— Покойной ночи.
   — Покойной ночи.
   Я протягиваю руку, Он наклоняется и почтительно целует ее.
   Едва заметное прикосновение к моей руке, а на меня точно выливают ушат кипятку. Слава Богу, дверь закрывается — его нет…
   Я машинально прижимаю свою руку к губам и жадно целую… Что я, больна? Или схожу с ума? Что это?
 
   Еду вторые сутки. Ем, пью, беседую с очень милой дамой, везущей из Москвы в Новороссийск двух мальчиков-кадетов, слегка кокетничаю с двумя инженерами, едущими из Ростова, рисую для младшего из кадетов в его записную книжку индейцев и Натов Пинкертонов, смеюсь, болтаю, а сама все думаю об одном. Что же это в самом деле? Загипнотизировал меня, что ли, этот «представитель фирмы Оже и К°»?
   В Москве я его не видела — поезд пришел рано утром, да и никогда его не увижу… Так зачем же все это?
   Ночью во сне я целовала эту гладкую выбритую щеку, гладила его волосы и словно пила эти глаза… бездонные, черные. Ведь я наяву не испытывала ничего такого ни с мужем, ни с любовниками, а до моего знакомства с Ильей у меня было два увлечения — глупых, кратковременных, ни даже с Ильей… Милый, дорогой, любимый!
   Все они упрекали меня в холодности, ты не говорил этого, но…
   Не хочу думать я об этом — это отвратительно, скверно, грязно…
   Но почему? Потому что я люблю Илью, была и буду его женой, меня ждет его мать, сестры, чистые девушки. Потому что того, другого, я не знаю и не могу любить и не люблю.
   Потому что в Илье я нашла свой идеал. Илья даже красивее: это сила, мощь… а этот… худенькая фигурка… такая стройная, грациозная, гибкая… а ведь он, наверное, силен… плечи у него сравнительно широки — да что это я опять… это потому, что уже стемнело… скорей бы утро… Я боюсь ночи.
 
   В Новороссийске распрощалась с моей спутницей и пересела на пароход.
   Плывем. Море как стекло. Такое спокойное и милое, что даже я чувствую себя хорошо, а у меня морская болезнь делается чуть не на Фонтанке.
   Один инженер высадился на первой остановке, другой едет дальше.
   Сегодня я как-то поспокойнее рассмотрела его: славное, румяное лицо с небольшой круглой бородкой, кудрявые русые волосы и умные серые глаза.
   Он веселый и милый собеседник, с ним легко.
   На палубе я пишу этюд красками с трех богомолок. Богомолки согласились позировать мне за два целковых, но предварительно справились у едущего на Афон монаха, не грешно ли это. Монах, подумав, разрешил, сам уселся на лавочке около них и задремал, сложив жирные руки на огромном животе, ., Пишу и его — даром.
   Сидоренко — фамилия инженера — сидит рядом со мной, подает мне нужные кисти и краски, и мы весело разговариваем, острим, смеемся.
   — Право, — говорит он, — даже обидно! Вот встретились мы с вами, так хорошо провели два дня, а может быть, никогда не увидимся.
   — Кто знает? Судьба иногда сталкивает людей совершенно неожиданно для них. Да вы куда едете?
   — В С.
   Я начинаю хохотать. Он смотрит на меня удивленно, — Да ведь и я тоже еду в С.
   — Да неужели — как это хорошо! Вы уж позвольте мне навестить вас.
   — Конечно, Я познакомлю вас с семейством, где я буду гостить, Толчины. Может быть, слыхали.
   — Слыхал, слыхал, и много хорошего.
   — Я познакомлю вас с милыми барышнями, и я надеюсь, что вы не будете скучать.
   — Хоть ни с кем не знакомьте — я приду для вас… Право, мы так мало знакомы, а вы мне точно родная.
   — Виктор Петрович! У вас, наверно, ужасно много такой родни во всей России! — качаю я головой.
   Он вдруг покраснел.
