Страница:
Однако эти интеллектуальные посиделки не отменяли ее обязанностей. Однажды она стирала сорочку хозяина (обычно этим занималась вторая служанка, но в тот день старуха была больна), и ей бросилось в глаза большое темно-красное пятно на манжете. И хотя она попыталась убедить себя, что это красные чернила или, может быть, вино, но ее тонкое обоняние неумолимо подтверждало, что это кровь, и притом свежая. Некоторое время мама стояла, глядя на манжету и проводя по ней пальцем, затем решилась, опустила рубашку в таз, вытерла руки и отправилась на поиски хозяина.
Штрайе отдыхал в гостиной. Он сидел в своем любимом глубоком кресле, вытянув ноги, скрестив руки на груди и полуприкрыв глаза.
— Простите, мастер, — обратилась к нему мама, — вы поранились? Может быть, сходить за доктором, или я сама могу сделать вам перевязку?
— Поранился? — Он удивленно открыл правый глаз. — С чего ты взяла?
— У вас кровь на рубашке, в которой вы вернулись со службы.
— А, это… Это не моя кровь. Это профессиональное.
— Профессиональное? — Маме очень не хотелось верить в напрашивающееся объяснение.
— Ты разве до сих пор не знаешь? — Он открыл второй глаз и повернул к ней голову. — Ну что ж, тогда пора узнать. Я — королевский палач Йартнара.
Мама только тихо охнула и осталась стоять, глядя на него; она не знала, что сказать. Не то чтобы это стало для нее полной неожиданностью — она давно подозревала неладное, но прежде гнала от себя эти мысли.
— Да, и вот еще что, — добавил он как ни в чем не бывало. — Раз уж между нами не осталось секретов… Положение служанки недостаточно прочное, а тебе и девочке нужна опора. В свою очередь, я тоже не хотел бы однажды услышать, что ты нашла себе другое место. Так что, полагаю, будет лучше для нас обоих, если я возьму тебя в жены.
Брачный сезон давно миновал, так что это предложение никак не могло быть продиктовано вспышкой страсти. Но мама все равно смотрела на него в полной растерянности.
— Вы… шутите, мастер? — сказала она наконец.
— Нисколько, — ответил он. — Кстати, можешь называть меня Кйотн. Если ты, конечно, согласна.
— Да… Кйотн, — произнесла она, сама удивляясь тому, что говорит.
Впоследствии мама так и не могла объяснить мне, почему она тогда согласилась — ведь за мгновения до того этот аньйо вызывал у нее ужас, затмивший даже воспоминания об их долгих беседах над книгами. Может быть, она была просто слишком ошеломлена этими двумя откровениями, последовавшими одно за другим… Скорее, впрочем, тут иное. Она не говорила этого прямо, но я догадываюсь…
Тот ужас, который она почувствовала, узнав о профессии Штрайе, не был страхом перед ним, скорее это был страх за него. Она почувствовала острую жалость к аньйо, вынужденному заниматься столь чудовищным, по ее мнению, делом, обреченному на вечное отвращение окружающих…
Вообще нет ничего глупее, чем предрассудки по отношению к палачам, делающим полезную и необходимую работу. Особенно в обществе, где так почитаются солдаты! Ведь солдат убивает законопослушных граждан, пусть и чужеземцев — причем нередко его собственной стране от этого больше вреда, чем пользы. Палач же очищает общество от преступников, совершая безусловное благо, — и общество платит ему самой черной неблагодарностью! И добро бы это относилось лишь к темным и невежественным аньйо, так ведь нет, образованные и благородные чаще всего рассуждают ничуть не умнее. Редким исключением оказался единственный друг моего отчима, доктор Ваайне. Когда я, уже много лет спустя, спросила его об этом, он с усмешкой ответил, что они с мастером Штрайе фактически коллеги. «Только я лечу отдельных аньйо, а он — общество в целом, — пояснил доктор. — Но обоим нам приходится ради исцеления применять огонь и железо, причинять боль и отсекать неизлечимые члены… Кроме того, в профессии каждого из нас мастерство достигается познанием устройства и свойств тела аньйо». Собственно, последнее обстоятельство и стало поводом для их знакомства — доктор покупал у палача тела казненных для анатомических исследований; об этом я узнала еще позже, а затем, втайне от мамы, и сама напросилась присутствовать при таком исследовании и могу с гордостью заметить, что выдержала это зрелище с честью, а под конец даже немного ассистировала доктору.
Конечно, я не хочу сказать, будто всякий ранайский палач имеет дома превосходную библиотеку, читает философские труды и говорит на нескольких языках. Большинство палачей, особенно в провинциальной глуши, обычно и впрямь не слишком отличаются от того образа грубого мужлана, который приписывает им молва. Но ведь и с солдатами та же история — рядовой пехотинец и даже командир какого-нибудь заштатного гарнизона обычно не отличается образованием и манерами, не то что блестящие офицеры гвардии. Столичные королевские палачи, даже если речь лишь о столицах провинций, — это своего рода гвардия палаческой гильдии. В отличие от палачей муниципальных, они состоят не в штате местной полиции, а в штате Королевской Тайной Канцелярии и подчиняются непосредственно Канцлеру-Хранителю. Естественно, место королевского палача не достается кому попало — им может стать лишь настоящий мастер, готовившийся к этой должности с детства.
В обязанности каждого такого мастера входит подготовка преемника; и хотя формально должность палача в Ранайе не является наследственной (в отличие, например, от Илсудрума), но, как правило, в ученики берут кого-нибудь из родственников. Так в нашем доме появился Ллуйор (вот наконец я добралась и до него!).
Он приходился отчиму кем-то вроде троюродного племянника. Обычно мастер берет ученика не раньше, чем тот достигнет двенадцатилетнего возраста, но Ллуйор рано остался сиротой, и никто из более близкой родни не захотел вешать на себя обузу, так что если бы Кйотн Штрайе не согласился взять его к себе, ребенка просто вышвырнули бы на улицу. Надо ли говорить, что все они, как и положено добропорядочным аньйо, искренне презирали своего родича-палача и избегали встречаться с ним без крайней необходимости.
