Я киваю головой.
   — Я буду писать тебе, это ты должна позволить. Я не требую ответов на мои письма, но я прошу иногда написать два слова. Правда, милая?
   Какой музыкой звучит для меня этот голос.
   — Да, — шепчу я, как во сне, смотря на него.
   — Не смотри на меня так, Тата, — говорит он, закрывая глаза, — я боюсь упасть к твоим ногам. Я не смею поцеловать даже твою руку, чтобы не потерять голову от прикосновения к тебе.
   Он хватается за голову и шатается, я делаю невольное движение к нему.
   — Не подходи, Тата, — выпрямляясь говорит он. — Я хочу, чтобы ты верила мне, а сейчас я не отвечаю ни за минуту более, Помни — я жду тебя. Уходи, уходи! — вырывается у него почти крик и он бежит от меня вниз по обрыву, перепрыгивая через кусты. Камни сыпятся из-под его ног.
   Я протягиваю вперед руки и шепчу «Вернись, вернись».
   Я, притворившись больной, не выхожу из своей комнаты и вспоминаю, вспоминаю…
   Зачем вы так ласковы со мной! Женя, Марья Васильевна, Я чувствую, как они полюбили меня, и мне больно, больно. Нити, связывающие меня, делаются все крепче и крепче. Как могу я уйти? Ведь теперь у меня не один Илья, а мать, сестры, брат!
   О, как мне больно… как больно!
 
   Надо же наконец мне выздороветь! Все окружающие огорчены моей болезнью. Даже Катя зашла два раза меня навестить. Женя несколько раз умоляла меня «впустить» Сидоренко, уверяя, что ей его уже жалко. Но до приезда Ильи я не хочу его видеть. Обижать его не хочу, а объяснение его совершенно лишнее. Он сам с приездом Ильи увидит, что он ошибался.
 
