Старк ушел куда-то, и я пользуюсь случаем прочесть письмо из Петербурга.
   При нем я не могу читать этих писем. Известия меня ужасно расстроили: заболела Марья Васильевна, Катя везет ее в Петербург.
   Илья пишет, что у нее какая-то внутренняя болезнь и доктора в Тифлисе советуют сделать операцию. Илья опасается, что это рак — в их семье все умирают от рака — он очень удручен: это видно по письму.
   «Я даже рад, — пишет он, — что ты останешься лишнее время в Риме, пока маме будут делать операцию». Я не нужна, не нужна ему, он не зовет меня разделить с ним горе, пережить тяжелое время вместе. Пусть так — это так и надо, но мне невыносимо тяжело.
   Я приеду, буду собирать мое имущество, укладывать… разорять гнездо, к которому я привыкла, в котором я была счастлива, с которым так сжилась.
   Там я жила свободно, свободно работала…
   Зачем я об этом думаю? С этим все кончено, кончено. О, как мне тяжело, как мне невыносимо тяжело! А слез нет…
 
   Старк сегодня очень весел. Я ему сказала, что он позирует в последний раз, и это привело его в восторг.
   Он шалит, смеется, уверяя, что ему надо размяться, схватывает рапиру и начинает гоняться за Васенькой. Они прыгают через стулья, роняют подрамники.
   Входит Латчинов.
   Он, как всегда, спокоен и шутливо изящен. Он подносит мне букет орхидей и, обращаясь к Старку, говорит:
   — Конечно, когда вы существовали в отдаленные века, вам приносили в жертву гранатные яблоки, розы, белых козлят, а теперь при вашем втором воплощении, в наш век прозы, вот вам сигары. Попробуйте, я достал их случайно — кажется, не дурны.
   Он подает Старку коробку и прибавляет шутливо;
   — Сегодня, против обыкновения, Дионис, кажется, не гневается?
   — Да уже лучше бы сидел сычом, как всегда, — говорит Васенька, выходя из алькова, куда Старк загнал его, — а то расшалился, сладу нет, чуть мне глаза не повыколол.
   — Вербер! Я хочу научить вас фехтовать! — говорит Старк. — Ну, голубчик, ну, возьмите рапиру, встаньте вот так! Раз!
   Держа рапиру в одной руке, другой он берет ее за конец, слегка откинувшись назад, улыбается. Как в эту минуту он красив!
   Лицо его горит от недавней возни, грудь высоко поднимается.
   — Два! — кричит он, неожиданно делая выпад. — Ну, вот вы опять в угол!
   — Дайте-ка мне рапиру, — говорит Латчинов, — я когда-то недурно фехтовал.
   Они нашли маски, но нагрудников и перчаток у меня нет, Старк ужасно огорчился.
   — Приходите ко мне, у меня все это есть — и мы посмотрим, могу ли я постоять за себя на случай дуэли, — улыбается Латчинов, — ас вами случалась эта неприятность?
   — О, нет, я такое кроткое существо! — отвечает Старк, делая наивную физиономию.
   — Не верьте ему, Александр Викентьевич, он самый несносный бретер, — вмешиваюсь я. — Смотрите на руку, у плеча след от пули, здесь шрам от шпаги — еще бы на два сантиметра и прямо бы в сердце! Хорошо, что я поторопилась написать его, а то через несколько лет, если его не убьют, вся модель будет в изъянах!
   — Нет, Тата, — хватает он меня за руку, — разве теперь я стану рисковать жизнью по пустякам, как прежде? Теперь моя жизнь нужна, она мне дорога, ты сама понимаешь это.
   — У меня, — говорит Латчинов, — чуть не вышло дуэли из-за карт!
   — Вы разве игрок?
   — Я никогда не играл, но единственный раз, что я сел играть, я поссорился с моим партнером, и дуэль не состоялась потому, что мой противник умер накануне, от разрыва сердца. Я ужасно жалел, что не я убил его.
   — Фу, Александр Викентьевич, — говорю я, — неужели вам было бы приятно убить человека?
   — Я знаю! Это было год тому назад, здесь, в Риме, — вдруг неожиданно восклицает Васенька, — все много об этом говорили — вы должны были драться с бароном Z.