Итак, Ллуйор стал жить у нас, когда ему шел всего девятый год, а мне — седьмой. Он был старше на два года, и он был мальчишкой, но я к тому времени уже умела читать, знала всех ранайских королей начиная с Кайллана Завоевателя и вообще чувствовала себя в доме хозяйкой. Нельзя сказать, чтобы отчим меня баловал — это было вообще не в его характере; теперь я понимаю, что он был добр ко мне и, наверное, даже любил меня, но внешне это скрывалось за его всегдашней спокойной холодностью, которая, возможно, была все же не лучшим способом обращения с ребенком. Он ни разу не ударил меня, даже не повысил голоса, но когда мне доводилось провиниться, он пригвождал меня к месту таким ледяным взглядом, что, право же, я предпочла бы получить оплеуху, зато потом — прощение и ласку. Но ласки не было. За все время, наверное, он лишь пару раз погладил меня по голове, обычно же, когда он бывал мной доволен, то говорил лишь что-нибудь вроде «хорошо, ты делаешь успехи». Может быть, поэтому я никогда не считала его родным отцом, хотя скорее в глубине моего сознания просто сохранились какие-то воспоминания о самых первых годах жизни, когда никакого отца еще не было или когда мама называла его «мастер Штрайе». Ведь сравнивать-то мне было не с кем. До десяти лет я прожила затворницей, общаясь лишь с матерью, отчимом, время от времени — с доктором Ваайне и, в последние годы, с Ллуйором.
Впрочем, я от этого не страдала. Мне не разрешалось мешать отчиму, когда он читает или отдыхает, но в остальном дом и сад были в моем полном распоряжении. Включая, разумеется, и библиотеку. Когда я была слишком маленькой, то просто не доставала до полок и не могла натворить бед, а к тому времени, как подросла, мне уже внушили должное почтение к книгам. И все же в том возрасте книги еще не могли увлечь меня надолго, однако у меня хватало других развлечений. Уже сам дом с его высокими стрельчатыми окнами, широкой каменной лестницей, старинной громоздкой мебелью (монументальные ножки столов возвышались подобно колоннам), тяжелыми портьерами, за которыми было так удобно прятаться, потемневшими от времени картинами на стенах и башнеобразными напольными часами в гостиной казался мне огромным рыцарским замком.
А еще в доме был чердак, в чьем пыльном сумрачном чреве на протяжении нескольких поколений скапливался всевозможный хлам. Для меня это был неисчерпаемый кладезь сокровищ. Запах затхлости и нагретого солнцем дерева казался мне самым романтическим на свете. Я просиживала там часами, вытаскивая то старый плащ с завалявшейся в кармане монетой времен Паарна II, то потрепанный кожаный доспех с бронзовыми бляшками, то истертый гобелен со сценами охоты на твурков (от него поднималось особенно много пыли, и мне нравилось смотреть, как пылинки, сверкая, клубятся в луче солнца, падающем через небольшое полукруглое окно), то какую-нибудь домашнюю утварь, а то и вовсе предметы, назначение которых мне было неизвестно — как я потом узнала, среди них были и отслужившие свое небольшие орудия пыток.
Когда мне надоедало копаться во всех этих вещах, я усаживалась в массивное кресло без ножек или на окованный железом сундук и просто фантазировала; в своих мечтах я становилась то королевой в тронном зале, то предводительницей пиратов в заваленной трофеями капитанской каюте. Может быть, для роли грозной повелительницы мне и недоставало реальных подданных, но я с успехом заменяла их воображаемыми. Нередко я ложилась на живот возле самого окна, утыкаясь носом в пыльное стекло; я смотрела вниз на землю и взмахивала крыльями, и мне казалось, что я лечу…
Другим замечательным местом был сад. Кто-то из прежних палачей — дом не принадлежал семье Штрайе, он был собственностью Тайной Канцелярии и переходил от одного королевского палача к другому, — так вот, кто-то из предшественников отчима был страстным садоводом и проводил чуть ли не все свободное время, подравнивая клумбы, собирая вредителей и фигурно подстригая кусты и деревья. Однако отчим был совершенно равнодушен к этому занятию и позволил саду прийти в запустение. Надо ли говорить, каким подарком это стало для меня! Плитки аллеи, сквозь трещины и щели которых буйно пробивалась трава, были для меня дорогой к заколдованному замку, в джунглях буйно разросшихся кустов прятались свирепые северные дикари, а деревья, на которые я взбиралась, становились то мачтами адмиральского корабля, то сторожевыми башнями колониального форта…
В общем, мне никогда не было скучно наедине с собой. И, пожалуй, первой моей реакцией на весть о скором прибытии Ллуйора было что-то вроде укола ревности: как это — делить все мои богатства с кем-то еще? Но затем мысль о возможности заполучить товарища по играм наполнила меня радостным возбуждением, и я уже не могла дождаться, когда отчим привезет его.
И вот он стоит на пороге — бледный худенький мальчик в унылой, не раз штопанной одежде, с серой котомкой на плече. Его покойные родители хотя и принадлежали не к трущобной голытьбе, а к вполне почтенному ремесленному сословию, никогда не жили в достатке, а с тех пор, как его отцу-сапожнику проломили голову в пьяной драке, дела и вовсе пошли хуже некуда. Мать Ллуйора вскоре слегла и больше уже не встала; после ее смерти мальчику остались одни долги. Вы, может быть, ждете от меня рассказа, что отчим помогал своим дальним родственникам в то тяжелое для них время — но это не так. Он ими вовсе не интересовался. О незавидной участи Ллуйора он узнал лишь тогда, когда к нему обратилась тетка мальчика, исчерпавшая все другие способы пристроить сироту, не обременяя при этом себя.
Ллуйор, разумеется, был заблаговременно строго предупрежден отчимом насчет моей крылатости, но ему было не до дразнилок. Во-первых, он еще не пришел в себя после смерти родителей, а во-вторых, зная, что отдан в ученики к палачу, считал свое будущее ужасным и беспросветным. (Я, кстати, тогда еще не знала, в чем заключается профессия отчима.) Мать перед смертью строго наказывала сыну помнить о достоинстве его сословия и не смешиваться с голытьбой и попрошайками, но Ллуйор потом признался мне, что поначалу всерьез обдумывал идею сбежать и сделаться лучше нищим побирушкой, чем палачом. Он сказал, что отказался от этой идеи из-за меня… но, думаю, причина была другой: попав к нам в дом, он рассудил, что сбежать всегда успеет, а пока грех не попользоваться сытой и комфортной жизнью, какой он не знал с рождения.
