А что если ребенок опять родится мертвым?
   Мне больно, мне будет жаль его, но для Ильи, пожалуй, будет лучше.
 
   Сегодня Женя вернулась из больницы грустная, она провела все утро с матерью. Катю послезавтра отправляют за границу.
   Мне хочется развлечь Женю, и я завожу разговор о ее женихе.
   Жених Жени мне нравится, но он напускает на себя слишком много серьезности.
   Вчера вечером я, извиняясь, что решаюсь давать ему советы, сказала прямо:
   — Никогда не бойтесь быть откровенным с вашей женой, не сдерживайте ваших чувств, даже из страха показаться смешным, а то она может подумать, что вы ее мало любите. Если она бросится к вам в порыве горя или радости, обнимите и поцелуйте ее. Главное — не бойтесь слов. Слова — ложь, когда они не искренни, но если любишь — они музыка для того, кто хочет их слушать.
   Он, кажется, понял, что я хотела сказать, поцеловал мою руку и теперь со мной и Женей сбрасывает маску молодого ученого — будущей знаменитости.
   Дай Бог, чтобы девочка была счастлива, Она теперь сидит на высоком табурете и строит планы о своем будущем житье. Я слушаю ее воркованье, и работа идет легко.
   Девушка подает мне карточку. Латчинов! Хотя мне тяжело встретиться со свидетелями моей римской сказки, но Латчинов так тактичен. Я так люблю с ним поболтать, что я искренне рада ему.
   — Вот, Женя, я тебя сейчас познакомлю с очень интересным господином.
   — Мне теперь все «господины» безразличны, — говорит Женя, делая презрительную гримаску, Латчинов, как всегда, изящен и мил и так же, как всегда, подносит мне цветы.
   Мы ведем оживленный разговор, и, хотя Женя и объявила, что ей все безразличны, но уже через десять минут так увлеклась с ним разговором о музыке, что хотела тащить его в гостиную к роялю, попросить ей что-то сыграть, но раздался знакомый звонок, и она, наскоро извинившись, красная и счастливая, как ураган вылетела из мастерской.
   — Татьяна Александровна, я явился к вам по делу, — говорит Латчинов, — мне поручено письмо, которое я должен просить вас прочитать немедленно и дать мне ответ, хотя бы устно.
   Он подает мне письмо.
   Руки мои дрожат, пока я его распечатываю.
   «Я пишу вам не потому, что мне хочется напомнить вам о себе. Упрекать вас я не буду, будьте счастливы — я не желаю нарушать вашего счастья. Мне нет до вас дела, но я требую того, что принадлежит мне, от чего я никогда не откажусь, — я требую от вас моего ребенка.
   Неужели вы хоть на минуту могли подумать, что я соглашусь отказаться от того, что теперь одно привязывает меня к жизни?
   Вы думали, я позволю, чтобы дитя мое считалось сыном постороннего человека и называло его «отцом»!
   Как вы только могли подумать, что я допущу это?
   Я не хотел ни пугать вас, ни угрожать вам, потому что уверен, что вы согласитесь на мои условия.
   Иначе я пойду на все! На какой угодно скандал, до убийства этого человека включительно, и не буду считать это преступлением.
   Я не требую себе моей жены, я не властен в ее чувствах и не имею права вмешиваться в ее жизнь, но я требую моего ребенка, а вы не смеете его у меня отнять!
   Я еще очень болен и не могу писать что-нибудь связное. О деловой стороне этого вопроса с вами переговорит Латчинов. Я еще не могу вам простить, я еще ненавижу и проклинаю вас, но отдайте мне ребенка добром, и я прощу все — прощу от души».
   Я сидела опустив голову. Мысли мои спутались!
   А я-то думала, что все мои несчастья кончились.
   — Татьяна Александровна, — тихо позвал меня Латчинов, — могу ли я говорить?
   — Говорите, — отвечаю я машинально, вкладывая письмо в конверт и вертя его в руках.