   Илья приехал. Я бросилась к нему и разрыдалась.
   И я, я думала, что могу изменить ему, бросить его и эту семью, которая для меня стала родной!
   Я сходила с ума.
   Я этого никогда не забуду. Это было красиво, но это одна мечта — и пусть останется мечтой.
   Жизнь моя прочно устроена, у меня есть настоящая любовь, прочная любовь, долг, а «это», что еще кипит во мне, — «это» пройдет. Ни одного воспоминания не надо! «Это» пройдет.
   Время — лучший целитель! Время и Илья. Илья счастлив, видя меня рядом с матерью. Глядя на Женю, на ее привязанность ко мне, он даже умиляется, но не хочет показать этого.
   Катя его смущает, и мне кажется, что он иногда сурово на нее поглядывает.
   — Мстить нехорошо, Катя, и я не восстанавливаю Илью против тебя, но меня это немного забавляет.
   — Нехорошо также подслушивать, но зачем же вы так громко говорите под окном у меня?
   — Катюша, — говорит Илья, — мне странно, что ты относишься к Тане, как к чужой.
   — Мы такие разные люди! — отвечает Катя.
   — Но Женя, мама, Андрей сошлись с ней.
   — Женя и Андрей — еще дети, а мама — сама доброта.
   — А ты находишь, что нужно быть или ребенком или самой добротой, чтобы любить Таню? — спрашивает насмешливо Илья.
   — Я этого не говорила, Илюша, но у меня характер не экспансивный, даже несколько угрюмый, я не могу сходиться так скоро с людьми, да еще с людьми, мне совершенно не подходящими.
   — В чем же она не подходящая для тебя? — спрашивает Илья, и в голосе его слышится раздражение.
   — Во всем.
   — Это не ответ!
   — Ну, хотя бы потому, что у нее на первом плане красота, веселье, шутки, а я смотрю на жизнь немного серьезнее.
   — Вот как! Я всегда думал, что Таня — женщина, живущая для искусства и семьи, а теперь оказывается, что она умеет только наряжаться да шутки шутить, — говорит Илья насмешливо. — Ты, Катя, хотела бы, чтобы она ходила в черном платье, делала постное лицо, навязывала всем свое образование, свои знания, свой талант.
   — Я не узнаю тебя, Илья, — гордо говорит Катя. — Ты словно хочешь сказать, что это я кому-то навязываю мои знания!
   — Катя, ты несправедлива к Тане.
   — Я признаю ее знания, образование, талант, но она сама все это не ставит в грош, это все ей нужно только как рамка. Ей дороже ее красивые ноги, чем ее талант, и модная шляпа, чем ее знание высшей математики. Если хочешь знать… я ей не доверяю, Илья, и я не верю в твое счастье с ней.
   — Я тоже не узнаю тебя, Катя, — вспыхивает Илья. — Прости, но твои слова производят впечатление, что ты завидуешь более умной, более блестящей женщине.
   — Нет! — восклицает Катя. — Я завидую ей только в том, что она отняла тебя от нас! И не требуй ты от меня к ней любви.
   — Она отняла меня от вас? Это ложь, Я люблю вас всех по-прежнему, ты это прекрасно знаешь. Но почему я должен отказаться от личного счастья? Отчего мы не можем жить вместе, взаимно любя друг друга?
   — Этого быть никогда не может! Я мечтала, Илюша, первый раз в жизни мечтала, как мы будем жить с тобой вместе, — и вдруг эта женщина, чужая мне, несимпатичная мне…
   — Довольно, Катя, прости, но слова твои звучат очень странно, как будто ты мечтала о каких-то материальных удобствах! Оставим этот разговор. Я вижу, что все это непоправимо.
   Он поворачивается и идет в дом.
   Катя, пораженная, оскорбленная, сидит молча несколько минут и потом, положив голову на спинку скамейки, горько плачет.
   Между Катей и Ильей натянутые отношения, и Марья Васильевна страдает.
   Пора бы нам уехать.
   Я молчала несколько дней и наконец заговорила с Ильей. Я доказывала ему, что он несправедлив, называя настроение Кати «капризами старой девы». Я пробовала ему объяснить, что у Кати ко мне «ненависть тела», как есть любовь исключительно плотская, но он шутливо сказал:
   — Это ты, Танюша, занимаешься психологией, а для меня это китайская грамота. Я это называю «самоковыряньем».
   — Значит, надо жить только инстинктами?
   — Нет, и разумом.
   — А когда разум не действует?
   — Тогда садятся в сумасшедший дом, — смеется Илья.
   — Нет, не шути, Илюша, поговорим хоть раз на эту тему. Почему ты словно боишься этих вопросов?
   — Танюша, да я профан во всех эти тонкостях. Это нечто вроде разглядывания своего пупа у факиров. Ну, детка, не сердись! — хватает он меня за руку.
   Я не сержусь.
   Я верю: он простой, здоровый человек, но разве это мешает понимать чувства других?
   — Ты ужасно любишь слова, Таня! — говорит иногда Илья.
   Да, я люблю слова, красивые слова, слова любви, как люблю стихи, а слова тем и хороши, что, как вдохновенные стихи, идут от сердца и если это придумано, сочинено, то сейчас же чувствуется.
   — Что же мне делать, если для меня слова слаще иногда поцелуев.
 
   Мне ужасно хочется уехать, но я не смею просить Илью об этом. Он так давно не видался со своими.
   Он уговаривает их всех переехать в Петербург и жить с нами.
   Мне все равно. Я люблю их всех, даже Катю люблю. Конечно, месяц тому назад я бы очень была недовольна; одна мысль, что в нашу жизнь с Ильей войдет посторонний элемент, привела бы меня в ужас, но теперь я рада.
   Давайте мне больше забот, привязанностей, больше долга. Чем больше, тем лучше!
 
   Я забилась в саду в кусты азалий и читаю письмо. Зачем? Оно не даст мне ничего, кроме боли и сознания, что всего этого никогда не будет. Я теперь вижу, что не могу расстаться с Ильей, что жизнь моя без него немыслима. Можно прожить без цветов и фейерверка, но без пищи и тепла не проживешь…
   Но фейерверк и цветы так красивы!
 