   — Вы, конечно, имеете право посмеяться надо мной… но иногда… знаете., бывает, что с иным человеком сходишься ближе в двое суток, чем с другим в десять лет, а я человек откровенный. Часто люди считают это большим недостатком. Не правда ли?
   — Только не я, — ласково отвечаю я.
   — Ну, вы — особенная.
   — Нет, я нисколько не особенная и терпеть не могу, когда меня подозревают в желании оригинальничать.
   Мой тон сразу переходит в резкий.
   — Боже мой, Татьяна Александровна, да разве я сказал что-нибудь подобное! — восклицает он.
   — Да нашли же вы во мне какие-то особенности, — говорю я, пристально всматриваясь в полупрозрачную светотень, падающую от тонкого, белого платка на личико молоденькой богомолки.
   — Ах, да вы не поняли меня! Я хотел сказать, что вы не такая, как другие…
   — А хуже?
   — Да нет.
   — Я лучше всех?
   — Ах, какая вы… не в этом дело… а…
   — Ну, запутались! — смеюсь я.
   — Да вы хоть кого запутаете, — говорит он полусердито, берет и начинает перелистывать мой альбом.
   Мы молчим. Старшие богомолки клюют носом, а девушка смотрит вдаль большими, грустными глазами.
   Какое милое личико! Из-под белого платка по спине висит тяжелая русая коса, маленький ротик полуоткрыт… О чем она думает? Какое сочетание грусти и интереса к окружающему! Если бы я была мужчиной, я бы не влюбилась в эту девушку, но хотела бы ее иметь сестрой или дочерью. Это, наверное, одно из тех существ, около которых так тепло и уютно жить…
   — Вот знакомое лицо! — восклицает Сидоренко.
   Я оборачиваюсь к нему и вижу, что он смотрит на набросок, сделанный с «того».
   Я вздрагиваю, как от испуга, и молчу, боясь, что мой голос дрогнет.
   — Кто это? — спрашивает Сидоренко, подавая мне альбом.
   Я заглядываю и равнодушно говорю:
   — А, это я ехала с ним до Москвы — какой-то англичанин, я забыла фамилию.
   — Старк!
   Я ставлю такую кляксу на лицо третьей богомолки, что, если бы мой собеседник что-нибудь понимал в живописи, он обратил бы внимание на это. Но он не замечает, и я, собравшись с духом, отвечаю:
   — Старк? Да, кажется, так. А откуда вы его знаете?
   — Я познакомился с ним года три тому назад здесь, на Кавказе, у директора Т-ских заводов. Старк — представитель какой-то крупной торговой фирмы — скупает дорогие сорта дерева и отправляет во Францию. Он умный малый и веселый собеседник. Когда я ездил в прошлом году в Париж, я даже останавливался у него.
   — Вы подружились?
   — Как вам сказать — мы приятели. Друзьями мы не могли быть — мы расходились с ним во многом.
   — В чем особенно?
   — Как вам сказать… да почти во всем, а больше всего в политике и в вопросе «о женщинах» или «в женском вопросе», как хотите, — улыбается Сидоренко.
   — В женском вопросе? А вы им интересуетесь?
   — Как вам сказать, я совершенно не сторонник равноправия женщин, но я их уважаю, а Старк, напротив, требует для женщин всех прав, а сам смотрит на них, как на какой-нибудь хлам. Тогда, в Париже, мы кутили. Что говорить, вели себя «по-кавалерски», но меня всегда возмущало его отношение к женщинам: он брал их походя, сейчас же бросал. Правда, это все были продажные женщины, но он не лучшего мнения и о порядочных. Один раз мы возвращались с одного вечера в знакомом семействе, и я, восхищаясь одной, очень милой девушкой, спросил: неужели он не заметил ее внимания к нему? Он пожал плечами и говорит мне; «Я никогда не завожу интриг с девушками и порядочными женщинами. Са pleure!»[4] «Ca pleure!», не правда ли, милое выражение! Эти господа понимают только холодный разврат. Они не могут любить порядочной женщины.
   — Но порядочный человек не будет ухаживать за девушкой без серьезной цели, — равнодушно замечаю я.
