент. Она была влюблена в меня и всюду ходила за мной по пятам, хотя я всячески давал ей понять, что она мне не нравится. И тут я внезапно ощутил непреодолимое желание сказать ей что-нибудь неприятное, чтобы она ушла прочь И я мог опять остаться один и вернуться к тому "нечто", которое я начал было уже постигать, до того как она появилась... Не двинувшись с места, я сказал ей:
- Эй, ты! Что ты ноги-то показываешь?
А она, нисколько не смутившись, соскользнула с пригорка и подошла ко мне.
- Можно мне составить тебе компанию? - спросила она.
- Ни к чему мне твоя компания, - ответил я, по-прежнему не глядя на нее. - Да и как ты тут сядешь? Ведь здесь такая пыль...
И вдруг я вижу: она приподнимает юбку и садится на землю.
- Это ничего, штанов-то на мне нет, - с довольным видом сказала Джоконда.
К счастью, то "нечто", о котором мне хотелось думать, все еще держалось на самом краешке моего сознания, как птица, готовая вот-вот спорхнуть с карниза. А совершенно разомлевшая Джоконда, уцепившись за мою руку, говорила тем временем:
- Джерардо, почему ты такой коварный?.. Ведь я тебя так люблю.
- Почему коварный?.. Ты мне не нравишься, вот и все.
- Но почему я тебе не нравлюсь?
Боясь, как бы наш разговор не отогнал то "нечто", о котором я хотел думать, я поспешно ответил:
- Ты мне не нравишься потому, что у тебя красная рожа вся в прыщах... и ты похожа на кочан красной капусты.
Как поступила бы другая девушка, услышав подобное признание? Она тут же ушла бы. А Джоконда, наоборот, прижалась ко мне и стала кокетничать:
- Джерардино, почему бы тебе не быть поласковее со мной?
- Хорошо, я буду поласковее, - сказал я в отчаянии, - но только уходи сейчас.
- Ты что, ждал другую женщину, Джерардино?
- Никого я не ждал. Мне просто хотелось побыть одному.
- Почему одному? Побудем вместе... Ведь вместе так хорошо.
На этот раз я ничего не ответил. То "нечто" еще не совсем ускользнуло от меня, но я понимал, что достаточно самой малости, чтобы оно кануло во тьму, туда, откуда появилось. И словно нарочно в этот момент Джоконда воскликнула:
- Хочешь я отгадаю, о чем ты сейчас думаешь?
- Не отгадаешь, хоть будешь гадать сотню лет, - ответил я, задетый за живое.
- А я говорю, отгадаю... Увидишь, права я или нет... Ты думал о моих подвернутых носочках; они в цвет свитера... Скажи правду, ты об этом думал?
И она вытянула свою толстую красную ногу, покрытую светлыми волосами, выставив напоказ носок земляничного цвета. Я не мог удержаться, чтобы не взглянуть на эту ногу, и вдруг почувствовал, как мое "нечто" вновь погрузилось во мрак. И теперь я уже ничего больше не ощущал, ничего не понимал, я был опустошен, инертен, мертв, как те бревна, которые были расставлены для сушки вдоль стен дядюшкиной мастерской. Мысль, что прекрасное и значительное "нечто" ускользнуло из моего сознания по вине этой болтливой дуры, привела меня в такое бешенство, что я, резко повернувшись к ней, заорал:
- Зачем ты пришла?.. Ты мое несчастье!.. Неужели ты не можешь оставить меня в покое?
Она все продолжала сжимать мою руку, я вырвался и ударил ее по лицу. Я стал колотить ее, но она по-прежнему упрямо цеплялась за меня. Тогда я вскочил, схватил ее за волосы и, швырнув на прибрежные камни, стал бить ногами куда попало, даже по голове. Она же, скрючившись и закрыв лицо ладонями, только стонала и несколько раз даже громко вскрикнула, но не сопротивлялась: возможно, она была довольна. А когда я устал ее бить, она поднялась, вся перепачканная в пыли, и, всхлипывая, пошла прочь.
- Вы, женщины, - бич человечества! - громко закричал я ей вслед.
А она, не переставая всхлипывать, шла все дальше по узкой тропинке вдоль каменистого берега Тибра и вскоре скрылась из виду.
Но "нечто" исчезло бесследно, и хотя теперь я был один, я ощущал такую же вялость, скованность и опустошенность, как и тогда, когда Джоконда находилась рядом со мной. Ничего уже нельзя было поделать в этот день, а кто знает, представится ли мне когда-нибудь еще такой случай. Разозленный, терзаемый сомнениями и беспокойством, бродил я все утро по лугам, проклиная Джоконду и свою судьбу, не в состоянии ни остановиться, ни задержать поток своих мыслей. В конце концов я понял, что мне ничего не оставалось, как вернуться в мастерскую. Так я и сделал. Джоконда стояла среди груды кирпичей, держа в руках кастрюлю, и кормила кур. Еще издали она приветливо улыбнулась мне, но я, не ответив ей, молча прошел в сарай.
- Работа не ждет! - крикнул дядя, завидев меня.
Я ничего не сказал, надел комбинезон и, подойдя к верстаку, начал с того, на чем остановился накануне.
