Страница:
— Тяжело было? — очень тепло, мягко и осторожно спросил его Миролюбов.
— Ан… Анкету заполнял! — срывающимся голосом ответил Григорий Михайлович и вдруг не выдержал: совершенно откровенно, бессильно, по-детски расплакался.
— Видите! Видите! — через всю камеру крикнул Миролюбову Русаков, негодуя и в то же время словно бы торжествуя. — Анкету заполнял! Что ж тут такого, кажется? А нервы у человека даже и этого не выдержали: вот ведь как все одно к одному прилажено, вот ведь до чего все доведено! Что же будет через десять лет? Через двадцать?
Он говорил громко, почти кричал, но все делали вид, будто не слышат и не понимают его. Вместо того чтобы прислушиваться, каждый старался или сделать безразличное лицо, или спросить у соседа о чем-нибудь постороннем. И сосед, с преувеличенно заинтересованным видом, начинал отвечать на вопрос, как будто только этот вопрос и был нужен ему.
Глава IV
Глава V
— Ан… Анкету заполнял! — срывающимся голосом ответил Григорий Михайлович и вдруг не выдержал: совершенно откровенно, бессильно, по-детски расплакался.
— Видите! Видите! — через всю камеру крикнул Миролюбову Русаков, негодуя и в то же время словно бы торжествуя. — Анкету заполнял! Что ж тут такого, кажется? А нервы у человека даже и этого не выдержали: вот ведь как все одно к одному прилажено, вот ведь до чего все доведено! Что же будет через десять лет? Через двадцать?
Он говорил громко, почти кричал, но все делали вид, будто не слышат и не понимают его. Вместо того чтобы прислушиваться, каждый старался или сделать безразличное лицо, или спросить у соседа о чем-нибудь постороннем. И сосед, с преувеличенно заинтересованным видом, начинал отвечать на вопрос, как будто только этот вопрос и был нужен ему.
Глава IV
Уже укладывались спать, когда Бухтеев опять вызвал Григория Михайловича. Григорий Михайлович не ждал вызова в тот же день (почему?), а поэтому никак и не подготовился. Он шел по коридору и бессмысленно повторял про себя: «Что такое? Что случилось?»
Бухтеев принял его как-то странно. Заставил сесть за столик в углу, а сам неразборчиво буркнул:
— Подождите!
Он начал что-то читать, читал внимательно, делал выписки, перекладывал бумаги и совсем забыл про Григория Михайловича. Время от времени задумывался, морщил лоб, а потом начинал писать. Григорий Михайлович сидел очень смирно, почти не шевелясь. Ему было приятно отдыхать от вони и тесноты камеры, но сердце теснила тревога и ожидание чего-то страшного. И то, что Бухтеев не допрашивает его, а занимается своим делом, казалось ему многозначительным и недобрым. Ему очень захотелось курить, но он не решался ни закурить, ни спросить разрешения, а терпел. Но когда Бухтеев закурил, он не выдержал и (немного сладким голоском) спросил:
— А мне… Вы разрешите мне закурить тоже?
Бухтеев пристально посмотрел на него и холодно ответил:
— Нет!
И не опустил глаз, а стал упорно смотреть на Григория Михайловича. Тот под этим взглядом чувствовал себя и странно и нелепо— главное, он не мог понять, как ему надо вести себя. Он понимал, что отводить свои глаза нельзя, но ему было неловко и почти стыдно молча смотреть на человека, который упорно смотрит на него Хотелось что-то сказать или сделать Он напряженно и осторожно улыбнулся.
— Смеетесь? — с угрозой, в которой звучало презрение, спросил Бухтеев. — Посмотрим, как вы будете потом смеяться!
Он рванул трубку с телефона.
— Коммутатор? Дайте двадцать восьмой!
Подождал с минуту, и когда в трубке ответили, сказал:
— Да, уже пора. Зайди.
И опять занялся бумагами. Григорий Михайлович снова начал ждать.
Минут через десять в комнату вошел молодой человек в форме, подошел к Бухтееву наклонился и что-то шепнул ему. Бухтеев поднял голову, посмотрел на того и серьезно ответил:
— Да, конечно!
Тот, кто пришел, выпрямился и как бы случайно увидел Григория Михайловича Пристально посмотрел на него изучающим взглядом, а потом спросил Бухтеева:
— Это Ногаев?
— Нет, — ответил Бухтеев, — это Володеев.
— А-а! — очень странным тоном протянул вошедший. — Володеев? Тот самый?
— Да, тот самый! — жестко ухмыльнулся Бухтеев.
«Тот самый» показалось Григорию Михайловичу зловещим. Он дернулся на стуле и хотел было как-нибудь объяснить, что он «просто Володеев», а не «тот самый Володеев», но не мог сказать ни одного слова, а только жалостливо посмотрел. Тогда пришедший опять наклонился к Бухтееву и опять тихо спросил его о чем-то.
— Да, да! — громко ответил ему Бухтеев. — Из той же компании!
Григорий Михайлович еще больше похолодел. «Из какой компании? Я не из компании!» — молча запротестовал он, не в силах сообразить, может ли он протестовать громко. А пришедший оглядел его бесцеремонным взглядом и ухмыльнулся:
— Ну, что ж! Пусть не надеется!
И, пожав Бухтееву плечо, вышел. Бухтеев опять занялся своим делом, забыв про Григория Михайловича. Прошло с полчаса. Потом прошло еще с полчаса
Григорию Михайловичу, конечно, и в голову не приходило, что и ожидать Бухтеев заставил его нарочно и своего товарища вызвал нарочно, заранее условившись с ним и об «тот самый», и об «из той же компании», и об «пусть не надеется». Он считал, что всеми этими приемами он обессиливает человека, заставляя его заранее мучиться созданным страхом, и находил эту «психологию» совершенно правильным следовательским методом.
Было уже два часа ночи, когда он собрал все свои бумаги в аккуратную кучку, поднял голову и посмотрел на Григория Михайловича.
— Садитесь сюда! — приказал он, показывая на тот стул, который стоял около его стола.
Григорий Михайлович очень послушно пересел, но тут же почувствовал, как что-то ледяное прикоснулось к его сердцу. «Сейчас начнется!» — почти в ужасе подумал он, не зная, что именно начнется и что может начаться.
Бухтеев вынул из какой-то пачки анкету Григория Михайловича и еще какой-то лист бумаги с напечатанными на машинке строчками. Он небрежно просмотрел анкету и принял не только презрительный, но даже и негодующий вид: как будто его что-то возмущало, но он не хочет давать себе воли.
— Вот что, Володеев! — поджимая губы, сказал он. — Конечно, вы имеете полное право избирать любую систему самозащиты, и я вас ни учить, ни упрашивать не стану, но все же не делайте из меня дурачка! Что за вздор вы написали в вашей анкете? — вдруг неудержимо хлопнул он ладонью по столу. — Шуточки шутите? В игрушечки играть хотите? Уж кому-кому, а вам-то надо понимать, что ни шутить, ни играть здесь нельзя!
Григорий Михайлович остро понял его слова и весь сжался.
— Я… Что, собственно… — залепетал было он.
— А вот то! — с негодованием швырнул на стол его анкету Бухтеев, и Григорий Михайлович увидел, что вся она покрыта крупными вопросительными знаками, то там, то сям поставленными красным карандашом. — Вы думаете вокруг да около ходить? Со мною это не удастся! Ведь мой разговор с вами будет короткий, очень короткий, должны и сами это знать!
Григорий Михайлович понял, почему он должен «это и сам знать», но что ему делать и что отвечать, он не знал.
Он не знал и того, что Бухтеев лишь кое-как просмотрел его анкету, ничуть не вдумываясь в нее, так как он заранее был уверен в том, что в каждой анкете есть попытки что-то скрыть и от чего-то уклониться. Поэтому он наугад поставил побольше красных вопросительных знаков, зная, что один только вид их производит впечатление на тех, у кого «кишка тонка»:
Григория Михайловича он уверенно считал и несильным и нестойким.
— Своей анкетой вы себя уже наполовину погубили! — начал пугать он, по-прежнему твердо смотря Григорию Михайловичу прямо в глаза. — Если вы хотите хоть как-нибудь облегчить свое положение, то говорите всю правду: точно, ясно, коротко, без уверток. Все, что мне надо про вас знать, я и без ваших показаний знаю, а если я все-таки спрашиваю вас, то это значит, что у меня на то есть свои соображения! Ну? Будете отвечать?
— Я… Помилуйте! — нервно дернулся на стуле Григорий Михайлович. — Мне, поверьте, положительно нечего скрывать и… Уверяю вас, что я изо всех сил хочу полной истины, потому что истина для меня бла-го-приятна! — протянул он одну из тех фраз, несколько которых он заготовил еще утром.
— Посмотрим! — угрожающе буркнул Бухтеев и, взяв лист бумаги с напечатанными в нем строчками, положил его перед собою, а сам занес руку с пером, приготовляясь записывать. — Вопрос первый: за что мы вас арестовали? Сознаетесь?
— Но… Но… — очень искренно изумился почти огорошенный Григорий Михайлович. — Именно вот это-то я и хотел спросить у вас! — с подкупающей наивностью сказал он.
— К черту! — изо всех сил хлопнул по столу Бухтеев. — Мы все эти фокусы знаем, нас на них не купите! Спрашиваю еще раз и — предупреждаю! — в последний: за что мы вас арестовали?
— Понятия не имею! — убедительно выговорил Григорий Михайлович. — Сколько я ни ломал себе голову, я… По-нят-тия не имею! — с еще большей убедительностью повторил он. — Вероятно, — немного вкрадчиво добавил он, стараясь чуть ли не дружески улыбнуться, — вероятно, какая-нибудь прискорбная ошибка или… или недоразумение…
— НКВД никогда не ошибается! — холодно и уверенно перебил его Бухтеев. — И недоразумений здесь тоже никогда не бывает. Об этом бросьте говорить! Значит, — переменил он тон, — значит, на первый мой вопрос вы отказываетесь отвечать? Хор-рошо! — метнул он сердитый взгляд.
Угроза совершенно явно зазвучала в его голосе, и он резким взмахом руки что-то записал в листе бумаги.
— Я не отказываюсь! — заволновался и взмолился Григорий Михайлович. — Я ничуть не отказываюсь, я даже рад отвечать вам, но… но… Я вот в камере сидел, думал и решил: буду говорить всю правду! Уверяю вас: я чувствую себя абсолютно невиновным, ни в чем не виновным перед… перед партией и правительством! Наоборот, я…
— Это самое ваше «наоборот» я знаю! — презрительно прервал его Бухтеев. — Гроша ломаного ваше «наоборот» не стоит, вот что вы должны знать! К черту! Значит, с первым вопросом покончено! — резко перешел он на другое. — Теперь второй вопрос: кто вас ввел в эту организацию?
— В какую? — с предельной наивностью спросил Григорий Михайлович.
Бухтеев поднял глаза и посмотрел чрезвычайно грозно — он любил играть роль и считал себя очень недурным актером. Ничего не говоря и не отвечая, он занес руку с пером, готовясь записать ответ, но очень настойчиво переспросил еще раз, с уже занесенной рукой:
— Кто ввел вас в эту организацию?
— Но помилуйте! — затрепетал Григорий Михайлович. — Я даже не знаю, о чем вы говорите… Какая организация’ Где?
— «Отказался отвечать!» — размеренно, зловеще сказал Бухтеев и демонстративно, так, чтобы Григорий Михайлович видел, написал эти два слова против какой-то строчки в том листе, который лежал перед ним. — «Отказался!» — с подчеркнутой угрозой повторил он и очень остро посмотрел на Григория Михайловича. — Теперь вопрос третий: кого вы сами ввели в эту организацию?
— Я не понимаю! Я не понимаю! — мучительно заметался Григорий Михайлович. — Нельзя же так! Я, повторяю, рад отвечать, я ничуть не отказываюсь, но… Объясните же мне! О какой организации вы спрашиваете?
— Не я должен объяснять, а вы! — холодно ответил Бухтеев. — И, наоборот, не вы должны спрашивать, а я. Понятно? — он опять записал в листе— «отказался». — А теперь четвертый вопрос: адреса явочных квартир? Скажете?
— Но Боже мой! — с воплем вырвалось у Григория Михайловича.
— Бога вы лучше не призывайте! — зло перекривился Бухтеев. — Бога мы сюда не пускаем! Не скажете адресов? Тогда — пятый вопрос: какие обязанности были вам поручены вашей организацией?
Григорий Михайлович не мог отвечать ни слова. Он смотрел на Бухтеева, изо всех сил мигал глазами, но был совершенно ошеломлен. Перед ним стояла несомненно большая угроза, кровавая угроза, и он воочию видел ее, но тем не менее он не мог ни сообразить, ни понять. А Бухтеев, тем же холодным тоном, откровенно презирая Григория Михайловича, продолжал спрашивать мерно и чеканно:
— Шестой вопрос: какие инструкции вы получали и кому вы их передавали? Не скажете? Отказываетесь? Седьмой: с кем вы держали организационную связь и кто ее держал с вами? Молчите? Восьмой: сколько денег вы получили за все это время, на что вы их истратили и кому вы сдавали отчетность? Девятый…
Он ставил вопросы, секунд пять — десять ждал ответа и, не дождавшись, тут же вписывал в лист: «Отказался отвечать». Потом медленно поднимал глаза и пристально всматривался в Григория Михайловича тяжелым взглядом, в котором все больше и больше нарастала угроза. Григорий Михайлович изо всех сил пытался ухватиться хоть за что-нибудь, задержаться хоть на чем-нибудь, но не было ничего, на чем можно было бы задержаться и что можно было бы ухватить. Несколько раз он уже набирал в грудь воздуха, чтобы крикнуть: «Да!» — но всякий раз останавливался, почти смертельно страшась не только того, что будет за этим «да», но и самого «да»: оно было чудовищно своей противоестественностью, которой не мог не страшиться живой человек.
Бухтеев хорошо знал, что ни один обвиняемый органически не может сразу, без предварительной подготовки, без внутреннего перелома, без борьбы и лжи сознаться в несовершенном им преступлении и сразу же начать воздвигать мир ложных представлений. Он спрашивал не для того, чтобы в этот же вечер получить исчерпывающие ответы от Григория Михайловича, а только для того, чтобы начать процесс необходимой ломки его нутра и чтобы подсказать ему путь, по которому он (внутренне и внешне) должен повести себя. А в том, что Григорий Михайлович себя по этому пути поведет, он не сомневался.
— Шестнадцатый вопрос! — все тем же тоном отчеканил он. — Когда ваша дочь вступила в эту организацию?
Все заколыхалось перед Григорием Михайловичем: большие глаза Евлалии Григорьевны вдруг открылись перед ним и стали смотреть на него. За эти три дня, проведенные под арестом, он ни разу не вспомнил о дочери, но сейчас его сердце вдруг сжалось от невыразимой тоски по ней. Он слегка вскрикнул, махнул обеими руками, и слезы побежали из глаз со страданием, с горечью и с мукой.
— Бог… Бог накажет вас! — захлебнулся он своими словами.
— Оставьте! — брезгливо поморщился Бухтеев, сидя вполоборота. — Неужели вы не понимаете, что здесь это никому не нужно!…
Он сделал паузу и презрительным движением протянул через стол Григорию Михайловичу лист с протоколом.
— Прочитайте и подпишите!
Сдерживая слезы, но все еще конвульсивно вздрагивая, Григорий Михайлович прочитал лист, понимая и не понимая его. Против каждого вопроса, заранее написанного на пишущей машинке, стояло «отказался отвечать». Григорий Михайлович смотрел на эти «отказался», страшился их, хотел сказать, что он ни от чего не отказывался, а просто не мог отвечать, но ничего не говорил, мигал испуганными глазами и читал все дальше. Дочитал до конца.
— Ну? Правильно? — насмешливо спросил Бухтеев.
— Но ведь я не отказывался!… — робко, почти с мольбой, сказал Григорий Михайлович. — Я совсем не отказывался отвечать, и я не отказываюсь. Я… Если бы вы мне объяснили или сказали…
— Это все равно! — величественно перебил его Бухтеев. — «Не умер Данила, а болячка его задавила!» — усмехнулся он. — Кого вы хотите провести такой ерундой?
Григорий Михайлович послушно подписал протокол, вздохнул и передал его Бухтееву. Тот посмотрел на подпись, перевел глаза на Григория Михайловича и сказал очень чеканно, очень размеренно и очень холодно:
— Считаю нужным предупредить вас: вы подписали свой смертный приговор.
Григорий Михайлович побледнел, осел на стуле, но тотчас же не выдержал и вскочил.
— Но… Но… Но… — залепетал он, слыша, как останавливается у него сердце. — Но ведь…
— Такой анкеты, как эта, — брезгливо указал Бухтеев на анкету, — и такого показания, как это, — ткнул он пальцем в протокол, — совершенно достаточно для того, чтобы такого человека, как вы, поставить к стенке. Можете идти. Вы мне больше не нужны, и допрашивать вас я больше не стану: у меня нет времени возиться с вами зря.
Григорий Михайлович вскинулся, захотел что-то сказать, даже прижал обе руки к сердцу, но в голосе было до странности пусто. Он не мог найти ни одного слова, а только смотрел с мучительной болью.
Бухтеев надавил на кнопку звонка, вызывая караульного.
— Но, товарищ следователь… Гражданин следователь! — не помня себя, завопил Григорий Михайлович, бросаясь вперед и размахивая руками. — Ведь я же… Вы… Вы…
— Я вас предупреждал: ни учить, ни упрашивать я вас не стану. Вы должны понимать ваше положение, и если вы…
— Но ведь я…
— Спорить излишне! — актерским жестом остановил его Бухтеев. — Я, конечно, доложу начальнику, но я уверен, что он совершенно согласится со мною!
— Гражданин следователь!… Вошел караульный.
— Уведите арестованного! — распорядился Бухтеев. Не только по дороге, но даже и придя в камеру, Григорий Михайлович не мог ни опомниться, ни собрать себя. В камере все уже спали, но когда открылась дверь, некоторые проснулись и остро посмотрели на Григория Михайловича. Вероятно, в лице его было что-то чрезвычайное, потому что никто ни о чем не спросил его, а тотчас же все притворились спящими. Григорий Михайлович покрутился и кое-как втиснулся в свое место. Он скрючился в исковерканной позе, закрыл глаза и тотчас же почувствовал необычайную слабость, от которой все тело как бы растворилось и стало невесомым. Тоска на сердце то отходила, то превращалась в наваливающийся ком. В голове было ощущение пустоты, а перед глазами то пролетали яркие искры, то колыхались черные пятна. Голова кружилась, легкая тошнота противно щекотала, пальцы на руках холодели, веки тяжело смыкались, и Григорий Михайлович в странном забытье потерял сознание.
Проснулся он (или очнулся) рано, когда все еще спали. Две-три минуты он не мог ничего вспомнить или сообразить, но потом с ослепительной ясностью вспомнил все. «Смертный приговор!» Он вскочил, сел, достал трясущимися пальцами смятую пачечку с табаком и, еле справляясь с непослушными движениями, скрутил неуклюжую папиросу. И вдруг опять вспомнил Евлалию Григорьевну. Страшно теплое и страшно нежное задрожало в нем, и все лицо стало дергаться мелкой, напряженной дрожью. «Лалочка!» — позвал он ее именем, каким никогда в жизни не называл. Очень крупные, очень горячие слезы закапали из глаз, а сердце стало согреваться от ласки и нежности. «Лалочка!»
Скоро начали просыпаться и шевелиться. Едва только Григорий Михайлович увидел, что Миролюбов тоже проснулся, он почти истерически бросился к нему.
— Николай Анастасьевич!
— Что? Что такое?
Григорий Михайлович стал нервно рассказывать: рассказывал невнятно, сбиваясь, упоминая о ненужном и опуская существенное. Те, которые проснулись и встали, тоже слушали его, обступив со всех сторон, нахмурив брови и поглядывая один на другого. «А? Что делают? Слыхали, что они только делают?» — укоризненно говорили они своим взглядом.
— И он сказал — «смертный приговор»? — переспросил Миролюбов. — Вот именно так и сказал?
— Да, да! Так и сказал! «Доложу, говорит, начальнику и — к стенке!»
Миролюбов напряженно подумал.
— Глупости! — уверенно и безапелляционно решил он.
— Такого не бывает! Разве же такое бывает? По первому же допросу и — к стенке? Чушь! — горячо поддержал Миролюбова молодой студент. — На пушку берет!
Все зашевелились, каждому хотелось сказать свое мнение, и все мнения сводились к одному: «Чепуха!»
— Напугать хочет, чтобы сломать вас, вот и все!
— И кто это ему позволит самому смертные приговоры выносить? Подумаешь, фря великая!
В груди у Григория Михайловича начало отлегать. Он слушал то, что ему говорили, поворачивался то к одному, то к другому и, почти улыбаясь, переспрашивал:
— Пугает, да? Только пугает? Блеф? На пушку берет?
— К стенке поставить просто, но не так уж и просто! — как бы со знанием дела, уверенно сказал студент. — Без приговора тройки никто не имеет права расстрелять.
— А вы это вашей тетеньке рассказывайте! — сумрачно возразил ему приземистый и коренастый мужчина, бывший председатель райисполкома, который редко вмешивался в камерные разговоры. — Коли не знаете, так и молчите. Приговор тройки? Конечно, приговор нужен, но в некоторых случаях они могут и без приговора шлепнуть, если им это нужно: по бланку! У них бланки есть.
— Какие бланки? — азартно повернулся к нему студент, готовый горячо заспорить. — Какие бланки?
— Такие. Специальные. На нас с вами хватит.
Григорий Михайлович покачнулся. «Бланки… Да, да! Наверное, что-нибудь такое есть у них!» — подумал он и тут же вспомнил, что говорил Бухтеев о его «особенном» положении. Все спокойствие сразу исчезло. Он метнул глаза на председателя райисполкома, ожидая, что тот еще что-нибудь скажет, но тот говорить не стал, а хмуро сел на пол. «Он ведь партиец! — замирая, подумал Григорий Михайлович. — Он такое знает, чего здесь никто не знает. Бланки!»
И он, почти шатаясь, добрался до своего места и не опустился на него, а бессильно упал.
Бухтеев принял его как-то странно. Заставил сесть за столик в углу, а сам неразборчиво буркнул:
— Подождите!
Он начал что-то читать, читал внимательно, делал выписки, перекладывал бумаги и совсем забыл про Григория Михайловича. Время от времени задумывался, морщил лоб, а потом начинал писать. Григорий Михайлович сидел очень смирно, почти не шевелясь. Ему было приятно отдыхать от вони и тесноты камеры, но сердце теснила тревога и ожидание чего-то страшного. И то, что Бухтеев не допрашивает его, а занимается своим делом, казалось ему многозначительным и недобрым. Ему очень захотелось курить, но он не решался ни закурить, ни спросить разрешения, а терпел. Но когда Бухтеев закурил, он не выдержал и (немного сладким голоском) спросил:
— А мне… Вы разрешите мне закурить тоже?
Бухтеев пристально посмотрел на него и холодно ответил:
— Нет!
И не опустил глаз, а стал упорно смотреть на Григория Михайловича. Тот под этим взглядом чувствовал себя и странно и нелепо— главное, он не мог понять, как ему надо вести себя. Он понимал, что отводить свои глаза нельзя, но ему было неловко и почти стыдно молча смотреть на человека, который упорно смотрит на него Хотелось что-то сказать или сделать Он напряженно и осторожно улыбнулся.
— Смеетесь? — с угрозой, в которой звучало презрение, спросил Бухтеев. — Посмотрим, как вы будете потом смеяться!
Он рванул трубку с телефона.
— Коммутатор? Дайте двадцать восьмой!
Подождал с минуту, и когда в трубке ответили, сказал:
— Да, уже пора. Зайди.
И опять занялся бумагами. Григорий Михайлович снова начал ждать.
Минут через десять в комнату вошел молодой человек в форме, подошел к Бухтееву наклонился и что-то шепнул ему. Бухтеев поднял голову, посмотрел на того и серьезно ответил:
— Да, конечно!
Тот, кто пришел, выпрямился и как бы случайно увидел Григория Михайловича Пристально посмотрел на него изучающим взглядом, а потом спросил Бухтеева:
— Это Ногаев?
— Нет, — ответил Бухтеев, — это Володеев.
— А-а! — очень странным тоном протянул вошедший. — Володеев? Тот самый?
— Да, тот самый! — жестко ухмыльнулся Бухтеев.
«Тот самый» показалось Григорию Михайловичу зловещим. Он дернулся на стуле и хотел было как-нибудь объяснить, что он «просто Володеев», а не «тот самый Володеев», но не мог сказать ни одного слова, а только жалостливо посмотрел. Тогда пришедший опять наклонился к Бухтееву и опять тихо спросил его о чем-то.
— Да, да! — громко ответил ему Бухтеев. — Из той же компании!
Григорий Михайлович еще больше похолодел. «Из какой компании? Я не из компании!» — молча запротестовал он, не в силах сообразить, может ли он протестовать громко. А пришедший оглядел его бесцеремонным взглядом и ухмыльнулся:
— Ну, что ж! Пусть не надеется!
И, пожав Бухтееву плечо, вышел. Бухтеев опять занялся своим делом, забыв про Григория Михайловича. Прошло с полчаса. Потом прошло еще с полчаса
Григорию Михайловичу, конечно, и в голову не приходило, что и ожидать Бухтеев заставил его нарочно и своего товарища вызвал нарочно, заранее условившись с ним и об «тот самый», и об «из той же компании», и об «пусть не надеется». Он считал, что всеми этими приемами он обессиливает человека, заставляя его заранее мучиться созданным страхом, и находил эту «психологию» совершенно правильным следовательским методом.
Было уже два часа ночи, когда он собрал все свои бумаги в аккуратную кучку, поднял голову и посмотрел на Григория Михайловича.
— Садитесь сюда! — приказал он, показывая на тот стул, который стоял около его стола.
Григорий Михайлович очень послушно пересел, но тут же почувствовал, как что-то ледяное прикоснулось к его сердцу. «Сейчас начнется!» — почти в ужасе подумал он, не зная, что именно начнется и что может начаться.
Бухтеев вынул из какой-то пачки анкету Григория Михайловича и еще какой-то лист бумаги с напечатанными на машинке строчками. Он небрежно просмотрел анкету и принял не только презрительный, но даже и негодующий вид: как будто его что-то возмущало, но он не хочет давать себе воли.
— Вот что, Володеев! — поджимая губы, сказал он. — Конечно, вы имеете полное право избирать любую систему самозащиты, и я вас ни учить, ни упрашивать не стану, но все же не делайте из меня дурачка! Что за вздор вы написали в вашей анкете? — вдруг неудержимо хлопнул он ладонью по столу. — Шуточки шутите? В игрушечки играть хотите? Уж кому-кому, а вам-то надо понимать, что ни шутить, ни играть здесь нельзя!
Григорий Михайлович остро понял его слова и весь сжался.
— Я… Что, собственно… — залепетал было он.
— А вот то! — с негодованием швырнул на стол его анкету Бухтеев, и Григорий Михайлович увидел, что вся она покрыта крупными вопросительными знаками, то там, то сям поставленными красным карандашом. — Вы думаете вокруг да около ходить? Со мною это не удастся! Ведь мой разговор с вами будет короткий, очень короткий, должны и сами это знать!
Григорий Михайлович понял, почему он должен «это и сам знать», но что ему делать и что отвечать, он не знал.
Он не знал и того, что Бухтеев лишь кое-как просмотрел его анкету, ничуть не вдумываясь в нее, так как он заранее был уверен в том, что в каждой анкете есть попытки что-то скрыть и от чего-то уклониться. Поэтому он наугад поставил побольше красных вопросительных знаков, зная, что один только вид их производит впечатление на тех, у кого «кишка тонка»:
Григория Михайловича он уверенно считал и несильным и нестойким.
— Своей анкетой вы себя уже наполовину погубили! — начал пугать он, по-прежнему твердо смотря Григорию Михайловичу прямо в глаза. — Если вы хотите хоть как-нибудь облегчить свое положение, то говорите всю правду: точно, ясно, коротко, без уверток. Все, что мне надо про вас знать, я и без ваших показаний знаю, а если я все-таки спрашиваю вас, то это значит, что у меня на то есть свои соображения! Ну? Будете отвечать?
— Я… Помилуйте! — нервно дернулся на стуле Григорий Михайлович. — Мне, поверьте, положительно нечего скрывать и… Уверяю вас, что я изо всех сил хочу полной истины, потому что истина для меня бла-го-приятна! — протянул он одну из тех фраз, несколько которых он заготовил еще утром.
— Посмотрим! — угрожающе буркнул Бухтеев и, взяв лист бумаги с напечатанными в нем строчками, положил его перед собою, а сам занес руку с пером, приготовляясь записывать. — Вопрос первый: за что мы вас арестовали? Сознаетесь?
— Но… Но… — очень искренно изумился почти огорошенный Григорий Михайлович. — Именно вот это-то я и хотел спросить у вас! — с подкупающей наивностью сказал он.
— К черту! — изо всех сил хлопнул по столу Бухтеев. — Мы все эти фокусы знаем, нас на них не купите! Спрашиваю еще раз и — предупреждаю! — в последний: за что мы вас арестовали?
— Понятия не имею! — убедительно выговорил Григорий Михайлович. — Сколько я ни ломал себе голову, я… По-нят-тия не имею! — с еще большей убедительностью повторил он. — Вероятно, — немного вкрадчиво добавил он, стараясь чуть ли не дружески улыбнуться, — вероятно, какая-нибудь прискорбная ошибка или… или недоразумение…
— НКВД никогда не ошибается! — холодно и уверенно перебил его Бухтеев. — И недоразумений здесь тоже никогда не бывает. Об этом бросьте говорить! Значит, — переменил он тон, — значит, на первый мой вопрос вы отказываетесь отвечать? Хор-рошо! — метнул он сердитый взгляд.
Угроза совершенно явно зазвучала в его голосе, и он резким взмахом руки что-то записал в листе бумаги.
— Я не отказываюсь! — заволновался и взмолился Григорий Михайлович. — Я ничуть не отказываюсь, я даже рад отвечать вам, но… но… Я вот в камере сидел, думал и решил: буду говорить всю правду! Уверяю вас: я чувствую себя абсолютно невиновным, ни в чем не виновным перед… перед партией и правительством! Наоборот, я…
— Это самое ваше «наоборот» я знаю! — презрительно прервал его Бухтеев. — Гроша ломаного ваше «наоборот» не стоит, вот что вы должны знать! К черту! Значит, с первым вопросом покончено! — резко перешел он на другое. — Теперь второй вопрос: кто вас ввел в эту организацию?
— В какую? — с предельной наивностью спросил Григорий Михайлович.
Бухтеев поднял глаза и посмотрел чрезвычайно грозно — он любил играть роль и считал себя очень недурным актером. Ничего не говоря и не отвечая, он занес руку с пером, готовясь записать ответ, но очень настойчиво переспросил еще раз, с уже занесенной рукой:
— Кто ввел вас в эту организацию?
— Но помилуйте! — затрепетал Григорий Михайлович. — Я даже не знаю, о чем вы говорите… Какая организация’ Где?
— «Отказался отвечать!» — размеренно, зловеще сказал Бухтеев и демонстративно, так, чтобы Григорий Михайлович видел, написал эти два слова против какой-то строчки в том листе, который лежал перед ним. — «Отказался!» — с подчеркнутой угрозой повторил он и очень остро посмотрел на Григория Михайловича. — Теперь вопрос третий: кого вы сами ввели в эту организацию?
— Я не понимаю! Я не понимаю! — мучительно заметался Григорий Михайлович. — Нельзя же так! Я, повторяю, рад отвечать, я ничуть не отказываюсь, но… Объясните же мне! О какой организации вы спрашиваете?
— Не я должен объяснять, а вы! — холодно ответил Бухтеев. — И, наоборот, не вы должны спрашивать, а я. Понятно? — он опять записал в листе— «отказался». — А теперь четвертый вопрос: адреса явочных квартир? Скажете?
— Но Боже мой! — с воплем вырвалось у Григория Михайловича.
— Бога вы лучше не призывайте! — зло перекривился Бухтеев. — Бога мы сюда не пускаем! Не скажете адресов? Тогда — пятый вопрос: какие обязанности были вам поручены вашей организацией?
Григорий Михайлович не мог отвечать ни слова. Он смотрел на Бухтеева, изо всех сил мигал глазами, но был совершенно ошеломлен. Перед ним стояла несомненно большая угроза, кровавая угроза, и он воочию видел ее, но тем не менее он не мог ни сообразить, ни понять. А Бухтеев, тем же холодным тоном, откровенно презирая Григория Михайловича, продолжал спрашивать мерно и чеканно:
— Шестой вопрос: какие инструкции вы получали и кому вы их передавали? Не скажете? Отказываетесь? Седьмой: с кем вы держали организационную связь и кто ее держал с вами? Молчите? Восьмой: сколько денег вы получили за все это время, на что вы их истратили и кому вы сдавали отчетность? Девятый…
Он ставил вопросы, секунд пять — десять ждал ответа и, не дождавшись, тут же вписывал в лист: «Отказался отвечать». Потом медленно поднимал глаза и пристально всматривался в Григория Михайловича тяжелым взглядом, в котором все больше и больше нарастала угроза. Григорий Михайлович изо всех сил пытался ухватиться хоть за что-нибудь, задержаться хоть на чем-нибудь, но не было ничего, на чем можно было бы задержаться и что можно было бы ухватить. Несколько раз он уже набирал в грудь воздуха, чтобы крикнуть: «Да!» — но всякий раз останавливался, почти смертельно страшась не только того, что будет за этим «да», но и самого «да»: оно было чудовищно своей противоестественностью, которой не мог не страшиться живой человек.
Бухтеев хорошо знал, что ни один обвиняемый органически не может сразу, без предварительной подготовки, без внутреннего перелома, без борьбы и лжи сознаться в несовершенном им преступлении и сразу же начать воздвигать мир ложных представлений. Он спрашивал не для того, чтобы в этот же вечер получить исчерпывающие ответы от Григория Михайловича, а только для того, чтобы начать процесс необходимой ломки его нутра и чтобы подсказать ему путь, по которому он (внутренне и внешне) должен повести себя. А в том, что Григорий Михайлович себя по этому пути поведет, он не сомневался.
— Шестнадцатый вопрос! — все тем же тоном отчеканил он. — Когда ваша дочь вступила в эту организацию?
Все заколыхалось перед Григорием Михайловичем: большие глаза Евлалии Григорьевны вдруг открылись перед ним и стали смотреть на него. За эти три дня, проведенные под арестом, он ни разу не вспомнил о дочери, но сейчас его сердце вдруг сжалось от невыразимой тоски по ней. Он слегка вскрикнул, махнул обеими руками, и слезы побежали из глаз со страданием, с горечью и с мукой.
— Бог… Бог накажет вас! — захлебнулся он своими словами.
— Оставьте! — брезгливо поморщился Бухтеев, сидя вполоборота. — Неужели вы не понимаете, что здесь это никому не нужно!…
Он сделал паузу и презрительным движением протянул через стол Григорию Михайловичу лист с протоколом.
— Прочитайте и подпишите!
Сдерживая слезы, но все еще конвульсивно вздрагивая, Григорий Михайлович прочитал лист, понимая и не понимая его. Против каждого вопроса, заранее написанного на пишущей машинке, стояло «отказался отвечать». Григорий Михайлович смотрел на эти «отказался», страшился их, хотел сказать, что он ни от чего не отказывался, а просто не мог отвечать, но ничего не говорил, мигал испуганными глазами и читал все дальше. Дочитал до конца.
— Ну? Правильно? — насмешливо спросил Бухтеев.
— Но ведь я не отказывался!… — робко, почти с мольбой, сказал Григорий Михайлович. — Я совсем не отказывался отвечать, и я не отказываюсь. Я… Если бы вы мне объяснили или сказали…
— Это все равно! — величественно перебил его Бухтеев. — «Не умер Данила, а болячка его задавила!» — усмехнулся он. — Кого вы хотите провести такой ерундой?
Григорий Михайлович послушно подписал протокол, вздохнул и передал его Бухтееву. Тот посмотрел на подпись, перевел глаза на Григория Михайловича и сказал очень чеканно, очень размеренно и очень холодно:
— Считаю нужным предупредить вас: вы подписали свой смертный приговор.
Григорий Михайлович побледнел, осел на стуле, но тотчас же не выдержал и вскочил.
— Но… Но… Но… — залепетал он, слыша, как останавливается у него сердце. — Но ведь…
— Такой анкеты, как эта, — брезгливо указал Бухтеев на анкету, — и такого показания, как это, — ткнул он пальцем в протокол, — совершенно достаточно для того, чтобы такого человека, как вы, поставить к стенке. Можете идти. Вы мне больше не нужны, и допрашивать вас я больше не стану: у меня нет времени возиться с вами зря.
Григорий Михайлович вскинулся, захотел что-то сказать, даже прижал обе руки к сердцу, но в голосе было до странности пусто. Он не мог найти ни одного слова, а только смотрел с мучительной болью.
Бухтеев надавил на кнопку звонка, вызывая караульного.
— Но, товарищ следователь… Гражданин следователь! — не помня себя, завопил Григорий Михайлович, бросаясь вперед и размахивая руками. — Ведь я же… Вы… Вы…
— Я вас предупреждал: ни учить, ни упрашивать я вас не стану. Вы должны понимать ваше положение, и если вы…
— Но ведь я…
— Спорить излишне! — актерским жестом остановил его Бухтеев. — Я, конечно, доложу начальнику, но я уверен, что он совершенно согласится со мною!
— Гражданин следователь!… Вошел караульный.
— Уведите арестованного! — распорядился Бухтеев. Не только по дороге, но даже и придя в камеру, Григорий Михайлович не мог ни опомниться, ни собрать себя. В камере все уже спали, но когда открылась дверь, некоторые проснулись и остро посмотрели на Григория Михайловича. Вероятно, в лице его было что-то чрезвычайное, потому что никто ни о чем не спросил его, а тотчас же все притворились спящими. Григорий Михайлович покрутился и кое-как втиснулся в свое место. Он скрючился в исковерканной позе, закрыл глаза и тотчас же почувствовал необычайную слабость, от которой все тело как бы растворилось и стало невесомым. Тоска на сердце то отходила, то превращалась в наваливающийся ком. В голове было ощущение пустоты, а перед глазами то пролетали яркие искры, то колыхались черные пятна. Голова кружилась, легкая тошнота противно щекотала, пальцы на руках холодели, веки тяжело смыкались, и Григорий Михайлович в странном забытье потерял сознание.
Проснулся он (или очнулся) рано, когда все еще спали. Две-три минуты он не мог ничего вспомнить или сообразить, но потом с ослепительной ясностью вспомнил все. «Смертный приговор!» Он вскочил, сел, достал трясущимися пальцами смятую пачечку с табаком и, еле справляясь с непослушными движениями, скрутил неуклюжую папиросу. И вдруг опять вспомнил Евлалию Григорьевну. Страшно теплое и страшно нежное задрожало в нем, и все лицо стало дергаться мелкой, напряженной дрожью. «Лалочка!» — позвал он ее именем, каким никогда в жизни не называл. Очень крупные, очень горячие слезы закапали из глаз, а сердце стало согреваться от ласки и нежности. «Лалочка!»
Скоро начали просыпаться и шевелиться. Едва только Григорий Михайлович увидел, что Миролюбов тоже проснулся, он почти истерически бросился к нему.
— Николай Анастасьевич!
— Что? Что такое?
Григорий Михайлович стал нервно рассказывать: рассказывал невнятно, сбиваясь, упоминая о ненужном и опуская существенное. Те, которые проснулись и встали, тоже слушали его, обступив со всех сторон, нахмурив брови и поглядывая один на другого. «А? Что делают? Слыхали, что они только делают?» — укоризненно говорили они своим взглядом.
— И он сказал — «смертный приговор»? — переспросил Миролюбов. — Вот именно так и сказал?
— Да, да! Так и сказал! «Доложу, говорит, начальнику и — к стенке!»
Миролюбов напряженно подумал.
— Глупости! — уверенно и безапелляционно решил он.
— Такого не бывает! Разве же такое бывает? По первому же допросу и — к стенке? Чушь! — горячо поддержал Миролюбова молодой студент. — На пушку берет!
Все зашевелились, каждому хотелось сказать свое мнение, и все мнения сводились к одному: «Чепуха!»
— Напугать хочет, чтобы сломать вас, вот и все!
— И кто это ему позволит самому смертные приговоры выносить? Подумаешь, фря великая!
В груди у Григория Михайловича начало отлегать. Он слушал то, что ему говорили, поворачивался то к одному, то к другому и, почти улыбаясь, переспрашивал:
— Пугает, да? Только пугает? Блеф? На пушку берет?
— К стенке поставить просто, но не так уж и просто! — как бы со знанием дела, уверенно сказал студент. — Без приговора тройки никто не имеет права расстрелять.
— А вы это вашей тетеньке рассказывайте! — сумрачно возразил ему приземистый и коренастый мужчина, бывший председатель райисполкома, который редко вмешивался в камерные разговоры. — Коли не знаете, так и молчите. Приговор тройки? Конечно, приговор нужен, но в некоторых случаях они могут и без приговора шлепнуть, если им это нужно: по бланку! У них бланки есть.
— Какие бланки? — азартно повернулся к нему студент, готовый горячо заспорить. — Какие бланки?
— Такие. Специальные. На нас с вами хватит.
Григорий Михайлович покачнулся. «Бланки… Да, да! Наверное, что-нибудь такое есть у них!» — подумал он и тут же вспомнил, что говорил Бухтеев о его «особенном» положении. Все спокойствие сразу исчезло. Он метнул глаза на председателя райисполкома, ожидая, что тот еще что-нибудь скажет, но тот говорить не стал, а хмуро сел на пол. «Он ведь партиец! — замирая, подумал Григорий Михайлович. — Он такое знает, чего здесь никто не знает. Бланки!»
И он, почти шатаясь, добрался до своего места и не опустился на него, а бессильно упал.
Глава V
Скоро после обеда его опять вызвали:
— Володеев! С вещами!
«С вещами» могло значить многое: и выпуск на волю, и перевод в другую камеру, и перевод в общую тюрьму. Григорий Михайлович ничего этого не знал, но испугался: «Что такое? Что такое?» Миролюбов помог ему собрать узелок и ободрительно пожал ему руку выше локтя.
— Будьте крепче! Не поддавайтесь!
Григория Михайловича повели по той лестнице, по которой выводили на прогулку, и вывели во дворик. Он посмотрел на небо: оно было совершенно чистое и по-осеннему голубело чуть поблекшей синевой. Довольно явственно доносились звуки города: автомобильный гудок, дребезжащий визг трамвая на завороте, сливающийся, неразличимый шум. Острая боль тоски от этих недосягаемых звуков охватила Григория Михайловича, и он как-то очень по-больному захотел приостановиться и вслушаться в них, даже рвануться к ним. Но караульный сердито крикнул:
— А ну! Не спотыкайся!
Через дворик вышли калиткой в сад и пошли по дорожкам, усыпанным желтыми листьями. В стороне виднелась полусгнившая, развалившаяся беседка, когда-то нарядная и кокетливая, с вычурной крышей. Через дыры сумрачных окон было видно, что вся она набита кучами мусора. Немного дальше, у края дорожки, стояла покосившаяся деревянная скамья с давно обвалившейся спинкой, а у скамьи валялась на земле брошенная лопата. И Григорий Михайлович истерически почувствовал, что нет большего счастья, чем быть вот в этом саду, смотреть, как тихо и безропотно падают отмершие листья, слушать шорох их медленного падения, а потом… потом уйти из сада, когда захочется уйти. Он, который никогда в жизни не держал в руках лопаты, сейчас страстно захотел схватить ту, которая лежала у скамейки, и начать царапать землю, копать ее, перебрасывать с места на место. Шум города и вид сада взволновал его, призывая его душу к тому невозможному, что неудержимо манило именно своей невозможностью. Безмерная жажда освободиться охватила его: освободиться не только от замка, от стен и от решетки, но и от подавляющей его злой силы. Он с беспомощной мольбой поднял вверх брови, а губы его жалобно задрожали.
Караульный торопил его: «Давай, давай!» Они прошли сад наискосок и подошли к длинному флигелю, который стоял в самой глубине сада, у глухого забора. Рядом был недавно построенный гараж, а по другую сторону флигеля стояла старая оранжерея, примыкавшая к небольшой пристройке с кирпичными стенами. Стекла в оранжерее были давно выбиты, и окна были заколочены грязными досками. «Неужели там живут?» — непроизвольно подумал Григорий Михайлович и заметил, что караульный как-то странно, чуть ли не с испугом, покосился на эту оранжерею.
Вошли во флигель и завернули в комнату направо. Там сидел молодой человек в форме, но безо всяких знаков отличия. Караульный передал ему пакет, тот вскрыл его и, даже не посмотрев на Григория Михайловича, сразу стал что-то записывать в книге: быстро и привычно Потом он повел Григория Михайловича через небольшую, совершенно пустую комнату, в которой висел только портрет Сталина и которая, казалось, никогда не подметалась: так там было пыльно, грязно и полно сора на полу. Прошли узеньким коридорчиком, в который выходило несколько дверей с «глазками», и остановились перед одной из них. На ней очень крупно было написано мелом: «№ 2».
— Заходи!
Григорий Михайлович зашел и, недоумевая тревожным недоумением, остановился.
Перед ним была обыкновенная комната, переделанная в камеру для заключенных. Окно было сплошь замазано мелом и закрыто решеткой, дверь была сделана крепкая, одностворчатая, с засовом снаружи. Комната была довольно просторная, но мебели в ней почти не было; койка у стены, небольшой стол с нарисованной на нем шахматной доской и два простых, некрашеных табурета. На койке лежал человек. Двое сидели на табуретах, а еще двое лежали на полу, подстелив под себя пальто. Хотя был еще день, но замазанное мелом стекло плохо пропускало свет, и под потолком горела сильная двухсотваттовка. Никакого абажура на ней, конечно, не было, но кто-то привязал к ней кусок бумаги, и легкая тень падала на пол.
— Так-с! Еще один! — сказал тот, который лежал на койке. Григорий Михайлович все еще стоял у двери и молчал.
— Если хотите знакомиться, — знакомьтесь, а если не хотите, — не надо! — продолжал лежащий. Сам он не вставал с койки и только смотрел на Григория Михайловича. — Здесь у нас никакие обычаи не соблюдаются, и ничто мирское здесь не имеет силы. Здесь ведь особый мир, как сами изволите понимать. До того особый, что если вы захотите вслух покрыть матом самого Сталина, то можете не стесняться: кройте-с! Во всем Советском Союзе сие невозможно, а здесь вполне возможно и допустимо-с!
— Володеев! С вещами!
«С вещами» могло значить многое: и выпуск на волю, и перевод в другую камеру, и перевод в общую тюрьму. Григорий Михайлович ничего этого не знал, но испугался: «Что такое? Что такое?» Миролюбов помог ему собрать узелок и ободрительно пожал ему руку выше локтя.
— Будьте крепче! Не поддавайтесь!
Григория Михайловича повели по той лестнице, по которой выводили на прогулку, и вывели во дворик. Он посмотрел на небо: оно было совершенно чистое и по-осеннему голубело чуть поблекшей синевой. Довольно явственно доносились звуки города: автомобильный гудок, дребезжащий визг трамвая на завороте, сливающийся, неразличимый шум. Острая боль тоски от этих недосягаемых звуков охватила Григория Михайловича, и он как-то очень по-больному захотел приостановиться и вслушаться в них, даже рвануться к ним. Но караульный сердито крикнул:
— А ну! Не спотыкайся!
Через дворик вышли калиткой в сад и пошли по дорожкам, усыпанным желтыми листьями. В стороне виднелась полусгнившая, развалившаяся беседка, когда-то нарядная и кокетливая, с вычурной крышей. Через дыры сумрачных окон было видно, что вся она набита кучами мусора. Немного дальше, у края дорожки, стояла покосившаяся деревянная скамья с давно обвалившейся спинкой, а у скамьи валялась на земле брошенная лопата. И Григорий Михайлович истерически почувствовал, что нет большего счастья, чем быть вот в этом саду, смотреть, как тихо и безропотно падают отмершие листья, слушать шорох их медленного падения, а потом… потом уйти из сада, когда захочется уйти. Он, который никогда в жизни не держал в руках лопаты, сейчас страстно захотел схватить ту, которая лежала у скамейки, и начать царапать землю, копать ее, перебрасывать с места на место. Шум города и вид сада взволновал его, призывая его душу к тому невозможному, что неудержимо манило именно своей невозможностью. Безмерная жажда освободиться охватила его: освободиться не только от замка, от стен и от решетки, но и от подавляющей его злой силы. Он с беспомощной мольбой поднял вверх брови, а губы его жалобно задрожали.
Караульный торопил его: «Давай, давай!» Они прошли сад наискосок и подошли к длинному флигелю, который стоял в самой глубине сада, у глухого забора. Рядом был недавно построенный гараж, а по другую сторону флигеля стояла старая оранжерея, примыкавшая к небольшой пристройке с кирпичными стенами. Стекла в оранжерее были давно выбиты, и окна были заколочены грязными досками. «Неужели там живут?» — непроизвольно подумал Григорий Михайлович и заметил, что караульный как-то странно, чуть ли не с испугом, покосился на эту оранжерею.
Вошли во флигель и завернули в комнату направо. Там сидел молодой человек в форме, но безо всяких знаков отличия. Караульный передал ему пакет, тот вскрыл его и, даже не посмотрев на Григория Михайловича, сразу стал что-то записывать в книге: быстро и привычно Потом он повел Григория Михайловича через небольшую, совершенно пустую комнату, в которой висел только портрет Сталина и которая, казалось, никогда не подметалась: так там было пыльно, грязно и полно сора на полу. Прошли узеньким коридорчиком, в который выходило несколько дверей с «глазками», и остановились перед одной из них. На ней очень крупно было написано мелом: «№ 2».
— Заходи!
Григорий Михайлович зашел и, недоумевая тревожным недоумением, остановился.
Перед ним была обыкновенная комната, переделанная в камеру для заключенных. Окно было сплошь замазано мелом и закрыто решеткой, дверь была сделана крепкая, одностворчатая, с засовом снаружи. Комната была довольно просторная, но мебели в ней почти не было; койка у стены, небольшой стол с нарисованной на нем шахматной доской и два простых, некрашеных табурета. На койке лежал человек. Двое сидели на табуретах, а еще двое лежали на полу, подстелив под себя пальто. Хотя был еще день, но замазанное мелом стекло плохо пропускало свет, и под потолком горела сильная двухсотваттовка. Никакого абажура на ней, конечно, не было, но кто-то привязал к ней кусок бумаги, и легкая тень падала на пол.
— Так-с! Еще один! — сказал тот, который лежал на койке. Григорий Михайлович все еще стоял у двери и молчал.
— Если хотите знакомиться, — знакомьтесь, а если не хотите, — не надо! — продолжал лежащий. Сам он не вставал с койки и только смотрел на Григория Михайловича. — Здесь у нас никакие обычаи не соблюдаются, и ничто мирское здесь не имеет силы. Здесь ведь особый мир, как сами изволите понимать. До того особый, что если вы захотите вслух покрыть матом самого Сталина, то можете не стесняться: кройте-с! Во всем Советском Союзе сие невозможно, а здесь вполне возможно и допустимо-с!