— А разве надо ненавидеть свою работу? Разве вы ненавидите ваших учениц, ваш труд? — удивляюсь я.
   Она хочет что-то возразить, но я не даю:
   — Правда, мой труд лучше оплачивается. Художниц меньше, чем учительниц. Она начинает краснеть.
   — Вы производите предметы роскоши — не знаю, труд ли это.
   — Значит, вы ни во что не ставите работу бедной фабричной девушки, которая целый день гнет спину над плетением кружев, — восклицаю я с ужасом, — только потому, что она производит предметы роскоши.
   «Не слишком ли я, — мелькает у меня в голове, — да нет, „бедная труженица“, „гнуть спину“ — такие обиходные слова в ее лексиконе, что она и не заметила их».
   — Да, но работница получает гроши! — восклицает Катя.
   — Опять только потому, что работниц много. Да и потом надо же ставить во что-нибудь талант и творчество. Ведь переписчик получает гроши сравнительно с писателем.
   Катя молчит. Мать тревожно смотрит на нее , Я принимаюсь опять за работу и мне досадно. Катя слишком слабый противник. Стоит ли тревожить мать этими разговорами? Не молчать ли лучше? Что за бабье занятие такая пикировка!
 
   Какая чудная ночь! Я стою в саду. Какая тишина, какой аромат! Вся листва, весь воздух, трава полны светящимися мухами. Море шумит, шумит. Я бы пошла туда, к морю, но калитка заперта. Искать ключ — перебудишь всех в доме. Все спят. Как могут люди спать в такую ночь! Как может спать Женя! Я в ее годы была способна прогулять всю ночь, — Таточка, вы не спите? — слышу я ее голос с террасы.
   — Нет, сплю! Это я в припадке лунатизма гуляю по саду! — говорю я загробным голосом.
   Женя хохочет и выбегает ко мне.
   Она поверх капота закута в большой байковый платок.
   — Как вы неосторожны, Таточка, — в одном батистовом платье. Лихорадку схватите.
   — Верно! На этом Кавказе при всех наслаждениях природой всегда, как memento mon[7], стоит лихорадка.
   — Я поделюсь с вами своим платком!
   Женя окутывает меня, и мы медленно идем по саду.
   — Таточка, я вас ужасно люблю, — говорит Женя, нагибаясь и целуя меня. Я не маленького роста, но она выше. — Вы, может быть, мне не поверите, а я прямо с первого взгляда полюбила вас! Нет, я даже вас раньше полюбила, давно, как только Илюша стал нам писать о вас. Я Илюшу тоже страшно люблю — больше, чем Катю и Андрея.
   — Илья лучше всех! — смеюсь я.
   — Да, да, лучше всех! И вы такая именно жена, какую я хотела для него!
   Это детский лепет, но мне отрадно, мне тепло, я ее целую с благодарностью.
   — Вы так не похожи на всех наших знакомых дам. Вы какая-то, такая… яркая. Вот мама и Катя говорят, что вы некрасивая! А вы мне кажетесь красивей всех, кого я знаю. Катя находит, что ваши платья, ваша прическа слишком театральны, а мне все это кажется таким красивым! Катя у нас чрезвычайно строгая ко всему, что она называет «пустотой», и к этому она, кажется, причисляет все: и веселье и платья и… ведь это предрассудки, не правда ли?
   — Женюшка, Женюшка, не откидывайте предрассудков! Потом трудно остановиться на этом пути. Границы нет! Платье, прическа, что пустяки, но если начнете идти далее… Милая моя деточка, слушайтесь Катю и маму — вы проживете спокойно, счастливо, без тревог!
   «И страстей», — прибавила я про себя.
 
   Я теперь на ночь всегда принимаю опиум и засыпаю без снов — как убитая. А значит, с «тобой» можно бороться! Днем сила воли, ночью — опиум! Я выздоравливаю! Выздоравливаю!
   Мне иногда жалко Катю! Она совершенно сбита с толку. Как ей хочется оправдать перед самой собой свою ненависть ко мне.
   Ее честность страдает от этой несправедливой, ни на чем не основанной ненависти.
   Она ищет, мучительно ищет зацепиться за что-нибудь и — не за что! Всех пороков, которые ее бы утешили, — нет!
   Я работаю, брат ее со мной не опустился, а, напротив, идет в гору и в письмах называет меня своим вдохновителем, другом, правой рукой. Относительно знаний, образования я выше ее самой, даже читала я гораздо больше!
   Эти последние удары я наносила не сразу и всегда дав ей немного пошпынять меня. Сознаюсь, это женская мелочность. Мне доставляло удовольствие удивлять и ошеломлять ее, Попробовала она меня со стороны «политических убеждений» — они оказались одинаковы. Мне страшно хотелось удариться в «крайне левую» сторону, но я сдержалась — пусть будет меньше предлогов к рассуждениям и спорам. Наши ссоры положительно мучительны для Марии Васильевны. Даже «помощь ближнему» у меня шире, так как у меня больше заработок. Остаются мои туалеты.
   Она ходит вокруг меня и изнывает! Как-то мы говорили о ее любимом беллетристе N.
   N. — Друг Ильи, мы с ним знакомы давно.
   Я дала ей книгу его рассказов. На этой книге очень любезная надпись, какие обыкновенно пишут писатели, даря экземпляр книги своим почитательницам: «Талантливой, чуткой умнице Таточке от друга!»
   Добродушный Иван Федорович, наверное, ста знакомым дамам написал то же самое, но для Кати он кажется каким-то небожителем, его слова — закон, заповедь! Она теперь еще более мучается совестью, что чувствует ко мне беспричинную антипатию. Когда она прочла надпись на книге и изменилась в лице, мне было ее жалко и я даже хотела крикнуть: «Катя, я подкрашиваю ресницы! Может быть это вас утешит?»
   Она сама себя не понимает… А я ее понимаю!
   Это органическая антипатия! Я воплощаю для нее «физически» тип, ей антипатичный, и никакие мои нравственные достоинства не помогут!
   Если бы я сделала какой-нибудь из ряда вон выдающийся подвиг из любви к человечеству — она все же не могла бы пересилить свое отвращение ко мне.
   И это — тело!
   Душа, сердце, разум здесь ни при чем!
   Как часто мы слышим: «Он во всех отношениях безукоризненный человек, но он мне несимпатичен» — и наоборот: «Он пьяница, он, собственно, дрянь человек, но он такой славный».
   Это тело! Тело кричит — и ничего с этим не поделаешь ни умом, ни разумом.
   Можно удержать только себя от проявлений симпатии и антипатии.
   Катя меня не побьет, не отравит — она «удержится».
   Она не понимает этого, а я… о, как хорошо я это понимаю.
   Катя, днем — сила воли, а на ночь принимайте опиум, а то вы, наверное, во сне четвертуете меня или жарите на вертеле!
   Принимайте на ночь опиум!
 
   Вот уже две недели, как я здесь и, к своему удивлению, прекрасно себя чувствую. Невралгии нет, остатков болезни как не бывало.
   Я работаю, лазаю по горам и ем, ем просто неприлично.
   Мать сильно бодается. Если бы ее можно было взять лаской, я бы приласкалась к ней, право, искренно: она мне нравится.
   Женя от меня не отходит, а Катя и Андрей избегают.
   Сидоренко сделал мне визит, и Катя радостно насторожилась, бессознательно надеясь поймать меня хоть на кокетстве — и тут не выгорело. Если я слегка и кокетничаю с Сидоренко, то так, что ни он сам, ни Катя этого не замечают.
 
   Обхаживаю одну абхазку. Познакомилась с ней в купальне.
   Господи, что бы я дала, если бы она согласилась позировать мне. Что за тело! формы! Краски!
   Рожа глупая, носатая! Но Бог с ней. Я ей закину голову — изменю лицо.
   Я никогда не видала такой спины, бюста, ног — загорелая Венера.
   Но ведь не согласится, не согласится, дура! Уж я ухаживаю за ней… подарила ей браслет, хожу к ней в гости и по целым часам слушаю, как делаются сацибели и чучхели.
   Я люблю и умею писать женское тело. Оно так прекрасно!
   Я выставляюсь всего три года, а мои nus[8] сделали мне имя. Как женщине, мне легче найти натуру. Очень часто и охотно мне позируют мои знакомые дамы и барышни, Ах, нарисовала бы я мою абхазку, всю вытянутую, слегка откинувшуюся назад, под ярким светом солнца, у темного камня! Я так и вижу светлых зайчиков на камне и на ее смуглом, безукоризненной формы, плече и бедре!
 
   Не согласилась, анафема!
 
   Завтра возьму камеру и потихоньку сделаю с нее несколько снимков, пока она будет купаться. Унесу хоть ее формы, если не удается унести колорита. Дура!
   Я целый день хожу злая и уверяю, что у меня болит голова.
 
   Опять умоляла абхазку, отдавала ей мою бриллиантовую брошь — не помогает!
   У меня в голове уже явилась картина. А когда я «беременна картиной», как говорит Илья, я не могу ни о чем другом думать.
   Как только кончу осенью в Риме мой «Гнев Диониса» — примусь за эту.
   Большое полотно, аршина четыре в вышину. Море… скалы… и женщины… много женщин.
   Я не сделаю обыкновенной ошибки художников, которую делает большинство из них, когда изображают группу женских тел. Они пишут их с одной модели в разных позах.
   Нет! На переднем плане у меня будет великолепная рыжая женщина со слегка даже тяжеловатыми формами — одна из веселых дам Петербурга; она уже мне позировала раз. Это, как поется в «Синей бороде», «Un Rubens, un fameux Rubens!»[9] Она будет лежать, разметав свою рыжую гриву… Рядом поставлю мою абхазку — силу, мускулы — Диана! С другой стороны — одну знакомую курсисточку, Наденьку флок, легкую, серебристую, нежную. Наденька не красива и голову нужно другую… Ах! Моя богомолка с парохода!.. Дальше другие… танцующие, бегущие, плывущие и играющие в воде. А на переднем плане справа — старуха! Голая, сухая, безобразная — «И вы будете такими, как я!» — вот и название.
   Беззубый рот насмешливо улыбается, и столько злого сарказма в злых красноватых глазах!
 
   Хожу и думаю о моей картине! Лихорадочно пишу этюды моря, камней!
   Хотела было попросить Женю попозировать — не годится. Груди в виде маленьких торчащих вперед конусов, на талии складка спереди, а я люблю прямую линию… зад низкий, как у лошади, павшей на задние ноги. Но руки, плечи, кожа — восхитительны. Я опущу ее в воду. Эта головка с распущенными волосами с лиловыми вьюнками, падающими из венка на плечо, будет очаровательна! Она будет плыть, улыбаться!..
 
   «3авернув свои длинные косы кольцом,
   Ты напоминала мне полудетским лицом
   Все то счастье, которым я грезил во сне.
   Грезы первой любви ты напомнила мне!» -
 
   поет Сидоренко под аккомпанемент Жени.
   У Сидоренко славный баритон — и поет он музыкально и с большим вкусом. Я люблю его слушать.
   Грезы первой любви…
   Надо написать мою богомолку одну… в поле… Букет полевых цветов вываливается из рук… она застыла с устремленными вверх глазами… кругом тишина… простор…
   Грезы первой любви…
   Моя первая любовь была… какая-то барышня, живущая напротив. Очень хорошенькая брюнетка, а мне было всего восемь лет…
   Я иногда по целым часам поздно вечером стояла у окна, чутко прислушиваясь, чтобы не вошла моя фрейлейн и не прогнала в кровать. Я смотрела на противоположное окно, где мой кумир сидел за роялем в ярко освещенной гостиной.
   Я иногда встречала ее на лестнице, и сердце мое замирало, а потом усиленно колотилось.
   Как я мечтала тогда!
   Я была здоровой девочкой, живой девочкой, любила шумные игры, с мальчишками в особенности, а тут я начала прятаться по углам, садилась на низенький табурет за трельяжем, в будуаре моей матери и мечтала.
   Мечтала, что я познакомлюсь с моим кумиром; мы гуляем, рисуем, живем на даче вместе… и так все подробно, до мелочей ясно, живо… разговоры, приключения, путешествия…
   Когда их семейство съехало с квартиры, у меня сделался жар, бред; я пролежала с неделю в постели.
   Потом, конечно, это скоро забылось, но ее лицо, лицо «моей первой любви», стоит передо мной, как живое — я могу ее нарисовать. Хорошенькая брюнетка.
   Нет! Этого не может быть!.. Да… это так: тупой нос, резкий подбородок, рот… глаза черные огромные…
   Что за наваждение? Или мне это кажется?
   Нет, не кажется, это — факт.
   Как это странно!
   Мне не по себе… я начинаю перебирать мои увлечения. Может быть, это одно воображение, но в каждом лице, которое мне было симпатично, влекло меня к себе, была одна или несколько черт «того» лица.
   Значит, есть «тип», который влечет меня, и «воплощение этого типа» сразу ошеломило!
   Не надо думать об этом, не надо, а то еще, не дай Бог, опять начнется…
   Но ведь это интересный психологический вопрос! А в Илье? Есть ли черта… Да, конечно, — лоб! Прямой, с выдающейся линией бровей. Ведь этот лоб мне всегда так нравился, ведь я его всегда и целую в лоб… А «то» лицо я хотела целовать все… все… Я вскакиваю с места и кричу:
   — Женя! Женя!
   В моем голосе, верно, звучит что-то странное, потому что Женя и Сидоренко вбегают, слегка испуганные, но я уже совладала с собой и говорю с нервным смехом;
   — Там вот, на перилах, скорпион!
   Виктор Петрович берет палку, Женя бежит за каменными щипцами.
   Мне уже стыдно своего глупого волнения, и я спокойно говорю:
   — Бросьте, не стоит. Жара спала, поедем на велосипедах.
   Я научила Женю ездить на велосипеде. Она увлеклась этим спортом, как раньше верховой ездой и управлением парусом. Катя отказалась. Ей, кажется, это нравится, но все, что идет от меня, ей противно.
 
   Мы прислонили велосипеды к высокому орешнику и уселись отдохнуть. Дорога была отвратительная, да еще на подъем.
   Нам жарко, мы устали. Говорить не хочется.
   Вечер такой мягкий, ветра нет, море все розовое.
   Женя задумчиво смотрит вдаль, обмахивая лицо платком. Я прилегла к ней не колени. Сидоренко лежит, опершись на локоть, и жует стебелек травы.
   Я все думаю о странном совпадении и, желая разогнать эти мысли, сажусь и обиженным тоном говорю;
   — Какой вы сегодня неинтересный собеседник, Виктор Петрович! Прочтите хоть стихи или спойте романс.
   — Я не могу так сразу! Женя Львовна, о чем вы думаете?
   Женя вздрагивает;
   — Так, ни о чем!.. А впрочем, чего же я стесняюсь: о «нем». Знаете, о «нем в кавычках», как говорит Виктор Петрович!
   — Ого! — восклицает Сидоренко, — у Жени Львовны есть «он»!
   — То-то и дело, что нет, — с таким огорчением произносит Женя, что мы смеемся, — Ну, Женя Львовна, я три недели пою романсы, читаю стихотворения, спас трех котят из воды, подарил вам мандолину и семена американской картошки, ем тянучки вашего приготовления без единой гримасы — имею я, наконец, право попасть в кавычки? — произнес с пафосом Сидоренко.
   — О, нет, Виктор Петрович! — отвечает Женя серьезно.
   — Отчего?
   — Я вас очень люблю, да не влюблюсь, — трясет она головкой.
   — Но почему же?
   — Потому, что вы не мой тип!
   — А вы знаете свой тип? — спрашиваю я быстро.
   — Ну конечно!
   — И я не подхожу под тип? — с комическим отчаянием спрашивает Сидоренко, — Нет! Вы — русый, а я люблю брюнетов; у вас борода, а я люблю одни усы — большие усы. Вы среднего роста, а я люблю высоких — да и вообще я в вас не влюблюсь, Сидоренко разводит руками.
   — Ну хорошо, ну хорошо. Вы описали нам наружность, а качества-то его душевные?
   — Если он будет умный и хороший человек, это будет очень хорошо.
   — А, значит, он может быть и дурным, но только с усами! Ай, ай, Женя Львовна, а еще серьезная барышня.
   Личико Жени выражает досаду;
   — Конечно, я не умею это все хорошенько объяснить — я как-то мало думала обо всем этом, я даже не очень люблю романы, где много говорится о любви, но мое мнение таково: сначала понравится наружность. И все в ней мило, все нравится — и влюбишься… а потом оказывается — и глуп и плох! Приходится разлюбить, а это больно! Вот и все. Лучше сказать не умею.
   — Правда, Женя Львовна, — вдруг тихо говорит Сидоренко. — Правда! А если этот человек и умен и хорош — тогда…
   — Тогда — крышка! — решительно говорит Женя, — тогда — счастье!
   — Не знаю; по моему, любовь — счастье. Даже несчастная любовь!
   Мы все молчим и смотрим на море.
   — Ай да Женя Львовна, какую лекцию о любви прочитала! — с немного преувеличенной веселостью говорит Сидоренко.
   Крышка! Ну, нет! Ты, милая, чистая девочка, не понимаешь, что есть два сорта любви, и одну из них можно отлично победить, потому что она не дает счастья.
   Сидоренко едет в Тифлис через Батум. Мы все, кроме Кати, провожаем его на пароход. Женя чуть не плачет и умоляет не забыть привести ей чувяки из желтой кожи. Мы вообще надавали ему столько поручений, что составился длиннейший список.
   Сидоренко клянется, что приедет через две недели непременно, и умоляет Женю не влюбиться в приказчика из бакалейной лавки.
   — Усы у него, как два лисьих хвоста! — уверяет он. — Пропало мое дело.
   Сидоренко нервно весел.
   Пора садиться в фелюгу, но он все медлит и по несколько раз прощается. Наконец прыгает в лодку и кричит, когда фелюга уже отходит:
   — Женя Львовна! Крышка! Мы возвращаемся домой.
   — Таточка, — странным голосом говорит мне Женя, — что это крикнул Виктор Петрович?
   — Не знаю, Женюшка, — про какую-то крышку, — отвечаю я и чуть на падаю назад, так как Андрей, идущий сзади меня, наступает мне на платье огромным болотным сапожищем и отрывает целое полотнище.
   Марья Васильевна делает ему замечание, а Женя, стараясь мне помочь, говорит сердито:
   — Хотя бы извинился, разиня!
   Андрей молчит и смотрит на меня исподлобья.
   — Извинись перед Татьяной Александровной, — говорит мать строго.
   — Не нахожу нужным! — вдруг выпаливает он.
   — Ты с ума сошел?
   — Нисколько! Распустят хвосты, с балаболками, а потом…
   — Замолчи и ступай домой! — бледнеет Марья Васильевна.
   Я смеюсь и шучу, стараясь сгладить этот инцидент, но Марья Васильевна страшно взволновалась.
   Идя домой, она жалуется мне, что поневоле запустила воспитание сына. В С, нет гимназии, и она видит его дома только на каникулах. Я стараюсь успокоить ее, доказывая, что все мальчики в возрасте от четырнадцати до семнадцати лет большей частью грубы, считая это молодечеством.
 
   А скучно без Сидоренки — славный он малый! Сегодня вечером написали с Женей ему письмо, т.е, писала я, а Женя делала приписки и ставила бесчисленное количество восклицательных знаков. Письмо вышло большое, забавное. Ждем его приезда с нетерпением.
 
   Этот мальчишка делается невозможным, Я его до сих пор не замечала, а теперь он постоянно впутывается в разговор и говорит мне дерзости.
   Я избрала благую участь — упорно стараюсь не замечать его выходок и разговоры тотчас прекращаю.
   Марья Васильевна то бледнеет, то краснеет, Женя злится, а у Кати ходят скулы; она страдает; она видит, что такую же несправедливость по отношению ко мне делает другой человек, и ей стыдно за него и за себя — она слишком справедлива.
 
   Женя что-то шьет, я кончаю этюд. Жарко. Мы молчим уже несколько минут.
   — Таточка, вы очень любите Илью?
   — Что это вам пришло в голову? Конечно, очень люблю! — смотря на нее с удивлением, отвечаю я.
   — Больше всего на свете?
   — Больше всего. Зачем вы меня спрашиваете?
   — Вот я прочла в одной из старых книжек какого-то журнала переводной рассказ, кончающийся вопросом… По поводу этого рассказа в Америке была даже анкета… Постойте, я вам его расскажу. Жил-был один царь, а у царя дочь. Эта дочь полюбила какого-то простого человека… Ну, ужасно, ужасно полюбила… Царь, узнав про это, рассердился и хотел казнить его. Принцесса плакала, умоляла своего отца, и он решил так: в цирке на арене устроят две двери — за одной будет тигр! Страшный! Голодный! А за другой — женщина!
   Женя опустила шитье на колени.
   — Женщина будет прекрасна, так прекрасна… ну… одним словом, гораздо красивее принцессы! Любимого ее человека выведут на арену, и он должен открыть наугад одну из дверей… Откроет дверь с тигром — тут ему и смерть, конечно, а если другую дверь, то скрывающуюся за ней женщину дадут ему в жены, дадут денег и отправят на корабле в далекую прекрасную страну…
   Женя сложила руки и смотрела вдаль своими ясными глазами, так похожими на глаза Ильи.
   — Ну, и что же дальше? — спрашиваю я, — Ну, вот, собрались все в цирке… масса народу… и принцесса тут… выводят осужденного. Ему нужно выбирать! Да, я забыла сказать вам, что принцесса знала, где тигр и где женщина. Он смотрел на нее умоляющим взглядом: помоги, мол, мне! Она то бледнела, то краснела — несколько раз поднимала руку, потом опускала ее, потом вдруг вскочила и указала на дверь!
   Женя поднялась:
   — Что, Тата, было за этой дверью?
   Я молчала, Женя была ужасно взволнована.
   — Что же вы молчите, Таточка? Отвечайте мне.
   В ее голосе была мольба:
   — Ну, если бы вы были на месте принцессы, а на арене стоял Илья?
   — Ну, конечно, женщина! — говорю я с убеждением.
   — Да? Ах, как хорошо!
   — Детка, да чего же вы радуетесь? — изумляюсь я.
   — Таточка, милая, ну, я вам расскажу мой роман, простенький, коротенький, но у меня был роман, — смеется она.
   — Ну, ну! Говорите!
   — Да, может быть, вам не интересно?
   — Полноте, как может быть не интересна «страничка жизни»?
   — Да это всего полстранички! Я была еще в последнем классе гимназии, приехала из К, сюда на каникулы и познакомилась с одним правоведом. Мать его здесь имеет дачу. Ужасно важная дама, Мы с этим правоведом очень подружились — вместе катались верхом, на лодке… ну, уж не знаю как, только полюбили друг друга. Как-то раз он мне сказал, что любит меня, что на другой год он кончит училище, женится на мне, и поцеловал меня… Больше я его не видела.
   — И все?
   — С романом-то все, а вот что было дальше: на другой день приехала его мать — она такая важная и гордая, чуть не встала передо мной на колени, прося отказать ее сыну… Она говорила, что мы молоды, что мы не пара, я буду чувствовать себя неловко в их кругу. Что он будет стыдиться меня, будет несчастен… что они запутаны в долгах и у него уже есть невеста: красавица, богачка, светская барышня, и что, если я действительно люблю ее сына, я для его счастья должна отказаться от него.
   Я вам все это передаю в грубой форме, но она говорила так мягко, изящно, убедительно, что мне стало ясно, что ему будет лучше, если он женится на той, другой. Я написала ему отказ. Очень я плакала, и все мне казалось, что я мало люблю, потому что отказала ему. Ведь другие женщины убивают даже любимого человека, только бы не отдать его другой.
   — Нет, Женя, настоящая, чистая любовь не убивает. Вы действительно его любили. Убивают только тогда, когда нет любви, а одна страсть.
   — А разве это не одно и то же?
   — Нет! Тысячу раз нет!
   — Объясните мне это, Таточка: я не совсем понимаю!
   — Это, Женя, не объяснить.
   А если бы эта грациозная, гибкая фигурка, этот страстный и нежный рот, эти глаза принадлежали мне? И «тот» стоял там, на арене — стала бы я колебаться? О, нет, ни секунды!.. Тигр!
 
   С этим идиотом, Андрюшкой, вышла сегодня сцена. Он свалил мой этюд на песок, а когда я сделала замечание, он наговорил мне кучу дерзостей и, не потрудившись даже поднять подрамник, ушел в комнаты.
   Катя и мать, несмотря на мои просьбы, пошли за ним — и теперь там бурная сцена. Мне ужасно жаль этюда, ну да ничего, напишу другой… Я теперь все время в отличном настроении. Жизнь так хорошо наладилась, голова свежа, через три недели приедет за мной Илья, и я чувствую, как последние остатки моей дури рассеются, аки дым! Нет, право, это был презабавный эпизод в моей жизни.
 
   Пишу письмо Илье, и так хорошо и спокойно у меня на душе, тихо-тихо, немного грустно. Мне так хочется видеть Илью, и я ему пишу об этом.
   Я оборачиваюсь на скрип двери — на пороге стоит Андрей.
   Я удивленно смотрю на него.
   Он, весь красный, одергивает свою блузу и говорит дрожащим голосом:
   — Меня прислали к вам просить извинения… Мама этого хочет… Для мамы…
   — Ну, вот и прекрасно. Я нисколько не сержусь на вас, — говорю я весело.
   — Это мне все равно, сердитесь вы или нет. Я прошу извинения только для мамы, а до вас мне нет дела, — Отлично и это, — отвечаю я и снова сажусь писать письмо.
   Он делает шаг в комнату, дергает блузу и смотрит на меня расширенными злыми глазами, на лбу у него вздулась жила.
   — Ну, теперь вы все сказали? — говорю я, — Идите себе с Богом и запирайте дверь, а то сквозит.
   — Я вас ненавижу! — вдруг кричит он не своим голосом.
   — Да за что же? — спрашиваю я невольно.
   — Потому что вы гордячка, кривляка! Вы нарочно делаете вид, что не замечаете меня, моей ненависти к вам! — делает он ко мне несколько шагов. — Вы относитесь ко мне, как будто я не человек, а муха какая-то, насекомое… на которое и внимания не стоит обращать! — истерически кричит он.
   — Андрюша, Андрюша, голубчик, простите меня, пожалуйста, — стараюсь я успокоить его, — право, я не думала, что вы такой самолюбивый! — Я кладу ему на плечи руки и хочу поцеловать его. Вдруг он хватает меня и опрокидывает на диван — руки давят мои плечи, неприятный запах коломянки и чего-то детски-кислого обдает меня.
   Я отталкиваю его изо всей силы, и он валится на пол.
   Я поднимаюсь на ноги и от злобы и отвращения не могу говорить.
   Он вскакивает с пола, смотрит на меня растерянным взглядом и бросается к дверям. Я слышу, как он бежит по лестнице в свою комнату и хлопает дверью.
   Пью воду большими глотками.
   — Экая дрянь, мерзость, сопливый мальчишка! — шепчу я.
   Но злость и волнение понемногу проходят — инцидент кажется мне таким глупым. Но все же это ужасно неприятно. Марье Васильевне обязательно надо сказать. Это ее расстроит, да делать нечего — такие истерические субъекты иногда кончают самоубийством…
   А потом все скажут: «Она довела юношу до этого, она сгубила молодую жизнь». А вот я этой «молодой жизни» не замечала до сих пор. Даже в голову не приходило! Мне все равно, что будут говорить. Даже если застрелится такая истерическая мразь — потеря для человечества небольшая, но это брат Ильи.