   — С бароном Z.? — спрашиваем я и Старк одновременно.
   — А ты, Тата, откуда знаешь про него?
   — Мне рассказывал Сидоренко! — говорю я смеясь.
   — Ах, болтун! — тоже смеется Старк. — Вот сплетник-то! Так Z, умер! Я тебе, Тата, расскажу ужасно смешную историю про него.
   И вдруг Старк заливается неудержимым хохотом и валится на диван.
   — Чего вас проняло-то? — удивляется Васенька. — Ой, уймитесь вы, а то Татьяна Александровна еще после «гнева» — то «Смех Диониса» для пандану захочет написать. Сами тогда ругаться будете.
   В самом деле, как всякое его движение просится на картину! Каждая поза, которую он принимает на диване, грациозна. Но отчего во мне нет прежней страсти? Или я сгорела на этой любви?
   Бабочка потеряла радужные крылья, розы осыпались, фейерверк потух!
   Старк, немного успокоившись, взглядывает в лицо Васеньки и опять валится на диван в порыве неудержимого смеха.
   — Ну, Дионисий, вы лопните этак-то! — говорит тот. — Хорошо, что у вас жиру мало, а то бы вас кондрашка хватил! Да перестаньте вы, ну вас! Вспомните хоть то, что вы без брюк, а здесь дама.
   Старк поспешно вскакивает с дивана и одергивает свою шкуру пантеры с таким испугом, что я, взглянув в его растерянное лицо, сама начинаю хохотать, но смех мой замирает, когда я случайно оборачиваюсь к Латчинову.
   На его всегда спокойном лице застыло выражение страха и скорби. Отчего это?
   — Ну, Эдди, — говорю я, — довольно, иди-ка позировать, а то я на завтра назначу еще сеанс.
   — Ой! Нет, нет! — пугается он. — Невольники! Где мой тирс! За мной, менады! Эвоэ! — кричит он, бросаясь к подиуму, и одним прыжком вскакивает на него.
 
   Письмо от Жени, со множеством марок — целая рукопись.
   «Милая сестричка, я писала это бесконечное письмо три дня, но вы уж соберитесь с духом и прочтите все до конца».
   Это целая поэма. Чистая, светлая поэма чистой любви.
   «Он» еще молод, всего четыре года, как окончил университет, но уже написал историческое исследование, которое заметила критика… Следуют вырезки из газет, «Он» ей был представлен подругой на концерте, но оказалось, что они были знакомы еще детьми на Кавказе.
   «Мы слушали вместе симфонию Бетховена!»
   Она хотела мне уже давно написать об этом, но не совсем была уверена в своем чувстве.
   Теперь же она уверилась и решила, что я первая должна знать об этом.
   «И представьте, Татуся, он с бородкой! Мне кажется, что так и надо, хотя он сбрил бы ее непременно, если бы я попросила».
   Свадьба отложена, потому что теперь «не до того». Марья Васильевна приехала с Катей. Операция назначена через неделю в одной из лечебниц, куда ее уже поместили.
   Я читаю, слезы не текут из моих глаз, а остановились в горле и душат меня.
   Я не нужна, меня не зовут.
   Но ведь я по доброй воле ушла оттуда и готовлю им всем удар. Да, может быть, это и не удар совсем! Тем лучше.
   Прежде в такие минуты я бежала к Старку и все забывала, а теперь мне нет забвения в его объятиях.
   Да и он, как Иосиф Прекрасный, убегает, когда страсть начинает охватывать его.
   — Я такой несдержанный, Таточка, я могу нечаянно сделать тебе больно, слишком крепко обнять!
   Он по ночам вскакивает с постели и умоляет:
   — Не целуй меня, милая, ты знаешь, что я теряю рассудок от твоих поцелуев, не говори… слова твои кружат голову, я теряю с тобой память, а надо помнить о «нем»!
   Он меня постоянно упрекает в недостатке любви к будущему ребенку.
   Не правда! Я уже люблю его, ему я отдаю свою свободу, родину, привычки, может быть, искусство — и не проклинаю его.
   Я его уже люблю. Бедная крошка!
