Страница:
- Ты когда-нибудь оставишь ее в покое или нет?
Он ответил:
- Не лезь не в свое дело, - но все же немного испугался, потому что ведь это я в первый раз вмешался в их ссору.
А я испытывал даже некоторую гордость от сознания, что защищаю существо более слабое, хотя это был совсем не тот случай. Я подумал, что теперь, пожалуй, она ко мне вернется, что это единственный способ ее вернуть, и громко сказал:
- Оставь ее в покое, понимаешь, я запрещаю тебе бить ее!
Я стал весь красный, кровь застилала мне глаза, и Дирче пожала мне под столом руку, и я решил, что дело мое уже выиграно. Но теперь отступать было поздно. Хозяин поднялся и сказал:
- Ты что, хочешь, чтобы я и с тобой тоже расправился?
Он ударил меня по щеке, а я схватил со стола стакан и выплеснул вино ему в лицо. Я, можно сказать, уже целый месяц думал о том, как я это когда-нибудь сделаю, думал с восторгом - так ненавидел я Токки. И вот я сделал то, что задумал, и вино текло у него по лицу, и теперь я со всех ног бросился вверх по лестнице. Я слышал, как он орал:
- Я тебя убью, бродяга, нищий!
Я запер дверь своей комнаты, подошел к окну и стал глядеть на дождь, который все шел да шел, и со злости я вынул из ящика нож и воткнул его в подоконник с такой силой, что клинок сломался.
Ладно, мы ведь жили наверху, на этом проклятом холме Монте-Марио; и может, если бы я жил в центре Рима, я бы ни за что не согласился, но здесь наверху все становилось возможным, и то, что еще вчера казалось немыслимым, сегодня уже было твердо решено. Так мы с Дирче сговорились и выбрали способ, и день, и час. Токки по утрам спускался в погреб, чтобы запастись вином на целый день, и обычно брал с собой Дирче, чтобы она помогла ему нести большую бутыль. Погреб был под полом, и спускаться туда приходилось по приставной лесенке, в которой было примерно ступенек семь. Мы уговорились, что я спущусь за ними следом и, когда Токки нагнется и начнет наливать из бочки вино, я ударю его короткой железной кочергой, которой мешают уголья в очаге. Потом мы уберем лестницу и скажем, что он упал и сломал себе шею. Я и хотел и не хотел... я очень злился и сказал ей:
- Я это делаю, чтобы доказать тебе, что не боюсь... Но потом я уйду и не вернусь никогда.
А она в ответ:
- Лучше ты ничего не делай и сейчас же уходи. Я тебя люблю и не хочу, чтоб ты пропал из-за меня.
Она, когда хотела, умела притвориться влюбленной; и так я обещал ей, что сделаю это и потом останусь, и мы с ней откроем ресторан.
В назначенный день отец сказал Дирче, чтоб она взяла бутыль, а сам направился к погребу, находящемуся в глубине дома. Как всегда, шел дождь, и в доме было почти темно. Дирче взяла бутыль и пошла следом за отцом; но прежде чем спуститься в погреб, она обернулась, взглянула на меня пристально, по-особому, и сделала едва заметный знак рукой. Мать, стоявшая возле плиты, видела все это и так и застыла с раскрытым ртом, глядя на нас. Я встал из-за стола, направился к плите и, пройдя мимо матери, взял с пола кочергу. Она глядела то на меня, то на Дирче, и глаза ее становились все более круглыми, но было ясно, что если она и поняла, то все равно никому ничего не скажет. Отец заорал из погреба:
- Дирче, Дирче! И она ответила:
- Иду.
Помню, как в последний раз меня остро потянуло к ней, когда спускалась она вниз по лестнице своим крепким, ровным шагом, покачивая боками и склоняя под низкой притолокой двери белую гладкую шею.
В этот момент дверь, ведущая в сад, отворилась и в комнату вошел человек с большим мешком на спине, с которого струилась вода, - это был ломовой извозчик. Не взглянув на меня, он сказал:
- Парень, ты не подсобишь, а?
Я машинально последовал за ним, не выпуская из рук кочерги. Неподалеку отсюда, в имении, строили хлев, и телега, нагруженная камнями, завязла на дороге - лошадь никак не могла сдвинуть ее с места. Возчик совершенно вышел из себя, лицо у него перекосилось - прямо дикий зверь. Я положил кочергу на тумбу, подсунул под колеса два больших камня и стал толкать телегу, а возчик тянул лошадь за узду. Дождь лил как из ведра на кусты бузины, такие пышные и зеленые, и на цветущие акации, от которых исходил сильный сладкий запах. Телега не двигалась с места, и возчик отчаянно ругался. Он взял кнут и стал бить лошадь кнутовищем, понукая ее; потом в бешенстве схватил кочергу, которую я положил на тумбу. Очевидно, он был в таком состоянии не только из-за того, что завязла эта телега, а из-за всей своей тяжелой жизни, и теперь он видел в лошади своего лютого врага. Я подумал: "Сейчас он ее убьет" - и хотел крикнуть: "Брось кочергу!" Но потом подумал, что если он убьет лошадь, я спасен. Мне казалось, что весь мой бешеный гнев переселился в тело этого возчика, который был похож на одержимого. Вот он с силой навалился на оглобли, попытался еще раз столкнуть телегу с места, потом ударил лошадь кочергой по голове. Я закрыл глаза, но слышал, что он все бьет и бьет лошадь по голове, и в душе у меня была какая-то пустота, и я терял сознание, а потом я открыл глаза и увидел, что передние ноги у лошади подогнулись и она припала к земле, а он все бьет и бьет, только теперь уже не для того, чтобы заставить лошадь идти, а просто чтоб убить ее. Лошадь рухнула на бок, дернулась пару раз, лягнув слабеющими ногами воздух, потом уронила голову в грязь. Возчик остановился, тяжело дыша, с искаженным лицом, отбросил кочергу в сторону и пихнул еще раз лошадь, но как-то боязливо: он знал, что убил ее. Я прошел мимо, стараясь не коснуться его, и медленно побрел по шоссе. Я услышал звон трамвая, идущего к центру Рима, вскочил в него на ходу, оглянулся, и в последний раз перед моими глазами промелькнула вывеска: "Остерия Охотничья, владелец Антонио Токки", полускрытая за густой листвой, омытой майским дождем.
Не выясняй
Аньезе могла бы предупредить меня, а не уходить навсегда из дому, даже не сказав ни слова на прощанье. Я вовсе не считаю себя безупречным, и, если бы она объяснила, чем недовольна, мы могли бы обсудить этот вопрос. Так нет же: за два года супружества - ни слова. И вдруг, в одно прекрасное утро, воспользовавшись моим отсутствием, она ушла тайком, как служанка, подыскавшая себе лучшее место. Она ушла, и до сих пор, хотя прошло уже шесть месяцев, как она меня покинула, я так и не могу понять - почему.