Итак, несмотря на свое превосходство в возрасте и принадлежность к «сильному полу» (дурацкое выражение, которое, однако, долго казалось мне естественным), он был полностью деморализован. (А это мудреное слово — «деморализован» — я тогда уже знала! Вычитала из исторических хроник. «К четвертому часу баталии противник был полностью деморализован».) Поэтому Ллуйор практически без сопротивления согласился с моим лидерством. Думаю, мои крылья тоже сыграли тут свою роль. Когда я увидела его, то на радостях взмахнула ими — у меня долго сохранялась эта дурацкая привычка, прежде чем я научилась себя контролировать, — и он вытаращил глаза. Но не от гнева и не от страха, а от восторга. Я, впрочем, находила это вполне естественным и всегда считала, что тем, у кого нет крыльев, их сильно не хватает и что они мне просто завидуют. Во всяком случае, я не видела другой причины для их злобы. О злобе мне уже было известно — воспоминания о дне бегства из деревни практически стерлись, но мама в осторожных выражениях кое-что рассказала мне, когда объясняла, почему мне нельзя выходить за ворота. Тем не менее знание это оставалось абстрактным — я и в мыслях не допускала, что Ллуйор может испытывать ко мне какую-то неприязнь из-за крыльев.
Короче говоря, мы подружились. Вы можете сказать, что это было предопределено — дружба двух отверженных, крылатой и будущего палача, — но не забывайте, мы были маленькими и не задумывались над столь мрачными вещами. Нам просто нравилось играть вместе. Королева наконец заполучила себе подданного, а пиратская атаманша — боцмана.
Хотя, разумеется, не всегда в наших играх мы выступали на одной стороне; нередко я как кровожадный северный дикарь набрасывалась на Ллуйора, выскакивая из кустов, или он в качестве вражеского генерала атаковал мои позиции. Бывало, впрочем, что игра заканчивалась моим сердитым замечанием, что «генералы так не воюют», после чего следовала лекция с изложением основ стратегии и тактики, почерпнутых мной из исторической литературы, — изложением, естественно, очень наивным и часто совершенно ошибочным, но он слушал, забывая закрыть рот. Проверить он все равно не мог, поскольку в свои восемь лет все еще не умел ни читать, ни писать.
Вскоре, однако, я убедилась, что мой авторитет для него не безграничен. Летом я всегда ходила босиком, не потому, разумеется, что королевский палач Йартнара экономил на обувке для дочери, а просто мне так нравилось. Поскольку со двора я никогда не выходила, родители (буду называть их так, хоть Штрайе мне и не родной) не имели ничего против. Ллуйор появился в нашем доме весной и не знал об этой моей привычке. Солнце с каждым днем пригревало все сильней, и я с нетерпением ждала, когда можно будет сбросить надоевшие за зиму башмаки. И вот когда я наконец впервые в том году пробежалась, смеясь от удовольствия, босыми ногами по нагревшимся с утра плиткам аллеи и лихо вскарабкалась на дерево, где уже ждал меня Ллуйор, я вдруг заметила, что мой генерал смотрит на меня совсем не так, как полагается смотреть на королеву. Тут уже мне пришлось выслушать лекцию о том, что босиком ходят только нищие голодранцы и неотесанная деревенщина. Очевидно, его устами в тот момент говорили его отец-сапожник, взиравший на мир через призму своего ремесла, и мать, которая, умирая в полной нищете, наказывала сыну во что бы то ни стало «сохранять достоинство сословия». Тогда, впрочем, я этого не понимала. В первую минуту я сочла, что он городит совершенную чепуху, о чем ему немедля и сообщила; однако, вопреки обыкновению, он вовсе не признал свое поражение. С растущим удивлением я поняла, что мой авторитет стремительно тает в его глазах; я снова посмотрела на свои свесившиеся с ветки ноги, и мне вдруг показалось, что в этом зрелище и впрямь есть что-то унизительное и неприличное. Я неуклюже спрыгнула с ветки, ушибив при этом пятку, и, прихрамывая, поспешила в дом за башмаками, чувствуя, как кровь приливает к щекам.
Так выяснилось, что не только я имею влияние на него, но и он на меня. И, пожалуй, ни тогда, ни потом в его влиянии не было ничего полезного. Лишь позже я осознала простую истину — чем меньше вы симпатизируете другим, тем меньше у вас шансов заразиться их предрассудками.
В том году было уже поздно отдавать Ллуйора в школу — ведь учебный год начинается зимой, — но отчима, разумеется, не устраивала полная неграмотность будущего ученика, и он попытался заниматься с ним сам, как когда-то с моей матерью, а потом со мной. Но Ллуйора не интересовали премудрости чтения и счета; он кое-как исполнял урок из страха перед своим строгим наставником (королевский палач все еще внушал ему трепет), но думал лишь о том, как бы побыстрее улизнуть играть во двор. Я же, напротив, начала все чаще наведываться в библиотеку. Мне было всего семь, когда я стала замечать, что миры двора и чердака, исследованные мной к тому времени до последнего камушка и пылинки, уже не столь бескрайни, как казалось мне раньше, а по сравнению со вселенной, открывавшейся на страницах книг, просто мелки и, пожалуй, даже скучны. Конечно, до философских трудов я тогда еще не доросла, да и вообще многие «взрослые» книги, которые я пробовала читать, казались мне очень нудными, однако меня интересовали уже не только описания битв и географических открытий, но и хитросплетения интриг всяких древних королей и князей. Постепенно из всего этого чтения и моих игр «в королеву» сложилась идея моей собственной страны, которую я, не мудрствуя лукаво, назвала «Эйонайа»; я нарисовала ее подробную карту и стала сочинять ей историю, записывая ее летописи с древнейших времен. Эти «хроники», должно быть, до сих пор валяются где-то на чердаке дома королевского палача в Йартнаре…
Ллуйор, естественно, был привлечен к этой затее, и поначалу она увлекла его не меньше чем меня, но ему быстро наскучил мой чересчур академический подход. Он и настоящих-то правителей никак не мог выучить, а тут ему предлагалось запомнить выдуманных. Пусть даже он сам мог участвовать в их создании, однако забывал он их с такой же легкостью, с какой сочинял, и на другой день его новая версия эйонайских событий не имела ничего общего с зафиксированной в хрониках накануне, с чем я никак не могла примириться, а когда он упорствовал, сердилась и кричала на него. В конце концов он заявил, что это глупая игра и что он лучше пойдет на улицу гонять мяч с мальчишками. Сказано это было, очевидно, для того, чтобы уязвить меня: ведь ему-то никто не запрещал уходить со двора. Хотя на самом деле он этим правом практически не пользовался, ибо не знал — а точнее, знал, — как соседские мальчишки примут ученика палача. И в тот раз тоже дальше ворот не ушел. Я благородно не стала заострять на этом внимание, но больше уже не звала его играть в Эйонайу, ставшую отныне моей и только моей. Последние эйонайские хроники были записаны мною в возрасте тринадцати лет.