   Но почему он бедный? У него будут все удобства жизни, хороший уход, обожающий отец, любящая мать… и все же мне его ужасно жалко.
 
   Дионис окончен.
   Все знакомые и даже незнакомые перебывали у меня в мастерской. Я слышу столько похвал и от таких знатоков, что должна бы быть счастлива.
   Но когда я положила последний мазок и отошла от картины — мои личные ощущения так властно охватили меня, что я поняла, что теперь надо вернуться в мир, к людям, к моим горестям и заботам.
   Может быть, и чувство, какое-то странное чувство, что я не напишу ничего лучше этого, щемит мое сердце.
 
   Васенька зато счастлив за меня. Он даже расчесал свои длинные косицы и рано утром сбегал к Старку за модным галстуком.
   Он принимает посетителей с важным видом и от волнения уничтожает десятую бутылку сельтерской.
   Вечером, когда все уходят, является Старк, счастливый, сияющий, с коробкой, перевязанной голубой лентой.
   — Это тебе мой подарок, Татуся, — говорит он.
   В коробке — великолепное, старинное венецианское кружево.
   — Ты с ума сошел! — восклицаю я. — Сколько ты денег бросил на эти кружева!
   — Это не просто кружева, Тата, — говорит он нежно, — это твоя подвенечная вуаль.
   «Не нанял ли ты еще оркестр музыки?» — хочется мне сказать, но я чувствую, что это жестоко, и ласково благодарю.
   — Неужели ты хочешь делать свадьбу с помпой? — спрашиваю я через несколько минут.
   — Никакой особой помпы не будет. Но я тоже не хочу прятаться, Я горжусь тобой! Ты — моя жена, мать моего ребенка…
   — Вот в том-то и дело; мне придется венчаться, когда все уже будет заметно, и торжественность выйдет довольно комичной.
   — Ничего не будет заметно. Мы едем в Париж через три дня. Я получил телеграмму и не могу ни минуты дольше оставлять мое дело; если опоздаю, то теряю очень много, если не все.
   — Но ты забыл, что мне нужно ехать в Петербург! — говорю я с досадой.
   — Как? Ты все-таки едешь туда?
   — Да, ведь это необходимо.
   — Ты не поедешь! — бледнеет он.
   — Ты прекрасно знаешь, что я должна ехать.
   — Ты можешь написать.
   — Писать надо было два с половиной месяца назад, а теперь это будет величайшая… бестактность… Наконец, у меня там картины, этюды.
   — Их может привезти Вербер.
   — Не могу, — говорит Васенька, — во-первых, у меня пятнадцать лет не плачено за паспорт, а во-вторых, я запутан в политическую историю и меня туда не пустят.
   — В политическую историю? Вы, Васенька?
   — Да, вот, я!
   — Как же вы запутались, сидя здесь?
   — Я от здешних анархистов что-то пересылал своим прежним товарищам. Меня тут потом таскали в посольство, спрашивали, что я посылал, а я почем знаю? Что-то писаное. Верно, те там вляпались.
   — Не знала я, Васенька, что вы у нас политикой занимаетесь, да еще с анархистами дружите, — смеюсь я.
   — Какая дружба! Я с ними у тетки Зои макароны ел — вот и вся дружба. А они были ребята ничего себе.
   — Я, Тата, не хочу, чтобы ты ехала, — прерывает Васеньку Старк.
   — Я должна ехать и поеду! Наконец, ты сам же мне говорил, что для брака во Франции требуются все бумаги, а у меня здесь один паспорт.
   — Когда же ты едешь? — спрашивает он с испугом.
   — Послезавтра!
   — Я еду с тобой! Пусть все пропадает, Я не могу отпустить тебя одну.
 
   Еле уговорила Старка отпустить меня в Петербург одну; ему самому необходимо ехать в Париж, не терять же ему из-за меня чуть не все свои деньги. Чего он боится? Неужели ему приходит в голову, что я могу остаться там?
   Я ему это высказала.
   — Ты бы простил меня, если бы я явилась к тебе с чужим ребенком?