   Сидоренко ходит растерянный, пристально наблюдает за мной и за Ильей и делается то мрачен, то нервно весел. Его, очевидно, мучает вопрос, любим ли мы друг друга.
   У Ильи очень сдержанная манера обращения со мной при посторонних, даже при матери.
   Он часто подшучивает надо мной, как и над другими. Прежде я этого не замечала, а теперь меня это злит.
 
   Вот второе письмо: он уже в Италии.
   Как все красиво в его письмах и как все эти описания, впечатления переплетены со мной.
   Это слова, одни слова.
   Может быть.
   Кучер, от избытка чувств дающий без слов пинок соседней кухарке, стоя под воротами, может быть, любит в сто раз искренней и крепче — но ведь такой любви мне не надо.
   «Милая, напиши хотя строчку на carte-postale[12] мне сюда, во Флоренцию. Ну, хоть два слова: здорова, помню… но я буду знать, что твоя ручка держала этот клочок бумаги. Я пишу тебе карандашом, на скамейке, в Siardino Boboli.
   Предо мной город в дымке заката, кругом розы и ты… ты всегда со мной…
   Ты так вошла в мою жизнь, в мое тело, в мою душу, что я не умею отделить себя от тебя… Я стараюсь смотреть на все красивое в природе и искусстве, точно ты смотришь из моих глаз. Я нарочно останавливаюсь в музеях перед теми статуями и картинами, о которых ты упоминала в разговоре, стою целыми часами и думаю: пусть она любуется, постою еще. Довольна ли ты, радость моя? Недавно на площади я чуть громко не сказал: «Сядем спиной к храму, чтобы он не нарушал твое впечатление Лоджии и Синьории»…
   За городом я собираю целую толпу маленьких оборванцев — кормлю их макаронами и сластями и говорю им, что это угощение прислано им из России — одной прелестной синьорой.
   Ночью… не пугайся, моя любовь, я смею только опустить голову на твои колени и грезить о твоих поцелуях и ласках.
   Я мечтаю в мечтах, дорогая.
   В Венгрии я был страшно занят с утра до вечера: ездил по лесам с моим переводчиком. Я вел переговоры, писал отчеты, торговался, но ты была тут со мной, у моего сердца, пряталась на моей груди и не хотела заниматься моими делами. Ты поднимала головку только в лесу, и я рвал для тебя осенние цветы.
   Я не испытал никогда твоего поцелуя, но не все ли равно?
   Мечта моя, дорогая мечта…»
 
   Я послала открытку во Флоренцию:
   «Прощайте, забудьте».
 
   Не надо более писем. Я сожгла их и веточку кипариса. Сознаюсь в глупой сентиментальности — я подобрала ее тогда, изломанную его рукой.
   Я хотела сжечь и альбом моих набросков с него, но не могла… я завернула его в бумагу, завязала веревкой и спрятала на дно моего сундука.
   Думать я больше не буду — это кончено. Я оторвала от себя все это, такое красивое, изящное. Кто смеет сказать, что я не люблю Илью! Теперь я вся его: и телом и душой! Если я осквернила мою душу, то тело мое чисто! Я даже никогда не поцеловала того, кого любила! А мужчине только это и надо.
   Надо садиться за работу, у меня не все еще готово.
   Тоска, страшная, давящая тоска, но это пройдет. Und alles sollt vorbei.
 
   Семейный портрет почти готов и очень удачен.
   Марья Васильевна у окна за работой. Женя и Андрей в глубине за роялем. Катя в дверях террасы. Она очень эффектна. Я ей польстила, чтобы подразнить ее.
   Илью рядом с матерью, с газетой в руках. Я писала в его отсутствие — на память, но оказалось, что его фигура не потребовала даже переделки, слегка пришлось кое-где подмазать.
   Портрет Сидоренко — тушью — тоже почти готов, и это один из моих удачных портретов, но последнее время он бывает реже, мне все не удается кончить его…
   Портреты доктора с женой и их ребятишек менее удачны, но они сами в восторге…
   Головка Жени с распущенными волосами, выглядывающая из букета азалий, так очаровательна, но она ее не получит в подарок — это будет украшением моей мастерской в Петербурге.
 