В то утро я купил все, что нужно, на маленьком рынке в нашем районе. Мне нравится делать все покупки самому: я знаю цены, знаю, что мне требуется, люблю торговаться и спорить, пробовать и ощупывать; я должен видеть, от какой туши бифштекс, из какой корзины яблоки. Я отнес продукты и снова вышел из дому, чтобы прикупить полтора метра бахромы для портьеры в столовой. Поскольку я не хотел расходовать больше определенной суммы, я обошел несколько магазинов, прежде чем подобрал то, что мне было нужно, в маленькой лавочке на виа делль Умильта. Я вернулся домой двадцать минут двенадцатого и, войдя в столовую, чтобы сравнить цвет бахромы с портьерой, сразу же увидел на столе чернильницу, ручку и письмо. Правду сказать, прежде всего мне бросилось в глаза чернильное пятно на ковровой скатерти. Я подумал: "Вот неряха... запачкала скатерть".
Я убрал чернильницу, ручку и письмо, снял скатерть, пошел в кухню и, хорошенько потерев пятно лимоном, смыл чернила. Потом я вернулся в столовую, снова постелил скатерть и только тогда вспомнил о письме. Оно было адресовано мне: "Альфредо".
Я вскрыл его и прочел: "Я убрала комнаты. Обед приготовь себе сам, ты это отлично умеешь. Прощай. Я возвращаюсь к маме. Аньезе".
В первый момент я просто ничего не понял. Потом я перечел письмо и в конце концов сообразил: Аньезе ушла совсем, она оставила меня после двух лет супружества.
В силу привычки я спрятал письмо в ящик буфета, куда я обычно кладу квитанции и всю корреспонденцию, и сел в маленькое кресло у окна. Я не знал, что и думать; я совершенно не ожидал ничего такого и просто не мог поверить в то, что произошло. Пока я сидел так в раздумье, мой взгляд упал на пол, и я заметил маленькое белое перышко, которое, очевидно, вылетело из метелочки, когда Аньезе смахивала пыль. Я подобрал перышко, открыл окно и выбросил его на улицу. Потом взял шляпу и вышел из дому.
Шагая по плитам тротуара и наступая на них по привычке обязательно через одну, я стал спрашивать себя, что же такого я мог сделать Аньезе. Из-за чего она бросила меня так обидно, с явным намерением оскорбить? Прежде всего я задал себе вопрос: вправе ли Аньезе попрекнуть меня какой-нибудь изменой, пусть даже самой незначительной? И сейчас же ответил себе: нет. Я никогда особенно не увлекался женщинами; я их не понимаю, они не понимают меня; а с того дня, как я женился, они, можно сказать, перестали существовать для меня. Настолько, что сама Аньезе иногда поддразнивала меня, спрашивая:
- А как бы ты поступил, если бы теперь влюбился в другую женщину?
Я отвечал:
- Этого случиться не может: я люблю тебя и никого другого. И эта любовь на всю жизнь.
Размышляя об этом, я вспомнил, что моя "любовь на всю жизнь" как будто не радовала Аньезе, напротив: лицо у нее вытягивалось и она замолкала.
Я перешел к предположениям другого рода: быть может, Аньезе оставила меня по причинам денежного характера или вообще из-за нашего образа жизни?
Но и на этот раз я пришел к выводу, что совесть моя чиста. Правда, деньги я ей давал только в исключительных случаях, но какая нужда была ей в деньгах? Я всегда был рядом с ней и платил с готовностью. Жили мы совсем неплохо; судите сами: кино - два раза в неделю, кафе - два раза в неделю, и я не настолько мелочен, чтоб считаться, заказывает ли она мороженое или просто кофе; два иллюстрированных журнала в месяц, газета каждый день, а зимой иной раз даже и опера; летом - поездка на дачу моего отца в Марино. Таковы были развлечения; а что касается нарядов, то тут у Аньезе было еще меньше причин жаловаться. Когда ей хоть что-нибудь было нужно бюстгальтер, или пару чулок, или просто платочек, я всегда соглашался и отправлялся вместе с ней в магазин, вместе с ней выбирал покупку и платил, не моргнув глазом. То же самое в отношении портних и модисток. Когда она мне говорила: "Мне нужна шляпка, мне нужно платье", не было случая, чтобы я не ответил: "Идем, купим, я пойду с тобой". Впрочем, должен признать, что Аньезе не была требовательна: на второй год замужества она почти совершенно перестала заботиться о нарядах. Я уже сам иной раз напоминал, что ей нужно купить то или другое из одежды. А она отвечала, что это не так важно и что у нее все сохранилось еще с прошлого года. Я даже стал думать, что в этом Аньезе отличается от других женщин и не стремится хорошо одеваться.
Итак, сердечные и денежные причины отпадают. Остается то, что адвокаты называют несходством характеров. Но спрашивается, о каком же несходстве характеров может идти речь, если за два года у нас ни одного спора не было? Ни единого, говорю я вам! Мы все время были вместе, и если бы это несходство существовало, оно бы уж как-нибудь проявилось. Но Аньезе никогда мне не противоречила; она, можно сказать, почти и не разговаривала. Иной раз за целый вечер в кафе или дома и рта не раскроет - говорил всегда один я.
Не отрицаю, я люблю поговорить и послушать самого себя, особенно если разговариваю с близким мне человеком. Голос у меня спокойный, ровный, не громкий и не тихий, рассудительный, плавный такой; и если я говорю на какую-нибудь тему, то освещаю ее исчерпывающе, со всех сторон. Разговаривать я предпочитаю о хозяйственных делах: мне нравится рассуждать о ценах, о расстановке мебели в комнатах, о кушаньях, об отоплении словом, о всяких пустяках. Я никогда не устаю говорить о таких вещах и нахожу в этом такое удовольствие, что иной раз ловлю себя на том, что, исчерпав эту тему, повторяю все рассуждения сначала. Но будем откровенны, именно такие беседы и следует вести с женщинами; о чем же другом с ними разговаривать?
К тому же Аньезе слушала меня со вниманием, по крайней мере мне так казалось. Один только раз, когда я объяснял ей устройство электронагревателя для ванны, она вдруг заснула. Я спросил, разбудив ее:
- Разве тебе скучно? Она поспешно ответила:
- Нет, нет. Я просто устала, я плохо спала сегодня ночью.
Обычно мужья бывают заняты службой или торговлей или же, если у них никаких других занятий нет, любят погулять с друзьями. Но мне Аньезе заменяла все: она была и моей службой, и торговлей, и друзьями. Я ни на минуту не оставлял ее одну; всегда был рядом с ней, и даже, - хоть вас, может быть, это и удивит, - когда она стряпала. У меня просто страсть к стряпне, и каждый день перед обедом я надевал фартук и помогал Аньезе на кухне. Я делал все понемногу: чистил картошку, лущил горох, приготовлял отбивные, следил за стоявшими на плите кастрюлями. Я так хорошо помогал ей, что она часто говорила:
- Знаешь что... сделай сам... у меня голова болит, пойду полежу.
