Страница:
С сегодняшнего вечера Лейпциг для меня — поле сражения. И все мы сойдемся на нем, мои милые коллеги, школьники с кредитками и школьники без оных, Шана Шольц и Софи Ланге, например, которые только что обернулись ко мне и сразу же отвернулись. Они в самом деле действуют мне на нервы. Я подозреваю, что обе неразлучные куколки каждый раз при виде меня готовы броситься наутек. Поскольку их глаза начинают беспокойно метаться в разные стороны в поисках помощи, прибежища, укрытия, как будто их вот-вот схватит злой волк. Языки заплетаются, губы нервно дергаются, словно девчонки не могут решить, плакать им или смеяться. Но стоит отойти на пару шагов, они начинают хихикать у меня за спиной. Со стороны такое впечатление, что у девиц нет ни малейшего основания меня опасаться. Милые школьницы нечаянно встретили учителя в актовом зале, на улице, в метро. Того и гляди подмигнут. Все супер, господин Бек, до свидания, господин Бек, приятно было повидаться, вот как это выглядит. Зато парни, конечно, держатся безразлично, они всегда держатся безразлично, что бы ни творилось вокруг. Разве что подчеркивают свое безразличие немного сильнее, чем прежде, но тут я не уверен. Во всяком случае я чувствую, что за мной наблюдают, у некоторых непроизвольно вздрагивают плечи, стоит мне оказаться в поле зрения. Совсем легонько, заметнее всего у Симона Пиппа, хотя Симон настолько худ и неуклюж, что ему полезно немного подвигать плечами, только раньше я никогда не обращал на это внимания. Впрочем, имеется и особый случай. Эркан Фискарин в последнее время навязывает мне свое общество. Его фамильярность очень неприятна. Во время отправки задержался у моего сиденья, протянул мне пакетик мятных пастилок. Сегодня утром в качестве приветствия похлопал меня по спине, обратился по-английски «Masta» и при этом истерически подмигивал. Как ты думаешь, Надя, он собирается меня подставить? Мне-то кажется, что он всерьез, что у него такой способ проявления солидарности. В этом парне я за все время разобрался меньше всего. Он младший из трех братьев, старший — хозяин какой-то сети турецких магазинов, и Эркан, видимо, помогает брату в центральной администрации. И родители, кажется, тоже там работают. В школе он учится средне, но среди своих многочисленных сородичей первым аттестат получит. Вероятно, семейство им гордится, возлагает большие надежды. Может, поэтому он всегда производит впечатление подчеркнутой взрослости, мужественности. Что бы ни случилось, сохраняет невозмутимость. Никогда не улыбнется, вечно в маске этакого мачо, ужасное, конечно, ребячество. Сейчас он снова навалился на эту Обермайер. Но меня это не касается. Как и стереотипное поведение других. Строго говоря, это все мелочи. Минимальные дифференции и вибрации на обычно ровной и незыблемой поверхности. Пренебрежимо малые величины. Хотя любопытно, что разыгрывается там под верхним слоем. Если вообще, конечно, разыгрывается.
Вполне возможно, что Лейпциг это выявит. Но, вполне возможно, выявит, что выявлять нечего. То есть вполне возможно, что в Лейпциге всего лишь углубится апатия, овладевшая мной в последние месяцы. Очевидно, я все еще не могу с ней примириться, очевидно, я нуждаюсь в решающем подтверждении, что меня действительно ничто больше не трогает. Ты не представляешь себе, Надя, каково в конце подобной истории снова торчать одному в пустой, равнодушной, холодной квартире. После того как тебе сначала со всех сторон продемонстрировали одинаковую сдержанность вкупе с брезгливым подъятием бровей, а потом вообще, так сказать, больше ничего. За исключением твоей матери, конечно, и Ральфа Отта, он разок заходил, прежде чем окончательно слинять в Америку. Принес бутылку виски, выслушал и, кажется, даже понял, что меня угнетает, не дает дышать, хотя погода вроде бы улучшилась, на улице потеплело, иногда даже снова проглядывает солнце, как будто нужно только набраться терпения, и последние тучи рассеются. Потому что проблемы высвечены и могут быть раз и навсегда отсечены, в том числе мной. Я думаю, Ральф знает, что это значит, когда все, за что ты цеплялся до сих пор, рассыпается в прах. Больше никаких вопросов, никаких миссий, я думаю, Ральф уже давно смирился с таким образом жизни, который теперь светит мне, — с тотальной бессмысленностью, которую к тому же постоянно осознаешь. Лос-Анджелес, Лос-Анджелес, лепетал он, качая головой, когда кончились все слова и бутылка давно опустела. Когда он уходил, я, кажется, уже спал. Да, как-то звонила Петра, предлагала устроить семейную встречу вчетвером, включая Гюнтера, и наверное, подразумевалось, впятером, если я кого-то приведу. Она была так любезна, интересовалась, как у меня дела, она, мол, слышала о моих неприятностях на работе. Я обещал приехать и остался дома. Видеть дочь или не видеть дочь, ехать ей в угоду или не ехать в угоду самому себе, это, конечно, тоже потеряло для меня всякое значение. Позже я просто отключил телефон.
