В этом мире положение детей кажется ясным и простым. Их фюрер выступает перед ними в роли бога, вдохновленного святым духом, обладающего даром читать мысли. Никто не осмелится усомниться в его всесилии. Любая искра недовольства тут же затаптывается. Той же натравленной детской сворой. Кровавый катарсис.
   «Если тебя зарубят мачете, то пройдет три-пять минут, пока ты сдохнешь. Сначала обрубают руки, потом ступни, потом ноги. Потом раздавят грудную клетку. И конец». Исаак О-Тон.
   И рядом для иллюстрации фото. Сколько же лет этой девочке? Четыре, пять, шесть, она глядит в пустоту. Обрубки искалеченных рук прижаты к розовому фартуку, губы сжаты насколько это возможно. Или губы ей тоже обрезали, они это любят. Кожа вокруг рта кажется такой светлой, такой пятнистой по сравнению с темным, гладким цветом лица.
   Чего еще потребует от них фюрер, тоже очень просто. В первый раз, когда товарищи с воплями разрубают на куски жертву, они еще испытывают ужас. Потом они начинают считать себя неукротимыми. На спине фаустпатрон, на лбу крест, его кунжутным маслом нарисовал главный жрец, и вот она уже отправляется в поход, «Армия сопротивления Господа». Им не страшна никакая смерть. Пароль: «Иисус умер, потому что был слишком добр». А тем временем немногие, которых удалось взять в плен, проходят реабилитацию. В центре для детей-партизан. Там их каждую ночь терзает один и тот же кошмар. Они видят во сне, как их самих разрезают на куски.
   Вот внимательные, чрезвычайно любознательные детские лица на общем снимке класса. Интересно, каково быть там учителем? Обычные африканские мальчики и девочки. Все до единого — многократные убийцы самого жестокого сорта. При малейшем конфликте они впадают в бешенство и хотят убивать, убивать, убивать. Я все думаю, надо ли постоянно их бояться или следует развивать в себе симпатию, сочувствие к кому-то из них, возможно ли достичь, например, доверия? Неужели кто-то действительно еще питает надежду, что эта работа имеет хоть какой-то смысл?
   Исаак обучается плотницкому делу, целый день пилит, строгает, стучит молотком. Если мятежники его похитят и, против ожидания, не убьют на месте, он без колебаний будет делать то, что делал прежде.
13
   Я тоже не знаю, что именно случилось. Эти файлы она не смогла бы открыть, они заблокированы паролем, а о Наде она ничего никогда не слыхала. Разве что я произнес имя во сне. Вероятно, она просто перелистала материалы в папках, вероятно, этого оказалось достаточно. Во всяком случае Люци решила провести остаток каникул у моих родителей. Она и раньше к ним собиралась, разумеется, это в порядке вещей, они будут рады. Но последние три дня она ведет себя как-то странно — подозрительно, чтобы не сказать боязливо. Запирается в ванной, ни о чем не желает разговаривать, ложится спать в восемь, читает журналы и так далее, короче говоря, она, насколько это возможно в двухкомнатной квартире, избегает меня. Вот и сейчас у нее в комнате снова во всю гремят летние хиты. Она слышит стрекот клавиатуры, когда направляется в туалет, она знает, что я включил телевизор и отключил звук, что открыл ту или другую тетрадь с материалами. И наверняка уже давно ей любопытно, чем я здесь, собственно, занимаюсь.
   Без сомнения, у нее на этот счет сложится превратное представление. В этих толстых тетрадках говорится только о детях, о подростках, скажет она себе, и все время о насилии. О сексе. Ясно как дважды два, подумает она, что ее папочка извращенец, опасный психопат. Вздор, не у нее, а у меня разыгралось воображение. Но конечно, мои занятия покажутся ей немного странными, а я, конечно, немного чудаком.
   И никого этим не удивишь. Я складываю части головоломки, надеясь, что они как-то образуют стройную картину. Но чем дальше я продвигаюсь, чем выразительней все сходится для меня в единое целое, тем лучше я понимаю, как мало этим выиграл. Как раз теперь, когда я хотел положить надгробный камень на пути охваченных амоком школьников из Миссисипи, Кентукки, Дейли-Сити, Джонсборо, решительно подать в отставку, собраться, так сказать, с духом, распроститься с тобой и наконец-то снова обратиться к более достойным вещам, мой милый, я употреблю сейчас это затрепанное патетическое слово, к жизни, вся затея кажется мне еще и смешной. Ха-ха.