Неудачник
Мне не везло с самого рождения. А все из-за того, что у меня совершенно нет подбородка. И ведь нельзя сказать, что это важная часть лица. Нос или глаза, например, гораздо важнее, но человека без подбородка все почему-то считают кретином.
Как не повезло мне с самого начала, так и пошло, и пошло... Тринадцати лет я остался сиротой, уехал к тетке в деревню, в Чочарию. Жизнь у меня там была, прямо скажу, собачья. А тут еще во время бомбежки в наш дом попала бомба, и я целые сутки пролежал под развалинами. И так чем дальше, тем все хуже и хуже... Известное дело: война, немцы, союзники, черный рынок, голод, никакой еды, кроме консервов...
Если верить пословице, что жизнь - это лестница, одни по ней поднимаются, другие спускаются, то я по этой лестнице жизни только и делал, что спускался. И все из-за подбородка, которого у меня нет, но которому полагается быть.
Докатился я по этой лестнице до такой точки, что, когда год назад мне удалось снять угол у одного швейцара в центре города и я начал кое-как перебиваться - то милостыню подадут, то какими-нибудь услугами заработаю на той самой улице, где жил, - мне показалось, что впервые в жизни я стал подниматься.
Вы не поверите, но выручило меня именно отсутствие подбородка. На этой улице было много больших магазинов - колбасных, винных, булочных, мясных, бакалейных. Клиентура у них была обширная, так что все они нуждались в человеке, который бы доставлял покупки, забирал пустую тару, бегал по поручениям. Когда владельцы этих магазинов увидели, что парень я крепкий, хоть у меня и нет подбородка, они сжалились надо мной: то один, то другой стали давать мне какую-нибудь работенку, так что я частенько получал чаевые.
На нашей улице было, кроме того, четыре или пять остерий и тратторий, - глядишь, иногда и тарелка супа перепадет. И все это из жалости - потому что у меня не было подбородка.
На мне была военная гимнастерка и заплатанные на коленках брюки. Дали мне пиджак; локти у него, правда, были продранные, но в общем он был вполне приличный. Другой добрый человек подарил мне пару ботинок. Короче говоря, через месяц я про себя решил, что невезение мое кончилось, больше того, что я и правда пошел в гору.
Вот иногда смотришь, едет по улице человек в машине или идет пешком... Ему все равно, что эта улица, что другая. Но если жить на ней, как я, проводить безвылазно целые дни, с раннего утра и до позднего вечера, тогда это для вас уже не просто улица, а целый мир, и каждый день открываешь в нем что-нибудь новое.
На этой улице, где я знал всех, вплоть до кошек, одни меня любили, другие относились ко мне безразлично, но были и такие, которые меня ненавидели. Хозяева магазинов и ресторанов меня любили, потому что я человек услужливый и покладистый. Парикмахер, хозяйка галантерейной лавки, хозяин парфюмерного магазина, аптекарь и многие другие относились ко мне безразлично, потому что я не нуждался в них, а они не нуждались во мне. Но была здесь группа молодых людей, которые ежедневно встречались у стойки в баре, - вот эти меня попросту ненавидели. Все они были спортсмены и только и делали, что спорили о футбольных командах да велосипедных гонках. Что ни говорите, а спорт делает человека безжалостным, заставляет держать сторону сильного и ненавидеть слабого.
А я был слабый. И вот стоило мне войти в бар, как они набрасывались на меня, начинали насмехаться, давать всякие прозвища.
Они прозвали меня "Неудачником". А произошло это так. Один раз затащили они меня в остерию, подпоили, а я под пьяную руку возьми да и пожалуйся, что, мол, меня с самого рождения неудачи преследуют. Отсюда и пошло. Как они только надо мной не измывались! Бывало, выдумают нарочно для меня какое-нибудь поручение, я и бегаю понапрасну. Или начнут с издевкой допрашивать:
- Ну как, Неудачник, какие у тебя еще неудачи были?
Или же с серьезным видом начнут советовать:
- Послушай, отрасти ты себе бороду, лучше будет... Никто и не догадается, что у тебя нет подбородка.
Вот уж правда коварный совет, борода у меня почему-то не растет. Появится несколько длинных тонких волосков - и все тут.
Бессердечная публика, скажу я вам. И все-таки, как я уже говорил, я шел в гору, то есть кое-как перебивался. Больше того: впервые в жизни я был одет-обут, сыт, имел кровать, крышу над головой и даже кое-какую мелочь в кармане. До того мне это было чудно, что даже не верилось... Я, бывало, все твержу себе: "Только бы не сглазили... Неужели долго будет так продолжаться?.. Только бы не сглазили".
И верно, счастье мое длилось недолго. Однажды, было это летом, вхожу я утром в бар - надо было взять ящик канистр с керосином и отнести клиенту и вижу в глубине зала стоят мои спортсмены, сбились в кучу и кого-то разглядывают. Я виду не подаю, направляюсь к стойке, будто не замечаю их вовсе. Но они меня заметили и позвали:
- Эй, Неудачник, поди сюда, взгляни-ка.
Я было хотел не обращать внимания, но один из них схватил меня за руку - пришлось уступить.