Тогда я готовил обед один; и с помощью поваренной книги я даже пробовал стряпать новые блюда. Жаль только, что Аньезе не особенно любила покушать, а последнее время у нее и совсем пропал аппетит, она почти не притрагивалась к еде. Однажды она мне сказала, будто в шутку:
- Ты по ошибке родился мужчиной... ты ведь женщина... даже домашняя хозяйка.
Я должен признать, что в этих словах есть некоторая доля правды: действительно, кроме стряпни, я люблю также стирать, гладить, шить и даже в часы досуга подрубать платки.
Как я уже говорил, я никогда не расставался с Аньезе - даже когда к ней приходила мать или кто-нибудь из подруг; даже когда ей, не знаю почему, взбрело в голову брать уроки английского языка; только чтобы быть с ней рядом, я тоже стал учиться этому трудному языку. Я был так к ней привязан, что это иной раз доходило до смешного. Например, однажды в кафе, не расслышав, что она мне сказала вполголоса, я пошел за ней в туалет, и меня остановил служитель, объяснив, что это дамская уборная и мне туда войти нельзя.
Да, такого мужа, как я, найти нелегко. Часто Аньезе говорила мне:
- Мне нужно пойти туда-то, повидаться с тем-то, это тебе неинтересно.
Но я всегда отвечал:
- Я тоже пойду... ведь я ничем не занят.
- Что ж, иди, только я предупреждаю, что тебе будет скучно.
Но в результате выходило, что я нисколько не скучал и потом говорил ей:
- Вот видишь, мне не было скучно. Словом, мы были неразлучны.
Раздумывая обо всем этом и тщетно спрашивая себя, почему же все-таки Аньезе ушла от меня, я дошел до лавки моего отца. Это магазин церковной утвари, который помещается близ площади Минервы. Мой отец - человек еще нестарый, у него черные кудрявые волосы, черные усы, а под усами прячется улыбка, которой я никогда не понимал. Должно быть, от привычки разговаривать со священниками и набожными людьми отец очень мягок, спокоен, всегда вежлив. Но мама-то его знает и говорит, что он просто хорошо умеет владеть собой.
Войдя, я пробрался меж витрин, где были выставлены кадила и дарохранительницы, и прошел в заднюю комнату, где помещалась конторка отца. Отец, как обычно, занимался подсчетами, задумчиво покусывая кончики усов. Я сказал ему растерянно:
- Папа, Аньезе ушла от меня.
Он поднял глаза и как будто усмехнулся в усы; а может быть, это мне только показалось.
- Мне очень жаль, - сказал он, - право, очень жаль... А как это вышло?
Я рассказал, как было дело. И добавил:
- Конечно, мне очень неприятно... Но я прежде всего хотел бы знать, почему она меня оставила.
Он спросил нерешительно:
- А ты не понимаешь?
- Нет.
Он помолчал, а потом сказал со вздохом:
- Альфредо, мне очень жаль, но я не знаю, что сказать тебе... Ты мой сын, я тебя содержу, люблю тебя... но о жене должен думать ты сам.
- Да, но почему она меня бросила? Он покачал головой:
- На твоем месте я бы не выяснял... Оставь... Так ли уж тебе важно знать мотивы?
- Очень важно... важнее всего.
В эту минуту вошли два священника; отец встал и пошел им навстречу, сказав мне:
- Зайди попозже... Мы поговорим... Сейчас я занят.
Я понял, что от него мне ждать нечего, и вышел.
Мать Аньезе жила неподалеку, на проспекте Виктора-Эммануила. Я подумал, что единственный человек, который может объяснить мне тайну этого ухода, - сама Аньезе. И я отправился туда. Я взбежал по лестнице, прошел в гостиную. Но вместо Аньезе ко мне вышла ее мать, которую я терпеть не могу; она тоже занимается торговлей; это женщина с черными крашеными волосами и румяными щеками, всегда улыбающаяся, скрытная и фальшивая. Она была в халате, на груди приколота роза. Увидев меня, она сказала с напускной приветливостью:
- А, Альфредо, какими судьбами?
- Вы знаете, почему я пришел, мама, - ответил я, - Аньезе меня оставила.
Она спокойно сказала:
- Да, она здесь, сынок. Что же делать? Такие вещи случаются на свете.
- Неужели это все, что вы мне можете ответить? Она посмотрела на меня пристально и спросила:
- Ты сказал своим?
- Да, отцу.
- А он что?
Какое ей было дело до того, что сказал мой отец? Я ответил неохотно:
- Вы знаете папу... Он говорит, что не нужно выяснять.
- Он правильно сказал, сынок... Не выясняй.
- Но в конце концов, - сказал я, начиная горячиться, - почему она ушла? Что я ей сделал? Почему вы мне не скажете?
Говоря это очень раздраженно, я мельком взглянул на стол. Он был покрыт скатертью, на скатерти лежала белая вышитая салфеточка, а на ней стояла ваза с красными маками. Но салфеточка лежала не в центре стола. Машинально, даже не сознавая, что делаю, пока она смотрела на меня, улыбаясь и не отвечая, я поднял вазу и водворил салфеточку на место.
Тогда она сказала:
- Молодец... Теперь салфетка в самом центре... Я этого не заметила, а ты сразу увидел беспорядок... Молодец... Ну, а теперь тебе лучше уйти, сынок.
Она встала; встал и я. Я хотел спросить, не могу ли я видеть Аньезе, но понял, что это бесполезно; к тому же я боялся, что, встретясь с ней, потеряю голову и наделаю или наговорю глупостей. Так я и ушел оттуда и с того дня не видел больше своей жены. Быть может, она когда-нибудь вернется, поняв, что такие мужья, как я, попадаются не каждый день. Но она не перешагнет порога моего дома, пока не объяснит, почему все-таки она меня оставила.
Приятный вечерок
Сколько же нас было? Шестеро. Две женщины - Аделе, жена Амилькаре, и Джемма, их племянница из Терни, приехавшая в Рим погостить, и четверо мужчин - Амилькаре, Ремо, Сирио и я. Первая ошибка была в том, что мы пригласили Сирио, - у него язва желудка, и он очень раздражителен - готов вспылить из-за малейшего пустяка. Вторая ошибка была в том, что мы предоставили выбор ресторана Амилькаре. Поскольку он должен был платить за троих, а входить особенно в расходы ему не хотелось, он, когда мы все встретились на площади Индипенденца, настоял на том, чтобы отправиться в хорошо известный ему ресторан. До него отсюда рукой подать, хозяин - его приятель, кормят там превосходно, и нам сделают скидку...
Мы должны были бы раньше сообразить, что хорошего может встретиться в этих жалких кварталах рядом с вокзалом? В этом районе бывают лишь люди, которые в Риме проездом, да солдаты из казармы Макао. И вот мы зашагали по прямым улицам, мимо мрачных зданий; а мороз в тот вечер был настоящий, январский, жесткий, пощипывающий. Амилькаре, который любит хорошо поесть, без конца повторял:
- Ну, друзья мои, сегодня я себе устрою первоклассное угощение... Буду есть и пить, не думая о печени, почках, желудке и прочих внутренностях. Я тебя заранее предупреждаю, Аделе, чтобы ты не вздумала ворчать по своему обыкновению.