   — Ребенка? Нет! Никогда! Но… но тебя одну… не знаю… не знаю… Ты едешь, я тоже должен ехать, но не медли там; помни, Тата, что каждая минута в разлуке с тобой для меня невыразимая мука… Тата! Жена моя, счастье мое, жизнь моя!
 
   Я приехала домой.
   Домой! Нет! Нет, это уже не мой дом.
   Я не даю себе отчета, как Илья и Женя встретили меня…
   Как увидала я Илью, во мне все упало.
   Я бросилась к нему — прижалась головой к его груди и плакала… плакала…
   Они, увидав мое лицо, сразу решили, что я больна. Женя в карете болтала о посторонних вещах, а Илья молча обнял меня.
   Я жалась к нему и думала: в последний раз! Вот через час, через два ты оттолкнешь меня и мы будем чужие. Мы — чужие. Такие родные и близкие до сих пор.
   И это юное существо, сидящее напротив, отвернется от меня с презрением.
   — Все это как-то посыпалось сразу, — говорит Илья, — и мама заболела, и Катю арестовали.
   — Как Катю? За что?
   — Ты знаешь, сама она никакой политикой не занималась, но одни из ее друзей на Кавказе попались на чем-то очень серьезном. Ты не волнуйся, мы хлопотали, и для Кати все кончится высылкой за границу, я даже думаю, что через несколько лет она может вернуться к нам. Зато вот Женя… — Он ей улыбается.
   — Знаю! Знаю! Поздравляю тебя от всей души, деточка моя! — говорю я, протягивая ей руки.
   Она бросается ко мне и душит поцелуями. Поцелуешь ли ты меня завтра?
 
   За обедом я ничего не ем.
   Как я ему скажу! Все посыпалось на него сразу, и еще я держу за пазухой камень.
   Но есть еще нечто самое ужасное, самое страшное!
   Один взгляд на Илью — и я поняла, что никогда я не переставала его любить… Я никогда бы сама не решилась оставить его и, если бы не этот ребенок, я готова сделать подлость — все скрыть, и красть счастье — остаться здесь, около него!
   Около него я опять воскресла бы для искусства. Он не был знатоком и помощником мне, но он никогда не мешал мне, не ревновал меня, он понимал, что это мое призвание, и мирился с этим.
   «Тот» не будет мириться. Женя вышла распорядиться по хозяйству, и Илья говорит мне поспешно:
   — Я не хотел говорить при Жене, но маме очень худо: у нее рак; с операцией или без операции дни ее сочтены. С операцией она протянет год, от силы два, не больше.
   Я закрываю лицо руками.
   — Я не хотел тебя вызывать, Таня; я знал, что нельзя тебя отрывать от картины… картина твоя очень удачна, у нас уже много говорят о ней… но были моменты, когда я хотел дать тебе телеграмму, — так было тяжело. Мама торопит свадьбу Жени, кажется, она сама сознает свое положение… Женя повенчается с Кунавиным и уедет… Кати нет… мама… — Он встал и заходил по столовой.
   — Останемся мы с тобой, Таня, вдвоем — ты только, родная, у меня и остаешься.
   — Нет! Не могу! — вскакиваю я. — Илья, мне нужно поговорить с тобой.
   — Что, Таня, что с тобой? Какое странное у тебя лицо, — хватает меня Илья. Я шатаюсь.
   — Дитя мое, какие тут разговоры! Ты совсем больна, поди, ляг скорее, — говорит он, ведя меня в спальню.
   Я иду почти машинально.
   — Приляг, Танюша, или ложись лучше спать.
   — Нет, Илья, нет, я должна говорить с тобой и сейчас, сию минуту. Запри двери. Он запирает двери и говорит:
   — Ты меня пугаешь. Я жду чего-то очень худого, Таня.
   Я беру его обе руки и прижимаюсь к ним лицом. Еще минуту дай погреться в твоей любви! Она исчезнет сейчас, пропадет навсегда.
   Вот, верно, так чувствует себя преступник перед казнью.
   — Ну, соберись с духом, Таня, — говорит он глухим голосом.
   — Я не могу., не люби ты меня, Илья, я не стою… я дрянная женщина, — шепчу я.
   — Ну, я догадываюсь, Таня, ты увлеклась кем-нибудь?
   Я молчу и еще теснее прижимаюсь к его рукам.
   — Что же делать, — после минутного молчания говорит он, — в своих чувствах мы не властны, детка. Такая уж, видно, судьба — одно к одному. — Он встает и делает несколько шагов по комнате.
   Я сижу опустив голову.
   — Я давно заметил это, Таня, еще в С.; когда я приехал, твое нервное состояние бросилось мне в глаза. Это ведь началось в С.?
   Я киваю головой.
   — Я видел, чувствовал, но не понимал, что с тобой. Я даже хотел тебя спросить.
   — Отчего же ты не спросил меня тогда! — говорю я с отчаянием. — Я бы все, все сказала тебе, ты бы помог, ты бы отрезвил меня!
   — Не отчаивайся так, детка, что делать, я вижу свою ошибку. Я человек уравновешенный, спокойный и я, сам не знаю почему, как-то боюсь всякой экспансивности. У меня является страх быть смешным. Я даже иногда злился на тебя, что ты так откровенна, так порывиста, и из какого-то невольного упрямства я останавливал твои порывы. Да, это была моя ошибка, Таня. Я не был никогда откровенен и словно боялся твоей откровенности.
   Ты иногда бросалась ко мне в порыве восторга или тоски, а я нарочно охлаждал твой порыв, только потому, что он казался мне странным у взрослого человека. Ты часто затевала разговор о чувствах, ощущениях, о чем-нибудь личном — я сводил на общие вопросы или старался шуткой прекратить такой разговор; мне казалось, что не следует и не стоит разбираться во всем этом. Ты уходила обиженная, огорченная — мне было жаль тебя, но я думал: надо ее учить жить просто, Я сознаюсь, Таня, мне все хотелось тебя чему-то учить. Хотелось выучить тебя жить просто, и я отнимал у тебя поэзию жизни. Это и была ошибка, самая большая, С тобой заговорили на «языке богов»… прости, ты видишь, я так привык шутить с тобою, что даже в такую тяжелую минуту мне не удержаться от шутки, — но язык этот был твой родной язык, и ты откликнулась на него всем сердцем.
   Он помолчал с минуту.
   — Но, Таня, может быть, твое увлечение только кажется тебе серьезным? Может быть, оно понемногу пройдет, забудется, ты справишься с ним, и не надо будет ломать жизнь себе и мне. Ну, понравился тебе кто-то, ну, и пройдет.
   — Ты не понял меня, Илья. Нам необходимо расстаться! Я жила в Риме с этим человеком и беременна от него.
   Илья отшатывается от меня, какая-то судорога пробегает по его лицу, и он хватается за сердце.
   Я кладу голову на сложенные на стол руки и молчу.
   В печке потрескивают дрова. Женя играет экзерсисы в гостиной.
   Молчание тяготит меня, я поднимаю голову. Илья сидит на стуле, неподвижно смотря перед собой.
   — Скажи что-нибудь, Илья. Ты видишь, делать нечего. Я уеду, как можно скорее, завтра, если хочешь.
   — Постой, Таня! Это все так ошеломило меня, что я не могу сообразить ничего хорошенько, — говорит он, не глядя на меня. — Дай обдумать, понять. Я еще не освоился с этой мыслью, я был так далек от этого, но… — Он хотел идти, потом остановился.
   — Видишь, я говорить теперь не в состоянии, но хочу задать тебе один вопрос: каков этот… этот господин? Честный ли он человек?
   — Ах, ты с практической стороны… Да, будь спокоен. Он спит и видит повенчать меня в мэрии и двух церквях.
   — В мэрии? Он иностранец?
   — Да.
   — А я думал… — говорит Илья, потирая себе лоб.
   — Что ты думал?
   — Ничего, Таня, потом, не могу… завтра поговорим. Постарайся заснуть, ты совсем больна. И он уходит. Уходит!
   Кончено, кончено, теперь все кончено!
   — Женя, — слышу я голос Ильи, — не ходи к Тане; ей очень нездоровится.
 
   «Надо подтянуться», — думаю я на другой день, но не могу.
   Мне кажется, что я вся разрываюсь на части.
   Голова болит, тошнота страшная.
   Женя входит ко мне в жакетке и в шапочке, она идет в лечебницу к Марье Васильевне.
   Увидав мое буквально серое лицо, она испуганно говорит:
   — Ложись сейчас, Таточка, сейчас ложись. На тебе лица нет!
   — Нет, Женя, мне легче на ногах, иди с Богом.
   Мама, верно, ждет тебя — передай ей мой поцелуй.
   Она уходит, а я сажусь в кресло в моей уютной спальне и с тоской гляжу вокруг.
   Ведь каждый предмет здесь говорит мне о страничке моей жизни, о моих думах, надеждах.
   Там, за этой дверью, моя большая, светлая мастерская, там пережито много радостей, много того, что никогда не повторится.
   Ведь я отрываюсь от прочно свитого гнезда, от друзей, от родины, от любимого человека! Да, я ясно чувствую, что я люблю его и буду всегда любить. Ведь каждый неодушевленный предмет в этой квартире привязан невидимой, но крепкой нитью к моему сердцу.
   И все эти нити я должна оборвать сразу. Ведь посмотреть со стороны, какой пустяк — отобрать необходимые вещи, уложить в сундук. А я вот не могу приняться за это, точно мне приходится резать себе тело ножом! — Уйди ты, Фомка, — говорю я моему любимцу — серому котику, которого я подобрала когда-то больным, изувеченным котенком, выходила и вырастила.
   — Уйди, голубчик, не надрывай мне сердца. Я не знаю, что будет с тобой! Илье будет не до тебя, а прислуга, может быть, выгонит, и замучают тебя дворники! — и я заливаюсь слезами, упав головой на стол. Я здесь получила дар слез.
   Чья-то рука опускается на мою голову. Я сразу чувствую, чья это рука. Я хватаю ее и целую, целую, обливая слезами.
   — Не надо изводить себя, Танюша, — говорит Илья, садясь напротив меня. — Не думай ты обо мне. Посмотри на меня, я успокоился и пришел обсудить с тобой необходимые мелочи.
   Я смотрю на его лицо. Лицо его осунулось, как-то сразу постарело, но оно действительно совершенно спокойно.
   «Нет, ему легче, чем мне», — думаю я с тоской.
   — Ну, обсудим, — говорю я со вздохом.
   — Мама очень слаба после операции, Таня, и надо ее поберечь. Женю я бы тоже не хотел посвящать во все это.
   — Да, да, — с мольбой говорю я, — сделай мне милость, если можно, скрой от нее хоть на время. Я не хочу испортить ей первое время ее замужества.
   — Да, Таня, я все обдумал: ты уж как-нибудь смирись, останься здесь на неделю, а там мы скажем, что врачи посылают тебя лечиться до весны, а там… там как-нибудь обойдется.
   Я киваю головой.
   Илья молча гладит кота, вскочившего к нему на колени.
   — Илья, — говорю я дрожащим голосом, — у меня к тебе просьба; может быть, она покажется тебе глупой и смешной при таких обстоятельствах… но… но., не бросай Фомку.
   Илья грустно улыбается.
   — Не беспокойся, Таня; он всегда останется у меня. Ведь это будет единственное живое существо, все, что останется мне от всей семьи. — Голос его обрывается. Я мучительно рыдаю.
   — Голубушка, родная моя, перестань, пожалей ты себя. Это ужасно глупо, что я говорю тебе такие «жалкие» речи. Да ведь я понимаю, что ты себя мучаешь жалостью ко мне. Да и о чем, собственно, ты плачешь? Подумай. Ну, теперь тяжело, неприятно, но ведь это не надолго. Ты соединишься с любимым человеком…
   — Да не люблю я его, Илья! — говорю я с тоской.
   — Что?!
   — Да, да, не люблю! — кричу я, вскакивая. — Это было безумие и страсть, мгновенная, с первого взгляда. Я боролась с собой, я понимала, что все это не любовь, и переборола себя. Я поехала в Рим, уверенная в себе, но потом… я не знаю… я не могу… Это была страсть, гипноз, все, что ты хочешь, но это была не любовь! Я еду не на счастье и радость. Я хороню свой талант! Это не любовь. Все это сгорело, кончилось. Я одного тебя люблю и любила, оттого я и плачу, оттого и разрывается мое сердце!
   Илья неожиданно хватает мою голову и прижимает к своей груди.
   — Таня, родная моя, правда ли это? Илья плачет. Неужели он еще любит меня? Я пугаюсь этих слез, я вся дрожу, и, почти теряя сознание, со стоном охватываю руками его шею.
   Когда я прихожу в себя, он держит меня на руках, как ребенка, гладит по голове и дрожащим голосом говорит:
   — Если это верно — все поправимо, Таня. Забудем обо всем. Ведь случается же, что муж с женой расходятся, живут розно, а потом опять сходятся.
   — Но ты забываешь…
   — Нет, родная, нет. Я знаю, о чем ты говоришь. Скажи мне: ну, если бы я увлекся кем-нибудь, а потом принес тебе ребенка и сказал: «Таня, с той женщиной покончено, я ее не любил и не люблю. Я люблю только тебя… но вот ребенок…» Скажи, неужели бы ты не простила, не приняла в дом этого ребенка?
   — Конечно бы, приняла, — шепчу я.
   — Зачем же ты думаешь, что я хуже, чем есть?
   — Но ты не будешь любить его.
   — Таня, голубушка, ты, конечно, и не потребуешь от меня к нему отцовского чувства, ласки. Но мои заботы, мой труд к его услугам, а может быть, со временем, когда острое чувство пройдет, я и буду ему настоящим отцом. Ведь твои дети от мужа могли быть живы, разве это мне помешало бы любить тебя?
   — Илья! Илья! Что мне сказать тебе? Могу ли я принять от тебя такую жертву?
   — Не жертва это, Таня, не жертва, а не могу я жить без тебя; пойми, что одна мысль, что я теряю тебя, убивает. Ведь вчера поразило меня не то, что ты сказала мне, а то, что ты уходишь от меня.
   — Не говоришь ли ты этого под первым впечатлением? — говорю я, чувствуя, что вся моя измученная душа оживает, что мое горе отходит куда-то, будущее светлеет.
   — Нет. Таня, ты меня хорошо знаешь, я не говорю под впечатлением минуты. Ты-то не ошибаешься ли под впечатлением жалости ко мне, — говорит он с тревогой.
   — Нет, Илья! Вся моя жизнь теперь в тебе и для тебя. Ты сам понимаешь, как ты бесконечно добр. Если бы я даже не любила тебя, то в эту минуту я отдала бы тебе мою любовь всю и навсегда.
 
   Я послала письмо.
   Конечно, я прекрасно сознаю, что причиняю большое горе, но ведь такое же горе я готовила любимому человеку. Старку легче будет перенести. Он так красив — неужели не найдется женщины, которая его сумеет утешить. Что же мне делать, если я не могу жертвовать Ильей и искусством.
   Я написала, чтобы о судьбе ребенка он не беспокоился: мы повенчаемся с Ильей, и ребенок будет законный, Я сознавалась, что очень виновата, причиняя ему горе, но ведь такое же горе он сделал другому человеку. Я плакала над этим письмом и просила забыть меня и простить, если возможно.
   Через четыре дня я получила телеграмму:
   «Je vous maudis!»[19] Очень эффектно. Не знаю, но мне это кажется чем-то театральным. Эта телеграмма успокоила мою совесть: ни строчки письма, ни намека на ребенка… Может быть, это тоже красиво? Но я, верно, разучилась это понимать.
   Дни бегут за днями. Вот уже месяц, как я здесь.
   Сердце мое покойно. Мне грустно иногда до боли, но какой-то тихий свет кругом… это Илья, его любовь.
   Он, кажется, забыл о себе и, едва увидев грусть на моем лице, сейчас же старается разогнать ее ласками или шуткой.
   Моя беременность ужасно тяжелая, но, несмотря на это, я работаю много.
   Задуманную картину я буду писать, когда поправлюсь, а теперь пишу портрет одного писателя, начатый еще до моей болезни.
   Разговоры о моей картине сделали мне имя, у меня просят портреты, но я не могу брать заказов — вдруг умру при родах.