   — Старк получил ваше письмо во время веселого завтрака, на котором присутствовал и я. Пока он читал письмо, я понял по его лицу, что случилось что-то ужасное.
   Дочитав, он бросился к столу, чтобы написать телеграмму, — он написал одну строчку, хотел писать дальше и не мог.
   «Пошлите, все равно», — сказал он мне, суя мне в руки листок.
   Не успел я взять телеграмму, как он упал на пол, как подкошенный.
   Латчинов помолчал.
   — Несколько дней он лежал без памяти — доктора опасались воспаления мозга, но когда он пришел в себя и вспомнил — мы стали опасаться худшего! Потери рассудка. Но у него здоровая натура — он вынес. Едва он мог писать, было написано им это письмо. Он поручил мне сказать вам его условия, если вы желаете их выслушать. Я выписал Вербера из Рима — это человек преданный, он будет наблюдать за правильным уходом. Сам я приехал к вам.
   Я надеюсь, что вы дадите мне ответ сегодня же. Я уезжаю завтра, я боюсь оставить больного надолго одного с его мыслями.
   Я сидела опустив голову. Что мне делать? В состоянии ли я буду отдать ребенка? А если я не отдам? Разве у меня на него не такие же нравственные права, а юридически он будет законным сыном Ильи.
   За этого ребенка я готова тоже идти на какой угодно скандал! Но… эта угроза! Это не пустая фраза, я слишком хорошо знаю Старка.
   Но до рождения ребенка еще пять месяцев, может, он одумается… смягчится… Нет — это я себя утешаю! Этого быть не может.
   Ну, что же! Ну, пускай это будет мне возмездием за мой проступок. Но неужели он потребует от меня даже никогда не видеть мое дитя?
   — Скажите его условия, — говорю я с тревогой.
   — Условия Старка таковы, — начинает спокойно Латчинов, — когда наступит событие, вы должны устроиться так, чтобы быть в это время во Франции. Он приедет в последнюю минуту взять дитя.
   В мэрии Старк заявит, что он отец его, запишет его на свое имя и одновременно вы дадите ему нотариальное письмо, что отказываетесь от всех прав на ребенка.
   Я закрываю лицо руками.
   — Но он оставляет вам право видеть этого ребенка, когда вы пожелаете, но только в его доме, который всегда открыт для вас, как для гостьи.
   — Ну, а если Старк женится? — спрашиваю я. — Может быть, я тоже не хочу, чтобы мое дитя называло матерью другую женщину.
   — И это оговорено. В случае женитьбы Старка и даже в случае появления в доме сожительницы вы получите ребенка обратно. Об этом пункте я напомнил ему — он, конечно, уверяет, что этого никогда не может случиться, но… теперешнее его состояние не дает ему хладнокровно обсудить будущее.
   Я с надеждой взглядываю на Латчинова и замечаю на его лице горькую улыбку. К чему относится эта улыбка?
   — Старк даже обещает вам, если вы пожелаете, конечно, воспитать ребенка в известности, что вы его мать, но какие-нибудь обстоятельства: дела, больные родители или что-нибудь в этом роде — удерживают вас вдали от него.
   Старк дает вам слово внушить ребенку любовь к вам и аккуратно извещать вас каждую неделю о его здоровье. Мало того, он дает вам голос и в его воспитании, и впоследствии — в устройстве его судьбы. Вот, кажется, все, что я имею передать вам, — Поблагодарите его хотя бы за это и скажите, что я принимаю его условия, — говорю я с тоской.
   — Есть еще один пункт… я даже просил избавить меня передавать вам это, но он настаивал. Вы, конечно, простите больному человеку такие предположения. Он так болен и так беспокоится. Вы должны извинить ему, а также мне, что я вынужден передавать вам его слова.
   — Говорите. Говорите уж все сразу!
   — Он страдает от мысли, что вы захотите избавиться от ребенка до его рождения.
   — Да как он смеет оскорблять меня! — вскакиваю я.
   — Татьяна Александровна, подумайте, что он пока совсем ненормален. Ему еще не такие мысли приходят в голову — он хочет непременно присутствовать при родах, боясь, что вы ему подмените ребенка. Но вы все это должны простить.
   Я ходил за ним во время его болезни… Он требовал, чтобы я не рассказывал вам о его муках… но я должен сказать, что это был бред, галлюцинации… Нам приходилось иногда надевать на него сумасшедшую рубашку, так как держать его, такого гибкого и сильного, был риск вывихнуть ему руки или ноги.
   Согласитесь, что после такой болезни, через такое короткое время он не может рассуждать вполне разумно. Вы не должны оскорбляться. Могу я продолжать?
   — Да.
   — Конечно, он сулит вам всяческие ужасы, если вы покуситесь избавиться от ребенка, но я вам не буду их повторять, так как я прекрасно знаю, что все это игра его больного воображения. Еще он требует, чтобы вы тщательно следили за вашим здоровьем, Вот, кажется, и все, — прибавил Лат-чинов со вздохом облегчения.
   Я долго молчу.
   — А что если этот ребенок, родившись, умрет? — спрашиваю я даже не Латчинова, а как бы самое себя.
   — Он этого совершенно не опасается, и, когда я высказал ему это предположение, он ответил спокойно: «Я нашел Бога, а Бог этого не допустит».
   — Ну, а если? — спрашиваю я.
   — Тогда. Тогда он сам умрет, — говорит тихо Латчинов, — ведь только этот ребенок и удержал его от самоубийства.
   Мы молчим.
   В комнате сгущаются ранние зимние сумерки, букет, принесенный мне Латчиновым, вянет, брошенный на стол, Тихо, тихо. Только Фомка едва слышно мурлыкает на моих коленях.
   Я не знаю, что на душе Латчинова, но у меня — страх, тоска, отчаяние.
   — Ты тут, Таня? Что ты сидишь в темноте? — спрашивает Илья, входя в мою мастерскую.
   Латчинов давно ушел, а я так и застыла в своем кресле с Фомкой на коленях.
   Илья зажигает электричество, смотрит на меня и спрашивает тревожно:
   — Что с тобой случилось, Танюша? Я заслоняю рукой глаза от внезапного света и говорю равнодушным голосом:
   — Случилось то, о чем я никогда не думала… да, не думала. Я забыла, что не я одна имею право на ребенка.
   — Объясни толком, Таня, я не понимаю тебя, — просит тревожно Илья.
   Я тем же равнодушным голосом рассказала ему все, конечно, умолчав об угрозах на его счет.
   Он несколько минут молчит.
   — Что же делать, Таня, — говорит он наконец, — ведь это! человек вполне прав. Все же надо войти и в его положение. Мне кажется, что ты поступишь вполне правильно, если согласишься на это.
   Илья говорит каким-то смущенным голосом, вертя в руках разрезательный нож.
   — Ведь он тебе не запрещает видеть ребенка, когда ты захочешь. Даже предоставляет тебе возможность следить за его воспитанием… Что касается материальных средств, то я готов…
   — Об этом не может быть и речи: отец ребенка имеет средства, да если бы и не имел, у нас бы не взял, — говорю я, пристально всматриваясь н лицо Ильи. Его лицо почему-то смущенное, виноватое…
   Я понимаю, Ильюша, понимаю, что ты чувствуешь. Ты сделал нечеловеческое усилие. Во имя любви ко мне ты согласился принять в дом это дитя, но теперь ты рад, ты счастлив, что появляется возможность отклонить от себя эту горькую чашу. Ты никогда бы не решился предложить мне это, но раз инициатива исходит не от тебя, ты дрожишь, ты боишься, что я откажусь. Ты готов на все материальные жертвы, ты согласен работать денно и нощно, только бы не иметь перед глазами прошлого твоей Тани. Да будет так!
   — Я согласилась, Илья, — говорю я спокойно, — я сама сознаю, что так будет лучше.
   — Ну, вот и отлично, Таня! Не думай ни о чем и не беспокойся. Весной поезжай за границу. Когда все будет окончено, я приеду за тобой и мы… не расстанемся с тобой больше. Мы повенчаемся, Таня. Не правда ли, родная моя?
   Я горько улыбаюсь.
   Закрепи, закрепи меня, Илюша, а то, не ровен час, опять сбегу.
 
   Сейчас вернулась из лечебницы от Марии Васильевны. Все идет сравнительно хорошо. Она скоро приедет домой, но мы с Ильей знаем, что это только отсрочка, что дни ее сочтены.
   Сознает ли она это или нет?
   Мне кажется, что сознает. Она словно старается нас всех больше ласкать, говорит нам приятные вещи. Ее сдержанность пропала, она просит нас скорей взять ее домой и скорей справить Женину свадьбу. Она на лето хочет остаться с нами и все говорит, что ей приятно, когда все около нее.
   — Мамочка, — замечает Илья, — Тане все же придется уехать за границу на часть лета.
   — Зачем? Ты уж отложи для меня свои работы, голубчик, — говорит она жалобно, — Меня доктор посылает на воды, мамочка, а на работы я бы не посмотрела.
   — Да, Таточка, ты ужасно осунулась. Что с тобой?
   — Ничего особенного — от лихорадки развилось малокровие.
   Она смотрит пристально на меня, пока я готовлю ей питье.
   — Тата!
   — Что, мамочка?
   — Поди сюда, — говорит она взволнованным голосом.
   Я подхожу к ней.
   Ее высохшие руки обнимают мою шею, и она шепчет со счастливыми слезами:
   — Я вижу, вижу, Тата, я еще вчера заметила, я так рада, так рада! Мне бы хотелось прожить немного дольше, чтобы понянчить внучку, именно внучку.
   Слезы готовы брызнуть из моих глаз, и я говорю, едва подавляя их:
   — Мамочка, уж вы лучше ждите внуков от Жени, а мои дети не живут.
   — Конечно, я буду любить и Жениных детей, но это будет Илюшина дочка, ., Я тебе сознаюсь, Тата, я всех детей люблю одинаково, но Илья мне всегда был ближе всех.
   Она со счастливой улыбкой закрывает глаза.
   А я не смею поднять своих, как преступница.
   Какая мука!
   Каждый день теперь у постели Марьи Васильевны ждет меня эта мука. У больной только и разговоров, что об этом ребенке.
   О ребенке ее сына! Отчего Илья молчит? Разве он не видит, что я страдаю? Неужели это месть? Нет, нет, он не способен на это. Я вижу, как он сам страдает.
 
   Мы прощаемся, собираясь уходить. Марья Васильевна держит Илью за руку и с упреком говорит:
   — Удивительно, как вы, мужчины, равнодушно относитесь к своим детям! Я удивляюсь, Илья, что ты совсем не радуешься, даже будто недоволен.
   — Мама, — говорит Илья решительно, — мы не хотели расстраивать тебя, но доктора говорят, что Таня не доносит ребенка. Она едет за границу на днях, ей надо торопиться. Твои надежды разрывают нам сердце… пожалей нас.
   Марья Васильевна молчит. Слезы льются из ее глаз.
   Мы выходим в коридор.
   Илья обнимает меня и тихо шепчет:
   — Бедняжка моя, ободрись! Я тебя так люблю! Еще больше люблю, чем прежде, если это возможно.
   — Верю, Илья, верю, потому что ты сделал сейчас то, чего не сделал бы никогда, ни для кого — ты лгал своей матери!
 
   Экспресс летит быстро.
   А мне кажется, что я двигаюсь ужасно медленно. Я волнуюсь, как институтка, отпущенная домой на каникулы. Это мои каникулы.
   Я еду провести два месяца с моим ребенком.
   Я и зимой урвала недельку, чтобы съездить к нему. Но что — неделя!
   Я бы хотела оставаться с ним вечно, вечно, но не могу оставить моего мужа.
   Вот и теперь эти два месяца без меня — для него тяжелы. Одно утешение, что он проведет их у Жени в деревне.
   У Жени за эти пять лет уже трое детей, четвертый в проекте.
   Музыку она забросила. Она вся в муже и в детях.
   Иногда она ворчит, что просто нет времени почитать или поиграть, но, видно, это ее не особенно огорчает.
   Муж ее очень любит, но зачем он так много употребляет с ней педагогических приемов? Отчего у него с ней такой покровительственный тон и какое-то снисходительное обращение?
   Один раз я напомнила ему наш разговор.
   — Вы уж очень вдаетесь в тонкости, дорогая невестка. Вы — человек с призванием, человек труда, а Женя — просто женщина.
   — Что вы под этим подразумеваете, Сергей Иванович? Что женщина должна быть хозяйкой и нянькой и больше ничего?
   — О, Боже, какой старый вопрос вы поднимаете! Ну, я вам отвечу: да, если у нее нет ни таланта, ни призвания.
   — А ее музыка?
   — Какое это призвание — она ее совершенно забросила.
   — Отчего же вы ее не поощряли? Зачем увезли в деревню?
   — Странные вещи вы говорите, Татьяна Александровна! Что же, по-вашему, мне надо нянчить детей, а ей — участвовать в концертах?
   — Женя не актриса, не оперная певица, не танцовщица, у которых все занятия вне дома, которые не могут уделять времени для своих детей, хотя и из них некоторые с этим справляются.
   Музыкантша, писательница, художница могут быть матерями, если кругом есть известное довольство и им не надо самим стирать пеленки и готовить обед. И, если муж не мешает… Вы знаете, Сергей Иванович, я, например, замечала, что вы отнимаете у Жени больше времени, чем дети, вы даже отнимаете ее у детей.
   — Вот как? — говорит он насмешливо.
   — Конечно. Когда вы пишете в своем кабинете, она ходит на цыпочках, не смеет дохнуть. Ее забота — чтобы не заплакали дети, чтобы не хлопнула дверью прислуга. До музыки ли ей? Она детей прячет куда-нибудь подальше и сама, как дракон, охраняет дверь вашего священного кабинета.
   Ведь если до вас долетит детский плач, вы говорите очень неприятные вещи: что семья отупляет человека, что тому, кто занимается умственной работой, надо иметь угол, отдельный от семьи.
   Женя тогда огорчилась вашим словам и заплакала.
   Вы, правда, ее поцеловали и утешили — это верно… Но, Сергей Иванович, вы женаты пять лет! А, может быть, через десять вы не потрудитесь ее утешать. Говорить подобные вещи у вас войдет в привычку, а в любящем сердце Жени появится хроническая рана.
   — Если я прошу покоя во время занятий, то это еще не значит, что я отнимаю все время у моей жены. Ужасно вы любите садиться на больших лошадей, дорогая невестка.
   — Это-то и беда, Сергей Иванович, что мы ездим на крысах и ничего не видим вокруг. Я стою на своем, что все время Жени не так занято детьми, как вами.
   — Это забавно.
   — Вы, когда не заняты, требуете ее постоянного присутствия. Вы никогда сами ничего не прикажете прислуге, все выговоры вы обращаете прямо к Жене. Стакан чаю она должна налить и принести сама. Принесет прислуга — «Чем ты занята? „ Пыль плохо вытерта — «бери тряпку и сейчас вытирай“.
   Вчера она целый вечер штопала вам носки потому, что вам нравится, когда она этим занимается.
   — Так я должен ходить в драных носках. Ну, дамская логика! — говорит он пренебрежительно.
   — Ведь носки могла заштопать прислуга, но вы обиделись бы, если бы она отдала эту работу прислуге, «а сама села играть Шопена». Вы бы обязательно прошлись на этот счет, что часто случается.
   — Все это очень остроумно, Татьяна Александровна, но что из всего этого следует?
   — Хотите, скажу откровенно?
   — Пожалуйста.
   — Другая женщина, не Женя, изменила бы вам через несколько лет, а Женя этого не сделает, она будет продолжать вас любить и вся уйдет в заботы о кухне, детях и ваших носках.
   — Значит, все будет прекрасно.
   — Не совсем, Сергей Иванович. Когда ее щечки потеряют свежесть, вы заметите у нее седой волос, одну или две морщинки, вы скажете: «Моя жена только кухарка и нянька, она не способна меня понимать! С ней я опускаюсь и…»
   — Доканчивайте, доканчивайте, Татьяна Александровна.
   — И возьмете любовницу.
   — Великолепную перспективу вы рисуете нам, — говорит он со злостью. — А позвольте вас спросить — все это вы высказывали и моей жене?
   — Нет, только вам.
   — Благодарю вас и впредь прошу не высказывать. Очень жаль, что моя жена вас так любит. Вы, разводя подобную философию, можете иметь на нее дурное влияние, — говорит он, уходя из комнаты.
   О, если бы ты знал все, ты не позволил бы своей жене и видеться со мной. Ты бережешь ее чистоту, потому что эта чистота удобна для тебя. А когда молодость жены твоей увянет, даже эта чистота поставится ей в упрек. Тебе покажется, что тебе нужны эксцентричные женщины, африканские страсти, безумная любовь, и ты пойдешь искать всего этого хотя бы за деньги и будешь обманывать себя, что тебя любят за твой ум, за твою наружность…
   Однако как медленно идет поезд!
 
   Женя понемногу уходит от нас: от меня, от Андрея, от Ильи — о Кате она не смеет упоминать при муже.
   Мать ее не испытала этого отчуждения: она умерла.
   Ей пришлось понянчить только первого внука.
   Жениному сыну Илюше было всего семь месяцев, когда бабушка умерла.
   Умерла она счастливая, что мы все были около нее.
   Все, кроме Кати, но и о Кате она могла не беспокоиться.
   Катя устроилась хорошо. Я писала о ней Латчинову в Париж, он ей достал уроки русского языка и сделал ее чем-то вроде своего секретаря.
   Катя хорошо зарабатывает. Она могла бы вернуться теперь в Россию, Латчинов и это устроил, но после смерти матери она решила не возвращаться, Она даже звала Андрея к себе, но он, окончив гимназию, поступил в Технологический и живет с нами.
   Как медленно идет поезд!
 
   Латчинов! Как могла я думать, что наше случайное знакомство в осенний день, на вилле Боргезе, обратится в такую дружбу.
   Нет, это не дружба, не приятельские отношения: он держит себя всегда сдержанно, корректно, но в трудную минуту он всегда там, где нужно, Всегда без малейшей просьбы он сделает все, что можно.
   Его большое состояние позволяет ему не служить, и его время всегда к услугам тех, кто нуждается в нем.
   За эти три года он играл роль нашего общего доброго гения.
   Вот теперь перед моим отъездом он написал мне шутя, что пока меня не будет с Ильей, он приедет недели на две «развлекать его» в деревню к Жене.
   И это не пустые слова. Илья оживет в его присутствии: он высоко ценит его талант, его знания. А знания у него замечательные — по всем отраслям науки.
   Женя прозвала его «Брокгауз и Эфрон». Эти знания — по истории, археологии и истории литературы древних — даже не дилетантские.
   — Когда вы все это успели изучить, Александр Викентьевич! — удивляется Илья, который часто обращается к нему за справками и советами.
   — Судьба, Илья Львович, избавила меня от всяких забот о хлебе насущном — что же мне оставалось делать? То, что молодежь, да и не одна молодежь, называет «жизнью», меня никогда не занимало. У меня хорошая память, хорошие способности, науки даются мне легко — надо же как-нибудь проводить время здесь, на земле.
   Сергей Иванович перед ним сильно заискивает, и меня ужасно забавляет, как с ним он сбавляет свой авторитетный тон.
   Но есть вещи, о которых Латчинов никогда не говорит, и мы о них узнали случайно: это широкая благотворительность, умная, тайная, действительная помощь бедным и учащейся молодежи.
   Когда нужно, он пускает в ход все свои связи, ездит, хлопочет, просит, даже кланяется, и все это с видом изящного спокойствия.
   Мы все его любим. Говорим мы с ним о самых интимных делах, а между тем он сам ни разу не сказал нам ни одного слова о своей жизни, ни о своих чувствах. Мы узнали только, что он вдовец, что жена его давно умерла. Я даже видела в его петербургской квартире ее портрет, Неужели эта женщина с тонкими губами и надменным выражением на лице английского типа своей смертью нанесла ему такую тяжелую рану, что и через десять лет после ее смерти он не может быть счастлив?
   А что его что-то гнетет, гложет — это я замечала много раз. Иначе отчего же иногда на лице его отражается такая скорбь?
   Я ему благодарна, я ему обязана вечной благодарностью! В самые трудные минуты он поддержал меня своей нравственной силой, своим тактом и даже своей лаской.
   Я ему обязана, что не разбила голову о стену, когда у меня отняли моего ребенка!..
   Этот несносный поезд ползет, как черепаха!
 
   Если я виновата перед Старком, то он мне отплатил.
   О, как жестоко отплатил!
   Все эти четыре года он продолжает, иногда бессознательно, мучить меня, но то, что я испытала в течение нескольких дней после рождения моего Лулу, — это не сравнится ни с чем.
   Я умоляла, чтобы ребенка взяли скорей, сейчас же после его рождения, иначе мне казалась невозможной разлука с ним, а Старк заставил меня кормить моего крошку.
   Я могла видеть ребенка только в эти минуты, а как только он засыпал, Старк уносил его.
   Пока я кормила, Старк сидел около, не сказав мне за все это время ни единого слова.
   Похудевший, с темной тенью под огромными горящими глазами, он казался мне и страшным, и чужим.
   Он был так же красив, но какой-то другой красотой.
   Я кормила моего ребенка со страхом. Не убиваю ли я его этим молоком?
   Я молила, просила, но Латчинов, который все время старался нас обоих успокоить, ничего не мог поделать со Старком.
   — Она должна кормить свое дитя. Он должен знать, что мать выкормила его, — упрямо твердил тот.
   Наконец с помощью доктора, настращавшего Старка, что ребенок может заболеть, Латчинову удалось избавить меня от этих пыток.
   Дня через четыре приехала кормилица, и Старк увез ребенка.
   Латчинов! Да, только Латчинов мог не потерять головы с нами обоими.
   Эту ужасную ночь он просидел у моей постели, и единственный раз я видела на его лице нежность и сострадание.
   О, как я была жалка, как я была жалка в эту ночь!
   Однако как медленно идет поезд!
 
   Но все это прошло, прошло! Я завтра увижу своего маленького сынишку! Мое сокровище! То, что я люблю более всего на свете!
   — Дитя такой любви, как наша, должно быть прекрасно, — сказал когда-то Старк.
   Нет, мое дитя прекраснее этой любви.
   Поразительно, до смешного похожий на отца, Лулу красивее его. Моей черты ни единой, только цвет глаз! Не форма, а цвет. Они огромны, как у отца, но зеленовато-синие.
   Эти глаза в тени длинных, черных, загнутых кверху ресниц — нечто такое прекрасное!
   А что за чудное создание этот ребенок! Какой ум, какая удивительная доброта! Милая, милая крошка!
   Как бежит время, ему уже четыре года, это маленький человечек, и я боюсь, что будет дальше. Ведь вот он вырастет, и поразит же его, отчего мама, его обожаемая мама, — о, как я благодарна Старку, что он внушил ему эту любовь, — не живет с ним постоянно?
   Перестанет же он верить в существование больных дедушки и бабушки, которые держат его маму вдали от него.
   Для посторонних, для знакомых Старка я крестная мать Лулу, кажется, даже сестра или подруга его умершей матери. Ребенок называет меня мамой, потому что от него скрывают смерть матери.