Тем не менее Ллуйор оставался моим другом, с которым я делилась самым сокровенным — в том числе, конечно, моей мечтой. Да и трудно было бы ее скрывать — он ведь не раз видел, как я пытаюсь натренировать крылья. Я пробовала удержаться в воздухе, прыгая с малой высоты с деревьев, но Ллуйор предложил радикальный метод — прыжок с крыши, о котором я уже рассказывала.
Разумеется, я не сказала родителям, чья это была идея, да и, в конце концов, я была сама виновата, что послушала его и настолько уверилась в успехе, что не задумалась о возможных мерах безопасности. Представьте себе, мне было даже совсем не страшно прыгать, тем более что у меня уже был немалый опыт полетов во сне.
В тот год Ллуйор пошел в первый класс. Поначалу отчим хотел отдать его сразу во второй как уже умеющего читать и писать, но, трезво оценив способности подопечного, решил этого не делать. Как и следовало ожидать, будущего ученика палача там встретили неласково. А если учесть, что и сам процесс учебы, мягко говоря, не доставлял ему удовольствия, то неудивительно, что школу он в конце концов бросил. Правда, сказать об этом дома Ллуйор не решился; он уходил с утра как будто на занятия, а сам целый день играл на улице с мальчишками, с которыми все-таки свел знакомство (они жили в другом районе Йартнара и не знали, что он — ученик палача). Среди этих мальчишек были и другие прогульщики и самые натуральные босоногие оборванцы, у родителей которых просто не было денег на школу, но им-то он не читал никаких проповедей о недостойности подобного поведения…
Естественно, спустя какое-то время все это открылось. И, естественно, Ллуйору сильно не поздоровилось. Как я уже говорила, меня отчим никогда не бил, но его тогда все-таки выпорол, сказав, что ученику палача следует иметь о боли не только теоретическое представление. Досталось ему (уже на словах) и от мамы, и от меня.
Больше всего меня возмутило даже не то, что он бросил школу, а то, что он врал всем нам, включая и меня, своего лучшего друга. И когда я высказывала ему свое возмущение (мы сидели вдвоем на чердаке, точнее, я сидела, а он после полученной взбучки предпочел лежать на пузе, подстелив гобелен с охотниками), он обозленно заявил, что врут все вокруг, «и дядя Кйотн, и твоя мать тоже». Когда же я потребовала объяснений, он с довольным видом выложил, что Кйотн Штрайе — вовсе не мой родной отец.
Поскольку я давно это подозревала, шоком для меня эта новость не стала, однако услышать это было неприятно — опять же не столько сам факт, сколько то, что от меня это скрывали. В тот же день я вызвала мать на откровенный разговор и добилась от нее правды. Тогда же она впервые рассказала мне многое из того, что я уже поведала вам. Я не сказала, от кого узнала, но вычислить было нетрудно, так что Ллуйору досталось еще и за это, хотя я и просила его не наказывать. Но отчим ответил: «Он заслуживает наказания, потому что сделал это не из любви к правде, а со зла» — и был в общем-то прав.
С тех пор в наших отношениях с Ллуйором наступило резкое охлаждение. Я еще пыталась вернуть его дружбу, но это было бессмысленно.
Дело было не только в той ссоре — просто наши интересы все больше расходились. У меня были книги, у него — уличные друзья-мальчишки с их примитивными играми. От них он набрался идей типа «с девчонками дружат только сопляки», а заодно и насчет крылатых — от «бесовского отродья» до «уродов». Если бы он проболтался в своей компании обо мне, это ударило бы по его статусу куда сильнее, чем положение ученика палача.
Последнее обстоятельство, кстати, он со временем сумел обратить себе на пользу. Ему снова пришлось пойти в школу — со следующего года и опять в первый класс, ибо он слишком много пропустил.
При этом он хотя и не выделялся физической силой среди сверстников, оказался на два года старше новых одноклассников — в этом возрасте разница существенная, и теперь уже немногие решались его задирать. Он же, в свою очередь, превратил свое проклятие в козырь и агрессивно заявлял, что он — будущий королевский палач и, когда вырастет, поотрубает головы всем обидчикам, а учиться пытать будет уже с двенадцати лет (что не соответствовало действительности — с этого возраста ученик палача только учится обращаться с оружием). И нашлись те, что предпочли заручиться дружбой столь грозного субъекта, а прочие решили держаться от него подальше.
До открытой вражды между нами дело не дошло, хотя я замечала неприязнь в его взгляде, да и сама была зла на него — менее всего мы склонны прощать другим свое в них разочарование. Установилось что-то вроде вооруженного нейтралитета — мы просто старались не замечать друг друга. Встречались мы теперь разве что за обедом и ужином.
Мне было десять, когда меня отдали в школу — сразу в четвертый класс. Раньше в этом не было необходимости — я и так знала гораздо больше того, что изучали в младших классах. В принципе, отчим и дальше мог бы учить меня сам или в крайнем случае нанять приходящих учителей — доходы королевского палача позволяли ему это. Он получал не только хорошее жалованье, но и деньги от родственников преступников, которые платили за то, чтобы смерть приговоренного была максимально легкой; если приговор не требовал обратного, это не возбранялось. Это не значит, что отчим вымогал деньги или специально причинял казнимому дополнительные мучения, если не получал платы, просто он не считал зазорным принимать благодарность за хорошо сделанную — и, между прочим, нелегкую — работу. «До чего безобразно устроены наши тела, — говорил он как-то доктору Ваайне, — мало того, что они не способны нормально жить, не изводя нас болезнями, так они еще и не способны нормально умирать, не причиняя лишних страданий!» Так вот, причина, по которой меня отдали в школу, была иной: отчим счел, что я не могу провести затворницей всю жизнь и мне надо когда-то учиться общению с другими аньйо. Сама я была только «за», ибо к этому времени вечное сидение дома начало меня тяготить, и я жаждала новых знакомств и впечатлений. Мама была против — она догадывалась, какой прием меня ожидает. Но отчим считал, что если я не научусь стоять за себя сейчас, то потом уже будет поздно, а его мнение в доме, естественно, было решающим!