   Нелепо верить, что мое понимание сущности подоплеки эксцессов можно углубить подобными, скажем так, раскопками. Какие там раскопки, все всегда лежит на поверхности, доступно всем, наряду и среди прочих проявлений слабоумия, отходов информационной мельницы. Но это все отсутствует в твоем изобилии, на твоей бесконечно растянувшейся платформе, посреди свалки твоих банальностей. Естественно. А банальность от этого вовсе не становится менее банальной. Допустим, пока еще можно, ты и сам это вскоре признаешь, строить модели. Допустим, люди вроде меня пока еще пытаются осмыслить этот хаос, внести в него субъективные схемы вроде моей, и они мистическим образом совпадают, и мистическим образом люди даже обсуждают свои наблюдения. Но разбираться в причинах? Анекдот. Нет никаких причин.
   Так о чем это я болтаю? Я веду к тому, что не могу, как бы ни старался, сказать ничего более точного и меткого, чем привести в заключение пример тринадцатилетнего Митчела Джонсона и его одиннадцатилетнего дружка Эндрю Голдена, каковые в один прекрасный день сперли из подвала дедушки три полуавтоматические винтовки, крупнокалиберное охотничье ружье и еще девять единиц мелкокалиберного огнестрельного оружия, облачились в маскировочные костюмы, окопались в рощице в ста метрах от ворот Вестсайдской средней школы и, подняв пожарную тревогу, стали отстреливать своих вспугнутых соучениц, как куропаток на охоте. И что я могу из этого понять? Приблизился ли я хоть на шаг к тому, что там происходит, в этих детских головах?
   Если честно, я чувствую себя точно так же, как каждый американский гражданин, который привязывает к своему почтовому ящику или автоантенне белые траурные ленты и жертвует несколько долларов родственникам убитых. Я чувствую себя точно так же, как те плачущие девчушки, которые разбивали для них свои копилки. Я испытываю то же, что и ты. Страх, смущение, нездоровое любопытство, беспомощность. Ведь безумие в том и состоит, что эти подростки, о которых я узнал только из твоих репортажей, кажутся мне такими знакомыми, словно они жили по соседству. И в то же время столь же далекими и странными и чудовищными, как те, что действительно живут по соседству. Разве я могу сказать больше, чем президент, лично сообщивший из Африки, что глубоко шокирован и его сердце разбито. Может, стоит присоединиться к мнению одного из одноклассников Митчела:
   «Он был довольно крутой».
   Вероятно, это все. Довольно крутой процесс с довольно крутым результатом. Трое убитых и семеро тяжело раненных в Миссисипи, трое убитых и пятеро выживших в Кентукки, пятеро убитых и девять выживших в Джонсборо. А Митчел и Эндрю сидят в одиночных камерах местной тюрьмы, и Эндрю все время плачет и зовет маму.
   А я иду собирать вещи Люци.
   Кто знает, что в ней происходит, кто знает, когда мы увидимся в следующий раз, о, угрозы Петры так и звучат у меня в ушах.
   Вполне может быть, что мать позвонила ей, а я просто ничего об этом не узнал.
   Но что удивительно, как раз теперь мои хоть небольшие, но постоянные нарушения зрения вдруг ни с того ни с сего прекратились.
14
   Поездка на лоно природы, путешествие во времени, в собственное детство и юность. В городке многое отремонтировано, но, несмотря на все обновления, кажется каким-то обшарпанным. Все здесь до боли знакомо и в то же время вызывает странное чувство неприятия. Как будто я попал в чужой сон, который когда-то давно был и моим сном. Как будто сны могут выходить из дома, отправляться в странствие и поселяться в другом месте.
   Конечно, это я удрал из дома, сжег за собой мосты, порвал все связи. Тогда мне казалось, что я совершаю побег из гнетущей тесноты, из тупика допотопных, мелочных условностей. Чтобы угодить в еще худший тупик.
   Да что уж там — худший. Безнадежность — всегда самое невыносимое состояние. Хуже нет. И только обратив несчастный взор назад, мы вдруг начинаем воспринимать старые узилища как прямо-таки уютные. Благословенные, мирные пристанища. Да это подаяние, вдруг ударяешь ты себя по лбу, как же можно было его когда-то отвергать! А это, без сомнений, нелепость и иллюзия.