А что касается коллег и вообще всего школьного климата, я всегда твердил себе, что иначе они и не должны реагировать. Реагировать на то, чего они не постигают и поэтому считают ненормальным. А что им остается, если они хотят как можно основательней вычеркнуть эту историю из памяти? А поскольку я, к сожалению, все еще отсвечиваю у них на пути, мешаюсь под ногами, они и относятся ко мне соответственно. Вычеркивают меня из сознания, игнорируют, возобновляя таким образом расчетливую старую дружбу. И если в какой-то момент нечаянно сталкиваются с призрачным явлением, каковым я для них стал, соприкосновение с чем-то непостижимым вызывает у них смутную неприязнь, и они сразу брезгливо отряхиваются. Но ты, Надя, ты? Почему ты ведешь себя так, словно не желаешь меня знать, словно никогда меня не знала? По той же причине? Каждый вечер я спрашивал себя об этом, сидя с бутылкой виски за пустым столом, за которым прежде работал, хотел что-то выяснить, понять вас, понять тебя, понять себя… Как же давно это было. И чем дольше я об этом думал, тем дальше, в беспощадную даль отодвигался любой ответ. Пока не осталось никакого желания, никакой загадки, ничего, что я еще мог бы назвать причиной своего глупого, неуловимого беспокойства, на смену которому быстро явилась бесчувственность, отупение, видимо, окончательное. Пока я вместе с ответами не похерил и все вопросы. Все, кроме одного-единственного, для меня в принципе всегда единственного, первого и решающего вопроса. Я хочу сказать, Надя, постепенно, далеко не сразу я начал понимать, что просто должен терпеть невыносимую пустоту в моей голове. Все дело просто в этом. В этом, так сказать, и была истина. Принять пустоту. Да, я сидел ночами и только и делал, что безудержно ей предавался и поддавался. Все вокруг меня растворилось, все осталось таким же. Ничего не растворилось, все изменилось. Такое вот мрачное открытие, которое почти удовлетворительно характеризует мое состояние. Но в этом тумане все-таки скрывается что-то еще, я знаю. Вопрос только в том, что именно. Что тут произошло, хотя ничего, собственно, не произошло? Может быть, все-таки удастся выяснить, если это вообще возможно. Вероятно, даже скоро.
Вероятно, в Лейпциге. Больше об этом ничего не скажешь. Надя, все остальное — умозрительность и слабая надежда найти решение, вместо того чтобы погибать в этом отупении, как бы там ни было. Я сообразил это в момент, когда стоял за кафедрой в 9-м «А» и наткнулся на листок бумаги, на котором огромными печатными буквами было написано «Лейпциг», и больше ничего. Я нашел эту записку в тот же день, когда мне сообщили, что на время экскурсии в Лейпциг я заменю Роберта Диршку. На вечерней тренировке по гандболу он сломал переносицу и получил сотрясение мозга. Сначала я не обратил внимания на записку, она лежала на столе прямо передо мной, и все-таки я заметил ее только в конце урока. Я ведь был немного рассеян на этом уроке немецкого, мы писали классное сочинение на тему «Несут ли СМИ моральную ответственность перед обществом?», и я все время смотрел в окно, на проезжающие мимо автомобили. Собственно говоря, я уже несколько недель бродил, как лунатик. Часто терял чувство времени, еще чаще забывал, чем занимался несколько минут назад и что только что сказал. Я мог очнуться то в классной комнате, то в рейсовом автобусе, то в каком-то торговом пассаже, и не знал, где я и как сюда попал. Коллеги отвечали на мои замечания, которых я не мог припомнить. Тогда я просто уходил. На уроках в такой ситуации я просто начинал читать из хрестоматии. В каждый отдельный момент я сознавал свой промах, но через минуту вновь о нем забывал. Мне было наплевать, что я ставлю людей в тупик. Я понятия не имел, кто эти люди. Я, так сказать, никого не узнавал, и прежде всего себя самого. Откуда мне было знать что-то о себе, если я даже не мог сказать, с кем имею дело. Без собеседника нет и «Я». Нельзя изобрести себе «ты», нужно с ним сблизиться. Нет близости, кроме любви. А любовь, Надя, что это такое?
По крайней мере это не то, чем Эркан занимается там сзади с этой Обермайер. Она же все ему позволяет. Марлон Франке перевешивается через спинку сиденья и выставляет на всеобщее обозрение свою широкую ухмылку. Он с ближайшего расстояния наблюдает, как Эркан расстегивает кнопки Наташиной блузки и показывает ее красный бюстгальтер, распаковывает его как рождественский подарок. Лица девушки ему не видно, она закрывает его локтем.
«Bay. Позволь и мне».
Теперь они тискают ее вдвоем. Причем Эркан проделывает это с миной знатока, а Марлон, продолжая строить рожи приятелям и кивая в мою сторону. Для него это, понятно, всего лишь очередная шутка, и, как всегда, он старается добиться признания. Эй, люди, означает его ухмылка, гляньте на этих идиотов. Интересно, клюнет ли на это психованный Бек? Разумеется, Марлон получает желаемое. Кроме Дэни Тодорика, чье лицо в принципе выражает только презрение, все с ухмылками глядят назад, им интересно, какую еще хохму выдаст Марлон, тебе тоже, Надя, и мне тоже, мне так же интересно. Только Спайс-герлы еще дремлют.
Кто-то швырнул мне что-то в голову.
Я выудил из-под переднего сиденья бумажный комок. Разглаживаю его. Это вырванный из буклета листок. Печатный текст замазан чернилами. Над ним написано: «Учительский кошмар».
Как по сигналу, вокруг меня разражается рев и топот. Впереди вскакивает Мёкер. Он молча обводит взглядом салон автобуса, мгновенно наступает тишина, Мёкер усаживается на место, Наташа застегивает блузку, Марлон опускается на сиденье, а я продолжаю, Надя, свои записи.
Например, Марлон Франке. Что о нем сказать. Тип интеллигентного молодого человека, чрезвычайно художественно одарен, одновременно непредсказуем, лучше сказать, ходячая бомба с часовым механизмом. Отец, чиновник среднего ранга в финансовом управлении, его ненавидит, я знаю, я когда-то случайно имел с ним дело. Этакий тип офицера, угловатые движения, скрипучий голос, косой пробор, тщательно ухоженная борода. А Марлон альбинос, страшно близорук, на солнце его кожа сразу же обгорает. Отец видит в собственном сыне чудовище, ублюдка, который, однако, в интеллектуальном отношении на голову выше своего родителя. Легко представить, как папаша орет на детей, запирает их, наказывает, порет. Но я сразу почувствовал: в сущности, он боится сына и ему никогда не отделаться от этого страха. Отсюда его ненависть. Да он и не думал ее скрывать. Вероятно, и в отношении Марлона он проявил не меньшую откровенность. К тому же он пьет как сапожник, это сразу было видно.
