Что, если? Фу, может быть, он теперь вешается?
Я быстро подымаюсь по лестнице, прислушиваюсь — тихо. Приотворяю дверь.
Ну, конечно, все в порядке: пишет что-то у стола, а на столе револьвер! Ах ты, сволочь! Я быстро вхожу и окликаю его. Он вскакивает и хватает револьвер.
— Уйдите! Уйдите сейчас, а не то я и вас застрелю! — кричит он писклявым голосом.
— Дайте мне, пожалуйста, немецкий лексикон, — говорю я спокойно.
— Что?!
— Немецкий лексикон, да нет ли у вас задачника Малинина и Буренина?
— Нет… у меня… Евтушевский, — отвечает он растерянно.
— Ну, давайте мне хоть Евтушевского: мне очень нужно.
Машинально он кладет на стол револьвер и идет к этажерке с книгами. Быстро хватаю револьвер и прячу в карман.
Заметив мое движение, он бросается обратно.
— Отдайте! Отдайте сейчас.
— А вы присядьте и потолкуем, Андрюша, — говорю я серьезно. — Нельзя же быть такой истерической девчонкой, такой тряпкой!
— Я тряпка? — взвизгивает он. — Отдайте мне револьвер!
— Ну, конечно, тряпка — слабая, безвольная.
Чуть что — стреляться.
— А вы полагаете, что я могу жить после всего, что случилось?!
— Да что случилось-то? Сущие пустяки! — говорю я спокойно.
— Пустяки? — тянет он, совсем по-ребячески разевая рот.
— Конечно, пустяки. Вам нужно женщину, а в доме я одна посторонняя. Пойдите к женщинам и увидите — как рукой снимет.
— Но… но… подло покупать женщину за деньги!
— А еще хуже бросаться на первую встречную.
— Господи! Да неужели нельзя обойтись без этой мерзости? — падает он на стул и закрывает голову руками.
— Конечно, можно. Не надо только постоянно думать об этом. Если будете постоянно читать книги о том, «как сохранить себя в чистоте», — указываю я на несколько брошюр, лежащих на столе, — так невольно наведете себя на все эти мысли. Знаете, как в одной татарской сказке, человек не должен был думать об обезьяне, ну, вот он только и делал, что думал. А вы лучше побольше работайте физически, делайте гимнастику, читайте только научные книги — и проживете спокойно до тех лет, когда можно будет жениться. Вы такой умный, такой развитой, — бессовестно льщу я ему, — как вы не понимаете, что жизнь человеческая — все же довольно дорогая вещь! А если она вам не дорога, то отдавайте ее за дело посерьезнее, чем истерический припадок!
Я замолкаю. Он сидит, уткнув нос в руки, сложенные на столе.
— Мне ужасно стыдно перед вами! — чуть не со слезами бормочет он.
— Да не стыдитесь, Андрюша! Было бы действительно стыдно, если бы на моем месте была молоденькая, невинная девушка. Вы запачкали бы ее воображение, она могла бы заболеть от испуга. А на меня, право, никакого впечатления не произвело. Мне даже кажется, что теперь, Андрюша, мы сделаемся с вами искренними друзьями.
— Да! Да! — вдруг протягивает он со слезами мне обе руки. — Простите меня, я…
— Тес..! Как будто ничего не было. Пойдем лучше к маме и скажем, что мы теперь друзья.
— Да, да, пойдемте, какая вы славная… я теперь буду больше гулять, работать! Знаете, что? — говорит он, идя с лестницы, — я поеду на лесопилку к Чалаве и буду там работать за рабочего!
— Какая хорошая мысль! Вы узнаете условия жизни рабочих не по книжкам, а на деле. Даже… вот что… — я раздуваю его затею, — записывайте в дневник свои впечатления. Не смущайтесь, если иногда факты покажутся вам мелкими. Рабочий вопрос так назрел, что в нем нет мелочей — все крупно! Ой, — останавливаю я себя, но, вспомнив возраст моего собеседника, продолжаю с прежним жаром. — Если я не ошибаюсь, о жизни рабочих на лесопильнях Кавказа ничего не было за последнее время в текущей литературе. Илья выправит вам ваши записки, и их можно будет напечатать.
— Ах, да., вот идея-то!
Мы жмем друг другу руки и входим в гостиную.
Марья Васильевна сидит задумчиво у окна.
— Мама, — говорю я нежно, я в первый раз называю ее так, — мы с Андрюшей помирились и теперь друзья!
Она поднимает голову.
— Полюбите и вы меня хоть немножко, за Илью, — шепчу я, еще нежнее обнимая ее.
Она вздрагивает, хватает мою голову и прижимает к своей груди. На глазах ее слезы.
Победа! Полная победа!
Андрей смотрит на нас и вдруг, уткнувшись в колени матери, ревет. Ревет, как самый маленький ребенок.
Как теперь хорошо все идет.
Между Марьей Васильевной и мной лед разбит, Андрей, уезжая на завод, даже поцеловался со мной, а до отъезда два дня услуживал мне и Жене: рвал для нас цветы, собирал ежевику, дурачился и хохотал. Мы вели длинные разговоры.
— Какой ты стал славный, Андрейчик! — удивлялась Женя. — Просто не узнаю тебя!
Она была в недоумении, а Андрей толкал меня локтем, и мы смеялись.
Он был ужасно доволен, что у него есть тайна.
Перед отъездом он объявил мне, что он все-таки влюблен в меня, но, конечно, платонически и никогда больше не заикнется о своей любви, которую поборет. Я удержалась, не фыркнула от смеха и сказала что-то подходящее к случаю. Мы расстались, ужасно довольные друг другом.
Сидим все вокруг жаровни в саду и варим варенье. Все мы растрепанные, красные, сладкие. Женя гоняется по саду за своей подругой Липочкой Магашидзе, уверяя, что хочет дать ей «самый сладкий поцелуй». Липочка только что мазнула Женю по лицу ложкой с пенками от варенья, и весь рот и щека Жени вымазаны.
Женя, крупная, красивая, ловкая, бегает скорее, но худенькая, маленькая Липочка, похожая на бронзовую статуэтку, очень увертлива: выскальзывает у Жени из-под рук и смеется гармоничным смехом.
Они носятся по саду, как две большие бабочки, одна белая, другая желтая. Смех, чудный молодой смех! А вверху синее небо, кругом цветы.
Написать бы все это! Жаль, что нельзя изобразить этот звонкий смех!
Мне он представляется яркими спиральными линиями из золотистых солнечных бликов.
Ах, девушки, девушки, как вы хороши в эту минуту, сами того не зная!
— Ну и аппетит у вас, Таточка, — говорит Марья Васильевна, — да не ешьте вы хоть вареников! А то после соленой рыбы — гусь, а после гуся — вареники, да еще на ночь. Что с вами будет!
— Не виновата же я, когда все так вкусно! — говорю я жалобно.