   Согласен, упорство, чтобы не сказать самоотверженность моих родителей, с которой они всегда цеплялись за то состояние, которое называли жизнью, может даже принести облегчение на те несколько часов, когда я подвергаю себя этому состоянию. Ничто не меняется, палисадник перед домом с альпийскими горками и маленькой хижиной на вершине, ритуальный послеобеденный кофе с пирожными. Осмотр плодовых деревьев, яблонь и груш, отец обожает их обрезать, прививать и облагораживать, это хобби отца стало делом его жизни. Ужин с блюдом колбасной нарезки и маринованными огурцами, потом обязательный консервированный компот на десерт. А для внуков в буфете в гостиной полный ящик сластей и соленостей, бери сколько хочешь. И уже заранее, до самых мельчайших подробностей, знаешь, чего тебе ждать, что тебе скажут и какими словами.
   И главное, Люци, похоже, наслаждается здешним однообразием и ненарушаемым покоем. Детям нужен родной дом, семья, рамки и твердое место в мире. А ваше дело, ваш долг обеспечить им это место. Все прочее — как живется вам, чего хотите вы — не имеет значения. Эти проповеди, произносившиеся отцом в то время, когда мой разрыв с Петрой мало-помалу обретал законченную форму, разумеется, остались у меня в памяти. Не меньше, чем вымученная улыбка и ласковые уговоры матери, ее бесконечные «Ничего, обойдется, как-нибудь уладится». Ничего не уладилось, ничего. И побывав у них в очередной раз, я в очередной раз понимаю почему. Потому что есть цена, которую надо заплатить, чтобы все уладилось. Чтобы обошлось.
   Им всегда, сколько я помню, было нечего сказать друг другу. Они построили этот дом в конце шестидесятых, когда у маленьких людей вдруг появилась такая возможность. Обязанности по дому раз и навсегда классически распределены. Раз в год поездка на озеро Гарда. Во всем остальном они идут разными путями, если вообще можно говорить о путях. Папашины деревья, шахматный клуб, мамина страсть к вышиванию перед теликом, занятия в секции женской гимнастики по средам. Они всю неделю, кроме воскресенья, когда на обед жаркое, расхаживают в спортивных костюмах для бега и удобных сандалиях. И таким порядком проживают свою жизнь, высиживают, просиживают ее в самодельных четырех стенах, в деловом молчании. Ждут приезда внуков, безудержно задаривают их последним новомодным дерьмом. Младшую дочку моей сестры они осчастливили какими-то сладкими, косолапыми мышками-обманками, двух старших — дорогущими роликами «Inline-Skates» со всей положенной экипировкой. Теперь вот начали собирать деньги для Люци, чтобы к восемнадцатилетию подарить ей машину. И банковские счета внуков, конечно, постоянная тема их разговоров. И столь же неизбежные упреки в мой адрес, ведь я недостаточно забочусь о том, чтобы дать Люци хорошее образование.
   Посему тебя вряд ли удивит, что, собираясь сегодня заскочить, так сказать, в отчий дом, я совершаю геройский поступок. Тем более без предупреждения, «спонтанно», к чему отец, прощаясь со свойственной ему неуклюжей манерностью, призывает меня всякий раз. «Ты знаешь, мы тебя в любое время спонтанно милости просим» — буквально эту сентенцию он всегда и произносит. Так он, видимо, проявляет свою нежность.
   В последнее время я настроен миролюбиво даже по отношению к ним. По крайней мере с тех пор, как был вынужден признать, что с треском провалился по всем статьям и направлениям, которые когда-то, и не только мне, казались выходом на широкую дорогу. И я, и они потерпели, так сказать, крах, это сближает. Ибо даже такие простые, необразованные люди, как мои родители, несмотря на сытое, обманчивое равновесие, в котором они окопались, в какой-то момент инстинктивно почувствовали, что жизнь не задалась. В осознании близкой смерти их гложет душевная боль. Ведь то, что они, по их словам, построили в поте лица, не вызывает никакого интереса даже у родных детей. А это все, что у них есть. И больше ничего действительно не было.
   Тем лучше для них и для меня, что Люци чувствует себя там хорошо. У деда и бабушки она получает то, чего родители, хоть тресни, не могут ей предоставить.
   Одно поражение похоже на другое. Потерпевшие жизненную катастрофу помогут следующим неудачникам преодолеть самое худшее. Может быть.
   Как она прыгала у калитки, как махала рукой, как радовалась. За все время пребывания у меня она ни разу не была настолько ребенком.
   А я наконец-то снова один. Или к сожалению. Или как получится.

III. ОСЕНЬ
1998 г.

1
   И вдруг я увидел ее; она стояла в стеклянной галерее между школой и спортзалом, у задней входной двери; в первый же день школьного года. Прислонилась к окну в неуютном, в это время почти пустом переходе, держала в руке сумку, словно ждала меня. Невероятно. Я шагнул прямо к ней, как будто мы условились, все обговорили. Поглядев друг другу в глаза, мы словно вступили в заговор. Непостижимо. И вместо того чтобы поздороваться, я молча открыл дверь, она молча ко мне присоединилась, и мы вышли на спортивное поле, пересекли его и направились к стоянке.
   Дело в том, что я в порядке исключения приехал на машине, а утром угодил в пробку. Прибежал к школе весь в мыле, успел только до уроков заглянуть в учительскую. И едва я выдавил из себя «доброе утро», обычный пароль, на который, как обычно, не получил отзыва, ко мне снова вернулось до жути знакомое, парализующее чувство непричастности. Нет, коллеги вовсе меня не отшивали, да я и не припомню, чтобы они когда-то это делали. Просто мне показалось, что я тут не на своем месте. Действительно, с самого первого шага в учительской я ощущаю застоявшийся, душный, пропахший дешевыми моющими средствами и линолеумом школьный воздух, который и летом, и предыдущей весной, и прошлой зимой, и прошлой осенью, и в течение многих предыдущих лет, весен, зим, осеней вызывал во мне одинаковое отвращение.
   Эти каникулы — снова коту под хвост, говорил я себе, вешая на гвоздь свой плащ. И наверняка, додумывал я свою мысль, скоро любые шорохи, самые тихие и слабые, начнут кричать, терзать, сбивать меня с ног. Поэтому я применил прием энергичных равномерных вдохов и выдохов. Закрыв глаза, встал перед стеной из плащей и пальто. Дышал как можно глубже, животом, как во время бега трусцой. Вот повод вспомнить, что пора наконец снова начать пробежки. Потом повернулся лицом к учительской, шуму голосов и как бы к своей судьбе и понял, что никогда еще не приступал к занятиям в более мерзком состоянии.
   Я спасался бегством, просто-напросто удирал, когда натолкнулся на Надю. Мне хотелось одного: забиться в угол, заткнуть уши, заклеить глаза. Эта потребность была такой огромной, импульс настолько мощным, что я ужаснулся. Впереди маячил пошлый, бессмысленный учебный год, надо было выжечь этого демона из головы, все равно чем: трусцой, сном, телевизором. Только бы вырваться, пусть на день, из лениво разинутой пасти глупого серого бетонного монстра, ведь пасть может захлопнуться в любой момент. Приступ малодушия, паники, безумия.
   И один вид Нади, то есть просто самый факт существования, присутствия в мире кого-то подобного ей, должен теперь означать мое спасение, это же ясно как день. Момент истины. Вдруг является Надя, простая и, так сказать, непререкаемая, как давно готовый ответ и логический вывод. Нужно только протянуть руку за ответом, сделать вывод. Я просто должен забрать Надю с собой, увести ее с собой, вот как просто.
   Между прочим, явно всего несколько дней назад она наголо обрила голову, сейчас уже появилась щетинка, сквозь которую просвечивает белая кожа. И вот она уже идет рядом со мной, как будто это самая нормальная вещь на свете, и мы еще не дошли до машины, а я не могу удержаться и быстро глажу ее по голове. Совсем легко. Как бы ненароком касаюсь этой легкой щетинки. На ощупь она, против ожидания, и вправду пушистая. Надя отвечает на это своей типичной короткой усмешкой, скользящей наискосок снизу вверх, для чего она изумленно приподнимает бровь с колечком, и вот так, ты только представь, поднимает голову и прижимается затылком к моей ладони, вот так, конечно, просто чудо. Домашнее животное, которое хочет, чтобы ему почесали загривок, непроизвольно думаю я. Или, скорее, думаю я, похоже на то, что нас связывает старая дружба, которая продолжилась с того момента, когда она, давным-давно, прервалась. Такая вот радость, а мы уже садимся машину. Не сказав до сих пор ни единого слова. Ей-богу. Надя плюхается на сиденье рядом со мной, и только в момент, когда я поворачиваю ключ зажигания, мне приходит в голову, что я имею ни малейшего понятия, куда мы вообще-то едем.
   Уже забыл!
   — Пожалуйста, называй меня Франком, — наконец говорю я, когда мы выезжаем со стоянки. — Ведь у меня нет никаких уроков в вашем классе, ведь я уже не твой учитель. Ведь у нас нет никаких общих дел в школе. Что скажешь?
   И она кивает в ответ, ты представляешь, меня это ошеломило, в моем-то настроении, Надя кивает, больше ничего, никаких колебаний. Да-да, ликует у меня в душе, с ней происходит то же, что и со мной. Какой день!
   — После такого начала года, — говорю я, когда мы выезжаем на шоссе, — такое счастье после такого мерзкого начала. Встретить тебя. И то, что ты меня ждала. — Я нарочно это подчеркиваю. А она не возражает. Она не возражает, слышишь, значит, это правда, думаю я, и закусываю удила. Интересно, она представляет себе, срывается у меня с языка, что значит навек похоронить себя в этом бункере? Чувствовать, что приговорен к пожизненному заключению. Каждый день входить к этим учителям, в их учительскую, и в тот же момент превращаться в так называемого коллегу по работе. Того еще коллегу. — Ты, слава Богу, выдержала это два года, кандалы, тюрьму, каторгу. — Боковым зрением я вижу ее левую руку, левую ногу. Колено, на котором стоит школьная сумка. Надя носит джинсы. Я не слишком хороший водитель, не могу даже на секунду обратить к ней взгляд, смотрю прямо вперед в ветровое стекло, так что почти ложусь грудью на руль.
   — Прямо и направо, — говорит она, я перестраиваюсь в нужный ряд, делаю правый поворот, и все более мрачная картина утреннего расклада в учительской рисуется у меня в голове. Я вижу, как они сидят, каждый и каждая, на своих традиционных местах. Некоторые, говорят, приходят к семи, ты только представь, Надя, например старый Лембах.
   Теперь я завелся, жуткая потребность выговориться слишком долго копилась во мне. Как ни старался я возвести плотину моим разговором с тобой. Этим смешным псевдоразговором. Плотину снесло. Поток моих откровений хлынул, грозя затопить Надю. Я и сам был поражен, но что это меняет. Меня прорвало. И я уже не мог остановиться.
   — Лембах и эта новая стажерка, — лавина несется все дальше, сметая на пути нас обоих, — как бишь ее, ах да, Пагеншнитт, латынь и закон Божий. Они всегда садятся подальше друг от друга за стол в учительской, проверяют тетради, готовятся к урокам, откуда мне знать, и, как только входишь в учительскую, сразу натыкаешься на них. И на чудака физика с его тонкими усиками и шелковым шейным платком. А напротив него вечно торчит эта бледная молоденькая ехидна, и зря она старается получить штатную должность, ее ни за что не возьмут. — Я злобствую, я ругаюсь и чувствую облегчение, как пьяный, который наконец начал блевать. — Лембах, — издеваюсь я, — с его поджатыми губами, все время копается в своих пособиях, он их укладывает в геометрическом порядке и постоянно перекладывает, добиваясь совершенства. А ехидна каждые две минуты бросает на него укоризненные взоры. И он отвечает униженной улыбочкой.
   Учитель, — говорю я (а Надя говорит, сейчас опять направо), — я даже иногда тихо повторяю это слово про себя. Направляясь к кофеварке, я часто вслух повторяю «учитель», это как удар в лицо. Вот, значит, как ты выглядишь, думаю я, возвращаясь на свое место с чашкой в руке между фикусами, пальмами юкки и коллегами, тоже помешивающими кофе, какое ханжество. Учитель, учитель, учитель, понимаешь, Надя, — говорю я, — от этого можно взбеситься. Эти как бы случайно сдвинутые столы, три так называемые бригадные рабочие площадки, ты же их знаешь, на самом деле забронированные места в кафе. Во-первых, самое большое место, где сидит компания физкультурника Диршки, о Господи, конечно, рядом с кофейной стойкой. Обаятельный Роберт Диршка, мастер по серфингу, планерист, остряк и петух со своим курятником, он травит скабрезные анекдоты, они гогочут. Мне каждый раз приходится протискиваться на свое место мимо этого шоу-одного-клоуна.
   Я ведь ничего не имею против их развеселой компашки, — выдаю я, наверное, слишком беспомощно. Между тем мы уже выехали на кольцо, покидаем центр, Надя помахивает сигаретой. — Кури, конечно, — говорю я. — А что можно возразить против таких жизнерадостных, таких безвредных людей. Эта трещотка Эрдман, загорелая дочерна в любое время года, эта восхитительная новенькая, как же ее фамилия, экономика и спорт, Карола Вендт, точно. Серьезно, большинство даже в принципе мне улыбается. Как и друг Леандер Лоренц. Ну, этот красавчик, глупый как пробка, тоже преподает немецкий. Фанат Толкиена, между прочим, я тебе о нем уже рассказывал. Не учитель, а мечта. И кроме того, он каждое утро загораживает мне дорогу, его длинные ноги не умещаются под столом, и он выдвигает стул в проход. И каждый раз так мило улыбается, когда я протискиваюсь мимо.
   Я что хотел сказать, Надя… — И тут, пока на нас надвигался красный светофор, я действительно повернулся к ней и при этом нечаянно слишком сильно нажал на тормоз, так что нас здорово тряхнуло и Надя, кажется, по-настоящему испугалась. Потому что ее широко раскрытые, прыгающие вверх-вниз глаза что-то ищут в моих. Такого выражения я никогда в них не видел. Боится предательства, вот оно что, догадываюсь я и, конечно, немедленно прошу прощения: — Я сегодня немного нервный, — оправдываюсь я, и так далее, а тем временем неуклюже нагибаюсь в ее сторону, не прикасаясь к Надиным ногам, нащупываю ее школьную сумку, соскользнувшую с колен во время моего неловкого торможения. На ней спортивные туфли, разумеется, классические кроссовки «адидас» до лодыжек. Но тут и она берется за свой ярко-зеленый рюкзак, наши руки слегка соприкасаются. На полу валяются несколько тампонов, их Надя тоже лихорадочно собирает с пола. Практики не хватает, размышляю я, когда светофор моргает, я включаю сцепление, но из-за идиотского возбуждения так спешу, что мотор глохнет, и еще, и еще раз, мой маленький «фиат» заводится только с четвертой попытки. Честно говоря, он не столько катит, сколько скачет вперед, подгоняемый оркестром автосигналов. Аж шины пищат. — Мне очень жаль, — бормочу я смущенно, — водитель из меня никудышный.
   Теперь вдруг вся ситуация представляется мне ужасно неловкой. Я даже не знаю, как выйти из положения, поскольку мне неизвестна сама цель поездки. Не могу же я просто высадить девушку у дверей, это было бы еще бестактнее. Конечно, я стесняюсь, а ты как думал. Но ты не знаешь Надю, я сам был ошеломлен, почти растроган. Столько деликатности. У молодой девушки. Если это и в самом деле чувство такта, а не наивность или недалекость или равнодушие, я и сам не слишком понял, знаешь ли. Сейчас мне кажется, что она сделала единственно правильный, королевский ход, помогла мне выбраться из дурацкого положения. И мое смущение мгновенно испарилось, даже уступило место еще более возвышенному, чем прежде, чувству, когда Надя без обиняков сказала мне, куда мы едем. К ней домой, конечно, то есть до того места, где я ее высажу. К тому же она закурила вторую сигарету и передала ее мне.
   И потом, после короткой паузы, она добавила:
   — Что ты хотел сказать, Франк?
   Франк, сказала она, именно тогда она назвала меня по имени, впервые на ты, у меня чуть сердце не выпрыгнуло, все, все хорошо, все к лучшему. Мне, говорит, это действительно интересно, давай, рассказывай дальше, Франк.
   — Что тут интересного, Надя? — осторожно продолжаю я, потому как, несмотря ни на что, что-то здесь было весьма странное, и не только для тебя, любезный мой спортсмен. В самой формулировке. «Мне это действительно интересно». В ее устах это прозвучало немного снисходительно и искусственно. Как на сеансе психотерапии. Да и мне неохота выглядеть занудой, ты и сам понимаешь. Поэтому я говорю, что тут может быть интересного. То есть, говорю, с сопляками нужно уметь, как они выражаются, ясное дело, для них это что-то значит, точнее говоря, для них это все. Сопляков нужно ставить на место, это и есть квалификация учителя. Так они считают. Если умеешь, значит ты высокий класс. Немудрено, что Диршка — их руководящий жеребец. Автоматически, в силу естественной необходимости. У него же несколько спортивных секций, которые задают тон на школьных праздниках, и команда сноубордистов в зимнем лагере. С похабными анекдотами и прочим. Кнут и пряник, такова их волшебная формула. И по неизвестным причинам я тоже имею сомнительную репутацию любимца сопляков. Я бы мог в любое время подсесть к ним, Надя, на полном серьезе, они бы приняли меня в свои объятия. Увы, господа, увольте. Это не для меня, ясное дело. Не правда ли? Не для меня.