Верно, Надя, я тоже пью, я слишком много пил в последние месяцы, это началось уже на рождественских каникулах, когда я в последний раз попытался вас понять, влезть в вашу шкуру, и безнадежность моей затеи становилась все очевиднее с каждым предложением, которое я набирал на компьютере. Пока я не прекратил это дело: навсегда закрыл все файлы, недолго думая, стер все с жесткого диска. Дискета, которую я послал тебе, — единственная копия. Она твоя, чья же еще. Делай с ней что хочешь.
Но вернемся к записке в классной комнате и к тому, зачем я здесь. Вполне возможно, что я сам вырвал листок из блокнота и написал на нем «Лейпциг». А если так, то что? Разве это играет роль? Я читал и перечитывал слово «Лейпциг» с таким чувством, будто мне впервые за много лет подали сигнал из внешнего мира. Откуда бы ни прибыл сигнал, этот листок бумаги в клетку, на котором слово «Лейпциг» занимало все пространство, он пробудил меня от сумеречного состояния. Когда прозвучал гонг, я спрятал записку в карман, а придя домой, наклеил на экран моего ноутбука. Лейпциг, Лейпциг, с тех пор я так часто вслух произносил это слово. В его звучании мне чудилось, что нечто вроде реальности становится осязаемым. Внезапно я понял, что экскурсия в Лейпциг — мой последний шанс разгрести густую холодную кашу, образовавшуюся в моей голове и по сей день парализующую чувства, сминающую их до полной безучастности. Я осознал, что нужно собрать и направить все силы в одну тайную точку, обозначенную словом «Лейпциг». Произнося «Лейпциг», я упражнялся в речи, которая казалась мне расположенной где-то на более высоком уровне. Вообще две недели перед отъездом я потратил исключительно на подготовку к тому, что называл «Лейпциг». Что я хочу этим сказать? У меня не было никакого плана, необходимые вещи сами приходили в голову, и только заполучив их, я чувствовал, что мое намерение обретает контур. День за днем после уроков я обследовал магазины пешеходной зоны. Мной овладела странно рассеянная, абсолютно трезвая внимательность. Я проходил мимо полок с товарами, поддаваясь столь же неопределенному, сколь и упорному импульсу, который пробудила во мне перспектива поездки в Лейпциг. Ноги сами останавливались перед витринами и развалами, предметы, так сказать, сами прыгали мне в руки. Вот этот диктофон навязался одним из первых. Он дал мне ориентировку. Потом меня потянуло к мишеням для игры в дартс, стрелам и лукам, к прилавку с разного рода ножами. Я присматривался к их размеру, к рукоятям, прикидывал, достаточно ли они остры, и, наконец, выбрал один стилет. Вот он здесь, видишь, карман брюк оттопырен? Нет, у меня нет никакой идеи, зачем он может понадобиться, ничего конкретного я не планирую. Но уже в магазине, стоя у кассы, держа этот нож в кулаке, я почувствовал, как из него перетекает в меня сила. Может быть, с ним я почувствую себя уверенней, смогу в любое время, в любой ситуации защититься, буду вооружен, когда коса найдет на камень. Но, честно говоря, я думаю, не это важно. В ту минуту, когда я приобрел стилет, я наконец вылез из угла, куда позволил себя загнать. Благодаря ножу мне вообще только и стало ясно, что так оно и есть, что так оно и было. Долгие годы я стоял в углу, прилипнув спиной к стене. Теперь я двигаюсь. Нож стал моим талисманом, Надя. Я перестал стыдиться моей бесполезно прожитой жизни, дичиться и чувствовать себя виноватым. В чем, собственно? И я могу вылезти из этого кокона отчаяния, могу явиться таким, каков я есть, без прикрас, если ты понимаешь, о чем я. Ты погляди на меня теперь, когда я сижу тут и бормочу в диктофон. Скажешь, смешно? А я скажу: бескомпромиссно и обнаженно, и нож — тайный знак моего достоинства. В самом деле, я перестал притворяться, я не принимаю такую жизнь, я отказываюсь глотать эту пустоту, после того как меня заставили с ней познакомиться и ее терпеть. Я холоден, бесчувствен. Может, таким и останусь. Может, я не что иное, как зеркало, в котором увидят себя ты и тебе подобные, Надя. Я знаю, зеркала, кажется, прокладывают дорогу смерти — она временно поселяется в жизни, пробравшись в нее кружным путем иллюзии и обмана. Может, я снова только убегаю от самого себя и оказываюсь в очередном углу, задыхаюсь, цепляюсь за стены в поисках поддержки и защиты. Но я не просто старею. Мы все загниваем живьем, Надя, о Надя, Надя.
Слишком громко произнес — они расслышали, там, на задних сиденьях автобуса, то есть Эркан расслышал и передал дальше. Цитирую:
«Эй, Надя, Бек тобой бредит. Повторяет твое имя».
Все нашли это жутко забавным, даже Спайс-герлы сразу проснулись. Кроме тебя. На этот раз, Надя, они оттеснили тебя в сторону, да они и правы, у тебя же нет чувства юмора, ты даже не умеешь перепрыгнуть через свою тень, как все они, как даже я, слышишь, как я смеюсь, ха-ха-ха. И кроме Эркана. Он все еще с разинутым ртом пялится на меня своим мафиозным взглядом, положив руку на Наташино колено. Цитирую:
«Он все повторяет. Правда, он буквально повторяет, что я сейчас сказал. Говорит в эту штуку».
«Мутировал, наверное, в попугая».
Не знаю, кто это сказал. Может быть, Дэни.
«С вами все в порядке, Masta? Я могу вам помочь?»
«Ему уже давно ничем не поможешь».
Теперь они уставились на меня. На меня можно рассчитывать, я идеальная мишень для любого издевательства, любой вспышки беспричинной ярости, я не оказываю сопротивления.
«Что он там, в сущности, делает все время?»
«Господин Бек, чем это вы там занимаетесь все время?»
«Он продолжает все повторять».
Я не реагирую, я записываю.
«Он начинает действовать мне на нервы».
Это только игра, шутка, я не что иное, как приемник, протечка, испытательный полигон, на котором можно безнаказанно устраивать взрывы.
