Вот он спит в своей постельке, заставив нас поцеловаться.
   Он и заснул, держа нас за руки.
   А теперь? Я недавно заглянула к нему. Он спит, но вздрагивает и всхлипывает во сне.
   — Хорошо. Кончим всю эту историю! — говорю я Старку. — Ради Лулу мне придется, пожалуй, скоро терпеть побои, к этому идет.
   Я обращаюсь к Кате, проходящей через комнату:
   — Ну, Катя, и на этот раз вы скажете, что я виновата?
   Она приостанавливается:
   — Нет, на этот раз Эдгар Карлович виноват. Нельзя же так кричать. Правду говорят спокойнее.
   И она идет дальше.
 
   Моя хитрость удается.
   Все идет без сучка и задоринки. Тишь и гладь. Может быть, у меня есть чувство, что это не годится, но теперь так все хорошо и спокойно.
   Я не поддерживаю надежд Старка, но… Я иногда позволяю себе пошутить с ним, сказать ему комплимент, прошу почитать мне, пока я рисую.
   Когда Старк дома, я больше не увожу от него ребенка.
 
   Жара страшная, Воскресный день, и Старк дома.
   Мы все томимся в облегченных костюмах, один Латчинов, как всегда, корректен в своей темной одежде.
   От жары даже никому не хочется говорить.
   На Катю жара действует хуже всех, и она проклинает ее все время.
   — Подите под душ, — советую я, — я уже третий раз выкупалась.
   — Это идея! — говорит Катя, — Может быть, после купанья я в состоянии буду что-нибудь делать.
   Она идет в дом.
   — И я хочу купаться, папочка! — просит Лулу. — Позволь, я так хочу купаться.
   — Душ слишком холоден, а я сейчас тебе сделаю ванну!
   — Но няни нет — сегодня воскресенье.
   — Если твоя мама поможет мне, мы сейчас это устроим.
   Старк весь день с утра очень мил со мной — вот и теперь он таскает воду для ванны и очень весело шутит.
   Я приготовляю мохнатый халатик Лулу.
   Сам Лулу в диком восторге. Он, как и все дети, любит нарушение обычного порядка, а ванна среди дня — это событие, Он бегает по комнате и ловит солнечные блики, которые прыгают от воды.
   Спальня залита солнечным светом.
   Собственно, это не спальня, а детская. Спальней она называется только потому, что рядом с маленькой плетеной кроваткой Лулу стоит узкая, белая кровать его отца.
   Мебель вся белая. Ни ковров, ни портьер. Маленькая мебель Лулу, его столик, его игрушки.
   Все чисто, просто, гигиенично.
   Надо отдать справедливость — физический уход за ребенком прекрасный. Старк до мелочей помнит все, что в каждый данный час нужно для ребенка.
   Но что он делает с его маленькой душой, с этом любящим, нежным сердцем!
   А эта маленькая душа в эту минуту, выскользнув из рук отца, босиком бегает по комнате.
   Он так мил в одной рубашонке! Я гоняюсь за ним, целую его, а он весело визжит.
   — Если ты будешь так возиться, Лулу, то ванны не будет! — объявляет Старк.
   Лулу смиряется.
   Он покорно дает посадить себя в ванну, слегка поеживаясь от холодной воды, Старк снимает жакет, берет кувшин и начинает поливать Лулу, — Давайте, Эдгар, я вам заверну рукава, — предлагаю я.
   — Нет, благодарю, я сам, сам.
   И он мокрыми руками кое-как завертывает рукава рубашки, Лулу одолевает шалость, он не выдерживает и неожиданно брызгает мне в лицо водой.
   Я отвечаю тем же. Он вскакивает, мокрыми ручонками хватает меня за шею, тянет к воде и кричит:
   — И ты идешь купаться, мамочка!
   — Как он мил! Или у меня материнские глаза, или я не видала ребенка прелестнее! — говорю я. — Вот бы так в ванне нарисовать его.
   — Нет уж, пожалуйста, не рисуйте! — восклицает Старк насмешливо.
   — Отчего?
   — Вы его перестанете любить, — говорит он, глядя на меня.