- По мне, - сказала Аделе, которая в противоположность своему толстому и веселому супругу была худая и печальная, - поступай как знаешь... А завтра посмотрим...
Ремо тем временем шутил с Джеммой - красивой черноволосой девушкой, а мы с Сирио обсуждали последний футбольный матч. Так мы прошли несколько пустынных улиц, названных в честь различных сражений, битв, которые происходили когда-то в Италии, - Кастельфидардо, Палестро, Калатафими, Марсала, - и наконец достигли двери, над которой между двумя электрическими фонарями висела вывеска: "Траттория Африка". Мы вошли.
Ресторан - мы это сразу заметили - был не бог весть какой. В первой комнате стояло несколько мраморных столиков, за которыми только пили вино; вторая комната была разделена на две части перегородкой. В одной половине помещалась кухня, а в другой - собственно ресторан с пятью или шестью столиками, застланными скатертями. В остальном здесь царило обычное для привокзальных заведений убожество: пол усыпан опилками, штукатурка на стенах облупилась, стулья шатаются, столы тоже, скатерти - штопаные, дырявые, да к тому же еще грязные. Но что нас окончательно сразило, так это холод, сырой, пронизывающий, как в пещере. Сирио, входя, даже воскликнул:
- Ого! Вот так Африка!.. Здесь нетрудно и воспаление легких схватить...
И действительно, холод был ужасный: посетители сидели за столиками в шляпах, в пальто с поднятыми воротниками, изо рта при дыхании шел пар, совсем как на улице.
Мы сели за один из столиков, и к нам тотчас же подошел хозяин субъект с мрачной квадратной физиономией, с мутными недовольными глазами. Амилькаре чрезвычайно ему обрадовался и спросил:
- Сор * Джованни, вы меня помните? Но тот без тени улыбки ответил:
* Сокращенное "синьор". - Прим. перев.
- Меня зовут Серафино, а не Джованни... и, по правде говоря, я вас не помню.
Амилькаре был неприятно поражен и засыпал его вопросами. Хозяин морщил лоб, стараясь вспомнить, и в конце концов воскликнул:
- Ну да! Теперь я вас припомнил! Вы были здесь под Новый год, ели колбасу с чечевицей.
Амилькаре ответил, что Новый год он встречал дома.
В общем, они так друг друга и не узнали. Затем хозяин извлек из кармана своей засаленной белой куртки карточку и спросил:
- Что будут кушать синьоры?
С воспоминаниями было покончено.
Мы взяли карточку и сразу же увидели, что веселого тут мало: только макароны с сыром, аббакио *, куры, сыр и фрукты. Амилькаре, спасая свой престиж, настаивал перед хозяином:
* Жаркое из молодого барашка. - Прим. перев.
- Но ведь у вас есть ваше фирменное блюдо... спагетти по-любительски.
Хозяин подтвердил, что, действительно, у них есть спагетти по-любительски. Мы все заказали закуску и спагетти, кое-кто еще аббакио, а другие - жареных кур. Что касается десерта, то мы решили еще подумать. Тут Сирио вдруг заявил, что желает супа, и хозяин обещал подать ему куриный бульон. Потом спросил, какого нам угодно вина: белого или красного, сухого или полусухого? Мы выбрали сухое Фраскати, хозяин принес бутылки, бокалы, хлеб, завернутые в салфетки приборы и ушел на кухню.
Амилькаре, приободрившись, спросил:
- Ну, как вам здесь нравится?.. Ведь правда же здесь хорошо?
Мы молча переглянулись, затем Сирио высказал общее мнение:
- Хорошо ли здесь, мы еще увидим... А пока что мне кажется, будто я нахожусь в общественной уборной.
Этот ответ очень не понравился Амилькаре, и между ним и Сирио тотчас же завязалась перепалка: ты вечно всем портишь праздник, а тебе лишь бы экономить; с твоей язвой желудка нечего ходить по ресторанам, а ты поесть любишь, а тратиться не хочешь, и так далее. Между тем время шло, а нам все не подавали, и мы, как это обычно бывает в плохих ресторанах, принялись за вино и хлеб, разговаривая о том о сем.
Было ужасно холодно: ноги у всех замерзли, спины застыли. А от вина может быть, потому, что оно, как утверждал Сирио, было разбавлено водой, чем больше мы его пили, тем холоднее нам становилось. В конце концов Амилькаре, потеряв терпение, отправился на кухню. Скоро он возвратился очень довольный и объявил, что сейчас нам подадут. И в самом деле, вслед за ним явился хозяин и принес закуску. Мы заглянули в тарелки: вот так убожество! Пара артишоков, тоненький ломтик ветчины и одна сардинка. Сирио обратился к Амилькаре:
- Мне кажется, угощение-то у тебя сегодня будет неважное.
Приступили было к закуске, но тут же все заговорили, что ветчина дьявольски соленая и есть ее невозможно.
- Африканская ветчина, - сказал Сирио. Он, казалось, задался целью весь вечер поддразнивать Амилькаре.
Одним словом, вся закуска так и осталась на тарелках. К счастью, тут в качестве подкрепления подоспели спагетти. От них шел пар, потому что воздух в комнате был ледяной, но стоило только взять их в рот, как сразу обнаружилось, что они чуть теплые. Тем временем Сирио старательно мешал в своем бульоне ложкой, словно надеялся отыскать в нем жемчужину. Потом он подозвал хозяина и совершенно серьезно спросил:
- Вы что, охотник?
Хозяин ответил, что он не понимает вопроса. Тогда Сирио сказал:
- Вы, верно, стреляли в этот бульон из ружья?
- Что вы этим хотите сказать?
- Я хочу сказать, что ваш бульон весь пропах дымом.
Хозяин запротестовал и довольно грубо:
- Какой еще тут дым?.. Дым в моем бульоне?.. Да у вас в голове дым!
Сирио побледнел и возвысил голос:
- Раз я сказал, что бульон пахнет дымом, значит вы должны мне верить.
Хозяин заворчал, пошел на кухню и возвратился с кастрюлей, чтобы показать нам мясо, из которого был сварен бульон. Пока он по очереди подносил каждому из нас под нос кастрюлю, раздался крик: - Ой! Таракан!
Мы все обернулись, - это крикнула Джемма, племянница Амилькаре; она показывала на что-то черное в своей тарелке со спагетти. Хозяин заспорил:
- Ну, какой там таракан!.. Это просто лук, он немного подгорел...
Но Джемма упорствовала:
- А я вам говорю, что это таракан... Смотрите... вот даже лапки...