Я люблю поесть, сознаюсь откровенно. Я отвратительная хозяйка — это правда. Деньги у меня летят неизвестно куда, прислуга избалованная и ленивая, хотя всегда хорошенькая и нарядная, но кухарка я отличная. Илья всегда уверяет, что человек, не признающий моего художественного таланта, может остаться моим другом, но тот, кто усомнится в моих кулинарных способностях — беда, — враг на всю жизнь!
А правда, я почему-то очень горжусь, что я «кухарка за повара».
Марья Васильевна составляет меню на завтра из таких блюд, которые я не люблю, чтобы хоть завтра я попостилась немножко.
Шаги на террасе. Женя срывается с места и летит к дверям.
В дверях Сидоренко. Руки его полны свертков и коробок.
Мы его шумно приветствуем.
Женя его тормошит.
Он выронил свертки, говорит что-то несвязное: что он пришел на огонек, а то бы не решился беспокоить нас, только что приехал, но не мог выдержать, так хотелось видеть Марью Васильевну.
Видно, что он ужасно рад нас видеть.
Женя развертывает пакеты, восхищается чувяками, делает выговор за тесемки, ест привезенные конфеты и расспрашивает об оперном спектакле — все это сразу, так что получается:
— Ах, как они красивы и удобны!.. Я вам говорила, что надо восемнадцать аршин… Хорошо она пела?.. Какое соловьиное горло… и пошире — гораздо шире… это с ликером… а баритон и тенор хороши были?.. Если запачкаются, я вычищу их бензином… Хочешь шоколадную тянучку?
Я повторяю Жене ее слова — она хохочет и вспоминает о нотах.
Сидоренко хватается за голову — ноты-то он забыл.
Женя не хочет ждать завтрашнего дня — посылает повара Михако за нотами.
— Вы сейчас, сейчас споете!
— Какой у меня голос с дороги! — говор» Сидоренко.
Но Женя неумолима, он открывает рояль, зажигает свечи.
Мария Васильевна уходит спать. Я выхожу на террасу и сажусь в качалку. Сидоренко выходит за мной. Оживление его прошло, он мрачен.
— Что это, Виктор Петрович, вы вернулись из Тифлиса невеселы? Дела?
— Нет, Татьяна Александровна, все дела в порядке, и я очень рад, что вернулся — я так страшно соскучился, так хотел скорей видеть… вас… всех. Мне ужасно вас всех недоставало… Скоро приедет ваш муж?
— Илья Львович? — поправляю я. — Да, недели через две.
Это один из моих капризов — я ужасно не люблю почему-то, когда сожительницы говорят:
«мой муж». Это меня бесит! Действительный статский советник называет себя генералом!
Раз я даже обиделась на Илью, когда он меня кому-то представил, как свою «жену». Это было в начале нашей связи.
— У меня есть свои имя и фамилия, Илья. Ты разве стыдишься меня?
— Таня, Бог с тобой, — всполошился он, — это я для тебя…
— Значит, ты думаешь, что я стыжусь, что люблю тебя. Мне гораздо неприятнее фигурировать в не принадлежащем мне звании. Я не люблю афишировать наши отношения, но есть люди, не прощающие этого, — и я не желаю их обманывать, воровать их расположение.
— Ну, Таня, развитые люди…
— А, может быть, щепетильно нравственные.
— Фарисеи.
— Зачем? Будь справедлив, Илья. Я себя считаю твоей женой — я знаю, что я больше тебе жена, чем многие жены своим мужьям, но это не мое звание — вот и все. Я же не называю себя «графиней» Кузнецовой.
Сидоренко пристально всматривается мне в лицо. Что он хочет, чего ему нужно от Ильи.
— Татьяна Александровна! — вдруг прерывает он молчание. — Отчего я вас боюсь?
— Меня? Вот забавно!
— Мне иногда хочется вам задать несколько вопросов, и я боюсь…
— Я просто сегодня не узнаю вас, Виктор Петрович! — говорю я смеясь. — Вас, верно, укачало на пароходе.
Женя вбегает на террасу со свертком нот.
Личико Жени прелестно в своем оживлении. С каким восторгом она перебирает ноты.
Она любит и понимает музыку: ей бы готовиться в консерваторию — она прошла хорошую школу у матери, но Катя решила, что Женя поступит на педагогические курсы.
Я не хочу ссориться с Катей, но Женю я ей не уступлю — грешно зарывать талант.
— Григ — это ваше, Таточка. «Жаворонок», Глинки, — мой. Рахманинов? Новое? Это вы сегодня споете, Виктор Петрович! Что это, вальсы Шопена?
— И прелюдии и баллады! Это мой вам гостинец, Женя Львовна!
— Ах, вы умница! Просто не знаю, как и благодарить вас! Ставлю вас отныне в кавычки! — кричит Женя в восторге. — А это что? Романс для меццо-сопрано: «Любовь — это сон упоительный…» Павлова.
— Ах, что же, я совсем и забыл вам рассказать! Это, Татьяна Александровна, вам посылает Старк.
Я точно срываюсь и лечу с отвесной ледяной горы. Я, верно, ослышалась?
— Какой Старк?
— Да разве вы не помните? Мы тогда из-за него поссорились на пароходе. Ваш спутник до Москвы! У вас еще рисунок с него.
— Ничего не понимаю, Виктор Петрович, — говорю спокойно, сама восхищаясь своим тоном. — Как же он узнал, что мы с вами знакомы?
— Да мы говорили о вас.
— Не понимаю, как вы договорились до меня!
— Очень просто. Я с ним столкнулся в отеле «Ориенталь». Сели вместе обедать. Во время обеда мне подали ваше письмо. Я так обрадовался! Читаю и хохочу, как вы описываете вашу поездку в Ольгинское и толстого духанщика, ухаживающего за Женей Львовной… Женя Львовна, он был с усами?
— С бородой!
— Ну, слава Богу, а то я стреляться хотел. Ну, Старк заинтересовался, чего я смеюсь, я дал ему прочесть ваше письмо, потом…
— Вы дали прочесть мое письмо?
— Да отчего же не дать?
— Если бы я знала, Виктор Петрович, что вы даете читать мои письма первому встречному, я бы не писала вам. Я писала только для вас! — говорю я с негодованием.
Виктор Петрович с удивлением смотрит на меня и вдруг его удивление переходит в радостную улыбку.
— Голубушка, Татьяна Александровна, простите, но, право, я не знал, что это вам будет неприятно. Тогда, на пароходе, я был несправедлив к Старку. Он — славный малый, я даже раскаиваюсь, что тогда посплетничал на его счет. В Тифлисе он, как собака, работал, целый день ходил пешком, ездил верхом по лесам, то в Боржом, то… только по временам мы и виделись, болтали… он славный малый.
— Как вы скоро меняете мнение о людях! — говорю я, удивляясь внезапной радостной дрожи в его голосе.
— Да, право, в нем есть что-то такое милое… невольно тянет к нему. Жаль, вы не обратили внимания на его улыбку — удивительно красиво он улыбается.
Меня охватывает знакомая дрожь, я злюсь на себя и говорю с гневом;
— Как вы бестолково рассказываете. Что же дальше?