   Не удержался, подпустил шпильку! Но я в благодушном настроении и молчу, — Нет, Мама меня не разлюбит, я вот это берегу.
   И Лулу показывает мне коралл, висящий на его шейке.
   Это один из трех кораллов, подаренных мне Старком в Риме.
   В тот день, когда родился ребенок, он снял с меня цепочку и только перед своим отъездом вернул ее мне.
   На ней остался только один розовый шарик. Другой носит всегда Лулу, Третий…
   — А где третий? — спрашиваю я.
   Старк молчит.
   — Я берегу мой коралл, — настойчиво продолжает Лулу, — папа говорит, что ты, мамочка, разлюбишь меня, если я его потеряю.
   — Какие глупости, моя деточка! Папа шутит! Мама никогда тебя не разлюбит.
   — Папа мне рассказывал… папа зимой, по вечерам, часто рассказывает мне сказки…
   — Лулу, вылезай-ка из ванны, — говорит Старк.
   — Сейчас, папочка. Вот папа и рассказывал мне, что когда Бог ему дал тебя, он тебе подарил эти три коралла… а вокруг были розы… Это было ночью, папа? Ты что-то говорил про звезды и про луну?
   — Довольно болтать! Сейчас же вылезай! — говорит Старк нетерпеливо и слегка краснеет.
   — Что за странными фантазиями вы забиваете голову ребенку! — говорю я укоризненно, вытирая Лулу мохнатым халатиком.
   Старк идет к шкафу достать белье для ребенка. Я не вижу его лица, но в голосе его слышится смущение.
   — Зимой я провожу почти все вечера вдвоем с ребенком; быть может, я и фантазировал вслух — ведь прошлое иногда, невольно, вспоминается.
   Я молчу и через минуту обращаюсь к Лулу;
   — Ну, теперь ты чистенький и сухой. Папа, дайте нам чулочки.
   Старк подает мне маленькие носочки, и мы начинаем обувать Лулу.
   Старк стоит на коленях, я сижу на диване рядом с Лулу.
   — А третье зернышко папа носит сам. Вот у меня побольше, у тебя поменьше, — вытаскивает он мою цепочку, — а у папы такое же, как твое.
   Покажи, папа.
   — У меня его сейчас нет! Одевай, одевай твои чулки.
   — А где оно?
   — Отстань, Лулу, я его потерял, — говорит Старк нетерпеливо, — Папочка, папочка! Зачем ты его потерял! — всплескивает Лулу руками. Он готов заплакать.
   — Нет, Лулу, папа шутит, он не потерял.
   Встань, я застегну тебе платьице.
   — Нет, нет, он потерял, а то он всегда носит! — и Лулу заливается горькими слезами.
   — Да покажите вы ему этот коралл, если он есть у вас! — говорю я с досадой. — Сами разводите сентиментальности — вот вам и результаты.
   Старк молчит. Глаза его опущены, губы сжаты.
   Лулу рыдает.
   — Что за упрямство! — восклицаю я и, видя тонкую золотую цепочку на его шее, решительно засовываю руку за его ворот!
   Что это? Воспоминание забытых ощущений? Власть этого красивого тела?
   Моя рука невольно сжимается на его груди.
   Минута… я прихожу в себя, выдергиваю цепочку и говорю с притворным смехом;
   — Вот, Лулу! Вот, папа шутил, его коралл цел, Лулу сразу переходит от слез к бурной радости.
   С еще не высохшими слезами он скачет по дивану в незастегнутом платье.
   Это была одна секунда. Но Старк поймал ее.
   Он поймал выражение моего лица, Господи! Что теперь будет?
   Ведь я дала ему уже не надежду, а уверенность.
   Пока я ловлю Лулу и застегиваю ему платье, Старк смотрит на меня знакомым мне взглядом полузакрытых глаз.
   Я беру Лулу и, что-то болтая ему, быстро выхожу из комнаты.
 
   Весь день я была в странном состоянии.
   Неужели я могу опять испытать это чувство? Неужели я только животное — и больше ничего?