Хозяин подошел к ней и посмотрел; это, действительно, был таракан. Подхватив его вилкой, хозяин невозмутимо сказал:
Он ответил:
- Не лезь не в свое дело, - но все же немного испугался, потому что ведь это я в первый раз вмешался в их ссору.
А я испытывал даже некоторую гордость от сознания, что защищаю существо более слабое, хотя это был совсем не тот случай. Я подумал, что теперь, пожалуй, она ко мне вернется, что это единственный способ ее вернуть, и громко сказал:
- Оставь ее в покое, понимаешь, я запрещаю тебе бить ее!
Я стал весь красный, кровь застилала мне глаза, и Дирче пожала мне под столом руку, и я решил, что дело мое уже выиграно. Но теперь отступать было поздно. Хозяин поднялся и сказал:
- Ты что, хочешь, чтобы я и с тобой тоже расправился?
Он ударил меня по щеке, а я схватил со стола стакан и выплеснул вино ему в лицо. Я, можно сказать, уже целый месяц думал о том, как я это когда-нибудь сделаю, думал с восторгом - так ненавидел я Токки. И вот я сделал то, что задумал, и вино текло у него по лицу, и теперь я со всех ног бросился вверх по лестнице. Я слышал, как он орал:
- Я тебя убью, бродяга, нищий!
Я запер дверь своей комнаты, подошел к окну и стал глядеть на дождь, который все шел да шел, и со злости я вынул из ящика нож и воткнул его в подоконник с такой силой, что клинок сломался.
Ладно, мы ведь жили наверху, на этом проклятом холме Монте-Марио; и может, если бы я жил в центре Рима, я бы ни за что не согласился, но здесь наверху все становилось возможным, и то, что еще вчера казалось немыслимым, сегодня уже было твердо решено. Так мы с Дирче сговорились и выбрали способ, и день, и час. Токки по утрам спускался в погреб, чтобы запастись вином на целый день, и обычно брал с собой Дирче, чтобы она помогла ему нести большую бутыль. Погреб был под полом, и спускаться туда приходилось по приставной лесенке, в которой было примерно ступенек семь. Мы уговорились, что я спущусь за ними следом и, когда Токки нагнется и начнет наливать из бочки вино, я ударю его короткой железной кочергой, которой мешают уголья в очаге. Потом мы уберем лестницу и скажем, что он упал и сломал себе шею. Я и хотел и не хотел... я очень злился и сказал ей:
- Я это делаю, чтобы доказать тебе, что не боюсь... Но потом я уйду и не вернусь никогда.
А она в ответ:
- Лучше ты ничего не делай и сейчас же уходи. Я тебя люблю и не хочу, чтоб ты пропал из-за меня.
Она, когда хотела, умела притвориться влюбленной; и так я обещал ей, что сделаю это и потом останусь, и мы с ней откроем ресторан.
В назначенный день отец сказал Дирче, чтоб она взяла бутыль, а сам направился к погребу, находящемуся в глубине дома. Как всегда, шел дождь, и в доме было почти темно. Дирче взяла бутыль и пошла следом за отцом; но прежде чем спуститься в погреб, она обернулась, взглянула на меня пристально, по-особому, и сделала едва заметный знак рукой. Мать, стоявшая возле плиты, видела все это и так и застыла с раскрытым ртом, глядя на нас. Я встал из-за стола, направился к плите и, пройдя мимо матери, взял с пола кочергу. Она глядела то на меня, то на Дирче, и глаза ее становились все более круглыми, но было ясно, что если она и поняла, то все равно никому ничего не скажет. Отец заорал из погреба:
- Дирче, Дирче! И она ответила:
- Иду.
Помню, как в последний раз меня остро потянуло к ней, когда спускалась она вниз по лестнице своим крепким, ровным шагом, покачивая боками и склоняя под низкой притолокой двери белую гладкую шею.
В этот момент дверь, ведущая в сад, отворилась и в комнату вошел человек с большим мешком на спине, с которого струилась вода, - это был ломовой извозчик. Не взглянув на меня, он сказал:
- Парень, ты не подсобишь, а?
Я машинально последовал за ним, не выпуская из рук кочерги. Неподалеку отсюда, в имении, строили хлев, и телега, нагруженная камнями, завязла на дороге - лошадь никак не могла сдвинуть ее с места. Возчик совершенно вышел из себя, лицо у него перекосилось - прямо дикий зверь. Я положил кочергу на тумбу, подсунул под колеса два больших камня и стал толкать телегу, а возчик тянул лошадь за узду. Дождь лил как из ведра на кусты бузины, такие пышные и зеленые, и на цветущие акации, от которых исходил сильный сладкий запах. Телега не двигалась с места, и возчик отчаянно ругался. Он взял кнут и стал бить лошадь кнутовищем, понукая ее; потом в бешенстве схватил кочергу, которую я положил на тумбу. Очевидно, он был в таком состоянии не только из-за того, что завязла эта телега, а из-за всей своей тяжелой жизни, и теперь он видел в лошади своего лютого врага. Я подумал: "Сейчас он ее убьет" - и хотел крикнуть: "Брось кочергу!" Но потом подумал, что если он убьет лошадь, я спасен. Мне казалось, что весь мой бешеный гнев переселился в тело этого возчика, который был похож на одержимого. Вот он с силой навалился на оглобли, попытался еще раз столкнуть телегу с места, потом ударил лошадь кочергой по голове. Я закрыл глаза, но слышал, что он все бьет и бьет лошадь по голове, и в душе у меня была какая-то пустота, и я терял сознание, а потом я открыл глаза и увидел, что передние ноги у лошади подогнулись и она припала к земле, а он все бьет и бьет, только теперь уже не для того, чтобы заставить лошадь идти, а просто чтоб убить ее. Лошадь рухнула на бок, дернулась пару раз, лягнув слабеющими ногами воздух, потом уронила голову в грязь. Возчик остановился, тяжело дыша, с искаженным лицом, отбросил кочергу в сторону и пихнул еще раз лошадь, но как-то боязливо: он знал, что убил ее. Я прошел мимо, стараясь не коснуться его, и медленно побрел по шоссе. Я услышал звон трамвая, идущего к центру Рима, вскочил в него на ходу, оглянулся, и в последний раз перед моими глазами промелькнула вывеска: "Остерия Охотничья, владелец Антонио Токки", полускрытая за густой листвой, омытой майским дождем.
Не выясняй
Аньезе могла бы предупредить меня, а не уходить навсегда из дому, даже не сказав ни слова на прощанье. Я вовсе не считаю себя безупречным, и, если бы она объяснила, чем недовольна, мы могли бы обсудить этот вопрос. Так нет же: за два года супружества - ни слова. И вдруг, в одно прекрасное утро, воспользовавшись моим отсутствием, она ушла тайком, как служанка, подыскавшая себе лучшее место. Она ушла, и до сих пор, хотя прошло уже шесть месяцев, как она меня покинула, я так и не могу понять - почему.