В глубине зала на стуле, прислонившись к груде рулонов туалетной бумаги, сидел какой-то субъект. Он рвал на себе волосы, бил себя кулаком по голове и плакал. На нем были вельветовые штаны и майка. Он все плакал, стонал, но рвал он на себе волосы и бил себя по голове только одной рукой: на месте второй у него была круглая гладкая култышка, похожая на маленькое колено. Когда он поднял обросшее черной щетиной помятое лицо, я увидел, что он к тому же одноглазый. Но этот его единственный глаз стоил двух - такой он был живой, блестящий, лукавый.
Спортсмены стали мне наперебой объяснять, что это очень несчастный человек - еще несчастнее меня: мало того, что он сирота, пострадал от войны, беженец, однорукий, одноглазый, - он еще и хромой. Затем они заявили, что он теперь мой конкурент, так как тоже нашел себе чулан где-то на нашей улице и будет заниматься тем же, чем и я,- иначе говоря, что он намерен меня отсюда вытеснить.
- У тебя не хватает только подбородка и, может, немного мозгов, заявил один из них, - а у него нет руки, нет глаза, и к тому же он хромой... Так что плохи твои дела, Неудачник.
Я сказал, что мне некогда, и хотел было уйти, но они меня не пустили:
- Раз вы два самых несчастных человека на этой улице, вы должны пожать друг другу руки.
Пришлось согласиться. Потом однорукий - вот продувная бестия - снова начал ломать комедию, рвать на себе волосы, бить себя по голове. И при этом кричал:
- Оставьте меня... Не хочу я больше жить... Дайте мне умереть... Пойду брошусь в Тибр... Да-да, пойду брошусь в Тибр.
В общем, такую разыгрывал комедию, что тошно смотреть было. Я в конце концов не выдержал и говорю:
- Да ни в какой Тибр ты не бросишься, можешь быть спокоен, уверяю тебя.
Он как зыркнет на меня своим хитрым глазом да как заорет:
- Ах так, не брошусь? Увидишь... Пойду сейчас же, - и сделал вид, будто действительно вот-вот встанет и пойдет топиться. А до Тибра как раз недалеко было.
Кончилось все тем, что его, конечно, не пустили да еще денег дали впридачу. После этого подхожу я к стойке.
- Давайте, - говорю, - канистры-то.
А хозяин мне:
- Ты уж извини, Неудачник, пусть эти канистры снесет он - он же гораздо несчастнее тебя... Каждому понемногу - человеку подмога.
В общем, не прошло и минуты, как тот утер слезы, ухватил своей единственной рукой ящик с канистрами, подбросил его на плечо и, прихрамывая, бодро-весело вышел из бара. А я остался с пустыми руками. Да еще эти спортсмены стоят вокруг меня, издеваются - мол, конкурент у тебя появился, гляди в оба, не то он выживет тебя отсюда.
Они, конечно, шутили, а вышло-то все именно так, как они предсказывали. Эта каналья Беттолино * (его так прозвали за то, что он любил выпить и все вечера просиживал в трактире) знай дубасит себя по голове, по всякому поводу горькими слезами заливается. И до того доплакался - дескать, убогий я, однорукий, одноглазый, хромой, - что сумел вскоре перехватить у меня большую часть работы. Вхожу я, бывало, в магазин, чтобы отнести, как всегда, покупку или выполнить очередное поручение, а мне говорят:
- В таком случае, - продолжает она спокойно, - я с тобой могу говорить откровенно. Ты его хорошо знаешь, и я хочу проверить, верны ли мои предположения.
Я говорю, что готов ее слушать; разжег паяльную лампу и регулирую пламя.
- Вот, например, - говорит она, - не кажется ли тебе, что его теперешняя работа не очень-то хороша... Не подходит ему быть носильщиком...
- Ты хочешь сказать, грузчиком?
- Что это за ремесло - быть носильщиком. Я говорю ему, чтобы он учился на санитара... Моя сестра могла бы устроить его на работу в клинику...
За это время я присоединил новую трубу. Беру паяльник и, держа его в руках, спрашиваю, не подумав дважды:
- Ты хочешь правды или комплиментов?
- Правды.
- Ну так вот: я друг Аттилио, но это не мешает мне видеть его недостатки... Прежде всего - он лентяй.
Я взял кусок олова, поднес паяльную лампу к трубе и начал пайку. Огонь в паяльнике сильно гудел, и из-за шума я повысил голос:
- Да, он лентяй... Ты, моя дорогая, привыкай к мужу-бездельнику... Я вот человек работящий, а он лодырь, он любит поздно вставать, пошляться без дела, пойти в кафе, прочесть спортивные новости в газете, поболтать... Это, может быть, подходит для грузчика... но санитар - профессия ответственная... Нет, для этого он не годится.
- Но я, - продолжает она так же спокойно и задумчиво, - даже не уверена, что он на самом деле где-то работает... Он говорит, что ходит на работу, а никаких денег я еще не видела... Я начинаю думать, что он, может, мне и солгал. Что ты об этом скажешь?
- Солгал? - снова отвечаю я необдуманно. - Да ведь он самый большой врун из всех, кого я знаю. Он тебе наговорит с три короба... Уж что касается вранья - можешь быть спокойна.