   — Ну, понятно, но нельзя же подходить к каждой женщине с одной грязной целью, и, если нравится женщина, если ее полюбишь, разве думаешь о неудобствах или обязательствах — это уже будет не любовь. Вот тогда же Старк добивался любви одной испанской танцовщицы, слывшей неприступной. Что он только не выделывал. Подносил ей цветы, сидел часами в ее уборной, дарил драгоценности, оплачивая ее счета. Я даже был уверен, что он не на шутку увлекся, так как дрался из-за нее на дуэли. Наконец, она сдалась, и это событие мы должны были отпраздновать после спектакля в ресторане. Мы весело ужинали втроем, когда Старку подали деловую телеграмму. Он прочитал ее и обратился ко мне по-русски: «У меня важное дело, придется несколько дней усиленно работать, соображать, вести дипломатические переговоры, а я никогда не мешаю женщин с делами, Берите эту прекрасную Мерседес себе! Не пропадать же моим двадцати тысячам франков». Я в первую минуту даже не сообразил, что он говорит, а он очень вежливо обратился к ней и, почтительно поцеловав ее руку, сообщил ей, что, к его отчаянию, он должен ехать домой, заняться делами, а свои права на нее от уступает своему товарищу, то есть мне. Если бы вы видели, как она изменилась в лице. Вскочила, указала ему на дверь, крикнула; «Вон!» Потом упала головой на стол и разрыдалась. Он пожал плечами, пожелал нам «спокойной ночи» и вышел. Ну, судите сами — красиво оскорблять так женщину?
   — Конечно, это немного цинично, но ведь этой женщине заплатили, — говорю я и злюсь на себя, потому что, пока говорит Сидоренко, на меня нападает какая-то слабость. Я представляю себе его лицо, его глаза, его губы.
   — Татьяна Александровна, дело не в этом! Эта женщина среди рыданий твердила мне, что деньги тут не играли никакой роли, что по его поведению она думала, что он полюбил ее и что она была бы счастлива этой любовью, Он вообще ужасно цинично смотрит на любовь и не верит в нее; он раз устроил себе такую потеху, что меня от нее просто коробило. Я даже не могу вам этого рассказать.
   — Даже мне, — удивляюсь я.
   — Да.
   — Что же это, что-нибудь очень неприличное, — говорю я — и мучительно хочу знать.
   — Если хотите, ничего в самих фактах не было неприличного, но смысл, дух всего — просто одна порнография.
   — Ну расскажите, ведь я не наивная барышня.
   — Не могу!
   — Фу, как глупо, — говорю я, с волнением собирая краски. Писать я больше не могу и захлопываю ящик.
   Сидоренко осторожно берет мой этюд и, смотря на него, говорит:
   — Вы — настоящая артистка, Татьяна Александровна!
   Та же фраза, что сказал мне «тот»!
   — Много вы понимаете, — вдруг выпаливаю я. Я не могу сдерживаться, почти вырываю этюд из его рук и поворачиваюсь, чтобы уйти.
   — Татьяна Александровна! Да за что же вы так рассердились, — говорит он, идя за мной.
   Я чувствую, что надо же ему объяснить мою грубость, и говорю сердито:
   — Вы разозлили меня. Что это за манера заинтересовать человека и потом… Если нельзя что-нибудь рассказать, так не нужно и начинать… Я очень любопытная… и потом… меня злит, когда со мной разговаривают, как с «барышней»… я люблю простое товарищеское отношение.
   Боже мой, что я путаю! Экий ты, батюшка, не находчивый, вот теперь бы тебе отомстить мне, сказать, что я запуталась. Но нет, он смотрит на меня добрыми глазами и только удивляется.
   — Не хочу с вами говорить, пока вы мне не расскажете историю преступления господина Старка, слышите? — говорю я капризным голосом.
   — Да не могу, ну право, не могу я рассказать, не оскорбив ваших чувств.
   «Да почем ты знаешь о моих чувствах, простота ты этакая!», — думаю я и говорю ворчливо:
   — Как хотите — это ваше дело, — и ухожу в каюту.
   В каюте срываю с себя передник и бросаюсь лицом в подушку. Мне мучительно хочется видеть его! Я хочу целовать его глаза, его губы, его щеку около шеи. Хочу слышать запах его духов! Зачем я о нем говорила?! Но ведь мне не говорили ничего хорошего. Ах, да не все ли равно — пусть он будет чем угодно, дураком, развратником, пьяницей! Я хочу в эту минуту его улыбки, его поцелуя!.. А Илья?..
   Я вскакиваю, хватаюсь за голову — кровь нестерпимо бьется в висках. Я плачу от злости и стыда — и сразу успокаиваюсь.
   Что за глупости! Что я думаю? Ведь это какой-то бред — болезнь! Ведь я люблю Илью, одного его. Ведь вся эта глупость не любовь. Ведь если бы сейчас, сию минуту мне сказали, что «тот» умер, я бы обрадовалась — для меня мучительно думать, что он существует.
   Я сижу и смотрю на круглый иллюминатор. Я совершенно спокойна, мне даже смешон мой пароксизм.
   — Ну, Таточка, — говорю я сама себе, — вам, верно, пятнадцать лет, что вы влюбились в прекрасного незнакомца и сумасшествуете. Да нет, я в пятнадцать лет влюблялась только в артисток, танцовщиц и красивых женщин. Первый мужчина был мой муж. Я вышла замуж семнадцати лет, а двадцати уже овдовела.
   Влюбилась я в его гусарский мундир и жиденький тенор, которым он мне пел цыганские романсы. Много значило и то, что все посетительницы салона моей матери сходили с ума по его усам. А он думал поправить долги моим приданым. Что это было за глупое замужество! Через полгода я узнала, что он вернулся к своей прежней пассии — и ужасно обиделась! Именно «обиделась». Потом это служило мне источником для развлечения: мы с подругой нашли ее письма к нему на его письменном столе, перечитали их и изводили его намеками. Я рисовала карикатуры на него и его даму и посылала ему по почте. Он не решался спросить меня, терялся, путался — а мне было очень весело, Право, весело. Я могла капризничать, сколько хочу. По целым часам я рисовала, он не смел запретить мне поступить в академию, не мог заставить меня выезжать в скучный светский круг его знакомых — я жила, как хотела.
   Одно было у меня горе — мои дети не жили. Странно, этот человек не оставил мне никаких воспоминаний! Я даже недавно с трудом вспомнила его имя. Знаю, что Алексей, но как по батюшке… хоть убей, едва вспомнила.
   Другие… их было двое — я себе не даю отчета даже, как это вышло и зачем. Я совсем их не любила. Один бросил меня, приревновав к другому, а другой надоел мне чуть не через неделю. А они, кажется, меня любили.
   Илья! Вот кого я люблю — его одного. Ведь мы так сжились, так славно вместе работали. Я чувствую себя за ним как за каменной стеной — ведь это самый надежный, самый верный друг. Потеряй я Илью, я бы, кажется, не пережила этого! Ведь он мне не только муж — это друг, брат, отец: ведь у меня никого нет из близких родных. Все, что во мне есть хорошего, — это его влияние, все, чем я живу, — это искусство и он. Ведь он любит меня как друга и как женщину — он даже чересчур страстен. Чего же мне надо? Ведь я… — Ты такая чистая, — говорит он мне иногда в порыве страсти, — мне иногда даже кажется, что ты холодна ко мне.
   Я целую его и говорю ему, что он мне дороже всего на свете. И это верно — ему я никогда не лгу. Мне иногда хочется отвечать на его страстные ласки такими же и… и…. не умею, не могу… «Неужели, правда, я чиста», — думала я всегда. А теперь я знаю, что нет! Какая гадость! Не надо вспоминать об этом — этот звонок к обеду — надо идти мириться с моим инженером: я была невозможно груба.
 
   За столом идет общий разговор о Кавказе. Я его ругаю, старый полковник его защищает; у нас у каждого своя партия. Темнеет.
   Капитан говорит, что сегодня ночью может начаться качка. Я очень рада: я проведу «спокойную» ночь! Меня будет тошнить, будет болеть голова и под ложечкой. Я очень рада. Это лучше, чем то, что я испытываю ночью. «Посмотрим, — думаю я с насмешкой над собой, — что сильнее: ты или морская болезнь».
   — Что же с вами будет, Татьяна Александровна? — говорит Сидоренко, поднимаясь со мной на Палубу.
   — А вы забыли, что я с вами не разговариваю? — оборачиваюсь я к нему со всем кокетством, на которое способна, — Неужели вы еще не переменили гнев на милость?
   — И не переменю!
   Я облокачиваюсь на перила, смотрю на море. Луна уже всходит — запад багряно-красный и море слегка морщится. Качка, наверное, будет. Я любуюсь еще желтоватым столбом луны, гоню от себя все мысли, наслаждаюсь красотой этой ночи и тихонько напеваю.
   — Татьяна Александровна, — говорит Сидоренко, — ну не грешно ли капризничать в такую ночь?
   — Я с вами не разгова-а-ари-иваю-ю! — пою я, — Но если я не могу рассказать вам! Я молчу и напеваю.
   — Вы не хотите меня понять… Я делаю движение уйти.
   — Ну, хорошо, хорошо — я вам расскажу.
   — Вы — душка, — говорю я тоном восторженной институтки. — Только, пожалуйста, рассказывайте подробно и литературно. Ну, что же это за история?
   — Да это не история…
   — Ну, сделайте историю… Ну, хороший Виктор Петрович!
   Я кладу руку на его рукав и заглядываю ему в глаза.
   — Татьяна Александровна, а я не знал, что вы кокетка! — говорит он с упреком.
   — А разве это худо?
   — Не знаю, я с вами запутался и не знаю, что хорошо, что худо. Парадоксальная вы женщина!
   — Парадоксальная женщина!.. Это удачно, Виктор Петрович, — я аплодирую вам. Но, к делу, к делу, к истории!
   — Эх, от вас не отделаешься. Ну, слушайте. Знаете вы барона Z., биржевика, музыкального мецената?
   — Ну, слышала о нем. Что же дальше?
   — Ну, когда Старк был в Петербурге, они познакомились где-то на вечере у какого-то представителя haute finance[5]. Вы знаете репутацию барона Z.?
   — Слышала о нем что-то скверное, но не помню что.
   — Репутация эта очень грязная — в нравственном смысле, в деловом — безукоризненна. Ну… ну… и вот, не знаю, как вам это сказать., ну, он, т.е. Z воспылал страстью к Старку.
   — Как это? — спрашиваю я с удивлением.
   — Вот, вот, я знал, что вы не поймете! — с отчаянием восклицает Сидоренко. — Как же я буду рассказывать?
   — Да, нет! Стойте! Я понимаю. Теперь — дальше, дальше, — Так вот… Я еще в Петербурге говорил Старку: «Охота вам бывать у этого господина! Что о вас подумают!» — «Я бываю, — отвечает он мне, — у него только на обедах и музыкальных вечерах, а запросто я к нему не пойду». — «Да ведь он прямо за вами ухаживает!» Старк расхохотался. «Са m'amuse!»[6] — говорит. Когда мы одновременно уехали со Старком в Париж, и Z, оказался там. Куда мы — туда и он! Меня это изводило, а Старк помирал со смеху. Один раз возвращались мы с Лоншанских скачек, и пришла нам фантазия пройти через Булонский лес пешком и у Порт-Нельи сесть в метро. Погода была чудесная, народу масса, не прошли мы и полдороги — видим, в великолепной коляске катит Z. «Постойте, — говорит мне Старк, — я сейчас устрою представление!» И не успел я ему помешать, как он остановил Z., и тот увязался за нами. Старк был ужасно любезен с ним и позвал его в ресторан «Каскад» пить вино. Z, так и расцвел. Пока они болтали, я бесился на Старка за то, что он меня заставляет быть в обществе такого господина, и когда они направились к ресторану, я решительно хотел уйти, а Старк шепчет мне: «Смотрите, Z, подумает, что вы ревнуете», Татьяна Александровна, войдите вы в мое положение, что мне было делать? Ведь действительно, этот господин, со своей грязной душонкой, мог подумать про меня эту гнусность! В эту минуту я просто ненавидел Старка за то, что он ставит меня в такое глупое положение. Делать нечего, я пошел с ними. Кажется, Z, так и остался при своем мнении, глядя на эту комедию. Старк словно хотел нарочно убедить Z., что надежды его не напрасны — он принял на себя роль женщины, за которой ухаживают. Я уж изводиться не стал, а только удивлялся… За разговором Старк вдруг оборачивается ко мне и капризным тоном говорит:
   «Сидоренко, заприте окно. Мне дует!» И вы знаете, Татьяна Александровна, я встал и запер окно — да как еще поспешно, только потом опомнился и плюнул даже. Прошло несколько времени. Что у них был за разговор — я не знаю, Z, что-то тихо говорил Старку. Вдруг Старк поднимается, медленно берет стакан с вином и — выплескивает в лицо Z. Потом, доставая свою визитную карточку, обращается ко мне; «Виктор Петрович, дайте барону и вашу карточку, чтобы он мог послать своих секундантов к вам для переговоров на случай, если ему угодно требовать от меня удовлетворения». Когда мы ехали назад, Старк был в восторге. «Нет, это восхитительно! Что теперь будет делать Z.? От дуэли отказаться нельзя: я его оскорбил при свидетелях! Ему придется драться с кем-то вроде „любимой женщины“!
   — Послушайте, Старк, — сказал я, — для чего вы затеяли всю эту историю и меня еще секундантом заставляете быть! — «Ну, дорогой Виктор Петрович, это так все было забавно, ну, сделайте мне удовольствие». — «Бросьте вы этот тон, Старк, я не Z.» — «Ах, простите, я все еще не могу выйти из своей роли».
   Дуэль не состоялась. Z, уехал, не прислав секундантов. Старк искренне огорчился.
   — Я вижу во всем этом одно мальчишество, — говорю я равнодушно и иду в каюту.
   Какая скверная ночь! Морская болезнь не помогла.
 
   Наутро я проснулась поздно. У меня ужасно скверно на душе. Мне не хочется вставать, не хочется одеваться. Висок болит, и вся я разбита. Гадко! После завтрака мы приедем в С. Надо улыбаться, любезничать, показывать родственные чувства. А стою ли я, чтобы эти женщины и мальчик любили меня? Я так сама себя загрязнила своим воображением. Теперь мне противно вспомнить картины, что рисовало мне невольно это воображение. Нет, с этим надо покончить раз и навсегда!
   Я вскакиваю, одеваюсь.
   Ну и физиономия у меня! Губы сухие, под глазами круги. Я укладываю чемоданы и выхожу на палубу. Спасибо Сидоренко: он действует прекрасно на мои нервы.
   Мы подъезжаем к С., он вытаскивает мой чемодан на палубу и говорит весело:
   — Значит, вы меня приглашаете к себе? Да? Смотрите, ведь я завтра уже явлюсь с визитом!
   — Конечно, конечно, — говорю я торопливо, пристально всматриваясь в народ на пристани. Я, по просьбе Ильи, дала из Новороссийска телеграмму, и кто-нибудь выйдет встретить. Я стараюсь угадать их в толпе.
 
   А ведь я была права. Мать и Катя меня встретили приветливо и вежливо, но очень сдержанно. Женя бросилась мне на шею и сразу влюбилась, Андрей смотрит бирюком. Мать — маленькая брюнетка, такая моложавая для своих лет, что Катя, высокая, полная, тоже брюнетка, иногда кажется одних лет с матерью. Впрочем, я не умею определять года таких женщин.
   У Кати красивые черты лица; она могла бы казаться красивой, но ничего не делает для этого и из особого кокетства, присущего этим типам, даже уродует себя.
   Волосы словно нарочно причесаны так, что видны редеющие виски. Она носит какой-то угловатый корсет, и гладкое платье неуклюже стянуто кожаным поясом.
   Лицо у нее суровое, с густыми бровями и крупным носом. Это лицо мне кажется надменным, именно не гордым, а надменным.
   Лицо матери мягче, проще, но в нем какое-то затаенное недовольство. Верно, против меня.
   Если бы они показали мне хотя бы искорку теплоты! Я бы откликнулась всем сердцем! А теперь?..
   Теперь постараемся быть в хороших отношениях. Конечно, их можно обойти, но я теперь так устала, что не хочу себя ломать и стараться.
   Женя похожа на Илью — тоже крупная и блондинка. Она очень хорошенькая. Чудный цвет лица и красивые глаза. Она хороша своей молодостью, свежестью и могла бы быть еще лучше, но не умеет. Андрей — брюнет. Ужасно не люблю мальчишек этих лет! Они или грубы из принципа, или надоедливы, как фокстерьеры. Он показывает мне даже некоторую враждебность. Это что-то идущее от старшей сестры.
   Мать воспитана и тактична. Женя удивительно мила, Андрея я почти не вижу. Все шло бы гладко, но Катя!
 
   Мой сундук пришел. Я разбираю его с помощью Жени. Женя весело смеется и восхищается моим бельем и платьями. Катя презрительно кривит рот и не выдерживает:
   — Такое кружевное платье, наверное, стоит двух месяцев профессионального жалованья.
   — Вы ошибаетесь, Катя, — весело говорю я. — Это платье стоит очаровательной детской головки и целой корзины грибов.
   — Какой головки, каких грибов? — спрашивает она, хмуря брови.
   — Я сшила его на деньги за проданную на выставке картину «Девочка с грибами»!
   Она закусывает губы и потом говорит:
   — Сколько народу можно накормить этим платьем!
   — А разве кружева едят? — спрашиваю я с наивным видом.
   Женя фыркает от смеха. Катя краснеет. Я чувствую, что зашла слишком далеко, и весело говорю:
   — Ну, полно, Катя, какая вы сегодня строгая. Вот вам новая книжка журнала, прочтите-ка, какая интересная статья вашего кумира Л.
   — Благодарю, — сухо произносит она, берет книгу и уходит из комнаты.
 
   Пишу в саду этюд с цветущей магнолии, Женя сидит рядом и без умолку болтает о гимназии в К., которую она окончила в прошлом году.
   — Осенью я поеду на педагогические курсы. Сначала мама хотела ехать со мной, потом раздумала.
   Я понимаю, почему она раздумала — она теперь потеряла надежду жить с сыном.
   — Вы, конечно, Женюшка, поселитесь у нас?
   — О, мне бы очень хотелось! Но Катя находит, что мне лучше жить одной.
   Я окликаю Катю и прямо спрашиваю, что она имеет против того, чтобы Женя поселилась у нас зимой.
   — Хотя бы потому, — отвечает Катя, — что у вас, наверное, очень шумно.
   — У нас? — удивляюсь я. — Да у нас мертвый покой! Пока светло, я работаю в мастерской, а вечером занимаюсь скульптурой, рисую, читаю. Разве Илья мог бы работать при шуме? Изредка мы ходим в театр, в концерт. Гости у нас бывают очень редко.
   — Женя может привыкнуть у вас к роскоши.
   — Вы, Катя, не знаете дороговизны петербургской жизни, Илья получает три тысячи, я зарабатываю приблизительно столько же. Илья добр — вы знаете его доброту, — он многим помогает и, уверяю вас, при таких средствах особенной роскоши не заведешь.
   — Я сужу по вашим платьям и безделушкам, — говорит она, немного сбитая с толку.
   «Как ты молода еще, милая», — думаю я и продолжаю:
   — Я люблю все красивое и изящное — это правда, но таким труженикам, как мы с Ильей, большая роскошь не по карману. Не забудьте, я еще всю зиму болела и не могла работать.
   Она не выдерживает.
   — Право, глядя на вас, как-то странно слышать: труженица, работать…
   — Почему? — наивно спрашиваю я. Мать тревожно взглядывает на Катю.
   — Ваша работа для вас — развлечение, удовольствие.