В то утро я купил все, что нужно, на маленьком рынке в нашем районе. Мне нравится делать все покупки самому: я знаю цены, знаю, что мне требуется, люблю торговаться и спорить, пробовать и ощупывать; я должен видеть, от какой туши бифштекс, из какой корзины яблоки. Я отнес продукты и снова вышел из дому, чтобы прикупить полтора метра бахромы для портьеры в столовой. Поскольку я не хотел расходовать больше определенной суммы, я обошел несколько магазинов, прежде чем подобрал то, что мне было нужно, в маленькой лавочке на виа делль Умильта. Я вернулся домой двадцать минут двенадцатого и, войдя в столовую, чтобы сравнить цвет бахромы с портьерой, сразу же увидел на столе чернильницу, ручку и письмо. Правду сказать, прежде всего мне бросилось в глаза чернильное пятно на ковровой скатерти. Я подумал: "Вот неряха... запачкала скатерть".
Я убрал чернильницу, ручку и письмо, снял скатерть, пошел в кухню и, хорошенько потерев пятно лимоном, смыл чернила. Потом я вернулся в столовую, снова постелил скатерть и только тогда вспомнил о письме. Оно было адресовано мне: "Альфредо".
Я вскрыл его и прочел: "Я убрала комнаты. Обед приготовь себе сам, ты это отлично умеешь. Прощай. Я возвращаюсь к маме. Аньезе".
В первый момент я просто ничего не понял. Потом я перечел письмо и в конце концов сообразил: Аньезе ушла совсем, она оставила меня после двух лет супружества.
В силу привычки я спрятал письмо в ящик буфета, куда я обычно кладу квитанции и всю корреспонденцию, и сел в маленькое кресло у окна. Я не знал, что и думать; я совершенно не ожидал ничего такого и просто не мог поверить в то, что произошло. Пока я сидел так в раздумье, мой взгляд упал на пол, и я заметил маленькое белое перышко, которое, очевидно, вылетело из метелочки, когда Аньезе смахивала пыль. Я подобрал перышко, открыл окно и выбросил его на улицу. Потом взял шляпу и вышел из дому.
Шагая по плитам тротуара и наступая на них по привычке обязательно через одну, я стал спрашивать себя, что же такого я мог сделать Аньезе. Из-за чего она бросила меня так обидно, с явным намерением оскорбить? Прежде всего я задал себе вопрос: вправе ли Аньезе попрекнуть меня какой-нибудь изменой, пусть даже самой незначительной? И сейчас же ответил себе: нет. Я никогда особенно не увлекался женщинами; я их не понимаю, они не понимают меня; а с того дня, как я женился, они, можно сказать, перестали существовать для меня. Настолько, что сама Аньезе иногда поддразнивала меня, спрашивая:
- А как бы ты поступил, если бы теперь влюбился в другую женщину?
Я отвечал:
- Этого случиться не может: я люблю тебя и никого другого. И эта любовь на всю жизнь.
Размышляя об этом, я вспомнил, что моя "любовь на всю жизнь" как будто не радовала Аньезе, напротив: лицо у нее вытягивалось и она замолкала.
Я перешел к предположениям другого рода: быть может, Аньезе оставила меня по причинам денежного характера или вообще из-за нашего образа жизни?
Но и на этот раз я пришел к выводу, что совесть моя чиста. Правда, деньги я ей давал только в исключительных случаях, но какая нужда была ей в деньгах? Я всегда был рядом с ней и платил с готовностью. Жили мы совсем неплохо; судите сами: кино - два раза в неделю, кафе - два раза в неделю, и я не настолько мелочен, чтоб считаться, заказывает ли она мороженое или просто кофе; два иллюстрированных журнала в месяц, газета каждый день, а зимой иной раз даже и опера; летом - поездка на дачу моего отца в Марино. Таковы были развлечения; а что касается нарядов, то тут у Аньезе было еще меньше причин жаловаться. Когда ей хоть что-нибудь было нужно бюстгальтер, или пару чулок, или просто платочек, я всегда соглашался и отправлялся вместе с ней в магазин, вместе с ней выбирал покупку и платил, не моргнув глазом. То же самое в отношении портних и модисток. Когда она мне говорила: "Мне нужна шляпка, мне нужно платье", не было случая, чтобы я не ответил: "Идем, купим, я пойду с тобой". Впрочем, должен признать, что Аньезе не была требовательна: на второй год замужества она почти совершенно перестала заботиться о нарядах. Я уже сам иной раз напоминал, что ей нужно купить то или другое из одежды. А она отвечала, что это не так важно и что у нее все сохранилось еще с прошлого года. Я даже стал думать, что в этом Аньезе отличается от других женщин и не стремится хорошо одеваться.
Итак, сердечные и денежные причины отпадают. Остается то, что адвокаты называют несходством характеров. Но спрашивается, о каком же несходстве характеров может идти речь, если за два года у нас ни одного спора не было? Ни единого, говорю я вам! Мы все время были вместе, и если бы это несходство существовало, оно бы уж как-нибудь проявилось. Но Аньезе никогда мне не противоречила; она, можно сказать, почти и не разговаривала. Иной раз за целый вечер в кафе или дома и рта не раскроет - говорил всегда один я.
Не отрицаю, я люблю поговорить и послушать самого себя, особенно если разговариваю с близким мне человеком. Голос у меня спокойный, ровный, не громкий и не тихий, рассудительный, плавный такой; и если я говорю на какую-нибудь тему, то освещаю ее исчерпывающе, со всех сторон. Разговаривать я предпочитаю о хозяйственных делах: мне нравится рассуждать о ценах, о расстановке мебели в комнатах, о кушаньях, об отоплении словом, о всяких пустяках. Я никогда не устаю говорить о таких вещах и нахожу в этом такое удовольствие, что иной раз ловлю себя на том, что, исчерпав эту тему, повторяю все рассуждения сначала. Но будем откровенны, именно такие беседы и следует вести с женщинами; о чем же другом с ними разговаривать?
К тому же Аньезе слушала меня со вниманием, по крайней мере мне так казалось. Один только раз, когда я объяснял ей устройство электронагревателя для ванны, она вдруг заснула. Я спросил, разбудив ее:
- Разве тебе скучно? Она поспешно ответила:
- Нет, нет. Я просто устала, я плохо спала сегодня ночью.
Обычно мужья бывают заняты службой или торговлей или же, если у них никаких других занятий нет, любят погулять с друзьями. Но мне Аньезе заменяла все: она была и моей службой, и торговлей, и друзьями. Я ни на минуту не оставлял ее одну; всегда был рядом с ней, и даже, - хоть вас, может быть, это и удивит, - когда она стряпала. У меня просто страсть к стряпне, и каждый день перед обедом я надевал фартук и помогал Аньезе на кухне. Я делал все понемногу: чистил картошку, лущил горох, приготовлял отбивные, следил за стоявшими на плите кастрюлями. Я так хорошо помогал ей, что она часто говорила:
- Знаешь что... сделай сам... у меня голова болит, пойду полежу.