Штрайе отдыхал в гостиной. Он сидел в своем любимом глубоком кресле, вытянув ноги, скрестив руки на груди и полуприкрыв глаза.
— Простите, мастер, — обратилась к нему мама, — вы поранились? Может быть, сходить за доктором, или я сама могу сделать вам перевязку?
— Поранился? — Он удивленно открыл правый глаз. — С чего ты взяла?
— У вас кровь на рубашке, в которой вы вернулись со службы.
— А, это… Это не моя кровь. Это профессиональное.
— Профессиональное? — Маме очень не хотелось верить в напрашивающееся объяснение.
— Ты разве до сих пор не знаешь? — Он открыл второй глаз и повернул к ней голову. — Ну что ж, тогда пора узнать. Я — королевский палач Йартнара.
Мама только тихо охнула и осталась стоять, глядя на него; она не знала, что сказать. Не то чтобы это стало для нее полной неожиданностью — она давно подозревала неладное, но прежде гнала от себя эти мысли.
— Да, и вот еще что, — добавил он как ни в чем не бывало. — Раз уж между нами не осталось секретов… Положение служанки недостаточно прочное, а тебе и девочке нужна опора. В свою очередь, я тоже не хотел бы однажды услышать, что ты нашла себе другое место. Так что, полагаю, будет лучше для нас обоих, если я возьму тебя в жены.
Брачный сезон давно миновал, так что это предложение никак не могло быть продиктовано вспышкой страсти. Но мама все равно смотрела на него в полной растерянности.
— Вы… шутите, мастер? — сказала она наконец.
— Нисколько, — ответил он. — Кстати, можешь называть меня Кйотн. Если ты, конечно, согласна.
— Да… Кйотн, — произнесла она, сама удивляясь тому, что говорит.
Впоследствии мама так и не могла объяснить мне, почему она тогда согласилась — ведь за мгновения до того этот аньйо вызывал у нее ужас, затмивший даже воспоминания об их долгих беседах над книгами. Может быть, она была просто слишком ошеломлена этими двумя откровениями, последовавшими одно за другим… Скорее, впрочем, тут иное. Она не говорила этого прямо, но я догадываюсь…
Тот ужас, который она почувствовала, узнав о профессии Штрайе, не был страхом перед ним, скорее это был страх за него. Она почувствовала острую жалость к аньйо, вынужденному заниматься столь чудовищным, по ее мнению, делом, обреченному на вечное отвращение окружающих…
Вообще нет ничего глупее, чем предрассудки по отношению к палачам, делающим полезную и необходимую работу. Особенно в обществе, где так почитаются солдаты! Ведь солдат убивает законопослушных граждан, пусть и чужеземцев — причем нередко его собственной стране от этого больше вреда, чем пользы. Палач же очищает общество от преступников, совершая безусловное благо, — и общество платит ему самой черной неблагодарностью! И добро бы это относилось лишь к темным и невежественным аньйо, так ведь нет, образованные и благородные чаще всего рассуждают ничуть не умнее. Редким исключением оказался единственный друг моего отчима, доктор Ваайне. Когда я, уже много лет спустя, спросила его об этом, он с усмешкой ответил, что они с мастером Штрайе фактически коллеги. «Только я лечу отдельных аньйо, а он — общество в целом, — пояснил доктор. — Но обоим нам приходится ради исцеления применять огонь и железо, причинять боль и отсекать неизлечимые члены… Кроме того, в профессии каждого из нас мастерство достигается познанием устройства и свойств тела аньйо». Собственно, последнее обстоятельство и стало поводом для их знакомства — доктор покупал у палача тела казненных для анатомических исследований; об этом я узнала еще позже, а затем, втайне от мамы, и сама напросилась присутствовать при таком исследовании и могу с гордостью заметить, что выдержала это зрелище с честью, а под конец даже немного ассистировала доктору.
Конечно, я не хочу сказать, будто всякий ранайский палач имеет дома превосходную библиотеку, читает философские труды и говорит на нескольких языках. Большинство палачей, особенно в провинциальной глуши, обычно и впрямь не слишком отличаются от того образа грубого мужлана, который приписывает им молва. Но ведь и с солдатами та же история — рядовой пехотинец и даже командир какого-нибудь заштатного гарнизона обычно не отличается образованием и манерами, не то что блестящие офицеры гвардии. Столичные королевские палачи, даже если речь лишь о столицах провинций, — это своего рода гвардия палаческой гильдии. В отличие от палачей муниципальных, они состоят не в штате местной полиции, а в штате Королевской Тайной Канцелярии и подчиняются непосредственно Канцлеру-Хранителю. Естественно, место королевского палача не достается кому попало — им может стать лишь настоящий мастер, готовившийся к этой должности с детства.
В обязанности каждого такого мастера входит подготовка преемника; и хотя формально должность палача в Ранайе не является наследственной (в отличие, например, от Илсудрума), но, как правило, в ученики берут кого-нибудь из родственников. Так в нашем доме появился Ллуйор (вот наконец я добралась и до него!).
Он приходился отчиму кем-то вроде троюродного племянника. Обычно мастер берет ученика не раньше, чем тот достигнет двенадцатилетнего возраста, но Ллуйор рано остался сиротой, и никто из более близкой родни не захотел вешать на себя обузу, так что если бы Кйотн Штрайе не согласился взять его к себе, ребенка просто вышвырнули бы на улицу. Надо ли говорить, что все они, как и положено добропорядочным аньйо, искренне презирали своего родича-палача и избегали встречаться с ним без крайней необходимости.
Итак, Ллуйор стал жить у нас, когда ему шел всего девятый год, а мне — седьмой. Он был старше на два года, и он был мальчишкой, но я к тому времени уже умела читать, знала всех ранайских королей начиная с Кайллана Завоевателя и вообще чувствовала себя в доме хозяйкой. Нельзя сказать, чтобы отчим меня баловал — это было вообще не в его характере; теперь я понимаю, что он был добр ко мне и, наверное, даже любил меня, но внешне это скрывалось за его всегдашней спокойной холодностью, которая, возможно, была все же не лучшим способом обращения с ребенком. Он ни разу не ударил меня, даже не повысил голоса, но когда мне доводилось провиниться, он пригвождал меня к месту таким ледяным взглядом, что, право же, я предпочла бы получить оплеуху, зато потом — прощение и ласку. Но ласки не было. За все время, наверное, он лишь пару раз погладил меня по голове, обычно же, когда он бывал мной доволен, то говорил лишь что-нибудь вроде «хорошо, ты делаешь успехи». Может быть, поэтому я никогда не считала его родным отцом, хотя скорее в глубине моего сознания просто сохранились какие-то воспоминания о самых первых годах жизни, когда никакого отца еще не было или когда мама называла его «мастер Штрайе». Ведь сравнивать-то мне было не с кем. До десяти лет я прожила затворницей, общаясь лишь с матерью, отчимом, время от времени — с доктором Ваайне и, в последние годы, с Ллуйором.
Впрочем, я от этого не страдала. Мне не разрешалось мешать отчиму, когда он читает или отдыхает, но в остальном дом и сад были в моем полном распоряжении. Включая, разумеется, и библиотеку. Когда я была слишком маленькой, то просто не доставала до полок и не могла натворить бед, а к тому времени, как подросла, мне уже внушили должное почтение к книгам. И все же в том возрасте книги еще не могли увлечь меня надолго, однако у меня хватало других развлечений. Уже сам дом с его высокими стрельчатыми окнами, широкой каменной лестницей, старинной громоздкой мебелью (монументальные ножки столов возвышались подобно колоннам), тяжелыми портьерами, за которыми было так удобно прятаться, потемневшими от времени картинами на стенах и башнеобразными напольными часами в гостиной казался мне огромным рыцарским замком.
А еще в доме был чердак, в чьем пыльном сумрачном чреве на протяжении нескольких поколений скапливался всевозможный хлам. Для меня это был неисчерпаемый кладезь сокровищ. Запах затхлости и нагретого солнцем дерева казался мне самым романтическим на свете. Я просиживала там часами, вытаскивая то старый плащ с завалявшейся в кармане монетой времен Паарна II, то потрепанный кожаный доспех с бронзовыми бляшками, то истертый гобелен со сценами охоты на твурков (от него поднималось особенно много пыли, и мне нравилось смотреть, как пылинки, сверкая, клубятся в луче солнца, падающем через небольшое полукруглое окно), то какую-нибудь домашнюю утварь, а то и вовсе предметы, назначение которых мне было неизвестно — как я потом узнала, среди них были и отслужившие свое небольшие орудия пыток.
Когда мне надоедало копаться во всех этих вещах, я усаживалась в массивное кресло без ножек или на окованный железом сундук и просто фантазировала; в своих мечтах я становилась то королевой в тронном зале, то предводительницей пиратов в заваленной трофеями капитанской каюте. Может быть, для роли грозной повелительницы мне и недоставало реальных подданных, но я с успехом заменяла их воображаемыми. Нередко я ложилась на живот возле самого окна, утыкаясь носом в пыльное стекло; я смотрела вниз на землю и взмахивала крыльями, и мне казалось, что я лечу…
Другим замечательным местом был сад. Кто-то из прежних палачей — дом не принадлежал семье Штрайе, он был собственностью Тайной Канцелярии и переходил от одного королевского палача к другому, — так вот, кто-то из предшественников отчима был страстным садоводом и проводил чуть ли не все свободное время, подравнивая клумбы, собирая вредителей и фигурно подстригая кусты и деревья. Однако отчим был совершенно равнодушен к этому занятию и позволил саду прийти в запустение. Надо ли говорить, каким подарком это стало для меня! Плитки аллеи, сквозь трещины и щели которых буйно пробивалась трава, были для меня дорогой к заколдованному замку, в джунглях буйно разросшихся кустов прятались свирепые северные дикари, а деревья, на которые я взбиралась, становились то мачтами адмиральского корабля, то сторожевыми башнями колониального форта…
В общем, мне никогда не было скучно наедине с собой. И, пожалуй, первой моей реакцией на весть о скором прибытии Ллуйора было что-то вроде укола ревности: как это — делить все мои богатства с кем-то еще? Но затем мысль о возможности заполучить товарища по играм наполнила меня радостным возбуждением, и я уже не могла дождаться, когда отчим привезет его.
И вот он стоит на пороге — бледный худенький мальчик в унылой, не раз штопанной одежде, с серой котомкой на плече. Его покойные родители хотя и принадлежали не к трущобной голытьбе, а к вполне почтенному ремесленному сословию, никогда не жили в достатке, а с тех пор, как его отцу-сапожнику проломили голову в пьяной драке, дела и вовсе пошли хуже некуда. Мать Ллуйора вскоре слегла и больше уже не встала; после ее смерти мальчику остались одни долги. Вы, может быть, ждете от меня рассказа, что отчим помогал своим дальним родственникам в то тяжелое для них время — но это не так. Он ими вовсе не интересовался. О незавидной участи Ллуйора он узнал лишь тогда, когда к нему обратилась тетка мальчика, исчерпавшая все другие способы пристроить сироту, не обременяя при этом себя.
Ллуйор, разумеется, был заблаговременно строго предупрежден отчимом насчет моей крылатости, но ему было не до дразнилок. Во-первых, он еще не пришел в себя после смерти родителей, а во-вторых, зная, что отдан в ученики к палачу, считал свое будущее ужасным и беспросветным. (Я, кстати, тогда еще не знала, в чем заключается профессия отчима.) Мать перед смертью строго наказывала сыну помнить о достоинстве его сословия и не смешиваться с голытьбой и попрошайками, но Ллуйор потом признался мне, что поначалу всерьез обдумывал идею сбежать и сделаться лучше нищим побирушкой, чем палачом. Он сказал, что отказался от этой идеи из-за меня… но, думаю, причина была другой: попав к нам в дом, он рассудил, что сбежать всегда успеет, а пока грех не попользоваться сытой и комфортной жизнью, какой он не знал с рождения.
Итак, несмотря на свое превосходство в возрасте и принадлежность к «сильному полу» (дурацкое выражение, которое, однако, долго казалось мне естественным), он был полностью деморализован. (А это мудреное слово — «деморализован» — я тогда уже знала! Вычитала из исторических хроник. «К четвертому часу баталии противник был полностью деморализован».) Поэтому Ллуйор практически без сопротивления согласился с моим лидерством. Думаю, мои крылья тоже сыграли тут свою роль. Когда я увидела его, то на радостях взмахнула ими — у меня долго сохранялась эта дурацкая привычка, прежде чем я научилась себя контролировать, — и он вытаращил глаза. Но не от гнева и не от страха, а от восторга. Я, впрочем, находила это вполне естественным и всегда считала, что тем, у кого нет крыльев, их сильно не хватает и что они мне просто завидуют. Во всяком случае, я не видела другой причины для их злобы. О злобе мне уже было известно — воспоминания о дне бегства из деревни практически стерлись, но мама в осторожных выражениях кое-что рассказала мне, когда объясняла, почему мне нельзя выходить за ворота. Тем не менее знание это оставалось абстрактным — я и в мыслях не допускала, что Ллуйор может испытывать ко мне какую-то неприязнь из-за крыльев.
Короче говоря, мы подружились. Вы можете сказать, что это было предопределено — дружба двух отверженных, крылатой и будущего палача, — но не забывайте, мы были маленькими и не задумывались над столь мрачными вещами. Нам просто нравилось играть вместе. Королева наконец заполучила себе подданного, а пиратская атаманша — боцмана.
Хотя, разумеется, не всегда в наших играх мы выступали на одной стороне; нередко я как кровожадный северный дикарь набрасывалась на Ллуйора, выскакивая из кустов, или он в качестве вражеского генерала атаковал мои позиции. Бывало, впрочем, что игра заканчивалась моим сердитым замечанием, что «генералы так не воюют», после чего следовала лекция с изложением основ стратегии и тактики, почерпнутых мной из исторической литературы, — изложением, естественно, очень наивным и часто совершенно ошибочным, но он слушал, забывая закрыть рот. Проверить он все равно не мог, поскольку в свои восемь лет все еще не умел ни читать, ни писать.
Вскоре, однако, я убедилась, что мой авторитет для него не безграничен. Летом я всегда ходила босиком, не потому, разумеется, что королевский палач Йартнара экономил на обувке для дочери, а просто мне так нравилось. Поскольку со двора я никогда не выходила, родители (буду называть их так, хоть Штрайе мне и не родной) не имели ничего против. Ллуйор появился в нашем доме весной и не знал об этой моей привычке. Солнце с каждым днем пригревало все сильней, и я с нетерпением ждала, когда можно будет сбросить надоевшие за зиму башмаки. И вот когда я наконец впервые в том году пробежалась, смеясь от удовольствия, босыми ногами по нагревшимся с утра плиткам аллеи и лихо вскарабкалась на дерево, где уже ждал меня Ллуйор, я вдруг заметила, что мой генерал смотрит на меня совсем не так, как полагается смотреть на королеву. Тут уже мне пришлось выслушать лекцию о том, что босиком ходят только нищие голодранцы и неотесанная деревенщина. Очевидно, его устами в тот момент говорили его отец-сапожник, взиравший на мир через призму своего ремесла, и мать, которая, умирая в полной нищете, наказывала сыну во что бы то ни стало «сохранять достоинство сословия». Тогда, впрочем, я этого не понимала. В первую минуту я сочла, что он городит совершенную чепуху, о чем ему немедля и сообщила; однако, вопреки обыкновению, он вовсе не признал свое поражение. С растущим удивлением я поняла, что мой авторитет стремительно тает в его глазах; я снова посмотрела на свои свесившиеся с ветки ноги, и мне вдруг показалось, что в этом зрелище и впрямь есть что-то унизительное и неприличное. Я неуклюже спрыгнула с ветки, ушибив при этом пятку, и, прихрамывая, поспешила в дом за башмаками, чувствуя, как кровь приливает к щекам.
Так выяснилось, что не только я имею влияние на него, но и он на меня. И, пожалуй, ни тогда, ни потом в его влиянии не было ничего полезного. Лишь позже я осознала простую истину — чем меньше вы симпатизируете другим, тем меньше у вас шансов заразиться их предрассудками.
В том году было уже поздно отдавать Ллуйора в школу — ведь учебный год начинается зимой, — но отчима, разумеется, не устраивала полная неграмотность будущего ученика, и он попытался заниматься с ним сам, как когда-то с моей матерью, а потом со мной. Но Ллуйора не интересовали премудрости чтения и счета; он кое-как исполнял урок из страха перед своим строгим наставником (королевский палач все еще внушал ему трепет), но думал лишь о том, как бы побыстрее улизнуть играть во двор. Я же, напротив, начала все чаще наведываться в библиотеку. Мне было всего семь, когда я стала замечать, что миры двора и чердака, исследованные мной к тому времени до последнего камушка и пылинки, уже не столь бескрайни, как казалось мне раньше, а по сравнению со вселенной, открывавшейся на страницах книг, просто мелки и, пожалуй, даже скучны. Конечно, до философских трудов я тогда еще не доросла, да и вообще многие «взрослые» книги, которые я пробовала читать, казались мне очень нудными, однако меня интересовали уже не только описания битв и географических открытий, но и хитросплетения интриг всяких древних королей и князей. Постепенно из всего этого чтения и моих игр «в королеву» сложилась идея моей собственной страны, которую я, не мудрствуя лукаво, назвала «Эйонайа»; я нарисовала ее подробную карту и стала сочинять ей историю, записывая ее летописи с древнейших времен. Эти «хроники», должно быть, до сих пор валяются где-то на чердаке дома королевского палача в Йартнаре…
Ллуйор, естественно, был привлечен к этой затее, и поначалу она увлекла его не меньше чем меня, но ему быстро наскучил мой чересчур академический подход. Он и настоящих-то правителей никак не мог выучить, а тут ему предлагалось запомнить выдуманных. Пусть даже он сам мог участвовать в их создании, однако забывал он их с такой же легкостью, с какой сочинял, и на другой день его новая версия эйонайских событий не имела ничего общего с зафиксированной в хрониках накануне, с чем я никак не могла примириться, а когда он упорствовал, сердилась и кричала на него. В конце концов он заявил, что это глупая игра и что он лучше пойдет на улицу гонять мяч с мальчишками. Сказано это было, очевидно, для того, чтобы уязвить меня: ведь ему-то никто не запрещал уходить со двора. Хотя на самом деле он этим правом практически не пользовался, ибо не знал — а точнее, знал, — как соседские мальчишки примут ученика палача. И в тот раз тоже дальше ворот не ушел. Я благородно не стала заострять на этом внимание, но больше уже не звала его играть в Эйонайу, ставшую отныне моей и только моей. Последние эйонайские хроники были записаны мною в возрасте тринадцати лет.
Тем не менее Ллуйор оставался моим другом, с которым я делилась самым сокровенным — в том числе, конечно, моей мечтой. Да и трудно было бы ее скрывать — он ведь не раз видел, как я пытаюсь натренировать крылья. Я пробовала удержаться в воздухе, прыгая с малой высоты с деревьев, но Ллуйор предложил радикальный метод — прыжок с крыши, о котором я уже рассказывала.
Разумеется, я не сказала родителям, чья это была идея, да и, в конце концов, я была сама виновата, что послушала его и настолько уверилась в успехе, что не задумалась о возможных мерах безопасности. Представьте себе, мне было даже совсем не страшно прыгать, тем более что у меня уже был немалый опыт полетов во сне.
В тот год Ллуйор пошел в первый класс. Поначалу отчим хотел отдать его сразу во второй как уже умеющего читать и писать, но, трезво оценив способности подопечного, решил этого не делать. Как и следовало ожидать, будущего ученика палача там встретили неласково. А если учесть, что и сам процесс учебы, мягко говоря, не доставлял ему удовольствия, то неудивительно, что школу он в конце концов бросил. Правда, сказать об этом дома Ллуйор не решился; он уходил с утра как будто на занятия, а сам целый день играл на улице с мальчишками, с которыми все-таки свел знакомство (они жили в другом районе Йартнара и не знали, что он — ученик палача). Среди этих мальчишек были и другие прогульщики и самые натуральные босоногие оборванцы, у родителей которых просто не было денег на школу, но им-то он не читал никаких проповедей о недостойности подобного поведения…
Естественно, спустя какое-то время все это открылось. И, естественно, Ллуйору сильно не поздоровилось. Как я уже говорила, меня отчим никогда не бил, но его тогда все-таки выпорол, сказав, что ученику палача следует иметь о боли не только теоретическое представление. Досталось ему (уже на словах) и от мамы, и от меня.
Больше всего меня возмутило даже не то, что он бросил школу, а то, что он врал всем нам, включая и меня, своего лучшего друга. И когда я высказывала ему свое возмущение (мы сидели вдвоем на чердаке, точнее, я сидела, а он после полученной взбучки предпочел лежать на пузе, подстелив гобелен с охотниками), он обозленно заявил, что врут все вокруг, «и дядя Кйотн, и твоя мать тоже». Когда же я потребовала объяснений, он с довольным видом выложил, что Кйотн Штрайе — вовсе не мой родной отец.
Поскольку я давно это подозревала, шоком для меня эта новость не стала, однако услышать это было неприятно — опять же не столько сам факт, сколько то, что от меня это скрывали. В тот же день я вызвала мать на откровенный разговор и добилась от нее правды. Тогда же она впервые рассказала мне многое из того, что я уже поведала вам. Я не сказала, от кого узнала, но вычислить было нетрудно, так что Ллуйору досталось еще и за это, хотя я и просила его не наказывать. Но отчим ответил: «Он заслуживает наказания, потому что сделал это не из любви к правде, а со зла» — и был в общем-то прав.
С тех пор в наших отношениях с Ллуйором наступило резкое охлаждение. Я еще пыталась вернуть его дружбу, но это было бессмысленно.
Дело было не только в той ссоре — просто наши интересы все больше расходились. У меня были книги, у него — уличные друзья-мальчишки с их примитивными играми. От них он набрался идей типа «с девчонками дружат только сопляки», а заодно и насчет крылатых — от «бесовского отродья» до «уродов». Если бы он проболтался в своей компании обо мне, это ударило бы по его статусу куда сильнее, чем положение ученика палача.
Последнее обстоятельство, кстати, он со временем сумел обратить себе на пользу. Ему снова пришлось пойти в школу — со следующего года и опять в первый класс, ибо он слишком много пропустил.
При этом он хотя и не выделялся физической силой среди сверстников, оказался на два года старше новых одноклассников — в этом возрасте разница существенная, и теперь уже немногие решались его задирать. Он же, в свою очередь, превратил свое проклятие в козырь и агрессивно заявлял, что он — будущий королевский палач и, когда вырастет, поотрубает головы всем обидчикам, а учиться пытать будет уже с двенадцати лет (что не соответствовало действительности — с этого возраста ученик палача только учится обращаться с оружием). И нашлись те, что предпочли заручиться дружбой столь грозного субъекта, а прочие решили держаться от него подальше.
До открытой вражды между нами дело не дошло, хотя я замечала неприязнь в его взгляде, да и сама была зла на него — менее всего мы склонны прощать другим свое в них разочарование. Установилось что-то вроде вооруженного нейтралитета — мы просто старались не замечать друг друга. Встречались мы теперь разве что за обедом и ужином.
Мне было десять, когда меня отдали в школу — сразу в четвертый класс. Раньше в этом не было необходимости — я и так знала гораздо больше того, что изучали в младших классах. В принципе, отчим и дальше мог бы учить меня сам или в крайнем случае нанять приходящих учителей — доходы королевского палача позволяли ему это. Он получал не только хорошее жалованье, но и деньги от родственников преступников, которые платили за то, чтобы смерть приговоренного была максимально легкой; если приговор не требовал обратного, это не возбранялось. Это не значит, что отчим вымогал деньги или специально причинял казнимому дополнительные мучения, если не получал платы, просто он не считал зазорным принимать благодарность за хорошо сделанную — и, между прочим, нелегкую — работу. «До чего безобразно устроены наши тела, — говорил он как-то доктору Ваайне, — мало того, что они не способны нормально жить, не изводя нас болезнями, так они еще и не способны нормально умирать, не причиняя лишних страданий!» Так вот, причина, по которой меня отдали в школу, была иной: отчим счел, что я не могу провести затворницей всю жизнь и мне надо когда-то учиться общению с другими аньйо. Сама я была только «за», ибо к этому времени вечное сидение дома начало меня тяготить, и я жаждала новых знакомств и впечатлений. Мама была против — она догадывалась, какой прием меня ожидает. Но отчим считал, что если я не научусь стоять за себя сейчас, то потом уже будет поздно, а его мнение в доме, естественно, было решающим!