   Сегодня я в таком спокойном и хорошем настроении, что сдаюсь на просьбы Андрея и Жени устроить «выставку» всего, что я написала или нарисовала в С.
   Они тащат в беседку все. Чуть не чистые холсты со случайным мазком краски. Развешивают по стенам, устанавливают на стульях и даже на скамейках перед беседкой. Мы все торжественно приглашены на «открытие выставки».
   Однако! За эти два с половиной месяца я очень много сделала.
   Илья удивляется и называет меня «молодцом». Докторша приходит в умиление от вихрастой головы собственного супруга.
   — Вот ни один фотограф не уловил в лице Игнаши воинственного выражения, — говорит она, — а Татьяна Александровна — как настоящая художница — сразу его ухватила.
   Докторшу ужасно смущают этюды голых женских тел.
   — Неужели, Татьяна Александровна, — наивно спрашивает она, — вы и мужчин рисовали голых?
   — Случалось, Анна Петровна. В академии даже полагалось писать с натурщиков.
   — Совсем голых?
   — Совсем.
   — Ах, как вы могли! Я бы упала в обморок! — восклицает она с ужасом.
   Катя все молчит, потом вдруг обращается ко мне:
   — Вы, Тата, увековечили всех нас, даже Михако и Кинтошку. Меня удивляет, как вы не заметили такого интересного лица, как у Старка.
   — Да, Татьяна Александровна, это вы, действительно, «проворонили»! — восклицает Андрей.
   — У меня есть в альбоме где-то набросок с него, — равнодушно говорю я.
   — Если бы я была художником, я бы с него картину написала, — замечает Катя.
   — Если вы желаете, я могу вам подарить набросок, если найду, — улыбаюсь я.
   — Да, вы уж поищите и подарите мне. Я вставлю в рамку и повешу у себя над столом, — отвечает спокойно Катя, — Нет, подарите мне! — восклицает Андрей. — На что Кате? А мне — он друг!
   — Я вам нарисую другой.
   — Мне нарисуйте так, чтобы глаза хорошенько видны были! У него глаза — во!
   И Андрей показывает два кулака.
   — У него симпатичная рожица, — замечает Женя.
   — А у тебя несимпатичная рожища! — объявляет Андрей.
   Женя собирается что-то возразить, но Марья Васильевна энергично требует прекращения диспута.
 
   Сегодня Женя поймала Сидоренко на набережной и, по моей просьбе, привела к нам, чтобы я могла окончить его портрет, А он немного осунулся. Неужели его чувство ко мне серьезнее? Жаль, если это правда, я вовсе этого не хотела.
   Может быть, он меня любит искренне, но мне почему-то кажется, что его любовь — вроде любви кучера, дающего подзатыльник своей возлюбленной.
   — Виктор Петрович, — говорит Женя, — а вы знаете, что я еду с Татой и Ильей в Петербург?
   — Слыхал, слыхал, Женя Львовна, и сам не знаю, как я тут без вас буду. Скука! В Питере много людей с усами! Все мои надежды пропадают. Но вы не плачьте, я возьму отпуск и приеду к вам.
   — Только в январе, а то Тата на октябрь и ноябрь едет в Рим.
   — Я в этом году не поеду в Рим, я поеду куда-нибудь на север, в Норвегию, например.
   — Зимой в Норвегию! — удивляется Илья, — что ты, снега не видала? Снег можно видеть в Лигове и в Коломягах! Или, может быть, снег в Норвегии теплый?
   — Это для тебя нет разницы! — говорю я запальчиво. — А для меня есть.
   — Ты выстави на весенней выставке два одинаковых пейзажа: снег норвежский и снег парголовский, а критики твои и поклонники начнут ссориться, где какой, и поклонники, посмотри, найдут удивительно тонко схваченную разницу. Только смотри, не спутай надписи.
   Я вспыхиваю, бросаю злой взгляд на Илью, но через минуту мне делается стыдно.
   А Сидоренко вдруг расцветает.
   «Не делай, голубчик, своих заключений, — думаю я, — у меня просто скверный характер».
 
   Завтра мы уезжаем.
   Вчера до двух часов ночи уговаривали Марью Васильевну ехать с нами. Она не согласилась под предлогом, что не стоит на один год переводить Андрея в другую гимназию, но это не правда. Она знает, что Катя не поедет, и остается с ней.
   Женя то плачет и целует мать, то скачет от восторга.
   Как я завидую ей! Столько для нее неизведанных наслаждений! Хорошая музыка, театры, даже магазины и улицы.
   Я с помощью Ильи без особенного труда отвоевала ее. Катя после разговора с братом словно опустилась, потеряла энергию, сдалась — не мне, а неизбежным обстоятельствам. Ей будет скучно без меня. Жизнь ее такая серенькая, а ненависть ее ко мне была вроде страсти.
   Теперь и этот клочок жизни уйдет от нее. Бедная Катя!
   — Я приеду на будущий год в университет к вам, — жмет мне руку Андрей. Он ходит то за мной, то за Женей и вздыхает — должно быть, он уже поревел втихомолку.
   Мои планы составлены: я приеду в Петербург, введу Женю в наше немудреное хозяйство, устрою ее в консерваторию, поручу вниманию нескольких добрых знакомых и поеду пошляться за границу. Думаю поехать в Шотландию: я ее совсем на знаю.
   В Рим мне ехать просто необходимо. Меня настоятельно зовет туда моя неоконченная картина: я каждый год провожу там месяц, два, Мой учитель, знаменитый Скарлатти, друзья и знакомые пишут мне письма, зовут… Но я не хочу ехать.
   Я ему написала же «забудьте», неужели он будет искать свидания со мной? Вряд ли.
   Но… береженого Бог бережет.
 
   Опять я на пароходе.
   Вчера получила перед отъездом письмо от Скарлатти. Он настоятельно зовет меня в Рим.
   Скарлатти справляет свой юбилей и хочет «непременно видеть свою милую ученицу».
   Илья читает это письмо и говорит;
   — Странно, Танюша, что ты не едешь! Это огорчит старика.
   Это огорчит Скарлатти, а еще больше огорчает меня: моя картина почти наполовину готова, задержка за главной фигурой Диониса, для которой мой друг Вербер нашел какого-то разносчика, о чем сообщил мне недавно, а все-таки я не хочу ехать… Впрочем, отчего же не ехать? Ведь «то» совершенно порвано и «ему» незачем приезжать в Рим.
   — Посмотрю, — говорю я.
   — Ты, Танюша, просто капризничаешь, — говорит Илья, — у тебя после болезни нервы расшатались. Сама все время говорила о своей картине, даже во время болезни бредила ею, а теперь почему-то не хочешь.
   — А теперь не хочется, — отвечаю я прямо, — не приставай ты ко мне, точно ты меня гонишь. Если тебе нужно, чтобы я уехала, так я уеду, — прибавляю я, готовая расплакаться.
   — Ты сама, наверное, сознаешь, что говоришь глупости, Таня. Ты капризничаешь, как маленький ребенок.
   — Да, — говорю я со злостью, — ты так всегда смотришь на меня! По твоему мнению, у меня все одни капризы! До моей души, до моих нервов тебе никакого дела нет! — Слезы текут из моих глаз. Я поспешно встаю и ухожу в каюту.
   Сидоренко стоит недалеко, он едет провожать нас до Г.
   Он слышал наш разговор и полон надежд. Как вы ошибаетесь, «наблюдательный» Виктор Петрович!
 