- Мне как раз так и казалось... Но если он не ходит на работу, так что ж он делает? Не думаю, чтоб он только шлялся да сидел в кафе... Тут что-то другое... Он всегда уходит так поспешно, с таким озабоченным видом...
Она приостановилась, чтобы взять со стола кастрюлю, всыпала туда вылущенную фасоль. Я смотрел на нее через плечо: сидит такая смирная, спокойная, улыбающаяся. Потом она снова начала:
- Видишь ли, что я думаю. Он завел себе кого-нибудь. Ты его знаешь, скажи, правда ли это?
Какой-то внутренний голос предупреждал меня: "Эй, Эрнесто, полегче, будь осторожней... здесь ловушка". Но то ли потому, что обида во мне была сильнее осторожности, то ли, когда я слышал, как она дурно отзывается о муже, у меня снова ожила надежда, я не удержался и ответил:
- Скажу тебе, что это правда... Для него женщины - всё на свете, красивые или уродины, молодые или старые, ему все равно... А ты и не знала?
Тем временем я закончил пайку, потушил паяльную лампу и приглаживал пальцем еще мягкое олово. Потом стал навинчивать гайку гаечным ключом.
Она, все такая же спокойная, говорит:
- Да, я кое-что знала, но ничего определенного... А теперь, мне кажется, я догадываюсь... он связался с Эмилией, ты помнишь, с той рыжей, которая вместе со мной работала в прачечной... Что ты на это скажешь?
Я поднялся на ноги. Мария-Роза ссыпала свою фасоль в кастрюлю и тоже встала, стряхивая с одежды шелуху. Потом подошла к раковине, подставила кастрюлю под кран и пустила воду. Я приблизился к ней сзади и, обняв ее за талию, такую стройную и тоненькую, сказал:
- Да, это правда, он видится с Эмилией каждый день под вечер: поджидает ее у прачечной и провожает домой. Теперь ты знаешь все: чего ж ты ждешь?
Она чуть-чуть повернула ко мне свое улыбающееся лицо и ответила:
- Эрнесто, ведь ты говорил, что ты друг Аттилио? Оставь меня!
Вместо ответа я снова попытался ее обнять, но она вывернулась и говорит резко:
- Ну, теперь ты кончил починку и тебе лучше уйти.
Я прикусил себе язык и ответил:
- Ты права... Но я из-за тебя теряю голову... Мне нужно всегда помнить, что я друг Аттилио, а ты его жена.
Сказав это, я, разозленный, собрал инструменты, кивнул ей на прощанье и приготовился уходить. В эту минуту дверь кухни открылась и появился Аттилио.
- Здравствуй, Эрнесто, - говорит он мне по-дружески. Я отвечаю:
- Мария-Роза просила меня починить трубу. Я это сделал: поставил новую.
- Спасибо, - говорит он мне, подходя ближе,- большое спасибо...
В это время спокойный, но напряженный голосок Марии-Розы заставил нас обоих обернуться.
- Аттилио...
Она, улыбаясь, стояла у плиты, опершись на мраморную доску стола, и заговорила, не повышая голоса:
- Аттилио, Эрнесто тоже говорит, что ты лентяй и не хочешь работать...
- Ты это говорил?
- И как я и думала, он тоже сказал, что ты большой лгун и, наверное, никакого места грузчика у тебя нет...
- Ты это говорил?
- И потом он мне подтвердил то, что я уже знала: что ты видишься с Эмилией каждый день и крутишь с ней любовь... Пока я работаю, как последняя служанка, и гну спину над гладильной доской, ты развлекаешься с Эмилией... а мне говоришь, что ходишь на работу... Теперь уж бесполезно отнекиваться... Эрнесто твой друг, он знает тебя и все мне подтвердил...
Она говорила все это самым спокойным голосом, и тут только я понял, что наделал, пустившись в откровенности с такой психопаткой. Аттилио с перекосившимся лицом шагнул ко мне, повторяя: "Ты это говорил?" Но тут Мария-Роза замолчала, схватила с плиты чугунный утюг и запустила ему прямо в голову. И довольно метко запустила: если бы он не успел наклонить голову, она бы его убила. А потом началось такое, что я просто передать не могу. Эта сумасшедшая совершенно спокойно хватала всякие тяжелые, опасные предметы - ножи, скалки, кастрюли - и швыряла в Аттилио; он, попытавшись раза два увернуться, в конце концов шмыгнул в дверь на лестницу. Удрал и я, оставив на полу метра два-три свинцовых труб; я со всех ног кинулся вниз по лестнице, а Аттилио орал мне вслед:
- Не показывайся больше... Увижу - убью.
Я почувствовал себя в безопасности, только когда перешел через мост и оказался в скверике на площади Либерта. Тут я присел на скамеечку, чтобы отдышаться. Обдумав происшедшее, я решил, что наговорил все это только по дружбе, потому что мне не нравилось, что у Аттилио такой характер; и я поклялся себе, что с этого дня никому больше не буду другом.
Бич человечества
К середине февраля утихла трамонтана, приносившая мне зимой немало страданий, небо заволокло тучами и подул влажный ветер, который, казалось, шел с моря. Хотя на душе у меня было грустно, дыхание этого ветра бодрило меня, он словно нашептывал: "Ну-ну, мужайся; пока есть жизнь, есть и надежда". Но я знал, что зима прошла и наступала весна, и понимал, что поэтому я не смогу больше работать в мастерской моего дяди.
В эту мастерскую я поступил год назад; я вошел туда, как входит поезд в туннель, но еще не вышел оттуда и даже не видел просвета у выхода. Не то чтобы работа была неприятной или совсем не нравилась мне, нет, бывает и хуже. Мастерская помещалась в большом сарае, построенном в глубине отгороженного участка, служившего складом кирпичного завода, на полдороге к виа делла Мальяна. Воздух в сарае всегда был насыщен белой пылью опилок, как мукой на мельнице. И все мы, работавшие там, в том числе и мой дядюшка, были белые, словно мельники, а кругом стояло облако пыли, непрестанно завывали пилы и токарные станки; целые дни мы трудились, изготавливая мебель и рамы. Дядюшка, бедняга, любил меня, как сына, все рабочие были хорошими парнями, а сама работа, как я уже говорил, вовсе не казалась мне неприятной: сперва брали ствол дуба, клена или каштана, искривленный и длинный, покрытый корой, в которой, возможно, еще оставались муравьи, обитавшие там в ту пору, когда этот ствол был деревом. Затем пилой распиливали ствол на много белых и чистых досок. А потом пускали в ход станки, рубанки и другой инструмент, и из этих досок выделывали ножки для столов, разные части для шкафа, карнизы. И наконец, когда все это бывало сколочено, свинчено и склеено, красили и полировали. Того, кто работает с охотой, превращение древесного ствола в какое-нибудь изделие может даже увлечь, да это и правда интересно и уж, во всяком случае, не скучно. Но, видно, я устроен не так, как все люди; через несколько месяцев работа уже стояла у меня поперек горла. И не потому, что я не трудолюбив. Просто я люблю иногда оставить работу и оглядеться вокруг, поразмыслить, кто же я такой, где нахожусь, что успел сделать. А дядюшка мой, наоборот, человек совсем иного склада: он работал не размышляя, работал с упорством, с увлечением, без передышки. И так, переходя от стула к раме, от рамы к шкафу, от шкафа к тумбочке, от тумбочки снова к стулу, дожил он до пятидесяти лет, и было ясно, что так будет продолжаться до самой его смерти, которая скорее будет походить на гибель сломавшегося станка или беззубой пилы - словом, на смерть инструмента, а не человека. И в самом деле, в воскресные дни, когда дядюшка надевал праздничный костюм и вместе с женой и детьми медленно и чинно шествовал по виа Аренула, он со своими прищуренными глазами, искривленным ртом и двумя глубокими морщинами, прорезавшими его лицо от глаз до рта, очень напоминал какой-то вышедший из употребления, бесполезный, сломанный инструмент. И меня не оставляла мысль, что лицо его стало таким оттого, что он постоянно гнул спину над станком и пилой и щурил глаза, чтобы в них не попали опилки. Я говорил себе, что не стоит жить, если нельзя даже оторваться от работы и подумать, зачем ты существуешь.
Автобус, отправляющийся от станции Трастевере, курсирует между городом и близлежащими селениями. Крестьяне, рабочие и разный бедный люд привозят с собой грязь на башмаках, зловоние пота, пропитавшего их одежду, а может быть, и насекомых. Поэтому пол и даже скамьи на конечной станции посыпают каким-то неприятно пахнущим дезинфицирующим порошком, от которого слезятся глаза, как от лука, и становится трудно дышать. В одно чудесное февральское утро я сидел в автобусе, ожидая отправления, и это самое дезинфицирующее средство разъедало мне глаза. Морской ветер, проникавший в окна автобуса, пробуждал во мне желание укрыться где-нибудь, побыть немного одному и поразмыслить о своей жизни. Поэтому, когда я сошел с автобуса и очутился возле мастерской, я повернул не направо, к сараю, а налево, в сторону лугов, раскинувшихся между шоссе и Тибром. Я зашагал по поблекшей траве, чуть колыхавшейся от слабого влажного ветра, навстречу небу, затянутому белыми облаками. Тибра я не видел, потому что его здесь скрывает неровная местность. За Тибром виднелись заброшенные корпуса завода Е-42, похожий на голубятню дворец с большими арками, церковь с куполом и ничего не поддерживающими колоннами, напоминающими деревянные колонки из детского строительного набора. Позади меня раскинулся промышленный район Рима: доменные печи, из которых торчали длинные перья черного дыма; заводские корпуса с огромными окнами; низкие и широкие цилиндры газгольдеров, высокие и узкие силосные башни. Я подумал о рабочих, трудившихся на этих заводах и фабриках, и праздность, которой я предавался, показалась мне еще более привлекательной. У меня было такое ощущение, будто я отправился на охоту и теперь сижу в засаде, выслеживая дичь. Это и правда была охота, но не за птичками, а за самим собой.