Тогда я готовил обед один; и с помощью поваренной книги я даже пробовал стряпать новые блюда. Жаль только, что Аньезе не особенно любила покушать, а последнее время у нее и совсем пропал аппетит, она почти не притрагивалась к еде. Однажды она мне сказала, будто в шутку:
- Ты по ошибке родился мужчиной... ты ведь женщина... даже домашняя хозяйка.
Я должен признать, что в этих словах есть некоторая доля правды: действительно, кроме стряпни, я люблю также стирать, гладить, шить и даже в часы досуга подрубать платки.
Как я уже говорил, я никогда не расставался с Аньезе - даже когда к ней приходила мать или кто-нибудь из подруг; даже когда ей, не знаю почему, взбрело в голову брать уроки английского языка; только чтобы быть с ней рядом, я тоже стал учиться этому трудному языку. Я был так к ней привязан, что это иной раз доходило до смешного. Например, однажды в кафе, не расслышав, что она мне сказала вполголоса, я пошел за ней в туалет, и меня остановил служитель, объяснив, что это дамская уборная и мне туда войти нельзя.
Да, такого мужа, как я, найти нелегко. Часто Аньезе говорила мне:
- Мне нужно пойти туда-то, повидаться с тем-то, это тебе неинтересно.
Но я всегда отвечал:
- Я тоже пойду... ведь я ничем не занят.
- Что ж, иди, только я предупреждаю, что тебе будет скучно.
Но в результате выходило, что я нисколько не скучал и потом говорил ей:
- Вот видишь, мне не было скучно. Словом, мы были неразлучны.
Раздумывая обо всем этом и тщетно спрашивая себя, почему же все-таки Аньезе ушла от меня, я дошел до лавки моего отца. Это магазин церковной утвари, который помещается близ площади Минервы. Мой отец - человек еще нестарый, у него черные кудрявые волосы, черные усы, а под усами прячется улыбка, которой я никогда не понимал. Должно быть, от привычки разговаривать со священниками и набожными людьми отец очень мягок, спокоен, всегда вежлив. Но мама-то его знает и говорит, что он просто хорошо умеет владеть собой.
Войдя, я пробрался меж витрин, где были выставлены кадила и дарохранительницы, и прошел в заднюю комнату, где помещалась конторка отца. Отец, как обычно, занимался подсчетами, задумчиво покусывая кончики усов. Я сказал ему растерянно:
- Папа, Аньезе ушла от меня.
Он поднял глаза и как будто усмехнулся в усы; а может быть, это мне только показалось.
- Мне очень жаль, - сказал он, - право, очень жаль... А как это вышло?
Я рассказал, как было дело. И добавил:
- Конечно, мне очень неприятно... Но я прежде всего хотел бы знать, почему она меня оставила.
Он спросил нерешительно:
- А ты не понимаешь?
- Нет.
Он помолчал, а потом сказал со вздохом:
- Альфредо, мне очень жаль, но я не знаю, что сказать тебе... Ты мой сын, я тебя содержу, люблю тебя... но о жене должен думать ты сам.
- Да, но почему она меня бросила? Он покачал головой:
- На твоем месте я бы не выяснял... Оставь... Так ли уж тебе важно знать мотивы?
- Очень важно... важнее всего.
В эту минуту вошли два священника; отец встал и пошел им навстречу, сказав мне:
- Зайди попозже... Мы поговорим... Сейчас я занят.
Я понял, что от него мне ждать нечего, и вышел.
Мать Аньезе жила неподалеку, на проспекте Виктора-Эммануила. Я подумал, что единственный человек, который может объяснить мне тайну этого ухода, - сама Аньезе. И я отправился туда. Я взбежал по лестнице, прошел в гостиную. Но вместо Аньезе ко мне вышла ее мать, которую я терпеть не могу; она тоже занимается торговлей; это женщина с черными крашеными волосами и румяными щеками, всегда улыбающаяся, скрытная и фальшивая. Она была в халате, на груди приколота роза. Увидев меня, она сказала с напускной приветливостью:
- А, Альфредо, какими судьбами?
- Вы знаете, почему я пришел, мама, - ответил я, - Аньезе меня оставила.
Она спокойно сказала:
- Да, она здесь, сынок. Что же делать? Такие вещи случаются на свете.
- Неужели это все, что вы мне можете ответить? Она посмотрела на меня пристально и спросила:
- Ты сказал своим?
- Да, отцу.
- А он что?
Какое ей было дело до того, что сказал мой отец? Я ответил неохотно:
- Вы знаете папу... Он говорит, что не нужно выяснять.
- Он правильно сказал, сынок... Не выясняй.
- Но в конце концов, - сказал я, начиная горячиться, - почему она ушла? Что я ей сделал? Почему вы мне не скажете?
Говоря это очень раздраженно, я мельком взглянул на стол. Он был покрыт скатертью, на скатерти лежала белая вышитая салфеточка, а на ней стояла ваза с красными маками. Но салфеточка лежала не в центре стола. Машинально, даже не сознавая, что делаю, пока она смотрела на меня, улыбаясь и не отвечая, я поднял вазу и водворил салфеточку на место.
Тогда она сказала:
- Молодец... Теперь салфетка в самом центре... Я этого не заметила, а ты сразу увидел беспорядок... Молодец... Ну, а теперь тебе лучше уйти, сынок.
Она встала; встал и я. Я хотел спросить, не могу ли я видеть Аньезе, но понял, что это бесполезно; к тому же я боялся, что, встретясь с ней, потеряю голову и наделаю или наговорю глупостей. Так я и ушел оттуда и с того дня не видел больше своей жены. Быть может, она когда-нибудь вернется, поняв, что такие мужья, как я, попадаются не каждый день. Но она не перешагнет порога моего дома, пока не объяснит, почему все-таки она меня оставила.
Приятный вечерок
Сколько же нас было? Шестеро. Две женщины - Аделе, жена Амилькаре, и Джемма, их племянница из Терни, приехавшая в Рим погостить, и четверо мужчин - Амилькаре, Ремо, Сирио и я. Первая ошибка была в том, что мы пригласили Сирио, - у него язва желудка, и он очень раздражителен - готов вспылить из-за малейшего пустяка. Вторая ошибка была в том, что мы предоставили выбор ресторана Амилькаре. Поскольку он должен был платить за троих, а входить особенно в расходы ему не хотелось, он, когда мы все встретились на площади Индипенденца, настоял на том, чтобы отправиться в хорошо известный ему ресторан. До него отсюда рукой подать, хозяин - его приятель, кормят там превосходно, и нам сделают скидку...
Мы должны были бы раньше сообразить, что хорошего может встретиться в этих жалких кварталах рядом с вокзалом? В этом районе бывают лишь люди, которые в Риме проездом, да солдаты из казармы Макао. И вот мы зашагали по прямым улицам, мимо мрачных зданий; а мороз в тот вечер был настоящий, январский, жесткий, пощипывающий. Амилькаре, который любит хорошо поесть, без конца повторял:
- Ну, друзья мои, сегодня я себе устрою первоклассное угощение... Буду есть и пить, не думая о печени, почках, желудке и прочих внутренностях. Я тебя заранее предупреждаю, Аделе, чтобы ты не вздумала ворчать по своему обыкновению.