   Мне стыдно, мне ужасно стыдно за эту сцену с Ильей.
   Я лежу в каюте. Он входит осторожно, думая, что я уснула, и что-то ищет на столе. — Илюша, — говорю я, протягивая ему руку, — прости ты меня, родной.
   Он берет мою руку и крепко целует.
   — Я не сержусь, Таня.
   — Присядь сюда, — я подвигаюсь, давая ему место на койке.
   Он садится, я беру его руку, прикладываю к своей щеке и говорю:
   — Не надо, Илюша, дразнить меня.
   — Бог с тобой, Таня, что ты выдумываешь? Тебе ведь нельзя поперечить, — смеется он, — Все тебя балуют: и судьба, и критика, знакомые, поклонники — вот мы и стали такими избалованными, что сладу нет!
   — Все балуют меня — это правда, кроме тебя, Илья.
   — Вот те на!
   — Я тебя так люблю, так люблю, что всем для тебя готова пожертвовать — всем, даже искусством! — говорю я, садясь и прижимаясь к нему.
   — Да я никакой жертвы и не потребую от тебя никогда, Танюша, — говорит он ласково.
   — Мне хочется в эту минуту, — говорю я умоляющим голосом, — чтобы ты сказал, что любишь меня, крепко, крепко.
   — Как ты любишь слова, Таня! Неужели вся моя жизнь, все мое отношение к тебе не доказывают этого? — говорит он с упреком. — Неужели тебе нужны еще слова. Ах, Танюша, Танюша, глупенькая ты моя девочка! Ну, не капризничай, поцелуй меня и пойдем на палубу. Ведь ты у меня такая фантазерка — все где-то носишься.
   Это правда, я знаю, что ты всегда, за все эти пять лет, доказывал мне свою любовь, но вот сейчас, в эту минутку… мне надо чего-то другого! Может быть, слов, но ты их мне не сумел сказать, несмотря на всю твою любовь, Илья.
 
   В Москве мы остановились на два дня, чтобы показать Жене город. Как все занимает милую девочку! Что ни день, я ее люблю больше и больше. Какая она умница, и сколько в ней доброты.
   Она жизнерадостна, как ребенок, но на жизнь она смотрит серьезно. О, гораздо серьезнее многих людей. Как устойчивы ее принципы и как видна в ней теперь уже женщина долга. У нее нет широты, но она так юна и так мало видела в своем маленьком мирке!
   У меня к ней прямо материнское чувство.
   Это чувство у меня, может быть, сильно развито, но мои двое детей умерли, не прожив месяца.
   От Ильи я никогда не имела детей. Вот это неудовлетворенное материнское чувство я перенесла, верно, на Женю.
   Я ею восхищаюсь, украшаю ее.
   Илья говорит, что Женя удивительно похорошела, а все потому, что я изменила ее гладкую прическу на более пышную, купила ей шляпу по своему вкусу и научила ее носить.
   Мы бегаем эти два дня по городу без отдыха. Илья должен повидаться в Москве с массой народу.
   А мы носимся по музеям, осматриваем Кремль, завтракаем и обедаем по ресторанам.
   Женя в каком-то чаду. Все ей ново, все интересно, она хочет все видеть, все знать и вечером, ложась в постель, проливает горькие слезы о своей бессердечности: она сегодня о мамочке даже не скучала.
   Когда Илья смотрит на нас с Женей, на лице его такое довольство и счастье, что я не удерживаюсь — бросаюсь к нему на шею. Женя за мной, и начинается возня.
   Да, Илья счастлив. И неужели я посягнула бы на это счастье… Никогда!
   Я думаю не ехать никуда. Мне мучительно хочется окончить мою картину, но Бог с ней, с картиной. А теплый снег меня что-то не соблазняет. Зачем я потащусь одна, зачем буду расставаться с Ильей и Женей!
 
   В Петербурге застаю массу писем и между ними длинный тонкий конверт. Я сразу узнаю четкий, узкий почерк.
   Читать ли письмо? Просто бросить его в камин, Но… я разрываю конверт.
   «Вы пишете мне: забудьте… прощайте. Мы не будем говорить о том, что я думаю и что я чувствую. Мне хочется только напомнить вам ваше обещание.
   Когда я ушел от вас, с нечеловеческим усилием победив мою страсть, там, у стены вашего сада, вы мне сказали, что вы приедете в Рим. Я жду.
   Я ушел тогда, чтобы порыв, который охватил нас обоих, не бросил вас в мои объятия, помимо вашей воли и вашего рассудка. Я поступил честно. Не правда ли? Теперь, по прошествии двух месяцев, когда вы все обдумали, проверили себя и вполне располагаете своими чувствами, я хочу, чтобы вы мне сказали лично: забудьте, прощайте.
   Вы даже можете мне ничего не говорить — подобные объяснения не особенно приятны. Приезжайте — я все пойму при первом взгляде на вас.
   Дайте мне телеграмму, я выйду встретить вас на вокзал — я узнаю по вашим глазам, что вы мне привезли. Я не скажу ни одного слова любви. Никакой мольбы вы не услышите от меня — кругом будет народ. Я провожу вас до вашего отеля, раскланяюсь с вами и навсегда исчезну с вашего горизонта. Я могу даже переселиться в Америку или Австралию, если вам угодно, у меня есть мое metier[13] и деньги.
   Вы видите, я не стращаю вас самоубийством.
   Помните, я не позволю себе ни одного намека, ни одного ласкового слова. Я даже надеюсь не показать вам своего горя. Но приехать я вас прошу. Вы должны приехать! Я поступил с вами честно — ответьте мне тем же».
 
   Я поступлю честно, милый, я верю тебе. Я должна отказать тебе, отказать себе, но я не боюсь. Моя любовь к другому так же сильна, как любовь к тебе. Они одинаковы в моем сердце. Я приеду и скажу честно и прямо, что мечта должна остаться мечтой!
   Я чувствую в себе силу, глядя на эти две белокурые, милые головы, которые склонились вместе над моим альбомом, ярко освещенные лампой под голубым абажуром.
 
   Все! Все обстоятельства сложились так, как будто судьба гонит меня в Рим.
   Опять получила письмо Скарлатти и официальное приглашение на его юбилей.
   Другое — официальное приглашение, очень лестное для меня: я выбрана в жюри на выставке одного кружка художников.
   Знакомый скульптор, у которого я хотела заняться лепкой, откладывает на месяц свой отъезд для меня.
   Даже красавица Люция Песка, модная каскадная певица, соглашается позировать для одной из вакханок, если я буду в Риме не позже ноября. Я еду.
 
   Поезд, пыхтя, шипя и пуская клубы удушливого угольного дыма, с беспечностью итальянского поезда влетает в грязный вокзал Рома-Термини.
   Я ехала всю дорогу с мыслью, что еду на похороны моей мечты, я готовилась к этим похоронам, я тысячу раз представляла себе эту встречу. Но все-таки, когда я вижу его фигурку на платформе, сердце мое замирает.
   Не спрятаться ли мне в купе, проехать до Неаполя и написать оттуда? А мое слово?
   Нет, я хочу еще раз, в последний раз взглянуть на него, услышать его голос ведь через полчаса все будет кончено — мы расстанемся навеки.
   Я решительно соскакиваю на платформу.
   Он замечает меня, бросается ко мне, хватает мои руки и целует, целует…
   Ну, еще усилие и — похороны закончены, Я перевожу дух и говорю спокойным, официальным тоном:
   — Как это мило, что вы встретили меня! Докончите же вашу любезность — вот квитанция, прикажите факино получить мой багаж.
   Он сразу выпускает мою руку.
   Он, верно, смотрит на меня, но я роюсь в сумочке и продолжаю смеясь;
   — Однако Рим встречает меня нелюбезно — у нас в Петербурге погода лучше… Я привезла вам, конечно, массу поклонов от наших. Женя хотела послать вам даже банку ежевичного варенья… Но, простите, я испугалась подобного багажа!..
   Моя глупая болтовня, мой смех — это похоронный звон… Факино — факельщик. Пыхтящий автомобиль — погребальная колесница, вонь площади Термов — фимиам. Как прозаично хороню я тебя, моя любовь!
   Слез нет — я наплачусь в номере отеля: небо, серое небо, плачет за меня.
 
   Молчать мне тяжело, и я самым любезным образом болтаю без остановки: о музыкальных успехах Жени, о последних политических новостях…
   Он иногда поднимает на меня глаза и потом опять молча смотрит в окно.
   Лицо его бледно, губы сжаты, брови нахмурены, но как прекрасно, как удивительно прекрасно это лицо с этим выражением сдержанной скорби. Сердце мое рвется, ноет, голова кружится.