«Скажи ему что-нибудь, Надя. Что-нибудь глупое».
Требование поступает от Амелии, небрежный поворот головы назад.
«Ну, давай, не тяни».
«Неохота».
Ты молчишь.
Они подзуживают тебя, я думаю, небезуспешно, все, кто сидит, тебя подзуживают.
«Надя. Надя. Надя. Надя».
Похоже, мы в центре событий, они хлопают в ладоши, даже те, кто сидит впереди, повернулись и ждут. Так это и есть то, чего я ожидал? Они не преступники, они не мои жертвы, все развивается само собой, все совершенно невинно. Я перекладываю диктофон в левую руку, лезу правой в карман брюк, сжимаю ладонью нож. Смотрю только на тебя.
«Скажи: Надя, Надя».
«Скажи: я одинокий печальный учитель немецкого».
«Одинокий похабный учитель немецкого».
«Меня зовут гномик».
«Мудик».
«Педик».
«Что?»
«Черт, он кукарекает даже Наташкино „Что?“»
Я смотрю только на тебя, Надя, другие меня не интересуют, в данный момент, когда ты еще — точка, за которую цепляется и вокруг которой вращается все. Ты это знаешь, я вижу по тебе, точно знаешь. Глаза неподвижно устремлены на руки, сцепленные на коленях. Еще раз все зависит только от тебя, в какой-то миг мне захотелось протянуть к тебе руку. Он миновал. Твои полные, обычно всегда готовые к атаке, словно вспухшие от поцелуев губы так сжаты. Вот ты едва заметно покачала головой. Ты кажешься усталой и отрешенной. Мне достаточно этого эха. Ты что-то прошептала, не могу разобрать.
«Тихо, вы. Надя что-то говорит».
Это Майк, он сидит рядом с тобой, гладит твои уже отросшие волосы, прижимается щекой к твоей щеке. Прочие действительно затихают. Они ждут. Пока Майк не очнется. Он садится прямо, пожимает плечами.
«Она хочет, чтобы мы перестали».
Но это не тот текст, который ты произносишь, губы не так двигаются. Погоди-ка, попробую прочесть по ним сам.
Не вышло, ты слишком далеко сидишь.
Надя, я не могу тебя понять!
Я это только что почти прокричал, непроизвольно, извини. Теперь весь автобус стих, даже коллеги впереди насторожились.
Надя, ты действительно поднимаешь голову, глядишь на меня, хочешь заговорить… Говори!
«Страх, помутивший разум ваш, позволил бессмысленным вещам взять власть над вами».
Молчание длится.
«Пук. Третий акт, сцена вторая. Надина роль».
Комментарий Марлона, он в курсе дела. Цитата из «Сна в летнюю ночь».
И ты засмеялась, Надя, ты, совсем одна. Ты смеешься, ты уже не можешь успокоиться, смех так и захлестывает тебя, вот, слышишь, я протягиваю тебе диктофон.
«Я уже много выучила наизусть, господин Бек».
Это был голос Карин. Она вылетела откуда-то сзади и стоит теперь рядом.
«Кошель пчелы медовый для него опустошите вы, когда свеча его из восковых объятий ваших вырвет».
Другие подхватывают.
«Расправленными крыльями взмахните и лунный свет с глаз бережно смахните».
Хор усиливается.
«У светляка возьмите свет сигнальный, укажет он ей путь в опочивальню».
Они хотят вырвать у меня диктофон.
«Королева эльфов, господин Бек. Я была хороша?»
«Да оставьте же».
Нет.
Я берусь за рукоять стилета.
«Да оставьте же его в покое, вы должны оставить его в покое».
Кто это говорит, ты, Надя? Кристель Шнайдер перелезает через колени Герты, пробирается в проход, спотыкается, но не падает, спешит ко мне, останавливается на полдороге. Машет руками в воздухе.
«Послушайте, господин Бек, с вами все в порядке?»
Мимо нее протискивается Мёкер.
«Что на вас нашло? Чем вы занимаетесь? Что это такое, что у вас в руке? Дайте сюда!»
Я иду по коридору к лестничной клетке. За спиной у меня, как раз когда я заворачиваю за угол, захлопывается дверь. Я бегу по коридору назад и снова направо. Коридор кончается дверью с надписью «Посторонним вход запрещен». Дверь закрыта. Я слышу, как там, с другой стороны, кто-то сбегает по лестнице вниз.
Я возвращаюсь в свою комнату, закуриваю сигарету, сажусь на край кровати. Я уже накинул на плечи спортивный пуловер, уже стоял в дверях, но тут мне пришло в голову, что не стоит торопиться. Если я не ошибся, если это и вправду они стучали, то меня все равно подкарауливают. Они же барабанили в дверь. Я даже, кажется, слышал смех. Кроме того, на что-то в этом роде я и рассчитывал. Я лежал на кровати, раскрывал нож, закрывал и снова раскрывал. Рассматривал твое имя, Надя, слегка вспухшее под тонким шрамом, теперь я могу осязать его линии как шрифт Брайля. Я только ждал, чтобы что-то случилось. Какого-то знака. Но когда это действительно пришло, меня словно парализовало. Это состояние длилось минуту или дольше, я сам был поражен. И конечно, они давно уже удрали, когда я наконец открыл дверь.
Между тем наступил вечер. Пятница, наш последний день в Лейпциге. Фриц Мёкер полностью выполнил свою программу. Только вот в Бухенвальд не успеем заскочить. Завтра утром прямиком отправимся домой, а сегодня с часу дня нам предоставлено свободное время. Коллеги под чутким руководством Герты Хаммерштайн и по инициативе Кристель Шнайдер отправились осматривать Музей Баха. Меня даже не спросили, хочу ли я принять участие. Так что они мне по крайней мере не помешают. Я снова могу использовать свой диктофон. После сцены в автобусе это стало невозможным под неусыпным оком Мёкера. Тем более необходимо это теперь. Пора, я выхожу.
Я стою у окна в вестибюле, который одновременно является местом встреч. На стекле в зеркальном отражении можно прочесть адрес отеля в Интернете: Youth Hotel. Прямо надо мной на стене телевизор. Включен канал MTV. Компашка еще не разошлась. На столе громоздятся пустые упаковки Sixpacks, сложенные в пирамиду. Некоторые из завзятых любителей пива уже не вяжут лыка. Они снова и снова бросают взгляды в мою сторону, пялятся то в ящик, то на меня. Вот уже начали прикалываться. Они так нализались, что теперь, конечно, очень скоро заведутся. Через мгновение они уже скатываются до самых грубых выпадов. В последнее время им нравится величать меня мудаком. Отлей, мудак. Это еще самый безобидный вариант. Все предыдущие дни я был для них чем-то вроде козла отпущения. Даже долговязый, прыщавый, со стрижкой ежиком Лулач, вон он там сидит, позади всех, и тот однажды подставил мне подножку. Это было, кажется, в церкви Св. Николая. Я чуть было не растянулся посреди прохода, едва успел ухватиться за какую-то скамью. А я ведь этого Лулача совсем не знаю. Он был просто одним из многих участников такого рода акций. В этом пункте они развили почти спортивный азарт. Но в конце концов, я сам напросился. Я их спровоцировал. Теперь соотношение сил совершенно очевидно. Ты сама знаешь, Надя. Мудака Бека нужно выманить на последнюю, ультимативную охоту. Зверя пора загнать, завалить и разделать. Как говорится, конец — делу венец. Каждый охотится на каждого, такая игра. Или скорее я против всех, все против меня. А единственная ставка в игре — ты.
Вполне возможно, что Лейпциг это выявит. Но, вполне возможно, выявит, что выявлять нечего. То есть вполне возможно, что в Лейпциге всего лишь углубится апатия, овладевшая мной в последние месяцы. Очевидно, я все еще не могу с ней примириться, очевидно, я нуждаюсь в решающем подтверждении, что меня действительно ничто больше не трогает. Ты не представляешь себе, Надя, каково в конце подобной истории снова торчать одному в пустой, равнодушной, холодной квартире. После того как тебе сначала со всех сторон продемонстрировали одинаковую сдержанность вкупе с брезгливым подъятием бровей, а потом вообще, так сказать, больше ничего. За исключением твоей матери, конечно, и Ральфа Отта, он разок заходил, прежде чем окончательно слинять в Америку. Принес бутылку виски, выслушал и, кажется, даже понял, что меня угнетает, не дает дышать, хотя погода вроде бы улучшилась, на улице потеплело, иногда даже снова проглядывает солнце, как будто нужно только набраться терпения, и последние тучи рассеются. Потому что проблемы высвечены и могут быть раз и навсегда отсечены, в том числе мной. Я думаю, Ральф знает, что это значит, когда все, за что ты цеплялся до сих пор, рассыпается в прах. Больше никаких вопросов, никаких миссий, я думаю, Ральф уже давно смирился с таким образом жизни, который теперь светит мне, — с тотальной бессмысленностью, которую к тому же постоянно осознаешь. Лос-Анджелес, Лос-Анджелес, лепетал он, качая головой, когда кончились все слова и бутылка давно опустела. Когда он уходил, я, кажется, уже спал. Да, как-то звонила Петра, предлагала устроить семейную встречу вчетвером, включая Гюнтера, и наверное, подразумевалось, впятером, если я кого-то приведу. Она была так любезна, интересовалась, как у меня дела, она, мол, слышала о моих неприятностях на работе. Я обещал приехать и остался дома. Видеть дочь или не видеть дочь, ехать ей в угоду или не ехать в угоду самому себе, это, конечно, тоже потеряло для меня всякое значение. Позже я просто отключил телефон.
А что касается коллег и вообще всего школьного климата, я всегда твердил себе, что иначе они и не должны реагировать. Реагировать на то, чего они не постигают и поэтому считают ненормальным. А что им остается, если они хотят как можно основательней вычеркнуть эту историю из памяти? А поскольку я, к сожалению, все еще отсвечиваю у них на пути, мешаюсь под ногами, они и относятся ко мне соответственно. Вычеркивают меня из сознания, игнорируют, возобновляя таким образом расчетливую старую дружбу. И если в какой-то момент нечаянно сталкиваются с призрачным явлением, каковым я для них стал, соприкосновение с чем-то непостижимым вызывает у них смутную неприязнь, и они сразу брезгливо отряхиваются. Но ты, Надя, ты? Почему ты ведешь себя так, словно не желаешь меня знать, словно никогда меня не знала? По той же причине? Каждый вечер я спрашивал себя об этом, сидя с бутылкой виски за пустым столом, за которым прежде работал, хотел что-то выяснить, понять вас, понять тебя, понять себя… Как же давно это было. И чем дольше я об этом думал, тем дальше, в беспощадную даль отодвигался любой ответ. Пока не осталось никакого желания, никакой загадки, ничего, что я еще мог бы назвать причиной своего глупого, неуловимого беспокойства, на смену которому быстро явилась бесчувственность, отупение, видимо, окончательное. Пока я вместе с ответами не похерил и все вопросы. Все, кроме одного-единственного, для меня в принципе всегда единственного, первого и решающего вопроса. Я хочу сказать, Надя, постепенно, далеко не сразу я начал понимать, что просто должен терпеть невыносимую пустоту в моей голове. Все дело просто в этом. В этом, так сказать, и была истина. Принять пустоту. Да, я сидел ночами и только и делал, что безудержно ей предавался и поддавался. Все вокруг меня растворилось, все осталось таким же. Ничего не растворилось, все изменилось. Такое вот мрачное открытие, которое почти удовлетворительно характеризует мое состояние. Но в этом тумане все-таки скрывается что-то еще, я знаю. Вопрос только в том, что именно. Что тут произошло, хотя ничего, собственно, не произошло? Может быть, все-таки удастся выяснить, если это вообще возможно. Вероятно, даже скоро.
Вероятно, в Лейпциге. Больше об этом ничего не скажешь. Надя, все остальное — умозрительность и слабая надежда найти решение, вместо того чтобы погибать в этом отупении, как бы там ни было. Я сообразил это в момент, когда стоял за кафедрой в 9-м «А» и наткнулся на листок бумаги, на котором огромными печатными буквами было написано «Лейпциг», и больше ничего. Я нашел эту записку в тот же день, когда мне сообщили, что на время экскурсии в Лейпциг я заменю Роберта Диршку. На вечерней тренировке по гандболу он сломал переносицу и получил сотрясение мозга. Сначала я не обратил внимания на записку, она лежала на столе прямо передо мной, и все-таки я заметил ее только в конце урока. Я ведь был немного рассеян на этом уроке немецкого, мы писали классное сочинение на тему «Несут ли СМИ моральную ответственность перед обществом?», и я все время смотрел в окно, на проезжающие мимо автомобили. Собственно говоря, я уже несколько недель бродил, как лунатик. Часто терял чувство времени, еще чаще забывал, чем занимался несколько минут назад и что только что сказал. Я мог очнуться то в классной комнате, то в рейсовом автобусе, то в каком-то торговом пассаже, и не знал, где я и как сюда попал. Коллеги отвечали на мои замечания, которых я не мог припомнить. Тогда я просто уходил. На уроках в такой ситуации я просто начинал читать из хрестоматии. В каждый отдельный момент я сознавал свой промах, но через минуту вновь о нем забывал. Мне было наплевать, что я ставлю людей в тупик. Я понятия не имел, кто эти люди. Я, так сказать, никого не узнавал, и прежде всего себя самого. Откуда мне было знать что-то о себе, если я даже не мог сказать, с кем имею дело. Без собеседника нет и «Я». Нельзя изобрести себе «ты», нужно с ним сблизиться. Нет близости, кроме любви. А любовь, Надя, что это такое?
По крайней мере это не то, чем Эркан занимается там сзади с этой Обермайер. Она же все ему позволяет. Марлон Франке перевешивается через спинку сиденья и выставляет на всеобщее обозрение свою широкую ухмылку. Он с ближайшего расстояния наблюдает, как Эркан расстегивает кнопки Наташиной блузки и показывает ее красный бюстгальтер, распаковывает его как рождественский подарок. Лица девушки ему не видно, она закрывает его локтем.
«Bay. Позволь и мне».
Теперь они тискают ее вдвоем. Причем Эркан проделывает это с миной знатока, а Марлон, продолжая строить рожи приятелям и кивая в мою сторону. Для него это, понятно, всего лишь очередная шутка, и, как всегда, он старается добиться признания. Эй, люди, означает его ухмылка, гляньте на этих идиотов. Интересно, клюнет ли на это психованный Бек? Разумеется, Марлон получает желаемое. Кроме Дэни Тодорика, чье лицо в принципе выражает только презрение, все с ухмылками глядят назад, им интересно, какую еще хохму выдаст Марлон, тебе тоже, Надя, и мне тоже, мне так же интересно. Только Спайс-герлы еще дремлют.
Кто-то швырнул мне что-то в голову.
Я выудил из-под переднего сиденья бумажный комок. Разглаживаю его. Это вырванный из буклета листок. Печатный текст замазан чернилами. Над ним написано: «Учительский кошмар».
Как по сигналу, вокруг меня разражается рев и топот. Впереди вскакивает Мёкер. Он молча обводит взглядом салон автобуса, мгновенно наступает тишина, Мёкер усаживается на место, Наташа застегивает блузку, Марлон опускается на сиденье, а я продолжаю, Надя, свои записи.
Например, Марлон Франке. Что о нем сказать. Тип интеллигентного молодого человека, чрезвычайно художественно одарен, одновременно непредсказуем, лучше сказать, ходячая бомба с часовым механизмом. Отец, чиновник среднего ранга в финансовом управлении, его ненавидит, я знаю, я когда-то случайно имел с ним дело. Этакий тип офицера, угловатые движения, скрипучий голос, косой пробор, тщательно ухоженная борода. А Марлон альбинос, страшно близорук, на солнце его кожа сразу же обгорает. Отец видит в собственном сыне чудовище, ублюдка, который, однако, в интеллектуальном отношении на голову выше своего родителя. Легко представить, как папаша орет на детей, запирает их, наказывает, порет. Но я сразу почувствовал: в сущности, он боится сына и ему никогда не отделаться от этого страха. Отсюда его ненависть. Да он и не думал ее скрывать. Вероятно, и в отношении Марлона он проявил не меньшую откровенность. К тому же он пьет как сапожник, это сразу было видно.
Верно, Надя, я тоже пью, я слишком много пил в последние месяцы, это началось уже на рождественских каникулах, когда я в последний раз попытался вас понять, влезть в вашу шкуру, и безнадежность моей затеи становилась все очевиднее с каждым предложением, которое я набирал на компьютере. Пока я не прекратил это дело: навсегда закрыл все файлы, недолго думая, стер все с жесткого диска. Дискета, которую я послал тебе, — единственная копия. Она твоя, чья же еще. Делай с ней что хочешь.
Но вернемся к записке в классной комнате и к тому, зачем я здесь. Вполне возможно, что я сам вырвал листок из блокнота и написал на нем «Лейпциг». А если так, то что? Разве это играет роль? Я читал и перечитывал слово «Лейпциг» с таким чувством, будто мне впервые за много лет подали сигнал из внешнего мира. Откуда бы ни прибыл сигнал, этот листок бумаги в клетку, на котором слово «Лейпциг» занимало все пространство, он пробудил меня от сумеречного состояния. Когда прозвучал гонг, я спрятал записку в карман, а придя домой, наклеил на экран моего ноутбука. Лейпциг, Лейпциг, с тех пор я так часто вслух произносил это слово. В его звучании мне чудилось, что нечто вроде реальности становится осязаемым. Внезапно я понял, что экскурсия в Лейпциг — мой последний шанс разгрести густую холодную кашу, образовавшуюся в моей голове и по сей день парализующую чувства, сминающую их до полной безучастности. Я осознал, что нужно собрать и направить все силы в одну тайную точку, обозначенную словом «Лейпциг». Произнося «Лейпциг», я упражнялся в речи, которая казалась мне расположенной где-то на более высоком уровне. Вообще две недели перед отъездом я потратил исключительно на подготовку к тому, что называл «Лейпциг». Что я хочу этим сказать? У меня не было никакого плана, необходимые вещи сами приходили в голову, и только заполучив их, я чувствовал, что мое намерение обретает контур. День за днем после уроков я обследовал магазины пешеходной зоны. Мной овладела странно рассеянная, абсолютно трезвая внимательность. Я проходил мимо полок с товарами, поддаваясь столь же неопределенному, сколь и упорному импульсу, который пробудила во мне перспектива поездки в Лейпциг. Ноги сами останавливались перед витринами и развалами, предметы, так сказать, сами прыгали мне в руки. Вот этот диктофон навязался одним из первых. Он дал мне ориентировку. Потом меня потянуло к мишеням для игры в дартс, стрелам и лукам, к прилавку с разного рода ножами. Я присматривался к их размеру, к рукоятям, прикидывал, достаточно ли они остры, и, наконец, выбрал один стилет. Вот он здесь, видишь, карман брюк оттопырен? Нет, у меня нет никакой идеи, зачем он может понадобиться, ничего конкретного я не планирую. Но уже в магазине, стоя у кассы, держа этот нож в кулаке, я почувствовал, как из него перетекает в меня сила. Может быть, с ним я почувствую себя уверенней, смогу в любое время, в любой ситуации защититься, буду вооружен, когда коса найдет на камень. Но, честно говоря, я думаю, не это важно. В ту минуту, когда я приобрел стилет, я наконец вылез из угла, куда позволил себя загнать. Благодаря ножу мне вообще только и стало ясно, что так оно и есть, что так оно и было. Долгие годы я стоял в углу, прилипнув спиной к стене. Теперь я двигаюсь. Нож стал моим талисманом, Надя. Я перестал стыдиться моей бесполезно прожитой жизни, дичиться и чувствовать себя виноватым. В чем, собственно? И я могу вылезти из этого кокона отчаяния, могу явиться таким, каков я есть, без прикрас, если ты понимаешь, о чем я. Ты погляди на меня теперь, когда я сижу тут и бормочу в диктофон. Скажешь, смешно? А я скажу: бескомпромиссно и обнаженно, и нож — тайный знак моего достоинства. В самом деле, я перестал притворяться, я не принимаю такую жизнь, я отказываюсь глотать эту пустоту, после того как меня заставили с ней познакомиться и ее терпеть. Я холоден, бесчувствен. Может, таким и останусь. Может, я не что иное, как зеркало, в котором увидят себя ты и тебе подобные, Надя. Я знаю, зеркала, кажется, прокладывают дорогу смерти — она временно поселяется в жизни, пробравшись в нее кружным путем иллюзии и обмана. Может, я снова только убегаю от самого себя и оказываюсь в очередном углу, задыхаюсь, цепляюсь за стены в поисках поддержки и защиты. Но я не просто старею. Мы все загниваем живьем, Надя, о Надя, Надя.
Слишком громко произнес — они расслышали, там, на задних сиденьях автобуса, то есть Эркан расслышал и передал дальше. Цитирую:
«Эй, Надя, Бек тобой бредит. Повторяет твое имя».
Все нашли это жутко забавным, даже Спайс-герлы сразу проснулись. Кроме тебя. На этот раз, Надя, они оттеснили тебя в сторону, да они и правы, у тебя же нет чувства юмора, ты даже не умеешь перепрыгнуть через свою тень, как все они, как даже я, слышишь, как я смеюсь, ха-ха-ха. И кроме Эркана. Он все еще с разинутым ртом пялится на меня своим мафиозным взглядом, положив руку на Наташино колено. Цитирую:
«Он все повторяет. Правда, он буквально повторяет, что я сейчас сказал. Говорит в эту штуку».
«Мутировал, наверное, в попугая».
Не знаю, кто это сказал. Может быть, Дэни.
«С вами все в порядке, Masta? Я могу вам помочь?»
«Ему уже давно ничем не поможешь».
Теперь они уставились на меня. На меня можно рассчитывать, я идеальная мишень для любого издевательства, любой вспышки беспричинной ярости, я не оказываю сопротивления.
«Что он там, в сущности, делает все время?»
«Господин Бек, чем это вы там занимаетесь все время?»
«Он продолжает все повторять».
Я не реагирую, я записываю.
«Он начинает действовать мне на нервы».
Это только игра, шутка, я не что иное, как приемник, протечка, испытательный полигон, на котором можно безнаказанно устраивать взрывы.
«Скажи ему что-нибудь, Надя. Что-нибудь глупое».
Требование поступает от Амелии, небрежный поворот головы назад.
«Ну, давай, не тяни».
«Неохота».
Ты молчишь.
Они подзуживают тебя, я думаю, небезуспешно, все, кто сидит, тебя подзуживают.
«Надя. Надя. Надя. Надя».
Похоже, мы в центре событий, они хлопают в ладоши, даже те, кто сидит впереди, повернулись и ждут. Так это и есть то, чего я ожидал? Они не преступники, они не мои жертвы, все развивается само собой, все совершенно невинно. Я перекладываю диктофон в левую руку, лезу правой в карман брюк, сжимаю ладонью нож. Смотрю только на тебя.
«Скажи: Надя, Надя».
«Скажи: я одинокий печальный учитель немецкого».
«Одинокий похабный учитель немецкого».
«Меня зовут гномик».
«Мудик».
«Педик».
«Что?»
«Черт, он кукарекает даже Наташкино „Что?“»
Я смотрю только на тебя, Надя, другие меня не интересуют, в данный момент, когда ты еще — точка, за которую цепляется и вокруг которой вращается все. Ты это знаешь, я вижу по тебе, точно знаешь. Глаза неподвижно устремлены на руки, сцепленные на коленях. Еще раз все зависит только от тебя, в какой-то миг мне захотелось протянуть к тебе руку. Он миновал. Твои полные, обычно всегда готовые к атаке, словно вспухшие от поцелуев губы так сжаты. Вот ты едва заметно покачала головой. Ты кажешься усталой и отрешенной. Мне достаточно этого эха. Ты что-то прошептала, не могу разобрать.
«Тихо, вы. Надя что-то говорит».
Это Майк, он сидит рядом с тобой, гладит твои уже отросшие волосы, прижимается щекой к твоей щеке. Прочие действительно затихают. Они ждут. Пока Майк не очнется. Он садится прямо, пожимает плечами.
«Она хочет, чтобы мы перестали».
Но это не тот текст, который ты произносишь, губы не так двигаются. Погоди-ка, попробую прочесть по ним сам.
Не вышло, ты слишком далеко сидишь.
Надя, я не могу тебя понять!
Я это только что почти прокричал, непроизвольно, извини. Теперь весь автобус стих, даже коллеги впереди насторожились.
Надя, ты действительно поднимаешь голову, глядишь на меня, хочешь заговорить… Говори!
«Страх, помутивший разум ваш, позволил бессмысленным вещам взять власть над вами».
Молчание длится.
«Пук. Третий акт, сцена вторая. Надина роль».
Комментарий Марлона, он в курсе дела. Цитата из «Сна в летнюю ночь».
И ты засмеялась, Надя, ты, совсем одна. Ты смеешься, ты уже не можешь успокоиться, смех так и захлестывает тебя, вот, слышишь, я протягиваю тебе диктофон.
«Я уже много выучила наизусть, господин Бек».
Это был голос Карин. Она вылетела откуда-то сзади и стоит теперь рядом.
«Кошель пчелы медовый для него опустошите вы, когда свеча его из восковых объятий ваших вырвет».
Другие подхватывают.
«Расправленными крыльями взмахните и лунный свет с глаз бережно смахните».
Хор усиливается.
«У светляка возьмите свет сигнальный, укажет он ей путь в опочивальню».
Они хотят вырвать у меня диктофон.
«Королева эльфов, господин Бек. Я была хороша?»
«Да оставьте же».
Нет.
Я берусь за рукоять стилета.
«Да оставьте же его в покое, вы должны оставить его в покое».
Кто это говорит, ты, Надя? Кристель Шнайдер перелезает через колени Герты, пробирается в проход, спотыкается, но не падает, спешит ко мне, останавливается на полдороге. Машет руками в воздухе.
«Послушайте, господин Бек, с вами все в порядке?»
Мимо нее протискивается Мёкер.
«Что на вас нашло? Чем вы занимаетесь? Что это такое, что у вас в руке? Дайте сюда!»
2
Никого нет.Я иду по коридору к лестничной клетке. За спиной у меня, как раз когда я заворачиваю за угол, захлопывается дверь. Я бегу по коридору назад и снова направо. Коридор кончается дверью с надписью «Посторонним вход запрещен». Дверь закрыта. Я слышу, как там, с другой стороны, кто-то сбегает по лестнице вниз.
Я возвращаюсь в свою комнату, закуриваю сигарету, сажусь на край кровати. Я уже накинул на плечи спортивный пуловер, уже стоял в дверях, но тут мне пришло в голову, что не стоит торопиться. Если я не ошибся, если это и вправду они стучали, то меня все равно подкарауливают. Они же барабанили в дверь. Я даже, кажется, слышал смех. Кроме того, на что-то в этом роде я и рассчитывал. Я лежал на кровати, раскрывал нож, закрывал и снова раскрывал. Рассматривал твое имя, Надя, слегка вспухшее под тонким шрамом, теперь я могу осязать его линии как шрифт Брайля. Я только ждал, чтобы что-то случилось. Какого-то знака. Но когда это действительно пришло, меня словно парализовало. Это состояние длилось минуту или дольше, я сам был поражен. И конечно, они давно уже удрали, когда я наконец открыл дверь.
Между тем наступил вечер. Пятница, наш последний день в Лейпциге. Фриц Мёкер полностью выполнил свою программу. Только вот в Бухенвальд не успеем заскочить. Завтра утром прямиком отправимся домой, а сегодня с часу дня нам предоставлено свободное время. Коллеги под чутким руководством Герты Хаммерштайн и по инициативе Кристель Шнайдер отправились осматривать Музей Баха. Меня даже не спросили, хочу ли я принять участие. Так что они мне по крайней мере не помешают. Я снова могу использовать свой диктофон. После сцены в автобусе это стало невозможным под неусыпным оком Мёкера. Тем более необходимо это теперь. Пора, я выхожу.
Я стою у окна в вестибюле, который одновременно является местом встреч. На стекле в зеркальном отражении можно прочесть адрес отеля в Интернете: Youth Hotel. Прямо надо мной на стене телевизор. Включен канал MTV. Компашка еще не разошлась. На столе громоздятся пустые упаковки Sixpacks, сложенные в пирамиду. Некоторые из завзятых любителей пива уже не вяжут лыка. Они снова и снова бросают взгляды в мою сторону, пялятся то в ящик, то на меня. Вот уже начали прикалываться. Они так нализались, что теперь, конечно, очень скоро заведутся. Через мгновение они уже скатываются до самых грубых выпадов. В последнее время им нравится величать меня мудаком. Отлей, мудак. Это еще самый безобидный вариант. Все предыдущие дни я был для них чем-то вроде козла отпущения. Даже долговязый, прыщавый, со стрижкой ежиком Лулач, вон он там сидит, позади всех, и тот однажды подставил мне подножку. Это было, кажется, в церкви Св. Николая. Я чуть было не растянулся посреди прохода, едва успел ухватиться за какую-то скамью. А я ведь этого Лулача совсем не знаю. Он был просто одним из многих участников такого рода акций. В этом пункте они развили почти спортивный азарт. Но в конце концов, я сам напросился. Я их спровоцировал. Теперь соотношение сил совершенно очевидно. Ты сама знаешь, Надя. Мудака Бека нужно выманить на последнюю, ультимативную охоту. Зверя пора загнать, завалить и разделать. Как говорится, конец — делу венец. Каждый охотится на каждого, такая игра. Или скорее я против всех, все против меня. А единственная ставка в игре — ты.