- По мне, - сказала Аделе, которая в противоположность своему толстому и веселому супругу была худая и печальная, - поступай как знаешь... А завтра посмотрим...
Ремо тем временем шутил с Джеммой - красивой черноволосой девушкой, а мы с Сирио обсуждали последний футбольный матч. Так мы прошли несколько пустынных улиц, названных в честь различных сражений, битв, которые происходили когда-то в Италии, - Кастельфидардо, Палестро, Калатафими, Марсала, - и наконец достигли двери, над которой между двумя электрическими фонарями висела вывеска: "Траттория Африка". Мы вошли.
Ресторан - мы это сразу заметили - был не бог весть какой. В первой комнате стояло несколько мраморных столиков, за которыми только пили вино; вторая комната была разделена на две части перегородкой. В одной половине помещалась кухня, а в другой - собственно ресторан с пятью или шестью столиками, застланными скатертями. В остальном здесь царило обычное для привокзальных заведений убожество: пол усыпан опилками, штукатурка на стенах облупилась, стулья шатаются, столы тоже, скатерти - штопаные, дырявые, да к тому же еще грязные. Но что нас окончательно сразило, так это холод, сырой, пронизывающий, как в пещере. Сирио, входя, даже воскликнул:
- Ого! Вот так Африка!.. Здесь нетрудно и воспаление легких схватить...
И действительно, холод был ужасный: посетители сидели за столиками в шляпах, в пальто с поднятыми воротниками, изо рта при дыхании шел пар, совсем как на улице.
Мы сели за один из столиков, и к нам тотчас же подошел хозяин субъект с мрачной квадратной физиономией, с мутными недовольными глазами. Амилькаре чрезвычайно ему обрадовался и спросил:
- Сор * Джованни, вы меня помните? Но тот без тени улыбки ответил:
* Сокращенное "синьор". - Прим. перев.
- Меня зовут Серафино, а не Джованни... и, по правде говоря, я вас не помню.
Амилькаре был неприятно поражен и засыпал его вопросами. Хозяин морщил лоб, стараясь вспомнить, и в конце концов воскликнул:
- Ну да! Теперь я вас припомнил! Вы были здесь под Новый год, ели колбасу с чечевицей.
Амилькаре ответил, что Новый год он встречал дома.
В общем, они так друг друга и не узнали. Затем хозяин извлек из кармана своей засаленной белой куртки карточку и спросил:
- Что будут кушать синьоры?
С воспоминаниями было покончено.
Мы взяли карточку и сразу же увидели, что веселого тут мало: только макароны с сыром, аббакио *, куры, сыр и фрукты. Амилькаре, спасая свой престиж, настаивал перед хозяином:
* Жаркое из молодого барашка. - Прим. перев.
- Но ведь у вас есть ваше фирменное блюдо... спагетти по-любительски.
Хозяин подтвердил, что, действительно, у них есть спагетти по-любительски. Мы все заказали закуску и спагетти, кое-кто еще аббакио, а другие - жареных кур. Что касается десерта, то мы решили еще подумать. Тут Сирио вдруг заявил, что желает супа, и хозяин обещал подать ему куриный бульон. Потом спросил, какого нам угодно вина: белого или красного, сухого или полусухого? Мы выбрали сухое Фраскати, хозяин принес бутылки, бокалы, хлеб, завернутые в салфетки приборы и ушел на кухню.
Амилькаре, приободрившись, спросил:
- Ну, как вам здесь нравится?.. Ведь правда же здесь хорошо?
Мы молча переглянулись, затем Сирио высказал общее мнение:
- Хорошо ли здесь, мы еще увидим... А пока что мне кажется, будто я нахожусь в общественной уборной.
Этот ответ очень не понравился Амилькаре, и между ним и Сирио тотчас же завязалась перепалка: ты вечно всем портишь праздник, а тебе лишь бы экономить; с твоей язвой желудка нечего ходить по ресторанам, а ты поесть любишь, а тратиться не хочешь, и так далее. Между тем время шло, а нам все не подавали, и мы, как это обычно бывает в плохих ресторанах, принялись за вино и хлеб, разговаривая о том о сем.
Было ужасно холодно: ноги у всех замерзли, спины застыли. А от вина может быть, потому, что оно, как утверждал Сирио, было разбавлено водой, чем больше мы его пили, тем холоднее нам становилось. В конце концов Амилькаре, потеряв терпение, отправился на кухню. Скоро он возвратился очень довольный и объявил, что сейчас нам подадут. И в самом деле, вслед за ним явился хозяин и принес закуску. Мы заглянули в тарелки: вот так убожество! Пара артишоков, тоненький ломтик ветчины и одна сардинка. Сирио обратился к Амилькаре:
- Мне кажется, угощение-то у тебя сегодня будет неважное.
Приступили было к закуске, но тут же все заговорили, что ветчина дьявольски соленая и есть ее невозможно.
- Африканская ветчина, - сказал Сирио. Он, казалось, задался целью весь вечер поддразнивать Амилькаре.
Одним словом, вся закуска так и осталась на тарелках. К счастью, тут в качестве подкрепления подоспели спагетти. От них шел пар, потому что воздух в комнате был ледяной, но стоило только взять их в рот, как сразу обнаружилось, что они чуть теплые. Тем временем Сирио старательно мешал в своем бульоне ложкой, словно надеялся отыскать в нем жемчужину. Потом он подозвал хозяина и совершенно серьезно спросил:
- Вы что, охотник?
Хозяин ответил, что он не понимает вопроса. Тогда Сирио сказал:
- Вы, верно, стреляли в этот бульон из ружья?
- Что вы этим хотите сказать?
- Я хочу сказать, что ваш бульон весь пропах дымом.
Хозяин запротестовал и довольно грубо:
- Какой еще тут дым?.. Дым в моем бульоне?.. Да у вас в голове дым!
Сирио побледнел и возвысил голос:
- Раз я сказал, что бульон пахнет дымом, значит вы должны мне верить.
Хозяин заворчал, пошел на кухню и возвратился с кастрюлей, чтобы показать нам мясо, из которого был сварен бульон. Пока он по очереди подносил каждому из нас под нос кастрюлю, раздался крик: - Ой! Таракан!
Мы все обернулись, - это крикнула Джемма, племянница Амилькаре; она показывала на что-то черное в своей тарелке со спагетти. Хозяин заспорил:
- Ну, какой там таракан!.. Это просто лук, он немного подгорел...
Но Джемма упорствовала:
- А я вам говорю, что это таракан... Смотрите... вот даже лапки...
Хозяин подошел к ней и посмотрел; это, действительно, был таракан. Подхватив его вилкой, хозяин невозмутимо сказал: