Как глупо! Но я делаю это для Ильи.
   Меня поразило даже, как он болезненно боится, чтобы кто-нибудь не заподозрил истины.
   Но о ней никто и не догадывается в Петербурге, а здесь… здесь это секрет полишинеля… Старк ничего не умеет скрывать, ему трудно удержаться, чтобы не язвить меня…
   Однако — экспресс! Бесконечные остановки.
 
   С Катей я встретилась здесь два года тому назад.
   Старк купил в Нельи маленькую виллу, и Лат-чинов поселился на лето у него, Когда я приехала, на другой день явилась к Латчинову Катя. Она приезжает аккуратно два раза в неделю к нему для исполнения своих секретарских обязанностей.
   Со Старком они встречались у Латчинова, и симпатия Кати к Старку превратилась в дружбу.
   Когда Катя приехала, мне невозможно было не видеться с ней.
   Латчинов просил у меня извинения, что он не позаботился устроить так, чтобы мы не встречались у Старка.
   — Можете представить, — говорил он, и я первый раз видела его в таком смущении, — я совершенно упустил из виду, что Екатерина Львовна сестра вашего супруга.
   И Катя узнала все.
   Ребенок упал и ушибся. Мы его утешили и совершенно забыли об этом.
   Старк вернулся на дачу, по обыкновению в семь часов, из своей конторы.
   При первом взгляде он сейчас же заметил маленькую ссадину на остреньком подбородке Лулу и, конечно, всполошился.
   Он ядовито заметил, что, вероятно, дамы увлеклись разговорами о туалетах, и с беспокойством стал спрашивать ребенка, как он себя чувствует.
   — Полноте сокрушаться, — хотела я пошутить, — охота обращать внимание на такие пустяки. Это может испугать только такого необыкновенного отца, как вы.
   — Это вы — необыкновенная мать! — крикнул он со злостью. — Вам было бы все равно, если бы ваш сын убился насмерть!
   Я взглядываю на личико Лулу — оно изображает ужас, глаза полны слез. Он не может слышать ссоры, брани и требует, чтобы все поцеловались. Я беру его на руки и говорю:
   — Не плачь, дитя мое, папа шутит, папа сердится на камень, который ушиб тебя.
   Ребенок успокаивается и смотрит на меня доверчивыми глазами, а я говорю Старку по-русски, так как Лулу еще плохо понимает этот язык:
   — Перестаньте вы придираться ко мне при ребенке! Или вы желаете, чтобы он разлюбил меня?
   — Теперь он мал, а когда вырастет, он сам поймет, что он для своей матери только хорошенькая игрушка.
   — Если вам угодно будет, — говорю я с негодованием, — в другой раз разыгрывать драму мне в назидание, то потрудитесь нанять театрального ребенка, если вам необходим ребенок для моего извода.
   Он хочет что-то отвечать, но Катя встает удивленная, растерянная.
   Мы оба так обозлились, что забыли о ее присутствии.
   — Катя, — говорю я, — простите, что Эдгар Карлович сделал вас свидетельницей семейной сцены, — и ухожу с ребенком в другую комнату.
   Я тогда до того взбесилась, что у меня дрожали руки, когда я расставляла игрушки на полу. Я старалась смеяться и шутить, чтобы развлечь ребенка, но его не обманешь, он тревожно взглядывал на меня и спросил;
   — А ты тоже сердишься на камень, мамочка? Его уже тогда трудно было обмануть, а что будет дальше?
   Это была не первая сцена со Старком. Когда ребенок был совсем крошкой, я, приезжая его навестить, жила в отеле, проводила с ним весь день до прихода Старка, а затем уходила. Но ребенок стал понимать, он привязывался ко мне и плакал, когда я уходила. Я стала оставаться на весь день.
   Старк старался сидеть у себя в кабинете, но Лулу требовал нас обоих вместе.
   Наконец в прошлом году я первый раз остановилась в доме Старка, Да, чем больше понимал ребенок, тем более я приходила в отчаяние.
   Мальчик чуток и нервен ужасно. Да и как ему не быть нервным. В каком состоянии я носила его! А Старк как нарочно в моем присутствии нервничает, злится. Мне иногда кажется, что он ревнует ребенка ко мне, а иногда я бываю уверена, что это месть, Мы очень редко разговариваем со Старком наедине и только о делах, но и эти разговоры кончаются всегда ссорой. При других он очень корректен и вежлив со мной, но от намеков и шпилек удержаться не может. То же самое и в письмах: нет-нет и сделает больно.
   Он мне пишет только о ребенке, другого в его письмах нет, но…
   «Вчера в вагоне против меня села пара — муж и жена, с ними был их ребенок. Мать целовала его и мне было тяжело и завидно. Ребенок потянулся к моей палке… „Господин, верно, не любит детей?“ — спросила молодая женщина, видя, что я отодвинуся в угол. Мне стало жаль, что я обидел бедняжку. „Нет, сударыня, мне завидно смотреть, как вы ласкаете своего ребенка, У «моего“ нет матери «.
   Ну, зачем? Зачем это писать?
   Ну, я согласна, он мне мстит, но зачем он мучает ребенка?
   Латчинов раз решительно сказал мне:
   — Татьяна Александровна, скажите Старку, что нельзя при ребенке вечно жаловаться, что жизнь его разбита и что, если он умрет, ребенок будет одинок и заброшен. Запретите ему эти вечерние молитвы! Ребенок-протестант и отец его без религии молятся перед православным образом — неизвестной богине.
   Даже та любовь, которую он внушил ребенку ко мне, — какая-то больная любовь. Я какой-то идеал, фея, слетающая откуда-то, У Лулу ко мне нервная страсть, и в первые дни по моем приезде он не отходит от меня, жмется ко мне. Идя спать, каждый вечер спрашивает: «Ты не уедешь завтра?».
   Как медленно едет поезд!
 
   Тогда, когда Старк устроил мне сцену при Кате, это все тоже вертелось у меня в голове. Я тогда старалась только успокоить Лулу, и мне это удалось.
   Он начал смеяться. У него такой же красивый смех, как у его отца, и так же он слегка закидывает голову и щурит глаза, когда смеется.
   Катя вошла в самый разгар нашей игры, глаза ее были заплаканы. Это меня поразило.
   — Шли бы вы помириться с ним, чего вы разозлились?
   — Я не хотела ссориться, не хочу и мириться. Это выйдет только лишняя сцена, и я нарвусь опять на дерзость.
   — Дерзость! — восклицает она с нервным смехом. — Вы, Тата, так избалованы людьми, что всякое замечание принимаете за дерзость! Что вы удивленно смотрите на меня? Вы считаете себя центром мира и требуете, чтобы все преклонялись перед вами.
   — Лулу, беги-ка скорей к няне! — обращаюсь я к ребенку. — Скажи ей, что дождь прошел и можно гулять.
   Когда он уходит, я поворачиваюсь к Кате:
   — Вы ошибаетесь. Я вовсе не требую поклонения, а…
   — Нет, требуете, — прерывает она меня. — Женщины, подобные вам, знают только свои страсти и причуды. Они коверкают жизнь окружающим и еще удивляются, как это те кричат, когда им больно!
   Такие женщины, как вы, только и носятся сами с собой!
   Есть же, наверное, у вас какие-нибудь достоинства, за что вас так любят, но вы сами любви не понимаете, вам нужны только ощущения. Вы даже на страдания, будто бы, только одна имеете право, а если страдания других портят вам аппетит, вы кричите, что вас оскорбили!
   — Послушайте, Катя. Что я терпела и терплю, я не буду рассказывать. Я понимаю, что вы не можете относиться ко мне справедливо: я очень виновата перед вашим братом, но он простил мне — простите и вы.
   — Мой брат сам по себе, а я сама по себе, — говорит Катя. — Мой брат простил вас потому, что не может жить без вас, потому, что любит вас.
   А я не могу вам простить. Не за брата, нет. Вы вернулись к нему и нянчитесь с ним — я отдаю вам полную справедливость, вы идеальная ему жена теперь…
   Я не могу простить вам вот за того, другого, которому вы исковеркали жизнь только потому, что вам понравились его красивые глаза!
   — Значит, мне следовало бросить вашего брата?
   — Конечно. Ваше место здесь, около вашего ребенка. Эдгар Карлович сейчас мне рассказал все. Он говорит, что не имеет к вам претензий, как к женщине, но он страдает, он мучится мыслью, что ребенок его лишен матери.
   Осуждают женщину, когда она бросает детей ради любовника! И вы поступили так же! И я осуждаю вас, хотя бы этим любовником был мой брат.
   Она ушла, хлопнув дверью.
   Эта сцена ярко стоит в моей памяти…
   Слава Богу, Кельн проехали!
   Ночь. Все спит в вагоне, но я не могу спать, я еду к своему сыну, Как медленно, медленно едет поезд!
 
   После этой сцены Катя как-то вдруг стала мягче.
   Она нашла оправдание своей антипатии ко мне и вместе с этим у нее появилось материнское чувство к моему сыну, она привязалась к нему, как иногда старые девы привязываются к чужим детям.
   Да и как не любить это очаровательное существо!
   Его любят все без исключения.
   Когда он болел корью, то не только все знакомые, но и булочник, угольщик, молочница справлялись каждый день о его здоровье, приносили цветы, игрушки.
   Старк любит его не как отец, а как самая страстная мать. Надежду, что он когда-нибудь женится, я теряю все больше и больше. Его любовь к ребенку иногда переходит все границы.
   Помню эту корь Лулу! Он совсем потерял голову и вызвал меня отчаянной телеграммой.
   Что я чувствовала за время, пока летела в Париж!
   Я приехала как раз во время визита доктора; он меня успокоил, что корь легкая, что опасности нет никакой.
   Я хотела было утешить Старка, но он наговорил мне ужасных вещей на тему моего равнодушия к ребенку.
   Ах, как медленно едет поезд!
 
   Выскакиваю из вагона, забыв о вещах, да и обо всем в мире.
   Уже с утра не могла ни пить, ни есть и металась из угла в угол.
   А теперь я вижу группу людей на платформе, от нее отделяется маленькая фигурка в белом платьице.
   Еще секунда — и я прижимаю ребенка к своей груди, стараюсь удержать слезы и целую его, целую… Он обнял меня ручонками и молча прижался своей черненькой головкой к моей щеке. Мне что-то говорят, но я ничего не понимаю в первую минуту и осознаю себя только тогда, когда слышу спокойный голос Латчинова:
   — Татьяна Александровна, вы задушите Лулу. Мы тоже существуем и хотим поцеловать вашу ручку.
   Я не выпускаю Лулу и говорю, смеясь сквозь слезы:
   — Вот вам моя щека, дорогой Александр Викентьевич, поцелуйте меня, я так рада вас видеть! Он смеясь целует меня.
   — Поцелуйте и вы меня, Эдгар, — говорю я Старку, — и дадим слово не браниться во время моего пребывания у вас.
   Он едва касается губами моей щеки и спрашивает:
   — Где же ваши вещи, Татьяна Александровна?
   — Ах да, вещи! Они там, в вагоне, — машу я неопределенно рукой и опять заключаю в объятия мое сокровище.
 
   За завтраком я тоже не могу оторваться от Лулу.
   — Вы оба не едите и только целуетесь, — говорит Старк с улыбкой, — я вас рассажу.
   — О, нет, нет, папа, я ем, все ем, — и маленькая ручка крепко цепляется за меня.
   — И я ем, ем, все ем! — вторю я. — А после завтрака мы откроем сундук и посмотрим, что там есть. Что бы тебе больше всего хотелось? — спрашиваю я, зная, что ему хотелось большого парохода, который можно пускать в бассейн. — Ну скажи-ка?
   — Чтобы ты приехала.
   — А потом?
   — Санки.
   — Но теперь лето.
   — Ах, да! Ну, живую лошадь, На моем лице отражается такое огорчение, что я не могу вот сейчас вынуть моему сынишке живую лошадь из чемодана, что Латчинов и Старк смеются, глядя на меня.
   — Опростоволосились, мамаша. Как это в самом деле вы лошадь-то не привезли? — говорит Васенька.
   Васенька после болезни Старка так и не вернулся в Рим, страшно ругает Париж и piccoli francesi[20], но не уезжает обратно.
   Я смотрю на Васеньку пристально и с удивлением восклицаю:
   — Васенька, да вы похорошели! У вас ужасно элегантный вид!
   Эти годы в Париже он сильно нуждался. Лат-чинов и Старк выдумывали все способы, чтобы помочь ему, но это плохо удавалось. Трудно было заставить его принять эту помощь. Он согласен был только кормиться у Старка.
   Васенька смотрит на меня и говорит гордо:
   — Это я разбогател теперь.
   — Каким образом?
   — Зарабатываю много. Деньги некуда девать! Вот сегодня сто франков получил. Не верите? А это что? — И он вытаскивает из кармана скомканный стофранковый билет.
   — Что ж, неужели пины и Колизей при лунном свете оценены наконец Парижем?
   — Эка захотели! Кто их хочет покупать! Нет, я теперь порнографические картинки рисую.
   — Вы?
   — А вы что думали! Дама в рубашке пишет письмо! Дама в штанах нюхает розу! Дама без всего идет в ванную, дама… а ну их к черту! Я вот за эту самую компанию сто франков и получил.
   — Какая же это порнография!
   — А что же это, по-вашему? Для эстетического наслаждения эти дамы рисуются? Так, старичкам на утешение! Леда Микеланджело не порнография, это произведение искусства, А дамы мои — игривый сюжетец.
   — И что же, хорошо идут?
   — Да куда лучше! Видели, сто франков за четыре штуки!
   — Ну, а дамы-то красивы?
   — По ихнему, значит, вкусу. Один заказчик мне выговор сделал, что у одной из моих дам шляпа была не модная — на ней одна только шляпа и была. Другой придрался, что таких штанов больше не носят. Ну, я и стал справляться в модных журналах насчет аксессуаров, а потом и лица заодно стал оттуда срисовывать, — Ну, и что же?
   — Так понравилось, что по два франка накинули и даже слава пошла. На пять магазинов работаю!
 
   Укладываю Лулу спать.
   Мы хохочем, целуемся. Он в длинной ночной рубашонке прыгает на постели. Сна ни в одном глазу!
   — Ну, спать, спать, маленький мальчик!
   — Сейчас, мамочка, вот смотри — я лег. Я сплю… а где папа? Он всегда укладывает меня!
   — А сегодня я укладываю. Разве ты не рад?
   — О, рад, рад! — бросается он ко мне на шею. — Но нужно, чтобы и папа пришел, Я отворяю дверь в кабинет Старка. Он сидит за письменным столом, подперев голову руками.
   — Идите, Эдгар, дофин отходит ко сну и требует вас! — говорю я смеясь.
   Старк поспешно что-то прячет в стол и идет к постельке Лулу, тот протягивает ручонки к отцу и с упреком говорит:
   — Что же ты не пришел, папа? Я хочу обоих — обоих вместе!
   Он обнимает одной рукой меня, другой отца и целует попеременно.
   Я делаю движение высвободиться, но Старк говорит строго:
   — Не портите радость ребенку! Что за неуместная щепетильность.
   Я покоряюсь — наши головы соприкасаются, и теплые губки ребенка поочередно целуют наши лица.
   — Довольно, Лулу! Спать сию минуту! — говорит Старк.
   — Я сплю… я сплю… только… папа, поцелуй маму. Старк чмокает меня куда-то в волосы, и Лулу со счастливой улыбкой говорит:
   — Завтра мы пойдем в зоологический сад.
 
   В этот мой приезд я как-то меньше ссорюсь со Старком, то есть он изменил обращение со мной.
   Он вежлив, заботлив, внимателен, меня не избегает и не придирается так, как прежде. Наружность его в этом году тоже изменилась к лучшему. Он опять по-прежнему заботится о себе, о своей одежде. Я по временам замечаю в нем, что при хорошем расположении духа у него проскальзывает его прежнее, неуловимое кокетство в улыбке, в движениях, Почему это?
   Может быть, понемногу он утешился, как и следовало ожидать.
   Может быть, у него завелся какой-нибудь роман?
   Это было бы недурно.
   А если бы он женился!
   Тогда Лулу мой! Мой навсегда!
   — Ах, как это было бы хорошо! — невольно вырывается у меня вслух.
   — Это вы о чем, Татьяна Александровна? — с удивлением спрашивает меня Латчинов.
   Мы сидим с ним по обыкновению после завтрака на террасе — он с газетой, я с работой.
   Я оставляю мой рисунок, подвигаюсь к Латчинову и начинаю высказывать ему мои предположения.
   Я обращаю его внимание на мелочи в поведении Старка за эти дни.
   Латчинов сидит, опустив глаза, и на лице его отражается та скорбь и тоска, которая меня всегда пугает.
   — Что с вами, вы больны, дорогой Александр Викентьевич?
   Он, очевидно, борется с собой и потом говорит:
   — Обо мне не думайте, друг мой, я уже давно болен. — Поговорим лучше о вашем деле. Вы заметили перемену в Старке, питаете надежду, что он женится и отдаст вам Лулу? — Латчинов говорит с трудом. — Я вам скажу прямо: нет, этого не будет. Он никогда не отдаст мачехе сына. Он мне сказал раз; «Если женщина любит мужчину — она никогда не полюбит его ребенка от другой женщины. Она может, конечно, безукоризненно исполнять свои обязанности, даже быть с ним ласковой, но любить его не будет».
   Я ему возразил, что примеры бывали, а он мне ответил на это следующее: «Или эти женщины замечали, что их мужья относятся к своим детям индифферентно, или это были женщины кроткие, холодные, покорные! Но я-то такой женщины не полюблю, а женщина с противоположным характером никогда не примирится с моей страстной любовью к моему сыну».
   Латчинов замолчал.
   — Хорошо, я не буду надеяться на полное счастье, — говорю я, — но, может быть, у него начинается роман? И это ведь недурно? Он будет относиться хладнокровно к своему прошлому горю и перестанет терзать нервы мне, а главное — ребенку.
   Латчинов некоторое время молчит и потом, взглянув на меня, решительно говорит:
   — Татьяна Александровна, я не люблю путаться в чужие дела и никогда не позволю себе выдавать то, что мне говорят наедине, по дружбе, но обстоятельства складываются так, что я вынужден предупредить вас.
   Вы позволите мне только прежде задать вам один вопрос?
   — Пожалуйста.
   — Скажите, Татьяна Александровна, вам бы было совершенно безразлично, если бы я сказал вам: да, Старк полюбил другую женщину. Не отвечайте сразу, подумайте.
   Я морщу лоб и говорю:
   — Видите, Александр Викентьевич, я с вами совершенно откровенна: да, меня бы немного царапнуло по самолюбию… даже не по самолюбию, а по женскому тщеславию. Вы видите, я, не щадя себя, откровенна с вами. Но это мелкое чувство слабо — я не сравню его даже с тем, что бы я испытала, если бы осрамилась с какой-нибудь из моих картин.
   Это чувство ничто в сравнении с тем счастьем, которое я бы получила, видя, что Лулу не видит вечно около себя отца мрачным, недовольным, вздыхающим, нервным.
   Я уверена, что понемногу я могла бы отвоевать себе право увозить Лулу с собой и почти все время проводить с ним. А там, может быть, он и отдал бы мне его насовсем, и он был бы мой! Мой! Мой! Я в волнении сжала красивую, тонкую руку Латчинова, лежащую на ручке кресла.
   — Татьяна Александровна! — услышала я вдруг его голос, спокойный, но глухой и как будто мне незнакомый, — не радуйтесь понапрасну.
   — Почему?
   Он молчит с секунду, словно испытывая какую-то борьбу, и наконец решительно поднимает голову.
   Лицо его спокойно, даже грустная улыбка играет на его губах.
   — Дело вот в чем. Я начинаю выдавать тайны Старка. Мне немного совестно, но иначе невозможно.
   Все это время, эти четыре года я с ним почти не расставался. Он не из тех людей, которые могут скрывать свои чувства, и он их от меня не скрывал. Все это время он жил только ребенком. Конечно, были мимолетные связи — «женщины на один день», но это не в счет.
   Вы мне часто жаловались, что он своими иногда смешными, иногда жестокими выходками мстит вам.
   Неужели вы не видели, что это не месть, а страсть? Ведь все эти годы он только и жил воспоминаниями об этих трех месяцах в Риме! Он вечно об этом говорит. Иногда он забывал, что я тут, и бредил всеми вашими словами, ласками, поцелуями. Ведь в его кабинете, в шкафу хранится ваше белье, ваши платья, разные мелочи, принадлежащие вам.
   В прошлом году он мне отдал ключ от этого шкафа со словами: «Вы правы, я сойду с ума, если буду продолжать каждую ночь целовать эти вещи».
   Он говорил мне часто, что он всей силой воли заставляет себя не думать, что вы принадлежите другому, что только любовь к ребенку удерживает его от преступления. Ему не раз хотелось поехать и убить вашего мужа.
   Этот ребенок удержал его от убийства и самоубийства после его болезни, и, умри он завтра, Старк пустит себе пулю в лоб.
   Вы, Татьяна Александровна, обрадовались этой перемене, но я могу рассказать, отчего она произошла.
   Накануне вашего приезда, он ночью пришел ко мне в комнату. Он весь был полон радости свидания с вами и ужаса перед теми муками, которые ему предстоят: видеть вас около себя — чужую, недоступную для него…
   Я посоветовал ему уехать.
   — Ни за что. У меня только и есть одно счастье: видеть ее с ребенком на руках. Я стараюсь не думать о ней, я весь ухожу в свои дела — целый год, но два-три месяца я имею иллюзию, что она — моя жена, хозяйка моего дома.
   Мне было его так невыносимо жалко, что я, быть может, сделал большую ошибку, подав ему надежду, что… — Латчинов остановился.
   — На что?
   — На то, что он может опять вернуть вашу любовь, не мучая вас постоянно. Я тогда посоветовал ему поддразнить вас, притворившись влюбленным в другую, но он вас лучше знает: «Это невозможно! Она обрадуется и только», — сказал он мне со злостью.
   И вот теперь он старается держать себя как можно сдержаннее, угождает вам, ухаживает за вами и даже слегка кокетничает, бедняжка. Он сам имеет мало надежды и все думает: а вдруг!..
   — Вы сами знаете, что это невозможно, Александр Викентьевич!
   — Не знаю, Татьяна Александровна. Мое мнение таково: если бы я был женщиной, то за такую любовь, как любовь Старка, я отдал бы все на свете, но женщины — создания капризные, и я отказываюсь их понимать.
   — Но вы ведь знаете Илью! Знаете мое отношение к нему, Александр Викентьевич! Зачем же вы подавали надежду Старку?
   — Сознаюсь, что я сделал большую ошибку, но мне так было жаль его — я хотел его утешить, да и вам дать спокойно провести ваши каникулы. Не сердитесь на меня, друг мой.
   И он почтительно целует мою руку.
 
   Приехала Катя.
   Она всегда приезжает из города, два раза в неделю, к Латчинову, разбирается в его неимоверной корреспонденции на пишущей машинке и уезжает после обеда.
   На этот раз она приехала на две недели, так как Латчинов приводит в порядок материалы, собранные им за много лет.
   Я знаю, что это большой труд по истории музыки, и Латчинов шутя говорил нам, что после его смерти Старк должен издать эту книгу, а я — иллюстрировать.
   Я с помощью Васеньки уже кое-что сделала.
   Латчинов сидит на террасе с Катей и что-то диктует ей.
   Лулу, Васенька и я в беседке занимаемся скульптурой — лепим из глины всевозможных зверей.
   Лулу в восторге от каждого зверя и наконец ему удается самому вылепить что-то похожее на свинью — тогда прихожу в восторг уже я, а Васенька серьезно говорит:
   — Ну, брат, ты — талант! Будущий Роден, у тебя даже его манера! Твоя свинья — точная копия с его статуи Бальзака.
   Все трое мы вымазаны глиной. Нам ужасно весело!
   Стучит калитка. Это Старк вернулся к обеду. Лулу несется со всех ног — бросается к нему в объятия, оставляя следы глины на светлом, элегантном костюме отца.
   Старк этого не замечает. Он берет ребенка на руки, крепко целует, несет на террасу и спрашивает Катю с гордостью;
   — Не правда ли, как он похорошел? Ну, согласитесь, мадемуазель Катя, что он хорош, как мечта!
   — Это даже неприлично, Эдгар. Вы напрашиваетесь на комплименты, — смеется Латчинов, — ведь Лулу вылитый ваш портрет.
   — О, нет! — говорит Старк с восторгом, — он будет в сто раз красивее меня! У него светлые глаза, маленькие ножки и ручки его матери…
   Он замечает меня, слегка смущается и говорит, обращаясь к ребенку:
   — Он будет выше ростом, добрее, лучше меня и… умнее. О, гораздо умнее! — прибавляет он насмешливо.
   Это камешек в мой огород.
   Сегодня Старк сорвался, и вышла пребезобразная сцена.
   Я ушла гулять с Лулу, забыла взять часы, увлеклась красивым уголком в парке — и мы опоздали к обеду.
   Катя и Латчинов ждали меня у ворот.
   Оказалось, что Старк разогнал всю прислугу и поехал на велосипеде сам нас искать.
   — Что за глупости! Точно я маленькая! — расхохоталась я.
   Через полчаса вернулся Старк. Он молча схватил Лулу, прижал его к своей груди и начал так целовать, точно ребенок избежал какой-нибудь опасности.
   Лулу, видя волнение отца, испуганный жмется к нему и со слезами спрашивает:
   — Что с тобой, папочка, что с тобой? Старк молчит и еще крепче прижимает к себе ребенка, а тот начинает горько плакать.
   — Перестаньте вы нервничать! — говорю я ему со злостью.
   — А кому я обязан этим удовольствием! — кричит он. — Вы уводите ребенка на весь день, чтобы одной пользоваться счастьем быть с ним! Вам все равно, что я умираю от беспокойства! Разве я знаю, что могло случиться с вами! Может быть, вы упали в воду, попали под автомобиль! Наконец, вы украли ребенка! Вы думаете только о своих развлечениях и вам нет дела, что ребенок устанет, измучится! У вас нет настоящей любви к нему. Вы нянчитесь с ним потому, что он красив! Будь он уродом, вы его никогда не взяли бы на руки, не поцеловали бы!
   — Опомнитесь! Как вы на меня кричите!
   — Да, я только кричу! Но я с удовольствием побил бы вас, я только не привык поднимать руку на женщин!
   — Замолчите! — не выдерживаю я. — Я сейчас уезжаю, сию минуту, и прошу отпускать мне по утрам ребенка в отель. А с вами я не желаю больше видеться!
   Он бледнеет, падает на стул и, упав головой на его спинку, истерически рыдает.
   Катя бежит за водой.
   Я хочу унести Лулу, но он вскакивает, бьется в моих руках и цепляется за отца.
   Я машу рукой, иду к себе в комнату и падаю на постель.
   Неужели мне надо уехать? А иначе — как спасти ребенка от подобных сцен?
 
   Старк стоит передо мной и вымаливает прощенье: оправдывается тем, что сам не помнит, что говорил, и не понимает, что с ним сделалось, клянется, что это не повторится.
   Я не верю. Правда, такой сцены еще не было, но чем гарантирован бедный Лулу от таких же удовольствий в будущем?