   Мое увлечение Старком, мою измену Илье я могла оправдать тогда поэзией этой любви, «языком богов», на котором со мной заговорили.
   А вот вчерашнее чувство, чем я его оправдаю?
   Да что вчера!
   Я сегодня поймала себя. Забыв всякую осторожность, я сегодня утром смотрела на Старка и хотела его губ.
   Это не прежнее острое чувство, а что-то ноющее, томящее, пьющее, Слава Богу, что он сегодня не заметил этого взгляда. Впрочем, я вчера выдала себя с головой.
   Прощаясь, он поцеловал мою руку в ладонь таким долгим поцелуем, что я выдернула руку.
   Что же мне делать? За себя я не боюсь нисколько, но ведь это — новые сцены.
   Уехать? Неужели оставить Лулу? Я не могу.
   — Татьяна Александровна, — спрашивает меня Латчинов во время нашей сиесты после завтрака, — что произошло между вами и Старком, если это не секрет?
   — Так, ничего, Александр Викентьевич!
   — Простите, друг мой. Бестактно задавать такие вопросы, но вы сами виноваты, вы избаловали меня вашей откровенностью.
   — Я, может быть, очень хочу быть откровенной с вами, да мне стыдно.
   Он молчит.
   — Стыдно! — восклицаю я со злостью, — я сердилась на вас, что вы подавали надежды Старку, а вчера сама… сама… страшно наглупила. Я швыряю платьице Лулу, которое вышиваю.
   — Я пришла к заключению, что я — какое-то животное, мне стыдно самой себя, но вы в этом отчасти виноваты, — Простите, Татьяна Александровна, я ничего не понимаю.
   — Я вчера совершенно неожиданно, на одно мгновение почувствовала страсть к Старку, и он это заметил.
   — При чем же тут я? — спрашивает Латчинов с болезненной улыбкой.
   — Помните наш недавний разговор? Я думала, что Старк ко мне совершенно охладел. Вы разуверили меня… а я скажу словами Жени: «Я, мол, ничего и не замечаю, а начнут подруги говорить — я и начинаю плести!»
   — Значит, в чем же дело? — вдруг поднимает голову Латчинов.
   — Да в том, что теперь пойдут такие сцены, что хоть вон беги, хуже прежних!
   — Я заметил это, — тихо говорит он, опять опуская голову.
   — Когда?
   — Сегодня утром: я нечаянно поймал ваш взгляд… когда вы смотрели на Старка. Я краснею и закрываю лицо.
   — Если бы вы знали, Александр Викентьевич, до чего я сама себе противна, но это более не повторится.
   — Почему? Разве с этим можно бороться?
   — И это говорите вы! Такой сдержанный, такой уравновешенный!
   — Татьяна Александровна, иногда сдержанность и уравновешенность происходят только от «спокойствия отчаяния», когда человек останавливается перед глухой стеной. Но перед вами легкие ширмы, их стоит толкнуть…
   — Да я не хочу совсем их толкать, мне этого не надо, это одни мгновения, которые мне досадны и неприятны.
   — Чем больше я вас слушаю, друг мой, тем более я утверждаюсь в своей теории, — В какой теории?
   — Позвольте мне вам ее изложить в другой раз. А теперь я вам советую… могу я посоветовать? Осчастливьте вы Старка, и дело с концом.
   Он закрывает глаза и откидывает голову…
   — Вы шутите, Александр Викентьевич?!
   — Нимало, друг мой. Разве вы не испытали, как любит этот человек? Я не поверю, чтобы вы вспоминали о нем с отвращением, я даже уверен, что вы иногда хотели бы пережить иные мгновения.
   — Александр Викентьевич, вы, кажется, забыли, что я жена Ильи и что я люблю его.
   — Я в этом не сомневаюсь ни минуты, но это вам не помешало когда-то…
   — Постойте. Тогда мне казалось, что я люблю Старка, а теперь я вижу, что это одна простая чувственность, — Дайте ему хоть это — он теперь и этим будет счастлив.
   — А Илья? Вы ведь знаете, что после всей этой истории и смерти матери вдобавок он нажил болезнь сердца. Вы знаете, что он теперь одинок и живет только мною и для меня. Он любит меня, верит мне, отпуская меня сюда!
   — Он вам не верит.
   — Что?
   — Он вам не верит, он только покоряется, чтобы не совсем потерять вас.
   — Этого не может быть! Я чиста перед ним!
   — Я не сомневаюсь в этом, да он-то не верит. Ошеломленная, я пристально смотрю на Латчинова.
   Лицо его по-прежнему спокойно, глаза закрыты.
   — Вспомните, вы сами рассказали, что перед вашим отъездом он пришел к вам с предложением взять ребенка. Он понял свою ошибку. Он ссылался на то, что вам приходится надолго уезжать, что он видит, как вы тревожитесь и скучаете в разлуке с вашим сыном, Вы отвечали , что не имеете ни юридических, ни нравственных прав отнять ребенка. Вы поцеловали его руку, вы растрогались величием его жертвы. Вы не поняли, Татьяна Александровна: соглашаясь видеть постоянно около себя вашего ребенка, он выбирал себе менее тяжкие муки, чем те, что он испытывает в ваше отсутствие, представляя себе вас в объятиях отца этого ребенка.
   — Что же мне делать, если это правда! Что мне делать? — восклицаю я с отчаянием. — Но я докажу ему, что это не правда!
   — Чем вы это ему докажете? Полноте, вы только расстроите его и наведете на худшие подозрения.
   — Что же мне делать? Я не хочу тревог и мук для Ильи! Александр Викентьевич, дорогой, научите меня, что мне делать? — молю я, хватая его руки. — Научите, что мне делать?
   — Солгите ему.
   — Кому?
   — Вашему мужу. Солгите ему, что у Старка есть сожительница, которую он обожает, но жениться не хочет, не желая отдать мачеху ребенку. Скажите это вскользь, в разговоре, а потом разовьете с некоторыми подробностями.
   — Я не умею лгать Илье, Александр Викентьевич, он догадается, — говорю я, качая головой.
   — Хотите, я солгу за вас? — вдруг говорит Латчинов. — Я собираюсь в Россию по делам, заеду погостить в деревню и совершенно успокою Илью Львовича на этот счет.
   Я молчу.
   — А нет другого выхода?
   — Я не вижу. Вы ведь не согласитесь пожертвовать ребенком?
   — Никогда!
   — Значит, ложь необходима. Нельзя же, в самом деле, медленно убивать человека.
   — Вы правы! Поступайте так, как вы находите лучшим, — вы всегда умеете все устроить. Недаром я называю вас нашей доброй феей, — Я поступаю так, как мне кажется правильным. Мне хочется, чтобы крутом меня никто не страдал, и я пекусь об этом по мере возможности. Это единственное мое удовольствие в жизни. Со своей личной жизнью я покончил!
   — Хоть бы мне с ней покончить! — говорю я с грустью.
   — Концы бывают разные. Одни уходят от страстей, от любви, от волнений и привязанностей, а вам вот приходится броситься в этот водоворот для счастья окружающих — и этим покончить с личной жизнью.
   — Это не дурно и вполне прилично для «парадоксальной женщины», как называл меня покойный Сидоренко, — говорю я с горькой улыбкой.
   — Разве Сидоренко умер? — рассеянно спрашивает Латчинов.
   — Фу, что я его хороню. Он жив и даже недавно женился, но все прошлое так далеко, далеко ушло, как будто умерло.
   Я задумываюсь.
   — Итак, Татьяна Александровна, я берусь успокоить и осчастливить Илью Львовича. А Старк?
   — Что же мне делать со Старком? — пожимаю я плечами. — Опять буду избегать его.
   — Значит, он один будет несчастлив.
   — Послушайте, я удивляюсь вам сегодня и опять спрашиваю: вы шутите?
   — Да нимало, Татьяна Александровна.
   — Ну, прекрасно. Вы говорите, что Илья подозревал меня и мирился с этим, а Старк, сойдясь опять со мной, не будет мириться.
   — Помирится… Он так замучен, — говорит Латчинов тихо.
   — А если нет?
   — Солгите.
   — И ему?
   — И ему. Старку вы можете солгать? Или мне это сделать?
   — Отлично, что же я должна солгать ему?
   — Скажите, что вы живете с вашим мужем из жалости к его болезни и одиночеству, что вы его не покинете, что вы любите его, как отца, как брата, Почти так же, как вашего ребенка, но супружеских отношений между вами не существует, — И быть женой двух мужей!?..
   — Татьяна Александровна, человек состоит из души и тела. Правда, они не всегда в ладу, но мы все же живем — не рассыпаемся.
   — Теперь я вижу, что вы шутите, Александр Викентьевич! — поднимаюсь я с места.
   — Думайте, как вам удобнее, дорогой друг, не сердитесь на меня. Верьте, что я вас люблю, предан вам всей душой и если когда-нибудь кому-нибудь я открою свою душу, то только вам одной.
   Я даже пугаюсь. Я никогда не ожидала таких слов от Латчинова. Его выражение лица, его глаза так тоскливы и скорбны, что я падаю головой на его плечо и заливаюсь слезами. Мои нервы так натянуты со вчерашнего дня!
   Он гладит меня по голове и говорит прежним, спокойным голосом:
   — Это отлично, что вы поплакали. Слезы успокаивают. Все же вы счастливая женщина, друг мой.
   — Благодарю за такое счастье, — говорю я, вытирая слезы, — Главная цель вашей жизни — ребенок и искусство.
   — Голубчик, будем искренни, скажем откровенно, что и искусство погибло. Я ничего больше не напишу выдающегося, я это чувствую.
   — Нет, еще одна картина за вами.
   — Какая?
   — Портрет сына Диониса.
   Васенька натянул мне холст на подрамник; он это делает артистически.
   Я собираюсь писать портрет моего мальчика.
   Большой, но скромный портрет.
   Я напишу его в обыкновенном белом платьице на большом темном кожаном диване в кабинете его отца.
   Рядом с ним напишу его любимца Амура, безобразного бульдога.
   Этого бульдога Старк купил у соседей за тысячу франков, только потому, что злая и угрюмая собака, рычащая даже на своих хозяев, вдруг почувствовала необыкновенную привязанность к Лулу. Ребенок может делать с ней все, что хочет, и бульдог только блаженно сопит. Амуром его прозвал Васенька, к которому собака чувствовала такую же беспричинную ненависть, как некогда он сам чувствовал к Сидоренке, — Je suis toujours malheureux en amour![21] — говорит он, сторонкой проходя мимо бульдога, — да убери ты, Лулу, свою очаровательную игрушку — у меня новые брюки.
   Я не мучаю мою деточку долгими сеансами. Я стараюсь его развлекать, рассказываю ему сказки, пока пишу его.
   Мои сказки всегда веселые и смешные.
   Лулу весело смеется и говорит:
   — Вот когда ты, мама, рассказываешь, я все понимаю… и мне не страшно.
   «Знаю, знаю, детка моя, — думаю я, — это папаша твой в темные зимние вечера рассказывал сказки страшные, тебе непонятные, о любви, страстях и страданиях, Но от меня ты этого не услышишь! И душу, и тело готова я отдать, чтобы детство твое было светло и радостно…»
   — Мама, что же ты замолчала! Разве кошка не испугалась медведя?
 
   Катю мы все уговорили переехать к нам, потому что Латчинов очень торопится окончить свою книгу, а здоровье ему не позволяет самому долго писать.
   Катя сначала отнекивалась, но потом согласилась. Она прямо влюблена в Лулу и в то же время как будто стыдится этого чувства.
   Когда она думает, что на нее не смотрят, ее суровое лицо оживляется удивительной нежностью. Неужели Катя так и прожила всю жизнь? И никогда никакая привязанность не мелькнула на гладкой поверхности этой жизни, кроме привязанности к матери и Илье?
   Андрея и Женю, по моему мнению, она особенно не любила. Меня ужасно интересуют ее думы, ее мысли и чувства, но она мне никогда не откроет этого секрета.
   Но любовь к моему сыну она не может скрыть.
   Недавно Старк попросил ее зимой приходить по утрам к Лулу для практики русского языка.
   Она согласилась тотчас и даже плохо скрыла свое удовольствие.
   Если в ней нет и не было никаких нежных чувств, то инстинкт материнства у нее проснулся.
   Она не начинает сама ласкать и целовать Лулу, но он такой ласковый ребенок, что Катя не может не отвечать на его ласки, этот милый лепет, когда он, с серьезным видом и свернув губы трубочкой, произносит:
   — Катя, поцелуй меня.
   Я рада, что Катя будет при ребенке.
   Сначала я было подумала, не станет ли она восстанавливать его против меня, но сейчас же отогнала эту мысль. Катя щепетильно честна и никогда не сделает этого.
   Она — прекрасная воспитательница, и ее трезвое отношение к ребенку будет отличным противовесом фантазиям его отца. Кто-то берет мою руку с ручки кресла и целует.
   Я вздрагиваю. Это Старк. Он кладет свой портфель на стол и шутливо говорит:
   — Вы так задумались, что ничего не видите и не слышите. Похвалите же меня, что я так рано отделался сегодня. Вот ваши книги, мадемуазель Катя, не знаю, угодил ли. Что же, едем мы обедать в Версаль?.. Татьяна Александровна, да о чем вы опять думаете? — Он поправляет гребенку, готовую упасть из моих волос, — Я думаю о Лулу, об одном Лулу, Всегда и везде, — говорю я, отстраняя голову.
   Он быстро отдергивает руку и насмешливо спрашивает:
   — О самом Лулу или о его портрете? Последнее должно вас интересовать гораздо больше.
   — Какой вы ехидный, Эдгар! У вас вошло в привычку колоть меня! Ну, Бог вас простит. Я иду одеваться. Лулу будет в восторге.
 
   Лулу действительно в восторге. Поездка по железной дороге, фонтаны, катанье на лодке, обед в ресторане.
   Он собирает цветы и требует, чтобы Катя сплела ему гирлянду.
   — Невозможно, Лулу: ты оборвал цветы слишком коротко — одни головки; если бы у нас были нитки…
   — Стой! Я сейчас достану тебе нитки! Крепкие — я сам покупал, — говорит Васенька и, завернув брюки, начинает распускать свой носок.
   — Васенька, да где вы нашли такие носки? — удивляюсь я.
   Носки из грубой толстой бумаги, неровно связанные.
   — А это мой сожитель связал в подарок.
   — Ваш сожитель? Кто же он такой?
   — Господин кавалер де Монте-Сарано-Кроче дель Бамбо!
   — И он вяжет чулки?
   — А что ему больше делать?
   — А почему же он с вами поселился? У него нет семейства?
   — Была дочь, вдова-портниха, недавно померла и остался целый выводок внуков; уж мы с ним теперь троих устроили. Ничего, ребятам будет хорошо, а двоих старших — надо попросить, чтобы Александр Викентьевич куда-нибудь сунул.
   — Да кто он такой, ваш кавалер?
   — Да я же вам говорю, что кавалер, настоящий аристократ. Вы бы послушали, как он ругает республику, Злющий!
   — И чулки вяжет?
   — Вяжет. Что же ему делать — так скучно. Я его выведу раз в день, он погуляет. Я его покормлю, напою, он и сидит в кресле.
   — А кроме вязанья чулок, ему нечего делать?
   — А что же он может еще делать? Он слепенький.
   — Васенька, Васенька, где же вы отыскали этих ребят и слепого старика?
   — Тут недалеко… Да чего вы пристали. Живет человек, никого не трогает… Что, в самом деле?
   — Лулу, — говорю я, — поди, поцелуй Васеньку. Лулу рад целоваться. Он сейчас же бросается в объятия Васеньки.
   Васенька, хлопая его по спине, говорит:
   — Заходи ко мне, посмотришь моего кавалера. Только Амура не приводи, а то кавалер его загрызет. Он у меня, брат, еще злее твоего Амура.
 
   Возвращаемся мы уже вечером. Совсем темно.
   В вагоне оживленные разговоры, шутки, смех публики, возвращающейся с прогулки в город.
   Но, несмотря на шум, Лулу моментально засыпает, едва мы садимся в вагон.
   Он худенький, но довольно крупный ребенок, и мне очень неудобно его держать.
   — Дайте его мне, — предлагает сидящий напротив меня Старк.
   Я хочу передать ему ребенка, но Лулу цепляется за меня и спросонок капризно ворчит.
   — Подвиньтесь, Эдгар, немножечко, дайте мне место поставить ноги на вашу скамейку, — говорю я.
   Старк подвигается.
   Теперь мне удобно. Я прижимаю к себе ребенка, прикрываю его шарфом и закрываю глаза.
   Когда Лулу спит на моих руках — я счастлива и не думаю ни о чем.
   Васенька и Катя о чем-то спорят. Кругом шум и смех.
   От движения вагона платье мое скользит с моих ног, и Старк несколько раз его поправляет. На меня нападает дремота.
   Вдруг я чувствую, что рука Старка сжимается на моей ноге, она холодна, как лед, и дрожит.
   Знакомое острое чувство охватывает меня, но я сейчас же пугаюсь этого чувства.
   Я быстро снимаю ноги со скамьи и, передавая ему ребенка, говорю строго:
   — Возьмите ребенка. Я устала.
   Он покорно берет Лулу, не поднимая на меня глаз.
   Я прижимаюсь в угол, стараясь даже не прикоснуться платьем к коленам Старка, и опять закрываю глаза.
   Через долгое время я решаюсь на него взглянуть. Он смотрит на меня широко открытыми глазами — в них не любовь, не страсть. Это просто глаза человека, потерявшего рассудок от голода.
 
   Сегодня ночью мне показалось, что кто-то пробовал открыть дверь в мою комнату. Я села на постели и замерла от страха.
   Однако чего же я боюсь?
   Насилие над женщиной один на один невозможно. Не будет же Старк оглушать меня ударом или душить. Да и не пойдет он на это.
   А что если он будет просить, умолять меня… поцелует?
   Я теперь знаю, что его власть, власть его красивого тела надо мной еще существует. Он это теперь чувствует. Ведь если он сумеет, я отдамся ему с прежним безумием.
   Но этого не должно быть, на этот раз это будет убийством Ильи.
   Мне себя нечем оправдать. Ведь той любовью или тем, что люди называют «любовью», я не люблю ни того, ни другого.
   Да, ни того, ни другого — я теперь поняла это.
   Прав Латчинов. Я люблю Илью, как друга, как брата, как отца. Я жалею его, я его люблю так же сильно, как моего ребенка.
   Старка? Я совсем не люблю. То, что я чувствую к нему, нельзя назвать любовью, как бы сильно ни было это чувство.
   Я не знаю любви, или, может быть, ее и не существует. Но с этим всем надо покончить как-нибудь.
   Бросить ребенка или бросить Илью?
   Если я брошу Илью — я его убью. Брошу ребенка — зачем мне жить? Умереть самой — это легче всего. Но моя смерть тоже убьет Илью. Да и кто знает, что будет! После моей смерти Старк успокоится, явится новая страсть, такая же сильная, и что будет с Лулу?
   Это просто какая-то сказка про волка, козу и капусту…
   Неужели выход только один… тот, что предлагает Латчинов?
 
   Сегодня весь день думаю, думаю. Моя голова трещит.
   В шесть часов приедет Старк — он будет смотреть на меня, будет ходить за мной по пятам, стараться дотронуться до моих рук, до моих волос. Вчерашний день я, под предлогом навестить Васенькиных протеже, уехала с Катей после обеда в город.
   Сегодня тоже уеду — за час до его возвращения, без всякого предлога. Пусть он поймет. Но не могу же я это делать постоянно. Остается — уехать, сократить мое счастье на целый месяц и опять, опять изнывать там, рядом с другим любимым существом, которое медленно сгорает, глядя, как я томлюсь.
   Да, я томлюсь, а не живу.
   Я живу только тогда, когда эти светлые, милые глазки смотрят на меня и милый голосок лепечет: