— Павел Петрович! Господи! — не помня себя, вдруг вся встрепенулась Евлалия Григорьевна и схватила его за оба локтя. Она знала, что он — убийца и что эти руки убили, но об этом она даже не думала. На нем была кровь, и она знала, что на нем — кровь, но это странным образом не пугало ее, а пугало ее другое: то, что он не мог даже выговорить слово «добро». В этом она видела что-то такое большое и такое ужасное, что она не могла даже охватить это. Широко раскрытыми глазами засматривала она ему в глаза и не то искала в них что-то, не то сама давала им что-то. Он с жадностью, с восторгом, даже с каким-то упоением впивал в себя ее взгляд и чувствовал, как он сам все больше и больше слабеет.
   — Го… Го… Голубенькая! — неслышным всхлипом пробормотал он, но с такой нежностью пробормотал, что слезы сдавили горло, и он едва успел удержать их.
   — Это ничего! Это ничего! — бессвязно заговорила Евлалия Григорьевна, не отводя от него глаз. — Вы… Вам… Вы ведь потеряли что-то, вы что-то очень нужное потеряли, и не сейчас, а когда-то, давно потеряли, еще перед тем, как… Но вы найдете, потому что то, что вы для меня сделали… Нет, нет! — вдруг даже обрадовалась она, поймав нужную мысль. — Нет, не то, что вы «для меня» сделали, а то, «почему» вы для меня все это сделали!… Понимаете? Понимаете? Ведь оно как раз и есть настоящее!
   Он, не отрываясь от ее глаз и тоже схватив ее за руки, ловил каждое слово. Ни в одном ее слове не было ничего большого и значительного, даже смысла, может быть, не было, но когда перед ним промелькнуло проклятое слово «беги», которое еще вчера так издевалось над ним, он не испугался его и не смутился перед ним. Так иногда даже небольшой камень на рельсе может сбросить с рельс тяжелый поезд, если этот поезд мчится с безумной скоростью. А разве не с безумной скоростью, разве не с безумием мчался по нечеловеческим рельсам Любкин?
   — И вы от себя не уходите! — и просила и уверяла Евлалия Григорьевна, не зная, чего она просят и в чем уверяет. — Не уходите! Вот куда оно вас ведет, то что в вас сейчас, вы туда и идите: не бойтесь его! Я не поняла, что вы тут говорили, я многого не поняла, но ведь вы же видите настоящее, вы же видите, где оно!…
   — Так, стало быть, бежать? — неожиданно спросил Любкин, удивительно остро чувствуя и ясно понимая это «стало быть».
   — Куда бежать? Зачем? — удивилась Евлалия Григорьевна.
   — Нет, это я так… — с болью нахмурился он. — Это я на свое… Потому что я так думал, будто мне бежать не с чем и некуда, а вы говорите, что… Я ведь знал, я ведь всегда знал, только не хотел знать, прятал от себя и сам прятался. А оно — настоящее!
   — Что вы знали? Что — настоящее?
   — Машинка эта пишущая и… и вообще! Настоящее оно! А все другое — что ж? «Суперфляй»! — со страшной злобой вспомнил он. — Ну уж ладно! Уж я теперь… Я уж теперь…
   Он грузно опустился всем телом на стуле, с трудом продумывая что-то.
   — Вы… Вы не бойтесь! — сказал он, овладевая собой и своими мыслями. — Я, конечно, уезжаю, и вы одна остаетесь, но я это все уж обдумал. Еще когда из Москвы ехал, так это я в вагоне обдумал, потому что оставить мне вас без поддержки никак не возможно: не отобьетесь вы. Но тут вместо меня Супрунов останется, а он — все равно что я для вас будет. Я ему все скажу. С ним не пропадете. И это вот все… машинка и переписка… это все за вами, за вами сохранится: ваше! Ну, Супрунов вам, конечно, подходящую работу найдет, не у Чубука. А если что-нибудь случится, то вы не сомневайтесь и прямо к Супрунову идите. — он поддержит. Обязательно идите, не бойтесь. Хотели же вы «к самому Любкину» идти! — с горечью вспомнил он.
   — Вы… Вы… — слегка рванулась к нему Евлалия Григорьевна, но он отстранил ее движение и ее слова.
   — Вот, стало быть, и все. Я через неделю уеду, но к вам я еще зайду: с Супруновым. Из рук в руки передам. А Софье Дмитриевне вы от меня кланяйтесь, обязательно кланяйтесь! И за «соль» поблагодарите. Спасибо, мол! А я… Я пойду сейчас!
   Он схватил ее за руку, но не так, как берут руку при встрече, а схватил за пальцы, поперек пальцев. Что есть силы сдавил (это было очень больно, но она не заметила боли) и весь передернулся. Кажется, хотел сказать еще что-то, но не сказал ничего, а вышел в коридор. Пошел тяжелыми шагами, как бы падая, и, не оборачиваясь, вышел на лестницу. Евлалия Григорьевна подождала, пока он не спустится с первого пролета, и только тогда закрыла дверь: очень осторожно, стараясь не стукнуть. И сразу же почувствовала, что стоит в полном смятении, в таком большом смятении, которое спутало в ней все ее мысли и чувства. Она очень быстро, почти бегом, пошла назад, но не зашла в свою комнату, а на самом деле уже бегом побежала к Софье Дмитриевне. Вбежала, схватила ее за плечи и, не в силах сдерживать себя, разрыдалась.
   — Что такое? Что такое? — забеспокоилась Софья Дмитриевна. — Случилось что-нибудь? Что такое случилось?
   — Он такой несчастный! Он такой несчастный! — сквозь рыдания судорожно вырвалось у Евлалии Григорьевны.
   — Кто? Кто несчастный? Семенов этот?
   — Он не Семенов… Он…
   — Да сядьте же, сядьте! Успокойтесь! И что оно такое? Что оно такое, Господи!
   Евлалия Григорьевна, сдавливая рыдания, бессвязно и путано, сама плохо понимая, стала рассказывать Софье Дмитриевне «все», но у нее получалось так, что рассказывать было почти нечего: Семенов на самом деле — Любкин, и он уезжает «насовсем», вот и все. Остальное же было неясным и бесформенным, так что о нем и рассказать было нельзя, и Евлалия Григорьевна только путалась в словах. Она то говорила, что «он несчастный», то уверяла, что он «в папиной смерти не виноват», то хотела что-то объяснить про «соль», то пугалась, потому что его «на смерть посылают». Вспомнила про то, что она «на какую-то Евлалию похожа», и про то, что «машинка у меня останется»… Говорила бессвязно, сбивчиво, сумбурно и все уверяла, что ему «добра, добра хочется». О том же, в чем он сознался («женщину убил!»), она промолчала: то ли не вспомнила, то ли скрыла. Софья Дмитриевна слушала и, конечно, ничего не могла понять из ее слов, но, не понимая слов, она понимала сущность.
   — Несоленая соль? Большевистская-то соль несоленая? В навоз ее бросить? — с очень большим одобрением переспросила она. — Та-ак!
   — Да, он все об этом говорил! — сдерживая уже утихшие рыдания, сказала Евлалия Григорьевна. — «Ненастоящее», говорит!…
   — Ненастоящее? — сурово нахмурилась Софья Дмитриевна. — Самое оно ненастоящее… Ничего настоящего в нем быть не может, потому что из злобы оно вышло и к злобе идет. Самое оно из всех ненастоящих ненастоящее!
   — Да!… И «меня, говорит, на смерть посылают, но я убегу!».
   — Убегу? Это он не от смерти… Это он от чего-то другого убежать хочет.
   Евлалия Григорьевна утихла и только вздрагивала плечами. И перед нею стало связываться в одно все то, что только что говорил Любкин. И когда связалось оно, то перед ее глазами неясно поднялось что-то большое, бесформенное, смутно напоминающее своими очертаниями человеческую фигуру, темное и зловещее, отсвечивающее кровью и ухмыляющееся ухмылкой давящей уверенности в себе.
   — Софья Дмитриевна! — вся затрепетала она, хватая старуху за плечи и прижимаясь к ней. — Мне страшно!
   Софья Дмитриевна ничего не ответила, а только нервно сжала ее руку.
   — Мне страшно!… Что погубило Валю и папу? Что погубило и… его самого, Любкина? Что нас всех губит?
   Софья Дмитриевна молчала, пожевывая губами. Потом вздохнула.
   — А этого я не знаю… — медленно и тихо сказала она наконец. — Навалилось оно на всех и давит, а что оно такое, я не знаю. И выходит так, вижу я теперь, что оно даже и на них самих давит, на тех, которые взвалили… Их, выходит, оно тоже раздавливает. Значит, оно такое, что оно только давить может, а больше оно ничего не может! Ну, и… Ну, и…
   Она на секунду остановилась.
   — Ну, а если так, то оно само себя задавит, не иначе! — очень уверенно закончила она.
   А Евлалия Григорьевна все прижималась к ней.
 
 
 
КОНЕЦ
 
 
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
07.12.2006