— Да… да… он прочел письмо и говорит: «Это писала умница и если она к тому же недурна собой, то я понимаю ваше…»
Сидоренко вдруг останавливается, краснеет и начинает опять рассказывать, — Тут я вспомнил про вашу встречу в вагоне — он сразу вас вспомнил, много про вас расспрашивал, а когда мы вместе зашли покупать ноты, он справился, поете ли вы, какой у вас голос, и, купив этот романс, попросил меня передать вам.
— Тоже нашли певицу! — говорю я со злостью. — Какой же у меня голос… А этот, как его… Старк, теперь в Тифлисе?
— Да. Но дня через два уезжает куда-то, не то в Индию, не то в Бразилию.
— Что же вы, однако, не поете? — говорю я после минуты молчания и тут только даю себе отчет, что Женя, серьезная и тихая, попеременно вглядывается в наши лица.
— Что же вам спеть? — говорит весело Сидоренко, — Что вы выберете, Женя Львовна?
— Мне все равно, — отвечает Женя каким-то странным голосом.
— Спойте вот это, — сую я им первый попавшийся романс. Они уходят. У меня стучит в висках — я схватываю ноты.
— Обыкновенные романсовые слова, — шепчу я и вдруг замечаю тонкую черту ногтем рядом с последним куплетом:
Люблю и ответа не жду я,
Люблю и не жду поцелуя.
Ведь есть лишь одна красота:
Мечта, дорогая мечта.
Я сижу несколько минут неподвижно. Что это? Случайность, эта черта? Нет, она слишком ясна и правильна. Как объяснить все это? «Мечта, дорогая мечта».
Да, может быть, он дает понять, что заметил мое тогдашнее состояние? Какой стыд! Но что он мог заметить?
— Заметил, наверное, заметил! — шепчу я, как в бреду. — Зачем он тогда опустил глаза… Но что это? Глупый флирт или он хочет издеваться надо мной? Или отметка сделана не им?
Пение прекращается — сейчас войдут. Я бегу в сад, через черный ход пробираюсь к себе в комнату и валюсь на постель. Неужели я не отвязалась еще от всего этого безумия!
Пение еще раздается в гостиной. Кажется, пришла Катя… меня окликают…
Я поспешно срываю с себя платье, бросаюсь в постель и дрожу.
Зачем мне присланы эти ноты? «Он смотрит на женщин, как на хлам», — говорил Сидоренко. Он заметил тогда мое состояние, вспомнил обо мне и не мог удержаться от желания дать мне это понять при случае, «Са pleure!» Ну нет, «это не плачет»! Я вам очень благодарна, очаровательный Эдгар, — тьфу, имя-то какое глупое, прямо из бульварного романа — я вам благодарна за этот щелчок. Если ни мой рассудок, ни воля, ни любовь моя к дорогому человеку не могли меня вылечить, то самолюбие мое все сделает! Мне так стыдно, так гадко, точно мне дали пощечину. Заснуть, заснуть скорее.
Я беру склянку с опиумом. А что, если? Ведь если мое безумие будет…
Андрей, милый мальчик! Вот какие мысли приходят мне в голову. Я тоже истерическая дрянь! Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу.
Я капаю аккуратно десять капель, принимаю и ложусь в постель.
Все это пустяки. Вся моя жизнь идет хорошо.
Я счастливая женщина — я люблю и любима лучшим из людей, у меня талант, семья… и все идет отлично.
Всполошилась-то я просто от неожиданности. Да и отметку-то, может быть, делал не он. А если и он, так и черт с ним!
С этим покончено,
Стук в дверь.
— Кто там?
— Это я, Тата. Отчего вы ушли? Вы больны?
— Меня немного лихорадит, а ушла я не прощаясь, чтобы не расстраивать вашей музыки. Она стоит за дверью, как бы в раздумье.
Я молчу.
— Тэта, могу я зайти на минутку? Мне хочется вас спросить кое о чем, — раздается ее голос за дверью.
— Женюшка, милая, мне нездоровится — завтра.
Она делает несколько шагов от двери, потом круто поворачивается и говорит:
— Пустите меня, ради Бога, Тата, я не могу спать, я замучаюсь до завтра. Мне необходимо поговорить с вами.
В голосе ее слышится такое отчаяние, что я вскакиваю и отворяю дверь.
— Что случилось? Она в одной рубашке и туфлях, Я возвращаюсь в постель и закутываюсь в одеяло.
Женя несколько минут стоит среди комнаты, потом опускается на край моей постели.
— Да что с вами, Женя? — спрашиваю я, несколько даже испуганная.
— Я пришла… — начинает она, останавливается, смотрит на меня пристально и вдруг бросается ко мне на шею.
— Я хочу знать правду… я боюсь… боюсь… — шепчет она, заливаясь слезами.
— Женя, да чего вы боитесь? Деточка, объясните мне!
— Нет, нет! Это было бы ужасно, это только мне кажется… Нет, вы хорошая… вы любите Илью и… не полюбите другого!
Я холодею. Да неужели она, Женя, этот ребенок, могла догадаться о моем безумии.
— Женя, скажите мне толком, я ничего не понимаю, вы меня пугаете. — Мне… мне показалось.
— Что вам показалось?
— Что… что вы полюбили его.
— Кого? — сердце мое падает, — Да Виктора Петровича!
Я смотрю на Женю во все глаза и вдруг покатываюсь со смеху. Я влюбилась в Сидоренко!
Я хочу говорить, но, взглянув в недоумевающее лицо Жени, опять начинаю хохотать.
Ее личико понемногу начинает проясняться.
— Значит, это не правда? — кричит она. — Не правда, не правда! Вижу теперь! — Она хлопает в ладоши, прыгает по комнате и потом опять бросается мне на шею. Мы целуемся и хохочем обе.
— Ну, теперь рассказывайте. Женя, почему вам в голову пришла такая нелепица? — говорю я, вытирая глаза.
— Да это давно. Когда он уезжал. Помните, он мне еще крикнул: «крышка». Ну, я тогда сразу догадалась, что он в вас, Таточка, влюбился!
— В меня? А я, Женя, думала, что в вас!
— Ну, нет, я все поняла. Да, да, да… конечно, его жаль, да пусть в чужих жен не влюбляется. Я, может быть, эгоистка, но Илюша мне дороже, и пусть лучше Виктор Петрович пострадает. Ну, я и стала следить, когда он вернулся, все было ничего, а потом я испугалась…
— Чего?
— Да сама не знаю, когда мы разбирали ноты, на балконе, такое у вас было странное лицо.
— Какое же лицо?
— Да не знаю! Ну… просто не могу объяснить, и вдруг вы рассердились, что он ваше письмо дал прочесть какому-то господину, и таким голосом сказали:
«Я только для вас писала». Тут он сейчас обрадовался, засиял, даже этого господина начал расхваливать — все, значит, теперь ему хороши и милы…
— Полно, Женя.
— Да, да! — прыгала она, — я все, все сейчас замечу.
— Даже, что я Сидоренко полюбила?
— Милая, Таточка, простите меня, но у вас такое лицо, как будто вы влюблены…
— Какие же были признаки?
— Ах, да не знаю — что-то в глазах.
— Да это у меня лихорадка начиналась.
— Теперь-то я понимаю, а тогда я ужасно заревновала.
— К Сидоренко?
— Фу! За Илюшу, за Илюшу. Я готова была в этот вечер Виктору Петровичу голову оторвать. И она опять начала целовать меня.
— Только вы, Таточка, теперь не кокетничайте с ним, — говорит Женя просительно.
— Когда же я с ним кокетничаю?
— Нет, нет! Но вы тогда не знали, что он к вам неравнодушен! Это, впрочем, я по себе сужу. Я иногда на кого-нибудь и внимания не обращаю, а когда подруги начнут говорить: «Он к тебе неравнодушен, все на тебя смотрит» — я сейчас же и пойду плести!
Сегодня весь дом в сумятице.
Сидоренко затеял пикник. Несколько близких знакомых Толчиных, составляющих их маленький кружок, и масса молодежи собираются сегодня ехать вечером за несколько верст и к утру вернуться. Пекут пироги, делают бутерброды.
День будет сегодня чудесный, ночь лунная.
Молодежь: Женя, ее подруги и бесчисленные Женины и Липочкины поклонники — студенты, гимназисты и два офицера помогают Марье Васильевне и Кате. Крик, шум, возня.
Я принимаю во всем деятельное участие. Я даже волнуюсь, как удастся приготовленный мною миндальный торт.
Как красиво! Костер на берегу моря. Эффект лунного столба на воде и ярко-красного костра.
Пикник удался на славу!
Все веселы, шумно, суетливо веселы. Молодежь танцует под оркестр из трех мандолин и двух гитар, слегка флиртует, мужчины прыгают через костер и вообще стараются щегольнуть ловкостью и удалью.
У костра красиво освещенный, живописный Михако в белом башлыке и два денщика жарят шашлык.
Полковник и доктор откупоривают бутылки.
Марья Васильевна, толстая, добродушная полковница, маленькая хорошенькая докторша и я сидим на небольшом пригорке, спиной к лесу. Сынишка докторши уткнулся в мои колени и сладко спит, как спят дети, набегавшиеся за день, — где попало.
Сидоренко старался все время быть около меня, но Женя составила заговор с Липочкой — они не отпускали его ни на минуту.
Теперь и Липочка и Женя так увлеклись игрой в горелки, что совершенно позабыли о нем. Сидоренко сидит на травке у моих ног. Он все еще в ужасно мрачном настроении и все время молчит.
А мне сегодня хочется, чтобы все были веселы, и его вытянутая физиономия портит мне этот пейзаж во вкусе Сальватора Розы — с костром и луной. Я окликаю его. Он поднимает голову.
— Скажите, пожалуйста, на кого вы дуетесь все время?
— На судьбу, — говорит он.
— Ну, это уже грешно. Вы — редкий удачник. Дяди богатые у вас умирают, по службе вы получаете неожиданные повышения, пикник затеваете — погода как на заказ.
— А одиночество? — спрашивает он мрачно.
— Какое одиночество? Все вас любят, все у вас друзья и приятели!
— А если мне всего этого мало? Может быть, я хочу семьи, женской ласки? Эх, Татьяна Александровна, не судите со стороны.
— Да кто вам мешает обзавестись семьей? Смотрите, какой букет очаровательных девушек! Имейте смелость подойти… Может быть, я к вам пристрастна… но вы такой хороший человек, Виктор Петрович, что… я бы всякой девушке посоветовала полюбить вас.
Эту последнюю фразу я произношу с оттенком грусти и с легким вздохом.
Сидоренко хватает мою руку и крепко целует, — Марья Васильевна! — говорю я. — Прикажите Виктору Петровичу быть веселее.
— Да я весел, я безумно весел! — восклицает он. — Марья Васильевна! Хотите я сейчас в своем чине коллежского асессора скачусь с пригорка?
— А не скатитесь, — говорит кокетливо докторша, — кителя пожалеете. — Мне, Анна Петровна, в эту минуточку ничего не жаль! Гуляй, душа! Смотрите! — и он катится вниз.
Это сигнал. Молодежь бежит к другому пригорку покруче, там визг, крик.
Мужчины летят вниз один за другим, барышни аплодируют и приготовляют венок для победителя в этом новом виде спорта.
Сидоренко, с фуражкой на затылке, карабкается обратно к нам, мы приветствуем его аплодисментами.
Вдруг он останавливается, глаза его смотрят поверх моей головы, и он удивленно восклицает:
— Откуда вы явились, Старк?
Я втягиваю голову в плечи, точно сзади на меня готов обрушиться удар.
Я, верно, теряю сознание на несколько секунд, потому что, когда я начинаю понимать окружающее, Сидоренко представляет его Марье Васильевне и докторше.
Старк говорит о каком-то ореховом наплыве в Д., откуда ему пришлось возвратиться пешком, так как его лошадь захромала. Идя лесом, он увидел наш костер.
Спокойствие, нет, не спокойствие: во мне все сразу загорелось и задрожало, едва я услышала его голос, — но какая-то сила является во мне. Я держу себя крепко в руках и говорю Старку несколько любезных фраз, вроде того, что мир тесен и гора с горой не сходятся. И опять смотрят на меня эти бездонные глаза, смотрят пристально и как будто испытующе.
«А, — думаю я, — ты хочешь узнать, какое впечатление произвела на меня твоя шуточка с нотами, а вот и не узнаешь. Я ничего не заметила, не заметила. Твоя издевка пропала даром!»
Как Сидоренко не понимает людей! Он изобразил Старка каким-то роковым героем романа, чуть не Дон Жуаном, а я поверила ему.
Старк очень веселый, очень воспитанный и остроумный человек, но он «простой» человек — это видно с первого взгляда. Молодежь и дети докторши сразу прилипли к нему.
Даже Катя говорит с ним очень ласково, в ее голосе слышатся те теплые нотки, которые у нее вырываются при разговорах со своими маленькими ученицами. Неужели ей может нравиться это неуловимое детское кокетство, которое так часто оживляет его слегка грустное лицо?
А это лицо грустно, когда оно серьезно. Какое изящество во всех его движениях! Он извинился за свой костюм, но этот туристический костюм и высокие кожаные гетры так идут к его стройной небольшой фигуре.
Вот я вижу его, растянувшегося у ног Кати, вижу его лицо, он улыбается и о чем-то разговаривает с ней.
Меня охватывает такая страстная нежность! В эту минуту мне хотелось бы взять его на колени, как малого ребенка…
Не надо ли мне бежать? Сейчас. Кажется, сегодня есть пароход?
Нет, дайте мне в эту ночь насладиться счастьем видеть его. Ведь я никогда ничего подобного не испытала. Мне кажется, что до сих пор я жила только в искусстве. Я завтра возьму себя в руки, я уеду, если нужно… но теперь я хочу любить и жить.
Я быстро подымаюсь по лестнице, прислушиваюсь — тихо. Приотворяю дверь.
Ну, конечно, все в порядке: пишет что-то у стола, а на столе револьвер! Ах ты, сволочь! Я быстро вхожу и окликаю его. Он вскакивает и хватает револьвер.
— Уйдите! Уйдите сейчас, а не то я и вас застрелю! — кричит он писклявым голосом.
— Дайте мне, пожалуйста, немецкий лексикон, — говорю я спокойно.
— Что?!
— Немецкий лексикон, да нет ли у вас задачника Малинина и Буренина?
— Нет… у меня… Евтушевский, — отвечает он растерянно.
— Ну, давайте мне хоть Евтушевского: мне очень нужно.
Машинально он кладет на стол револьвер и идет к этажерке с книгами. Быстро хватаю револьвер и прячу в карман.
Заметив мое движение, он бросается обратно.
— Отдайте! Отдайте сейчас.
— А вы присядьте и потолкуем, Андрюша, — говорю я серьезно. — Нельзя же быть такой истерической девчонкой, такой тряпкой!
— Я тряпка? — взвизгивает он. — Отдайте мне револьвер!
— Ну, конечно, тряпка — слабая, безвольная.
Чуть что — стреляться.
— А вы полагаете, что я могу жить после всего, что случилось?!
— Да что случилось-то? Сущие пустяки! — говорю я спокойно.
— Пустяки? — тянет он, совсем по-ребячески разевая рот.
— Конечно, пустяки. Вам нужно женщину, а в доме я одна посторонняя. Пойдите к женщинам и увидите — как рукой снимет.
— Но… но… подло покупать женщину за деньги!
— А еще хуже бросаться на первую встречную.
— Господи! Да неужели нельзя обойтись без этой мерзости? — падает он на стул и закрывает голову руками.
— Конечно, можно. Не надо только постоянно думать об этом. Если будете постоянно читать книги о том, «как сохранить себя в чистоте», — указываю я на несколько брошюр, лежащих на столе, — так невольно наведете себя на все эти мысли. Знаете, как в одной татарской сказке, человек не должен был думать об обезьяне, ну, вот он только и делал, что думал. А вы лучше побольше работайте физически, делайте гимнастику, читайте только научные книги — и проживете спокойно до тех лет, когда можно будет жениться. Вы такой умный, такой развитой, — бессовестно льщу я ему, — как вы не понимаете, что жизнь человеческая — все же довольно дорогая вещь! А если она вам не дорога, то отдавайте ее за дело посерьезнее, чем истерический припадок!
Я замолкаю. Он сидит, уткнув нос в руки, сложенные на столе.
— Мне ужасно стыдно перед вами! — чуть не со слезами бормочет он.
— Да не стыдитесь, Андрюша! Было бы действительно стыдно, если бы на моем месте была молоденькая, невинная девушка. Вы запачкали бы ее воображение, она могла бы заболеть от испуга. А на меня, право, никакого впечатления не произвело. Мне даже кажется, что теперь, Андрюша, мы сделаемся с вами искренними друзьями.
— Да! Да! — вдруг протягивает он со слезами мне обе руки. — Простите меня, я…
— Тес..! Как будто ничего не было. Пойдем лучше к маме и скажем, что мы теперь друзья.
— Да, да, пойдемте, какая вы славная… я теперь буду больше гулять, работать! Знаете, что? — говорит он, идя с лестницы, — я поеду на лесопилку к Чалаве и буду там работать за рабочего!
— Какая хорошая мысль! Вы узнаете условия жизни рабочих не по книжкам, а на деле. Даже… вот что… — я раздуваю его затею, — записывайте в дневник свои впечатления. Не смущайтесь, если иногда факты покажутся вам мелкими. Рабочий вопрос так назрел, что в нем нет мелочей — все крупно! Ой, — останавливаю я себя, но, вспомнив возраст моего собеседника, продолжаю с прежним жаром. — Если я не ошибаюсь, о жизни рабочих на лесопильнях Кавказа ничего не было за последнее время в текущей литературе. Илья выправит вам ваши записки, и их можно будет напечатать.
— Ах, да., вот идея-то!
Мы жмем друг другу руки и входим в гостиную.
Марья Васильевна сидит задумчиво у окна.
— Мама, — говорю я нежно, я в первый раз называю ее так, — мы с Андрюшей помирились и теперь друзья!
Она поднимает голову.
— Полюбите и вы меня хоть немножко, за Илью, — шепчу я, еще нежнее обнимая ее.
Она вздрагивает, хватает мою голову и прижимает к своей груди. На глазах ее слезы.
Победа! Полная победа!
Андрей смотрит на нас и вдруг, уткнувшись в колени матери, ревет. Ревет, как самый маленький ребенок.
Как теперь хорошо все идет.
Между Марьей Васильевной и мной лед разбит, Андрей, уезжая на завод, даже поцеловался со мной, а до отъезда два дня услуживал мне и Жене: рвал для нас цветы, собирал ежевику, дурачился и хохотал. Мы вели длинные разговоры.
— Какой ты стал славный, Андрейчик! — удивлялась Женя. — Просто не узнаю тебя!
Она была в недоумении, а Андрей толкал меня локтем, и мы смеялись.
Он был ужасно доволен, что у него есть тайна.
Перед отъездом он объявил мне, что он все-таки влюблен в меня, но, конечно, платонически и никогда больше не заикнется о своей любви, которую поборет. Я удержалась, не фыркнула от смеха и сказала что-то подходящее к случаю. Мы расстались, ужасно довольные друг другом.
Сидим все вокруг жаровни в саду и варим варенье. Все мы растрепанные, красные, сладкие. Женя гоняется по саду за своей подругой Липочкой Магашидзе, уверяя, что хочет дать ей «самый сладкий поцелуй». Липочка только что мазнула Женю по лицу ложкой с пенками от варенья, и весь рот и щека Жени вымазаны.
Женя, крупная, красивая, ловкая, бегает скорее, но худенькая, маленькая Липочка, похожая на бронзовую статуэтку, очень увертлива: выскальзывает у Жени из-под рук и смеется гармоничным смехом.
Они носятся по саду, как две большие бабочки, одна белая, другая желтая. Смех, чудный молодой смех! А вверху синее небо, кругом цветы.
Написать бы все это! Жаль, что нельзя изобразить этот звонкий смех!
Мне он представляется яркими спиральными линиями из золотистых солнечных бликов.
Ах, девушки, девушки, как вы хороши в эту минуту, сами того не зная!
— Ну и аппетит у вас, Таточка, — говорит Марья Васильевна, — да не ешьте вы хоть вареников! А то после соленой рыбы — гусь, а после гуся — вареники, да еще на ночь. Что с вами будет!
— Не виновата же я, когда все так вкусно! — говорю я жалобно.
Я люблю поесть, сознаюсь откровенно. Я отвратительная хозяйка — это правда. Деньги у меня летят неизвестно куда, прислуга избалованная и ленивая, хотя всегда хорошенькая и нарядная, но кухарка я отличная. Илья всегда уверяет, что человек, не признающий моего художественного таланта, может остаться моим другом, но тот, кто усомнится в моих кулинарных способностях — беда, — враг на всю жизнь!
А правда, я почему-то очень горжусь, что я «кухарка за повара».
Марья Васильевна составляет меню на завтра из таких блюд, которые я не люблю, чтобы хоть завтра я попостилась немножко.
Шаги на террасе. Женя срывается с места и летит к дверям.
В дверях Сидоренко. Руки его полны свертков и коробок.
Мы его шумно приветствуем.
Женя его тормошит.
Он выронил свертки, говорит что-то несвязное: что он пришел на огонек, а то бы не решился беспокоить нас, только что приехал, но не мог выдержать, так хотелось видеть Марью Васильевну.
Видно, что он ужасно рад нас видеть.
Женя развертывает пакеты, восхищается чувяками, делает выговор за тесемки, ест привезенные конфеты и расспрашивает об оперном спектакле — все это сразу, так что получается:
— Ах, как они красивы и удобны!.. Я вам говорила, что надо восемнадцать аршин… Хорошо она пела?.. Какое соловьиное горло… и пошире — гораздо шире… это с ликером… а баритон и тенор хороши были?.. Если запачкаются, я вычищу их бензином… Хочешь шоколадную тянучку?
Я повторяю Жене ее слова — она хохочет и вспоминает о нотах.
Сидоренко хватается за голову — ноты-то он забыл.
Женя не хочет ждать завтрашнего дня — посылает повара Михако за нотами.
— Вы сейчас, сейчас споете!
— Какой у меня голос с дороги! — говор» Сидоренко.
Но Женя неумолима, он открывает рояль, зажигает свечи.
Мария Васильевна уходит спать. Я выхожу на террасу и сажусь в качалку. Сидоренко выходит за мной. Оживление его прошло, он мрачен.
— Что это, Виктор Петрович, вы вернулись из Тифлиса невеселы? Дела?
— Нет, Татьяна Александровна, все дела в порядке, и я очень рад, что вернулся — я так страшно соскучился, так хотел скорей видеть… вас… всех. Мне ужасно вас всех недоставало… Скоро приедет ваш муж?
— Илья Львович? — поправляю я. — Да, недели через две.
Это один из моих капризов — я ужасно не люблю почему-то, когда сожительницы говорят:
«мой муж». Это меня бесит! Действительный статский советник называет себя генералом!
Раз я даже обиделась на Илью, когда он меня кому-то представил, как свою «жену». Это было в начале нашей связи.
— У меня есть свои имя и фамилия, Илья. Ты разве стыдишься меня?
— Таня, Бог с тобой, — всполошился он, — это я для тебя…
— Значит, ты думаешь, что я стыжусь, что люблю тебя. Мне гораздо неприятнее фигурировать в не принадлежащем мне звании. Я не люблю афишировать наши отношения, но есть люди, не прощающие этого, — и я не желаю их обманывать, воровать их расположение.
— Ну, Таня, развитые люди…
— А, может быть, щепетильно нравственные.
— Фарисеи.
— Зачем? Будь справедлив, Илья. Я себя считаю твоей женой — я знаю, что я больше тебе жена, чем многие жены своим мужьям, но это не мое звание — вот и все. Я же не называю себя «графиней» Кузнецовой.
Сидоренко пристально всматривается мне в лицо. Что он хочет, чего ему нужно от Ильи.
— Татьяна Александровна! — вдруг прерывает он молчание. — Отчего я вас боюсь?
— Меня? Вот забавно!
— Мне иногда хочется вам задать несколько вопросов, и я боюсь…
— Я просто сегодня не узнаю вас, Виктор Петрович! — говорю я смеясь. — Вас, верно, укачало на пароходе.
Женя вбегает на террасу со свертком нот.
Личико Жени прелестно в своем оживлении. С каким восторгом она перебирает ноты.
Она любит и понимает музыку: ей бы готовиться в консерваторию — она прошла хорошую школу у матери, но Катя решила, что Женя поступит на педагогические курсы.
Я не хочу ссориться с Катей, но Женю я ей не уступлю — грешно зарывать талант.
— Григ — это ваше, Таточка. «Жаворонок», Глинки, — мой. Рахманинов? Новое? Это вы сегодня споете, Виктор Петрович! Что это, вальсы Шопена?
— И прелюдии и баллады! Это мой вам гостинец, Женя Львовна!
— Ах, вы умница! Просто не знаю, как и благодарить вас! Ставлю вас отныне в кавычки! — кричит Женя в восторге. — А это что? Романс для меццо-сопрано: «Любовь — это сон упоительный…» Павлова.
— Ах, что же, я совсем и забыл вам рассказать! Это, Татьяна Александровна, вам посылает Старк.
Я точно срываюсь и лечу с отвесной ледяной горы. Я, верно, ослышалась?
— Какой Старк?
— Да разве вы не помните? Мы тогда из-за него поссорились на пароходе. Ваш спутник до Москвы! У вас еще рисунок с него.
— Ничего не понимаю, Виктор Петрович, — говорю спокойно, сама восхищаясь своим тоном. — Как же он узнал, что мы с вами знакомы?
— Да мы говорили о вас.
— Не понимаю, как вы договорились до меня!
— Очень просто. Я с ним столкнулся в отеле «Ориенталь». Сели вместе обедать. Во время обеда мне подали ваше письмо. Я так обрадовался! Читаю и хохочу, как вы описываете вашу поездку в Ольгинское и толстого духанщика, ухаживающего за Женей Львовной… Женя Львовна, он был с усами?
— С бородой!
— Ну, слава Богу, а то я стреляться хотел. Ну, Старк заинтересовался, чего я смеюсь, я дал ему прочесть ваше письмо, потом…
— Вы дали прочесть мое письмо?
— Да отчего же не дать?
— Если бы я знала, Виктор Петрович, что вы даете читать мои письма первому встречному, я бы не писала вам. Я писала только для вас! — говорю я с негодованием.
Виктор Петрович с удивлением смотрит на меня и вдруг его удивление переходит в радостную улыбку.
— Голубушка, Татьяна Александровна, простите, но, право, я не знал, что это вам будет неприятно. Тогда, на пароходе, я был несправедлив к Старку. Он — славный малый, я даже раскаиваюсь, что тогда посплетничал на его счет. В Тифлисе он, как собака, работал, целый день ходил пешком, ездил верхом по лесам, то в Боржом, то… только по временам мы и виделись, болтали… он славный малый.
— Как вы скоро меняете мнение о людях! — говорю я, удивляясь внезапной радостной дрожи в его голосе.
— Да, право, в нем есть что-то такое милое… невольно тянет к нему. Жаль, вы не обратили внимания на его улыбку — удивительно красиво он улыбается.
Меня охватывает знакомая дрожь, я злюсь на себя и говорю с гневом;
— Как вы бестолково рассказываете. Что же дальше?
— Да… да… он прочел письмо и говорит: «Это писала умница и если она к тому же недурна собой, то я понимаю ваше…»
Сидоренко вдруг останавливается, краснеет и начинает опять рассказывать, — Тут я вспомнил про вашу встречу в вагоне — он сразу вас вспомнил, много про вас расспрашивал, а когда мы вместе зашли покупать ноты, он справился, поете ли вы, какой у вас голос, и, купив этот романс, попросил меня передать вам.
— Тоже нашли певицу! — говорю я со злостью. — Какой же у меня голос… А этот, как его… Старк, теперь в Тифлисе?
— Да. Но дня через два уезжает куда-то, не то в Индию, не то в Бразилию.
— Что же вы, однако, не поете? — говорю я после минуты молчания и тут только даю себе отчет, что Женя, серьезная и тихая, попеременно вглядывается в наши лица.
— Что же вам спеть? — говорит весело Сидоренко, — Что вы выберете, Женя Львовна?
— Мне все равно, — отвечает Женя каким-то странным голосом.
— Спойте вот это, — сую я им первый попавшийся романс. Они уходят. У меня стучит в висках — я схватываю ноты.
— Обыкновенные романсовые слова, — шепчу я и вдруг замечаю тонкую черту ногтем рядом с последним куплетом:
Люблю и ответа не жду я,
Люблю и не жду поцелуя.
Ведь есть лишь одна красота:
Мечта, дорогая мечта.
Я сижу несколько минут неподвижно. Что это? Случайность, эта черта? Нет, она слишком ясна и правильна. Как объяснить все это? «Мечта, дорогая мечта».
Да, может быть, он дает понять, что заметил мое тогдашнее состояние? Какой стыд! Но что он мог заметить?
— Заметил, наверное, заметил! — шепчу я, как в бреду. — Зачем он тогда опустил глаза… Но что это? Глупый флирт или он хочет издеваться надо мной? Или отметка сделана не им?
Пение прекращается — сейчас войдут. Я бегу в сад, через черный ход пробираюсь к себе в комнату и валюсь на постель. Неужели я не отвязалась еще от всего этого безумия!
Пение еще раздается в гостиной. Кажется, пришла Катя… меня окликают…
Я поспешно срываю с себя платье, бросаюсь в постель и дрожу.
Зачем мне присланы эти ноты? «Он смотрит на женщин, как на хлам», — говорил Сидоренко. Он заметил тогда мое состояние, вспомнил обо мне и не мог удержаться от желания дать мне это понять при случае, «Са pleure!» Ну нет, «это не плачет»! Я вам очень благодарна, очаровательный Эдгар, — тьфу, имя-то какое глупое, прямо из бульварного романа — я вам благодарна за этот щелчок. Если ни мой рассудок, ни воля, ни любовь моя к дорогому человеку не могли меня вылечить, то самолюбие мое все сделает! Мне так стыдно, так гадко, точно мне дали пощечину. Заснуть, заснуть скорее.
Я беру склянку с опиумом. А что, если? Ведь если мое безумие будет…
Андрей, милый мальчик! Вот какие мысли приходят мне в голову. Я тоже истерическая дрянь! Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу.
Я капаю аккуратно десять капель, принимаю и ложусь в постель.
Все это пустяки. Вся моя жизнь идет хорошо.
Я счастливая женщина — я люблю и любима лучшим из людей, у меня талант, семья… и все идет отлично.
Всполошилась-то я просто от неожиданности. Да и отметку-то, может быть, делал не он. А если и он, так и черт с ним!
С этим покончено,
Стук в дверь.
— Кто там?
— Это я, Тата. Отчего вы ушли? Вы больны?
— Меня немного лихорадит, а ушла я не прощаясь, чтобы не расстраивать вашей музыки. Она стоит за дверью, как бы в раздумье.
Я молчу.
— Тэта, могу я зайти на минутку? Мне хочется вас спросить кое о чем, — раздается ее голос за дверью.
— Женюшка, милая, мне нездоровится — завтра.
Она делает несколько шагов от двери, потом круто поворачивается и говорит:
— Пустите меня, ради Бога, Тата, я не могу спать, я замучаюсь до завтра. Мне необходимо поговорить с вами.
В голосе ее слышится такое отчаяние, что я вскакиваю и отворяю дверь.
— Что случилось? Она в одной рубашке и туфлях, Я возвращаюсь в постель и закутываюсь в одеяло.
Женя несколько минут стоит среди комнаты, потом опускается на край моей постели.
— Да что с вами, Женя? — спрашиваю я, несколько даже испуганная.
— Я пришла… — начинает она, останавливается, смотрит на меня пристально и вдруг бросается ко мне на шею.
— Я хочу знать правду… я боюсь… боюсь… — шепчет она, заливаясь слезами.
— Женя, да чего вы боитесь? Деточка, объясните мне!
— Нет, нет! Это было бы ужасно, это только мне кажется… Нет, вы хорошая… вы любите Илью и… не полюбите другого!
Я холодею. Да неужели она, Женя, этот ребенок, могла догадаться о моем безумии.
— Женя, скажите мне толком, я ничего не понимаю, вы меня пугаете. — Мне… мне показалось.
— Что вам показалось?
— Что… что вы полюбили его.
— Кого? — сердце мое падает, — Да Виктора Петровича!
Я смотрю на Женю во все глаза и вдруг покатываюсь со смеху. Я влюбилась в Сидоренко!
Я хочу говорить, но, взглянув в недоумевающее лицо Жени, опять начинаю хохотать.
Ее личико понемногу начинает проясняться.
— Значит, это не правда? — кричит она. — Не правда, не правда! Вижу теперь! — Она хлопает в ладоши, прыгает по комнате и потом опять бросается мне на шею. Мы целуемся и хохочем обе.
— Ну, теперь рассказывайте. Женя, почему вам в голову пришла такая нелепица? — говорю я, вытирая глаза.
— Да это давно. Когда он уезжал. Помните, он мне еще крикнул: «крышка». Ну, я тогда сразу догадалась, что он в вас, Таточка, влюбился!
— В меня? А я, Женя, думала, что в вас!
— Ну, нет, я все поняла. Да, да, да… конечно, его жаль, да пусть в чужих жен не влюбляется. Я, может быть, эгоистка, но Илюша мне дороже, и пусть лучше Виктор Петрович пострадает. Ну, я и стала следить, когда он вернулся, все было ничего, а потом я испугалась…
— Чего?
— Да сама не знаю, когда мы разбирали ноты, на балконе, такое у вас было странное лицо.
— Какое же лицо?
— Да не знаю! Ну… просто не могу объяснить, и вдруг вы рассердились, что он ваше письмо дал прочесть какому-то господину, и таким голосом сказали:
«Я только для вас писала». Тут он сейчас обрадовался, засиял, даже этого господина начал расхваливать — все, значит, теперь ему хороши и милы…
— Полно, Женя.
— Да, да! — прыгала она, — я все, все сейчас замечу.
— Даже, что я Сидоренко полюбила?
— Милая, Таточка, простите меня, но у вас такое лицо, как будто вы влюблены…
— Какие же были признаки?
— Ах, да не знаю — что-то в глазах.
— Да это у меня лихорадка начиналась.
— Теперь-то я понимаю, а тогда я ужасно заревновала.
— К Сидоренко?
— Фу! За Илюшу, за Илюшу. Я готова была в этот вечер Виктору Петровичу голову оторвать. И она опять начала целовать меня.
— Только вы, Таточка, теперь не кокетничайте с ним, — говорит Женя просительно.
— Когда же я с ним кокетничаю?
— Нет, нет! Но вы тогда не знали, что он к вам неравнодушен! Это, впрочем, я по себе сужу. Я иногда на кого-нибудь и внимания не обращаю, а когда подруги начнут говорить: «Он к тебе неравнодушен, все на тебя смотрит» — я сейчас же и пойду плести!
Сегодня весь дом в сумятице.
Сидоренко затеял пикник. Несколько близких знакомых Толчиных, составляющих их маленький кружок, и масса молодежи собираются сегодня ехать вечером за несколько верст и к утру вернуться. Пекут пироги, делают бутерброды.
День будет сегодня чудесный, ночь лунная.
Молодежь: Женя, ее подруги и бесчисленные Женины и Липочкины поклонники — студенты, гимназисты и два офицера помогают Марье Васильевне и Кате. Крик, шум, возня.
Я принимаю во всем деятельное участие. Я даже волнуюсь, как удастся приготовленный мною миндальный торт.
Как красиво! Костер на берегу моря. Эффект лунного столба на воде и ярко-красного костра.
Пикник удался на славу!
Все веселы, шумно, суетливо веселы. Молодежь танцует под оркестр из трех мандолин и двух гитар, слегка флиртует, мужчины прыгают через костер и вообще стараются щегольнуть ловкостью и удалью.
У костра красиво освещенный, живописный Михако в белом башлыке и два денщика жарят шашлык.
Полковник и доктор откупоривают бутылки.
Марья Васильевна, толстая, добродушная полковница, маленькая хорошенькая докторша и я сидим на небольшом пригорке, спиной к лесу. Сынишка докторши уткнулся в мои колени и сладко спит, как спят дети, набегавшиеся за день, — где попало.
Сидоренко старался все время быть около меня, но Женя составила заговор с Липочкой — они не отпускали его ни на минуту.
Теперь и Липочка и Женя так увлеклись игрой в горелки, что совершенно позабыли о нем. Сидоренко сидит на травке у моих ног. Он все еще в ужасно мрачном настроении и все время молчит.
А мне сегодня хочется, чтобы все были веселы, и его вытянутая физиономия портит мне этот пейзаж во вкусе Сальватора Розы — с костром и луной. Я окликаю его. Он поднимает голову.
— Скажите, пожалуйста, на кого вы дуетесь все время?
— На судьбу, — говорит он.
— Ну, это уже грешно. Вы — редкий удачник. Дяди богатые у вас умирают, по службе вы получаете неожиданные повышения, пикник затеваете — погода как на заказ.
— А одиночество? — спрашивает он мрачно.
— Какое одиночество? Все вас любят, все у вас друзья и приятели!
— А если мне всего этого мало? Может быть, я хочу семьи, женской ласки? Эх, Татьяна Александровна, не судите со стороны.
— Да кто вам мешает обзавестись семьей? Смотрите, какой букет очаровательных девушек! Имейте смелость подойти… Может быть, я к вам пристрастна… но вы такой хороший человек, Виктор Петрович, что… я бы всякой девушке посоветовала полюбить вас.
Эту последнюю фразу я произношу с оттенком грусти и с легким вздохом.
Сидоренко хватает мою руку и крепко целует, — Марья Васильевна! — говорю я. — Прикажите Виктору Петровичу быть веселее.
— Да я весел, я безумно весел! — восклицает он. — Марья Васильевна! Хотите я сейчас в своем чине коллежского асессора скачусь с пригорка?
— А не скатитесь, — говорит кокетливо докторша, — кителя пожалеете. — Мне, Анна Петровна, в эту минуточку ничего не жаль! Гуляй, душа! Смотрите! — и он катится вниз.
Это сигнал. Молодежь бежит к другому пригорку покруче, там визг, крик.
Мужчины летят вниз один за другим, барышни аплодируют и приготовляют венок для победителя в этом новом виде спорта.
Сидоренко, с фуражкой на затылке, карабкается обратно к нам, мы приветствуем его аплодисментами.
Вдруг он останавливается, глаза его смотрят поверх моей головы, и он удивленно восклицает:
— Откуда вы явились, Старк?
Я втягиваю голову в плечи, точно сзади на меня готов обрушиться удар.
Я, верно, теряю сознание на несколько секунд, потому что, когда я начинаю понимать окружающее, Сидоренко представляет его Марье Васильевне и докторше.
Старк говорит о каком-то ореховом наплыве в Д., откуда ему пришлось возвратиться пешком, так как его лошадь захромала. Идя лесом, он увидел наш костер.
Спокойствие, нет, не спокойствие: во мне все сразу загорелось и задрожало, едва я услышала его голос, — но какая-то сила является во мне. Я держу себя крепко в руках и говорю Старку несколько любезных фраз, вроде того, что мир тесен и гора с горой не сходятся. И опять смотрят на меня эти бездонные глаза, смотрят пристально и как будто испытующе.
«А, — думаю я, — ты хочешь узнать, какое впечатление произвела на меня твоя шуточка с нотами, а вот и не узнаешь. Я ничего не заметила, не заметила. Твоя издевка пропала даром!»
Как Сидоренко не понимает людей! Он изобразил Старка каким-то роковым героем романа, чуть не Дон Жуаном, а я поверила ему.
Старк очень веселый, очень воспитанный и остроумный человек, но он «простой» человек — это видно с первого взгляда. Молодежь и дети докторши сразу прилипли к нему.
Даже Катя говорит с ним очень ласково, в ее голосе слышатся те теплые нотки, которые у нее вырываются при разговорах со своими маленькими ученицами. Неужели ей может нравиться это неуловимое детское кокетство, которое так часто оживляет его слегка грустное лицо?
А это лицо грустно, когда оно серьезно. Какое изящество во всех его движениях! Он извинился за свой костюм, но этот туристический костюм и высокие кожаные гетры так идут к его стройной небольшой фигуре.
Вот я вижу его, растянувшегося у ног Кати, вижу его лицо, он улыбается и о чем-то разговаривает с ней.
Меня охватывает такая страстная нежность! В эту минуту мне хотелось бы взять его на колени, как малого ребенка…
Не надо ли мне бежать? Сейчас. Кажется, сегодня есть пароход?
Нет, дайте мне в эту ночь насладиться счастьем видеть его. Ведь я никогда ничего подобного не испытала. Мне кажется, что до сих пор я жила только в искусстве. Я завтра возьму себя в руки, я уеду, если нужно… но теперь я хочу любить и жить.