Подойдя к Тибру в том месте, где берег не так крут и обрывист, я стал спускаться по склону и, добравшись почти до самой воды, уселся подле растущего там кустарника. В двух шагах от меня бежал Тибр, я смотрел, как он извивается, словно змея, среди берегов, подставляя свою желтую чешую под слепящий свет облачного неба. По ту сторону Тибра тоже тянулись луга с такой же поблекшей зеленью. На них виднелось множество овец с густой и грязной шерстью. Овцы жадно щипали траву, а около них то здесь, то там мелькали совершенно белые ягнята, шерсть которых еще не успела загрязниться. Я сидел, обхватив руками колени, и пристально смотрел на желтую воду реки. Как раз в этом месте бурлил водоворот, а неподалеку от него торчала почерневшая ветка, усеянная колючками, сучья ее спутались, как волосы утопленника. И вот среди этой тишины, глядя на черную, как эбеновое дерево, ветку, вздрагивавшую под напором воды, но все не сдвигавшуюся с места, я вдруг почувствовал прилив вдохновения. И мне почудилось, что не мысль, а какое-то ощущение, более глубокое, чем мысль, помогло мне понять нечто очень значительное; вернее, я мог бы понять это, если бы сделал над собой усилие. Это "нечто" еще не определилось и напоминало слова, которые, как говорят, вертятся на кончике языка. И чтобы удержать его, не дать ему снова уйти во мрак, я неожиданно громко произнес вслух:
- Меня зовут Джерардо Муккьетто.
И вдруг я услышал чей-то насмешливый голос, доносившийся откуда-то сверху:
- По прозвищу Муккьо... Ты что это, разговариваешь сам с собой?
Я обернулся и прямо над своей головой увидел стоявшую на пригорке Джоконду, дочь сторожа кирпичного завода. На ней была черная бархатная юбка и розовый свитер; она была без чулок, волосы ее развевались по ветру. Ее-то как раз я меньше всего хотел видеть в тот момент. Она была влюблена в меня и всюду ходила за мной по пятам, хотя я всячески давал ей понять, что она мне не нравится. И тут я внезапно ощутил непреодолимое желание сказать ей что-нибудь неприятное, чтобы она ушла прочь И я мог опять остаться один и вернуться к тому "нечто", которое я начал было уже постигать, до того как она появилась... Не двинувшись с места, я сказал ей:
- Эй, ты! Что ты ноги-то показываешь?
А она, нисколько не смутившись, соскользнула с пригорка и подошла ко мне.
- Можно мне составить тебе компанию? - спросила она.
- Ни к чему мне твоя компания, - ответил я, по-прежнему не глядя на нее. - Да и как ты тут сядешь? Ведь здесь такая пыль...
И вдруг я вижу: она приподнимает юбку и садится на землю.
- Это ничего, штанов-то на мне нет, - с довольным видом сказала Джоконда.
К счастью, то "нечто", о котором мне хотелось думать, все еще держалось на самом краешке моего сознания, как птица, готовая вот-вот спорхнуть с карниза. А совершенно разомлевшая Джоконда, уцепившись за мою руку, говорила тем временем:
- Джерардо, почему ты такой коварный?.. Ведь я тебя так люблю.
- Почему коварный?.. Ты мне не нравишься, вот и все.
- Но почему я тебе не нравлюсь?
Боясь, как бы наш разговор не отогнал то "нечто", о котором я хотел думать, я поспешно ответил:
- Ты мне не нравишься потому, что у тебя красная рожа вся в прыщах... и ты похожа на кочан красной капусты.
Как поступила бы другая девушка, услышав подобное признание? Она тут же ушла бы. А Джоконда, наоборот, прижалась ко мне и стала кокетничать:
- Джерардино, почему бы тебе не быть поласковее со мной?
- Хорошо, я буду поласковее, - сказал я в отчаянии, - но только уходи сейчас.
- Ты что, ждал другую женщину, Джерардино?
- Никого я не ждал. Мне просто хотелось побыть одному.
- Почему одному? Побудем вместе... Ведь вместе так хорошо.
На этот раз я ничего не ответил. То "нечто" еще не совсем ускользнуло от меня, но я понимал, что достаточно самой малости, чтобы оно кануло во тьму, туда, откуда появилось. И словно нарочно в этот момент Джоконда воскликнула:
- Хочешь я отгадаю, о чем ты сейчас думаешь?
- Не отгадаешь, хоть будешь гадать сотню лет, - ответил я, задетый за живое.
- А я говорю, отгадаю... Увидишь, права я или нет... Ты думал о моих подвернутых носочках; они в цвет свитера... Скажи правду, ты об этом думал?
И она вытянула свою толстую красную ногу, покрытую светлыми волосами, выставив напоказ носок земляничного цвета. Я не мог удержаться, чтобы не взглянуть на эту ногу, и вдруг почувствовал, как мое "нечто" вновь погрузилось во мрак. И теперь я уже ничего больше не ощущал, ничего не понимал, я был опустошен, инертен, мертв, как те бревна, которые были расставлены для сушки вдоль стен дядюшкиной мастерской. Мысль, что прекрасное и значительное "нечто" ускользнуло из моего сознания по вине этой болтливой дуры, привела меня в такое бешенство, что я, резко повернувшись к ней, заорал:
- Зачем ты пришла?.. Ты мое несчастье!.. Неужели ты не можешь оставить меня в покое?
Она все продолжала сжимать мою руку, я вырвался и ударил ее по лицу. Я стал колотить ее, но она по-прежнему упрямо цеплялась за меня. Тогда я вскочил, схватил ее за волосы и, швырнув на прибрежные камни, стал бить ногами куда попало, даже по голове. Она же, скрючившись и закрыв лицо ладонями, только стонала и несколько раз даже громко вскрикнула, но не сопротивлялась: возможно, она была довольна. А когда я устал ее бить, она поднялась, вся перепачканная в пыли, и, всхлипывая, пошла прочь.
- Вы, женщины, - бич человечества! - громко закричал я ей вслед.
А она, не переставая всхлипывать, шла все дальше по узкой тропинке вдоль каменистого берега Тибра и вскоре скрылась из виду.
Но "нечто" исчезло бесследно, и хотя теперь я был один, я ощущал такую же вялость, скованность и опустошенность, как и тогда, когда Джоконда находилась рядом со мной. Ничего уже нельзя было поделать в этот день, а кто знает, представится ли мне когда-нибудь еще такой случай. Разозленный, терзаемый сомнениями и беспокойством, бродил я все утро по лугам, проклиная Джоконду и свою судьбу, не в состоянии ни остановиться, ни задержать поток своих мыслей. В конце концов я понял, что мне ничего не оставалось, как вернуться в мастерскую. Так я и сделал. Джоконда стояла среди груды кирпичей, держа в руках кастрюлю, и кормила кур. Еще издали она приветливо улыбнулась мне, но я, не ответив ей, молча прошел в сарай.
- Работа не ждет! - крикнул дядя, завидев меня.
Я ничего не сказал, надел комбинезон и, подойдя к верстаку, начал с того, на чем остановился накануне.
Неудачник
Мне не везло с самого рождения. А все из-за того, что у меня совершенно нет подбородка. И ведь нельзя сказать, что это важная часть лица. Нос или глаза, например, гораздо важнее, но человека без подбородка все почему-то считают кретином.
Как не повезло мне с самого начала, так и пошло, и пошло... Тринадцати лет я остался сиротой, уехал к тетке в деревню, в Чочарию. Жизнь у меня там была, прямо скажу, собачья. А тут еще во время бомбежки в наш дом попала бомба, и я целые сутки пролежал под развалинами. И так чем дальше, тем все хуже и хуже... Известное дело: война, немцы, союзники, черный рынок, голод, никакой еды, кроме консервов...
Если верить пословице, что жизнь - это лестница, одни по ней поднимаются, другие спускаются, то я по этой лестнице жизни только и делал, что спускался. И все из-за подбородка, которого у меня нет, но которому полагается быть.
Докатился я по этой лестнице до такой точки, что, когда год назад мне удалось снять угол у одного швейцара в центре города и я начал кое-как перебиваться - то милостыню подадут, то какими-нибудь услугами заработаю на той самой улице, где жил, - мне показалось, что впервые в жизни я стал подниматься.
Вы не поверите, но выручило меня именно отсутствие подбородка. На этой улице было много больших магазинов - колбасных, винных, булочных, мясных, бакалейных. Клиентура у них была обширная, так что все они нуждались в человеке, который бы доставлял покупки, забирал пустую тару, бегал по поручениям. Когда владельцы этих магазинов увидели, что парень я крепкий, хоть у меня и нет подбородка, они сжалились надо мной: то один, то другой стали давать мне какую-нибудь работенку, так что я частенько получал чаевые.
На нашей улице было, кроме того, четыре или пять остерий и тратторий, - глядишь, иногда и тарелка супа перепадет. И все это из жалости - потому что у меня не было подбородка.
На мне была военная гимнастерка и заплатанные на коленках брюки. Дали мне пиджак; локти у него, правда, были продранные, но в общем он был вполне приличный. Другой добрый человек подарил мне пару ботинок. Короче говоря, через месяц я про себя решил, что невезение мое кончилось, больше того, что я и правда пошел в гору.
Вот иногда смотришь, едет по улице человек в машине или идет пешком... Ему все равно, что эта улица, что другая. Но если жить на ней, как я, проводить безвылазно целые дни, с раннего утра и до позднего вечера, тогда это для вас уже не просто улица, а целый мир, и каждый день открываешь в нем что-нибудь новое.
На этой улице, где я знал всех, вплоть до кошек, одни меня любили, другие относились ко мне безразлично, но были и такие, которые меня ненавидели. Хозяева магазинов и ресторанов меня любили, потому что я человек услужливый и покладистый. Парикмахер, хозяйка галантерейной лавки, хозяин парфюмерного магазина, аптекарь и многие другие относились ко мне безразлично, потому что я не нуждался в них, а они не нуждались во мне. Но была здесь группа молодых людей, которые ежедневно встречались у стойки в баре, - вот эти меня попросту ненавидели. Все они были спортсмены и только и делали, что спорили о футбольных командах да велосипедных гонках. Что ни говорите, а спорт делает человека безжалостным, заставляет держать сторону сильного и ненавидеть слабого.
А я был слабый. И вот стоило мне войти в бар, как они набрасывались на меня, начинали насмехаться, давать всякие прозвища.
Они прозвали меня "Неудачником". А произошло это так. Один раз затащили они меня в остерию, подпоили, а я под пьяную руку возьми да и пожалуйся, что, мол, меня с самого рождения неудачи преследуют. Отсюда и пошло. Как они только надо мной не измывались! Бывало, выдумают нарочно для меня какое-нибудь поручение, я и бегаю понапрасну. Или начнут с издевкой допрашивать:
- Ну как, Неудачник, какие у тебя еще неудачи были?
Или же с серьезным видом начнут советовать:
- Послушай, отрасти ты себе бороду, лучше будет... Никто и не догадается, что у тебя нет подбородка.
Вот уж правда коварный совет, борода у меня почему-то не растет. Появится несколько длинных тонких волосков - и все тут.
Бессердечная публика, скажу я вам. И все-таки, как я уже говорил, я шел в гору, то есть кое-как перебивался. Больше того: впервые в жизни я был одет-обут, сыт, имел кровать, крышу над головой и даже кое-какую мелочь в кармане. До того мне это было чудно, что даже не верилось... Я, бывало, все твержу себе: "Только бы не сглазили... Неужели долго будет так продолжаться?.. Только бы не сглазили".
И верно, счастье мое длилось недолго. Однажды, было это летом, вхожу я утром в бар - надо было взять ящик канистр с керосином и отнести клиенту и вижу в глубине зала стоят мои спортсмены, сбились в кучу и кого-то разглядывают. Я виду не подаю, направляюсь к стойке, будто не замечаю их вовсе. Но они меня заметили и позвали:
- Эй, Неудачник, поди сюда, взгляни-ка.
Я было хотел не обращать внимания, но один из них схватил меня за руку - пришлось уступить.
В глубине зала на стуле, прислонившись к груде рулонов туалетной бумаги, сидел какой-то субъект. Он рвал на себе волосы, бил себя кулаком по голове и плакал. На нем были вельветовые штаны и майка. Он все плакал, стонал, но рвал он на себе волосы и бил себя по голове только одной рукой: на месте второй у него была круглая гладкая култышка, похожая на маленькое колено. Когда он поднял обросшее черной щетиной помятое лицо, я увидел, что он к тому же одноглазый. Но этот его единственный глаз стоил двух - такой он был живой, блестящий, лукавый.
Спортсмены стали мне наперебой объяснять, что это очень несчастный человек - еще несчастнее меня: мало того, что он сирота, пострадал от войны, беженец, однорукий, одноглазый, - он еще и хромой. Затем они заявили, что он теперь мой конкурент, так как тоже нашел себе чулан где-то на нашей улице и будет заниматься тем же, чем и я,- иначе говоря, что он намерен меня отсюда вытеснить.
- У тебя не хватает только подбородка и, может, немного мозгов, заявил один из них, - а у него нет руки, нет глаза, и к тому же он хромой... Так что плохи твои дела, Неудачник.
Я сказал, что мне некогда, и хотел было уйти, но они меня не пустили:
- Раз вы два самых несчастных человека на этой улице, вы должны пожать друг другу руки.
Пришлось согласиться. Потом однорукий - вот продувная бестия - снова начал ломать комедию, рвать на себе волосы, бить себя по голове. И при этом кричал:
- Оставьте меня... Не хочу я больше жить... Дайте мне умереть... Пойду брошусь в Тибр... Да-да, пойду брошусь в Тибр.
В общем, такую разыгрывал комедию, что тошно смотреть было. Я в конце концов не выдержал и говорю:
- Да ни в какой Тибр ты не бросишься, можешь быть спокоен, уверяю тебя.
Он как зыркнет на меня своим хитрым глазом да как заорет:
- Ах так, не брошусь? Увидишь... Пойду сейчас же, - и сделал вид, будто действительно вот-вот встанет и пойдет топиться. А до Тибра как раз недалеко было.
Кончилось все тем, что его, конечно, не пустили да еще денег дали впридачу. После этого подхожу я к стойке.
- Давайте, - говорю, - канистры-то.
А хозяин мне:
- Ты уж извини, Неудачник, пусть эти канистры снесет он - он же гораздо несчастнее тебя... Каждому понемногу - человеку подмога.
В общем, не прошло и минуты, как тот утер слезы, ухватил своей единственной рукой ящик с канистрами, подбросил его на плечо и, прихрамывая, бодро-весело вышел из бара. А я остался с пустыми руками. Да еще эти спортсмены стоят вокруг меня, издеваются - мол, конкурент у тебя появился, гляди в оба, не то он выживет тебя отсюда.
Они, конечно, шутили, а вышло-то все именно так, как они предсказывали. Эта каналья Беттолино * (его так прозвали за то, что он любил выпить и все вечера просиживал в трактире) знай дубасит себя по голове, по всякому поводу горькими слезами заливается. И до того доплакался - дескать, убогий я, однорукий, одноглазый, хромой, - что сумел вскоре перехватить у меня большую часть работы. Вхожу я, бывало, в магазин, чтобы отнести, как всегда, покупку или выполнить очередное поручение, а мне говорят: