Страница:
Каждый раз я с удивлением замечаю, что там, в подвале, вдруг возникает какая-то необъяснимая, но совершенно однозначная солидарность. Я бы никогда ее не предал, никогда, даже под пыткой в буквальном смысле, если ты понимаешь, о чем я говорю. Они каждую неделю приходят добровольно в этот паршивый, стерильный подвал и бывают довольны занятиями. Лучше уж я ограничусь неуклюжими упражнениями на дикцию и этюдами да моими проектами, которые они обычно отвергают с порога. Иногда, если уж нам совсем ничего не приходит в голову, я читаю им вслух «Последние дни человечества» Карла Крауса. Если честно, довольно часто в последние месяцы. А потом мы идем курить и еще немного трендим. Так оно и шло.
Такое вот положение, таким оно было до сих пор, а теперь началось… То есть начала Амелия, милая, обычно такая тихая дочка адвоката Амелия Кляйнкнехт, с ее аурой неиспорченности, мне и вправду каждый раз подворачивается это слово, прямо-таки аурой Мадонны. Она схватила стул, поставила его посреди комнаты — и выдала.
Ты представь себе эту живую картину. Амелия, примерная девочка с очень хорошими отметками, сидит на стуле широко раздвинув ноги. Правда, в лице есть что-то поросячье. Хорошо заметные ноздри крошечного, с небольшой горбинкой носа, круглые глаза с белесыми ресницами, короткий круглый подбородок, толстая шея. Тем не менее она миловидна, у нее прелестный поцелуйный рот, гладкие щеки и полные груди, выпирающие из снова вошедшего в моду черного кружевного бюстгальтера. Да, миловидна и чуть-чуть вульгарна, да, действительно лишь чуть-чуть. Это «чуть-чуть» даже подчеркивает ее неколебимую образцовость. В точности как пробор в ее прелестных, туго сплетенных дредах, то есть многочисленных косичках. Все это, в общем, показывает, как гибко и послушно она движется в пределах четко проведенной ее родителями границы. Ей дозволено взбрыкивать, ведь она воплощение юности, а юности для здорового и нормального развития необходимо бунтовать. Но при этом нельзя выходить за охранительные рамки родительского дома. В самом деле, дома у Амелии Кляйнкнехт образцовый порядок. И это сразу чувствуется. Тем более что в последнее время встречается не так уж часто, ты можешь видеть это на примере условий, в которых подрастает моя собственная дочь Люци.
И вот Амелия откидывает волосы назад и заявляет: «Меня зовут Вендла, мне шестнадцать, в настоящее время я кручу с Мельхиором, он в общем-то клевый парень». Что это с ними, думаю я, Вендла, Мельхиор, неужто они все-таки хотят влезть в Ведекинда, перед самым концом учебного года, или как? «Обычно мы трахаемся в машине, на задних сиденьях, — продолжает она, и ее выпад все еще кажется неуклюжим, но это быстро проходит. — Вообще-то мне очень нравится отсасывать. Когда член так здорово раздуется, можно засунуть его в рот очень даже глубоко. Это меня заводит, я прямо тащусь. У Мельхиора маловат, но, в общем, пока и он сгодится. Только сперма не очень вкусная. И кроме того, от нее толстеешь. Так что я выплевываю. А Мельхиор каждый раз злится».
Она берет паузу и начинает оглаживать свои груди, точнее, мять, а я сижу как аршин проглотил, с отвисшей челюстью и, конечно, абсолютно не понимаю, что происходит вокруг, разыгрывается у меня на глазах.
Ища глазами совета, ну да, какой-то поддержки, я обвожу глазами компанию. Они сидят, как всегда, на расставленных полукругом стульях, тела напряжены, выражение лиц немного смущенное, но очень сосредоточенное, серьезное и решительное. Надиного лица не видно. Локти упираются в колени, руки на затылке, сжаты в кулаки. Потом встает Марлон, становится позади Амелии, руками удерживает ее голову, а та все продолжает тискать свою грудь.
Теперь она закрыла глаза, нацепила этакую мечтательную улыбку. «Для меня самое главное — хорошо смотреться. Я знаю, что Мельхиор все время наблюдает за мной и замечает каждый мой промах. Он должен видеть мое лицо. Ясное дело, нужно вытягивать губы трубочкой, глаза не закрывать совсем, а всегда оставлять щелку. Как будто я прямо не могу в полном кайфе налюбоваться на его раздутую штуку. А я и правда в полном кайфе. И время от времени нужно поднимать на него глаза. А он тогда должен стонать, и складки у него на лбу должны сомкнуться. Мельхиор тоже должен хорошо смотреться, когда занимается сексом. Мне-то ведь тоже полагается кайф.
Например, у него просто чудная область пупка, — говорит она, протягивая руку за спину, к животу Марлона. — А кожа вокруг гладкая и загорелая, и под ней мускулы». Она гладит его живот, а он кладет свою руку на ее руку, и она ведет ее, описывая все более широкие круги, до самого пояса. Такого не бывает, думаю я, не могут же они сделать это прямо здесь. Но они, разумеется, могут, а ты как думал, им это нипочем, на твоем телеканале это крутят каждый день, так что она без колебаний берет его руку и кладет себе на грудь.
Итак, теперь очередь Марлона, и он сразу тискает там, где ему подсказала Амелия, зато ее руки теперь обессиленно свисают. Сквозь русые, коротко остриженные волосы Марлона просвечивает красным кожа на голове, глаза за толстыми стеклами очков беспокойно бегают, а чрезвычайно полные губы, окруженные воспаленными прыщами, начинают двигаться. «Я Мельхиор, мне восемнадцать лет, и я торчу на сиськи, — произносят эти толстые губы, — сиськи не должны быть слишком большими, зато пусть будут круглыми и твердыми, а главное, хорошо упакованы. Я вообще торчу на белье. Эротическое, чулки, пояса с резинками и прочее. Да, и еще на позы. Вендла классно все делает, а еще у меня в машине чемодан, битком набитый разным барахлом, там есть очень даже заводные детали. Я всегда выбираю ей что-нибудь новенькое, и когда она надевает, это клево и здорово заводит. Вендла тоже так считает, и для меня, конечно, находится кое-что, резиновое например. А еще в чемодане целая куча порножурналов, обычно мы в начале их просматриваем. И даже иногда пытаемся повторять позы. Но там, в журналах, черт возьми, настоящие профи, попробуй повтори. Это страшно напрягает. Суперсложно. Обычно мы опрокидываемся, скатываемся с сиденья и прочее, и тогда тоже жутко веселимся. Но больше всего мне нравится совсем просто, сзади. Вот когда я отрываюсь по полной, она подставляет зад, голова совсем внизу, нет, все-таки стоя лучше всего.
Мои родители, то есть когда родителей нет дома…» — И тут совершенно неожиданно Марлон застревает в своем тексте, поднимает глаза и озирается вокруг. Я вижу странное смущение парня и только теперь замечаю, как неуклюже его рука тыкается в грудь Амелии, одна сплошная судорога. Он кусает свои толстые губы, а другие кивают ему и что-то шепчут, давай, дескать, дальше, дальше, и Амелия, как бы ободряя, кладет ему руку в пах. И вдруг я понимаю, что они и в самом деле хотят что-то сыграть, что-то показать мне. Что-то для них совсем элементарное. Черт возьми, да они и в самом деле всерьез относятся к своему театру, — эта мысль внезапно возникает у меня в голове с такой ужасающей непреложностью, что на лбу в одну секунду выступает холодный пот.
Нет, ты не угадал, мой милый, нисколько это меня не «завело» (твое словцо, не так ли?). То, что они мне тут показали, не заводит и в принципе никого завести не может. Тем более меня, ведь я в конце концов на ты с тобой, а тебя, как известно, давно уже ничто не смущает. В этом отношении я успел полностью закалиться. Я в курсе дела, слышал? И не в последнюю очередь твоими стараниями. И без тебя знаю, что эти так называемые подростки в курсе дела не меньше, чем я. Меня даже не удивляет, что как раз такой дешевый сорт эротики или сексуального поведения, или как ты там его называешь, укоренился среди них, вошел в их молодую жизнь. И вовсе не понаслышке и не как объект наблюдения, о нет, старина, они его практикуют на полном серьезе как некий возможный, до тошноты нормальный вариант, как бы это половчее сказать, любви. Я знаю, он, вероятно, всегда практиковался аналогичным образом в другой, не столь скандальной обстановке. Хоть и наверняка в значительно меньших масштабах. Ну и что, спросишь ты, что здесь трагичного? Откуда вдруг такое старомодное, брезгливое неприятие? Да не о том речь, какая там брезгливость, при чем здесь неприятие, что значит старомодное? Ведь это всего лишь ужасно грустно.
И пожалуй, не так уж трагично. В конце концов, ко всему привыкаешь. А как сложится их жизнь при таких-то предпосылках? Вот чего я не знаю. Не знаю, и поэтому выхожу из себя. Все-таки Марлон страшно нервничает, сопит, теребит очки, пытается продолжить свой текст, свою роль. Но меня приводит в бешенство одна мысль: вот что они решили показать мне как самое якобы важное.
И только поэтому я даю им продолжать, не могу их остановить, только по этой причине я полностью парализован, когда парень снова начинает о своих родителях. «Мои родители, — говорит он, — у них абонемент на Икс-телевидение, канал „Фэнтези“, английская порностанция». Я-то знаю, это все там есть, там так оно и есть, думаю я, я-то все это знаю, как ты знаешь, я все это чуть ли не штудировал, но я понятия не имел, что это значит, реально значит для них, что это с ними делает.
«Групповой секс и садомазохизм, — звучит хриплый, ломкий фальцет Марлона, — это самое лучшее, ну и, конечно, резиновые бабы, интимные украшения, в общем, все дела, остальное на телевидении скука. И когда их нет, родителей, мы собираемся и смотрим, все вместе, приходит куча народу. Смешанная группа. Но чтобы трахаться или лизаться с кем попало, этого нет, об этом и речи быть не может. Тут есть неписаный закон, вроде как мораль, иначе нарушилась бы интимная атмосфера. Чумовые получаются порноночки, просто зашибись. А еще эти люди с плетками в смешных кожаных масках и противогазах.
А в одном японском клипе она ездит на нем верхом, заставляет его корячиться по кругу, а у него зажженная свечка воткнута в задницу, мы всегда просто помираем со смеху», — говорит Марлон, совершенно обессиленно переводя дух, по его лицу видно: сейчас последует самое щекотливое, самое трудное, всеобщее напряжение достигает предела. И наконец он запинаясь выталкивает, извергает из себя нечто, застрявшее у него в голове, от чего он никак не мог избавиться, он уже говорил об этом с Вендлой, а она ни за что не соглашается. И с этих пор у него с ней этот хренов стресс в отношениях, он так и сказал — стресс в отношениях.
«Я не позволю ничего втыкать себе в задницу!» — неожиданно кричит Амелия и отталкивает Марлона очень грубо, похоже, она совсем не притворяется. И парень, совершенно уничтоженный, плетется назад, на свое место, в то время как она, эта вполне благопристойная семнадцатилетняя дочь среднего сословия, действительно расстегивает кнопку на поясе своих брюк, запускает туда руку и начинает делать вид, что ублажает самое себя.
Думаешь, у меня разыгралось воображение, начался лихорадочный бред и мне лучше отправиться в постель и проспаться, пока я не огорошил тебя еще парочкой подобных сказок? Думай что хочешь. Правда состоит в том, что в эти секунды, при виде этой отважно раскорячившейся девочки, мои до предела раздраженные нервы внезапно успокоились. Понятия не имею, как это вышло, возможно, мной руководило некое странное наитие, но вдруг, в одно мгновение, я взглянул на ситуацию совершенно трезво. Я в самом деле не смог вдруг увидеть в этом ничего иного, кроме театральной репетиции. Но все-таки моя память скрупулезно зафиксировала, что именно в тот момент я наконец откинулся назад, расслабившись на своем стуле. Помню, что потом потер подбородок. Потому что сам воспринимал этот мой жест как часть инсценировки. Потому что все, что происходило, воспринимал теперь только как бы со стороны. Знаешь эти байки эзотериков? Они говорят, что медитируют до тех пор, пока не поверят, что, покинув свое тело, парят под потолком, глядя сверху на самих себя? Вот и представь себе что-то в этом роде, только я-то остался в своей шкуре, ощущая ее как некую границу с внешним миром. Как будто все восприятие опрокинулось внутрь, как будто мое тело определялось исключительно тем, что его окружает, а мое «Я», регистрирующее это состояние, заперто внутри какого-то пузыря, какого-то тончайшего вакуума, пустоты.
Из этой пустоты действо, происходившее при моем участии, я стал понимать, наблюдать, вопрошать, судить просто как спектакль.
Итак, у меня закралось подозрение, очень неясное, очень смутное. Что-то здесь было не то, в интерпретации, форме, исполнении — какой-то подвох. И тут вдруг вступила Надя, уселась на пол, между раскинутыми ногами Амелии, которая продолжала, решив довести свою игру до конца, что я воспринял как сценически абсолютно оправданный ход. «Я фрау Бергман, — сказала Надя. — Я мама Вендлы, мне сорок семь лет, я мать-одиночка, разумеется, работаю и люблю свою дочь».
Знаю-знаю, я хотел рассказать обо всем покороче, да и время позднее, а моя история далеко еще не закончена, но я должен, должен непременно описать ее подробно, эту Надю, именно сейчас, теперь, в этом месте. Наконец-то описать ее подробно, такую, как есть, и что в ней на меня так действует, я просто обязан от этого избавиться.
Ясное дело, я бы соврал, если бы стал утверждать, что ее притягательная сила свободна от всего, не боюсь этого слова, сексуального. Вполне определенно, всегда присутствует некая эротика между учителями и учениками, она встречается намного чаще, чем думают. Она даже вполне нормальна. Я, например, хорошо помню, как впервые появился в школе. Боже правый, эти девчушки накинулись на меня всей гурьбой! «Ах, наш новый учитель немецкого, какой душка!» — дразнили они меня и глупо хихикали, столпившись вокруг, те самые девочки, господи, им тогда было одиннадцать-двенадцать, первый коллективный опыт флирта. А ведь и это, очевидно, входит в задачу некоторых из нас — являть собой, если нужно, как бы живое тренировочное поле. И мириться с этим, воспринимая себя как подопытного кролика. Например, они затаскивали меня в свою «чайхану», крошечную такую каморку с матрацами и размалеванными стенами. И я оказывался в самом центре визжащей оравы, которая категорически требовала сыграть с ними в бутылочку. И в «узнай по ногам». Но чтобы все это немного означало совсем другое. Чтобы в тебе поднялось вожделение, от которого ты по закону природы не смог бы защититься, и чтобы оно все-таки очень и очень отличалось от вожделения, которое испытывают они сами и которое по закону природы имеет те же корни. Чтобы из их хихиканья, и подмигиванья, и цеплянья нельзя было вычитать ничего, кроме типичного для девочек их возраста задора, триумфа, симпатии, кокетства. Чтобы тебе понравилось быть для них чем-то вроде большого плюшевого медведя. Чтобы ты сумел даже получить от этого удовольствие, никогда, однако, не преступая тоненькой разделительной черты, не переступая порога, за которым начинается реальное половое влечение, то есть твоя собственная сексуальность, так называемая сексуальность взрослого.
Что до меня, могу тебя уверить: если эта особая смесь из привязанности и дистанции изготовлена, если она взболтана точно по рецепту, граница остается неприкосновенной вплоть до окончания школы. Даже если за это время маленькие девочки вырастают и становятся привлекательными, сексуально активными молодыми цветущими женщинами. Как только твоя телесная химия среагирует, как только она затуманит и одновременно сузит и сфокусирует твой взгляд, к примеру, на пресловутых первичных половых признаках, твой духовный взор мгновенно минует эти картинки и ты сразу снова увидишь в новоявленных красавицах детей, неиспорченных соплячек, некогда гроздьями висевших у тебя на шее.
И разумеется, это вполне относится к Наде. Хотя, должен признать, она могла бы произвести на меня впечатление, на мою мужскую, что ли, суть. Согласен, она действительно впечатляет, я даже представлял себе, что глажу её по щеке, целую, раз даже вообразил, что кладу руку ей на грудь. Ты слишком долго живешь один, Бек, пора помаленьку подыскивать новую партнершу, пора допустить, что ты снова дозрел, в конце концов, сколько можно внушать себе это, стоя перед зеркалом. Нельзя всю жизнь оплакивать свой неудачный брак. Учись у Петры, старый олух.
Ясное дело, Петра своего добивается, подает мне пример. Она, как и прежде, обставляет меня по всем показателям, за ней не угнаться. И кроме всего прочего, ей, с ребенком, приходится намного труднее, да-да, знаю. О, она никогда не забывает щелкнуть меня по носу, недавно опять вмазала, по телефону, когда мы договаривались насчет завтра. С Люци действительно нелегко, Франк Бек. В таких случаях у нас всегда наготове сентенции с припевом «Франк Бек»: ты ее видишь всего два раза в месяц, Франк Бек, у тебя никаких забот, Франк Бек, тебе не надо нянькаться, не надо учить с ней уроки, Франк Бек, Франк Бек, Франк Бек. А дело-то в том, что моя голубка Люци, похоже, терроризирует своего нового папочку, который теперь обитает в той же квартире. Она целыми днями отмалчивается, встает из-за стола, не притронувшись к ужину, исчезает в свою комнату, запирает дверь. Разумеется, завтра я серьезно поговорю с ней. Скажу, мол, Гюнтер — этого типа зовут Гюнтер, — Гюнтер старается тебе угодить. И он не собирается ничего у тебя отнимать или притворяться твоим отцом. Голубка моя, я, конечно, навсегда останусь твоим папой, вот он я, видишь, я всегда с тобой, я здесь. Но и Гюнтер ведь тоже здесь, так дай же ему шанс, м-да. Он старается стать только твоим другом, хочет, чтобы ты ему доверяла, чтобы хоть чуточку уважала. А он, я слышал, знаменитый яхтсмен. Тебе же нравятся яхты.
Боже правый, неужто у меня и в самом деле нечиста совесть, раз я немного злорадствую, что Люци ненавидит этого хлыща, доктора Гюнтера Хольцмана? И что такого нашла Петра в этом дантисте? Я готов принести извинения, но вижу в этом какое-то извращение. Она в зубоврачебном кресле, десны обложены ватными тампонами, нижняя челюсть болит из-за того, что она долго держала рот открытым. А он склоняется над ней, марлевая маска, бакенбарды и огромные глаза цвета морской волны. В том-то и дело, что у него огромные глаза цвета морской волны, о чем невзначай упомянула Петра, ставя меня, как она соизволила выразиться, в известность о своих новых обстоятельствах. Я представил: мирно жужжит шлифователь, «Классическая музыка для хорошего самочувствия» создает мягкий звуковой фон, слева плевательница, справа это теплое подвижное туловище в зеленом медицинском прикиде, хром и белый лак в свете зубоврачебной лампы, и тут-то оно и заполыхало, пламя их страсти, пламя желания, которое очень быстро раздулось в любовь до гроба.
«Могу ли я сегодня вечером принять вас у себя дома?»
«А у вас дома такой же великолепный бор?»
Ну хватит, это невыносимо, вечно меня заносит, плевать, каждый раз все смешивается у меня в мозгу. Если меня занимает Надя, то занимает и Люци, и моя бывшая жена. Звоню Петре, а из головы не выходит Надя. Когда Люци бывает у меня, я то и дело ошибаюсь, обращаясь к ней по имени. Надя, Люци, Петра. Петра, Люци, Надя, так и спятить недолго.
Надя Залман, в общем, я не могу описать ее тебе по-настоящему точно. Волосы короткие, светлые, она постоянно отводит пряди со лба за уши. Стройная, изящная. Еще этот пирсинг на брови, этот рот. И бледная, в самом деле необычайно белая кожа, усеянная множеством маленьких родинок. Но все равно, дело вовсе не в этом, так и знай, и можешь подавиться своей издевательской ухмылкой. Тогда в чем же, в чем, спросишь ты.
Ну что ты пристал! И нечего сразу кривить рожу, если я скажу, что она всегда кажется мне такой обнаженной, такой прозрачной. Ты опять подумал не то — я хотел сказать, она человек, от которого примешь все, она внушает чувство, что никогда не лжет, совсем не умеет лгать. Нет, неверно. Я бы никогда не стал утверждать, что в Наде вообще нет ничего реального, неподдельного, подлинного. Но в то же время она просто пропускает сквозь себя все подряд, в точности как и мы, остальные, она — фильтр того потока впечатлений, который обрушивается на любого из нас. Но эти впечатления, пройдя сквозь нее, так мне во всяком случае представляется, остаются странно цельными, неповрежденными, скорее даже более четкими, громкими, как будто она — что-то вроде усилителя. Я к чему клоню: она реагирует на все, с чем сталкивается, что вбирает в себя, так серьезно, так спонтанно, так живо.
Ибо у нее есть воля, какой я еще не встречал. Не случайно ее два раза подряд избирали старостой класса. Причем она, похоже, ничего для этого не предпринимала. Ее авторитет, ничем в общем-то не обоснованный, признается безоговорочно. Почему, например, Дэни, который и на этой репетиции просто молча улыбается, да и всегда почти не раскрывает рта и ничего другого тоже не делает, почему этот Улыбчивый выбрал Надю в подруги? Это она его, так сказать, прибрала к рукам. А почему именно его, такого бездельника? — спросишь ты. Хотел бы я сам знать… С тех пор как эти двое вместе, они, мягко говоря, неприкосновенны для ровесников. Он улыбается, она говорит. Скажет Надя: есть дело, — и оно явно и сразу становится делом всех остальных. Так-то. Может быть, в этом и кроется причина их партнерства. Дэни для нее — идеальная платформа и надежное прикрытие тыла. Кроме того, говорят, что этот парень вне школы или, если угодно, в реальной жизни главарь какой-то группировки со слегка христианским душком. Думаешь, странно для школьников, которые вытворяют такие вещи? Согласен, странно. И конечно, они вызывают враждебность. Во время перемен, во дворе, где тусуются и отправляют свои ритуалы другие группы, например спортивные фаны, я довольно часто слышал, как их обзывают сектантами, стараясь всячески довести это до моего сведения. Ведь принадлежность к театральной группе, почти наполовину состоящей из людей Нади — Дэни, служит, по всей вероятности, поводом для ненависти. Короче говоря, я совершенно уверен, что идея представления, разыгранного в подвале, могла исходить только от Нади.
И вот на очереди она сама в роли матери Амелии, то бишь Вендлы. Конечно, почему-то подумал я, себе она отводит роль матери. «Нам, в наше время, приходилось намного трудней, чем нынешней молодежи», — вступает она. У Нади, да будет тебе известно, странная манера говорить, словно прислушиваясь к себе самой, словно вообще не осознавая, откуда берутся произносимые ею фразы, словно и впрямь каждый раз изумляясь — что такое она, собственно, сказала? Вероятно, поэтому, несмотря на ее силу, несмотря на ее неукротимую волю, меня часто охватывает коварное сентиментальное, страстное желание оберегать ее. Как будто она медиум вроде тех, которых используют на спиритических сеансах.
«А нынче, — говорит Надя и прикрывает глаза, так что остаются лишь узкие щелочки, — моя дочь Вендла не должна, к счастью, страдать в душной, гнетущей атмосфере ханжеского окружения, не должна бороться с мещанской моралью. Ведь в наши дни среди молодых людей царит воистину хорошее настроение. Они дурачатся, веселятся, пьют, время от времени балуются теми или другими запрещенными наркотиками, в точности как мы в наше время. Они вовсю занимаются своими первыми проблемами в отношениях.
Но кризис? Никакого кризиса, — говорит она, пытаясь удержать руку Амелии, но это удается лишь на короткое время. Более того, ее самое заносит на крошечные орбиты этой руки, с таким упрямством подруга продолжает свое представление. — Наоборот. Они понятия не имеют, чем собираются заняться когда-то потом, но это же вполне нормально. Они пожимают плечами, смеются, услышав такой вопрос. И правильно делают. Уж что-нибудь для них всегда найдется. Для них, во всяком случае. — Надя встает и с размаху плюхается на живот Амелии, так что, наверное, причиняет той боль. — Они точно знают, что они — хозяева жизни. Что это такое? Господи, они веселятся, у них куча друзей, а главное, они не воспринимают все так серьезно, как мы в наше время. Ведь это было ошибкой, нашей великой, роковой ошибкой. А разное там общественное мнение, и куда мы катимся, и так далее, господи, да они вообще об этом не думают».
Тут Надя выдерживает короткую паузу. Она вальяжно откидывается назад, то есть разваливается на Амелии, словно это вольтеровское кресло, и упирается худой спиной прямо ей в лицо, а Амелия, разумеется, не выходя из роли, принимает это как должное. И я тоже сразу ловлю себя на мысли, что это вписывается в общую картину, что именно так и должно быть. Надя продолжает монолог.
«Беспокойство? Из-за чего мне беспокоиться? Тревоги? А почему это должно меня тревожить? Они идут путем взросления, таким он был всегда и обжалованию не подлежит. Все обстоит даже лучше, чем когда-либо. Разве что их словечки иногда немного раздражают. Обзовут, например, лохом кого-нибудь, кто еще недавно считался своим в доску. И этот человек в самом деле выбывает из игры и больше уж никогда не возникает, был и нет его, раз и навсегда. Или эти, явно же расистские, клички вроде презрительных „чурка“ и „чучмек“. Ляпнут такое, а в следующий момент уже хохочут, а раз хохочут, значит, ничего страшного. Что вы, фрау Бергман, мы ничего дурного не имели в виду — вот что они хотят мне сказать своим смехом, я отлично их понимаю. А все потому, что это табу, а нынче все табу должны быть разрушены до основания. И сразу же начинают рассказывать о каком-нибудь классном парне — своем знакомом турке, или полуафриканце, или о так называемых „славо“, то есть восточных европейцах.
Да ведь по-другому уже и не бывает. Нигде. — Говоря это, Надя, не вставая, выпрямляется, шлепает себя по бедрам, потом хлопает в ладоши, не меняя спокойной, подчеркнуто равнодушной, холодно-отчужденной интонации, а Амелия все кряхтит под ее тяжестью и тяжестью прилагаемых усилий. — Повсюду образуются узкие группы, закрытые кружки. Общество и так уже хаотично со всеми его социальными и культурными различиями, а они все нарастают. Значит, далеко не все люди могут входить в большую однородную общность, это же само собой разумеется. И весь этот вздор насчет мульти-культи плюрализма тоже был одной из наших ошибок, зато потом стало ясно, что к чему, задним умом все крепки. Мусульмане, к примеру, всегда были и остаются не такими, как мы. Что-то здесь не стыкуется. Неужто вы хотите иметь зятем какого-то араба? Неужто хотите, чтобы ваша любимая дочка стала обрезанкой? — спрашивает Надя. Теперь она все-таки немного переигрывает, вопросы звучат слишком патетично для нашего подвала. — Нет уж, пусть они живут по-своему, а мы по-своему, в нашем районе. Нам здесь совсем неплохо, хотя переезд и обошелся в копеечку. В нашем квартале. О том и речь. В этом и заключается наша миссия. И наши дети тоже ничего другого не делают. Просто используют свой шанс устроить в будущем все точно так же для себя. А для этого нужно выяснить, кто тебе подходит, а кто нет. Пусть даже это покажется чудовищным. А моя дочь не чудовище, уж это я знаю наверняка. Да бросьте вы, я ее мать, в конце концов, мне виднее, я свою Вендлу знаю».
Такое вот положение, таким оно было до сих пор, а теперь началось… То есть начала Амелия, милая, обычно такая тихая дочка адвоката Амелия Кляйнкнехт, с ее аурой неиспорченности, мне и вправду каждый раз подворачивается это слово, прямо-таки аурой Мадонны. Она схватила стул, поставила его посреди комнаты — и выдала.
Ты представь себе эту живую картину. Амелия, примерная девочка с очень хорошими отметками, сидит на стуле широко раздвинув ноги. Правда, в лице есть что-то поросячье. Хорошо заметные ноздри крошечного, с небольшой горбинкой носа, круглые глаза с белесыми ресницами, короткий круглый подбородок, толстая шея. Тем не менее она миловидна, у нее прелестный поцелуйный рот, гладкие щеки и полные груди, выпирающие из снова вошедшего в моду черного кружевного бюстгальтера. Да, миловидна и чуть-чуть вульгарна, да, действительно лишь чуть-чуть. Это «чуть-чуть» даже подчеркивает ее неколебимую образцовость. В точности как пробор в ее прелестных, туго сплетенных дредах, то есть многочисленных косичках. Все это, в общем, показывает, как гибко и послушно она движется в пределах четко проведенной ее родителями границы. Ей дозволено взбрыкивать, ведь она воплощение юности, а юности для здорового и нормального развития необходимо бунтовать. Но при этом нельзя выходить за охранительные рамки родительского дома. В самом деле, дома у Амелии Кляйнкнехт образцовый порядок. И это сразу чувствуется. Тем более что в последнее время встречается не так уж часто, ты можешь видеть это на примере условий, в которых подрастает моя собственная дочь Люци.
И вот Амелия откидывает волосы назад и заявляет: «Меня зовут Вендла, мне шестнадцать, в настоящее время я кручу с Мельхиором, он в общем-то клевый парень». Что это с ними, думаю я, Вендла, Мельхиор, неужто они все-таки хотят влезть в Ведекинда, перед самым концом учебного года, или как? «Обычно мы трахаемся в машине, на задних сиденьях, — продолжает она, и ее выпад все еще кажется неуклюжим, но это быстро проходит. — Вообще-то мне очень нравится отсасывать. Когда член так здорово раздуется, можно засунуть его в рот очень даже глубоко. Это меня заводит, я прямо тащусь. У Мельхиора маловат, но, в общем, пока и он сгодится. Только сперма не очень вкусная. И кроме того, от нее толстеешь. Так что я выплевываю. А Мельхиор каждый раз злится».
Она берет паузу и начинает оглаживать свои груди, точнее, мять, а я сижу как аршин проглотил, с отвисшей челюстью и, конечно, абсолютно не понимаю, что происходит вокруг, разыгрывается у меня на глазах.
Ища глазами совета, ну да, какой-то поддержки, я обвожу глазами компанию. Они сидят, как всегда, на расставленных полукругом стульях, тела напряжены, выражение лиц немного смущенное, но очень сосредоточенное, серьезное и решительное. Надиного лица не видно. Локти упираются в колени, руки на затылке, сжаты в кулаки. Потом встает Марлон, становится позади Амелии, руками удерживает ее голову, а та все продолжает тискать свою грудь.
Теперь она закрыла глаза, нацепила этакую мечтательную улыбку. «Для меня самое главное — хорошо смотреться. Я знаю, что Мельхиор все время наблюдает за мной и замечает каждый мой промах. Он должен видеть мое лицо. Ясное дело, нужно вытягивать губы трубочкой, глаза не закрывать совсем, а всегда оставлять щелку. Как будто я прямо не могу в полном кайфе налюбоваться на его раздутую штуку. А я и правда в полном кайфе. И время от времени нужно поднимать на него глаза. А он тогда должен стонать, и складки у него на лбу должны сомкнуться. Мельхиор тоже должен хорошо смотреться, когда занимается сексом. Мне-то ведь тоже полагается кайф.
Например, у него просто чудная область пупка, — говорит она, протягивая руку за спину, к животу Марлона. — А кожа вокруг гладкая и загорелая, и под ней мускулы». Она гладит его живот, а он кладет свою руку на ее руку, и она ведет ее, описывая все более широкие круги, до самого пояса. Такого не бывает, думаю я, не могут же они сделать это прямо здесь. Но они, разумеется, могут, а ты как думал, им это нипочем, на твоем телеканале это крутят каждый день, так что она без колебаний берет его руку и кладет себе на грудь.
Итак, теперь очередь Марлона, и он сразу тискает там, где ему подсказала Амелия, зато ее руки теперь обессиленно свисают. Сквозь русые, коротко остриженные волосы Марлона просвечивает красным кожа на голове, глаза за толстыми стеклами очков беспокойно бегают, а чрезвычайно полные губы, окруженные воспаленными прыщами, начинают двигаться. «Я Мельхиор, мне восемнадцать лет, и я торчу на сиськи, — произносят эти толстые губы, — сиськи не должны быть слишком большими, зато пусть будут круглыми и твердыми, а главное, хорошо упакованы. Я вообще торчу на белье. Эротическое, чулки, пояса с резинками и прочее. Да, и еще на позы. Вендла классно все делает, а еще у меня в машине чемодан, битком набитый разным барахлом, там есть очень даже заводные детали. Я всегда выбираю ей что-нибудь новенькое, и когда она надевает, это клево и здорово заводит. Вендла тоже так считает, и для меня, конечно, находится кое-что, резиновое например. А еще в чемодане целая куча порножурналов, обычно мы в начале их просматриваем. И даже иногда пытаемся повторять позы. Но там, в журналах, черт возьми, настоящие профи, попробуй повтори. Это страшно напрягает. Суперсложно. Обычно мы опрокидываемся, скатываемся с сиденья и прочее, и тогда тоже жутко веселимся. Но больше всего мне нравится совсем просто, сзади. Вот когда я отрываюсь по полной, она подставляет зад, голова совсем внизу, нет, все-таки стоя лучше всего.
Мои родители, то есть когда родителей нет дома…» — И тут совершенно неожиданно Марлон застревает в своем тексте, поднимает глаза и озирается вокруг. Я вижу странное смущение парня и только теперь замечаю, как неуклюже его рука тыкается в грудь Амелии, одна сплошная судорога. Он кусает свои толстые губы, а другие кивают ему и что-то шепчут, давай, дескать, дальше, дальше, и Амелия, как бы ободряя, кладет ему руку в пах. И вдруг я понимаю, что они и в самом деле хотят что-то сыграть, что-то показать мне. Что-то для них совсем элементарное. Черт возьми, да они и в самом деле всерьез относятся к своему театру, — эта мысль внезапно возникает у меня в голове с такой ужасающей непреложностью, что на лбу в одну секунду выступает холодный пот.
Нет, ты не угадал, мой милый, нисколько это меня не «завело» (твое словцо, не так ли?). То, что они мне тут показали, не заводит и в принципе никого завести не может. Тем более меня, ведь я в конце концов на ты с тобой, а тебя, как известно, давно уже ничто не смущает. В этом отношении я успел полностью закалиться. Я в курсе дела, слышал? И не в последнюю очередь твоими стараниями. И без тебя знаю, что эти так называемые подростки в курсе дела не меньше, чем я. Меня даже не удивляет, что как раз такой дешевый сорт эротики или сексуального поведения, или как ты там его называешь, укоренился среди них, вошел в их молодую жизнь. И вовсе не понаслышке и не как объект наблюдения, о нет, старина, они его практикуют на полном серьезе как некий возможный, до тошноты нормальный вариант, как бы это половчее сказать, любви. Я знаю, он, вероятно, всегда практиковался аналогичным образом в другой, не столь скандальной обстановке. Хоть и наверняка в значительно меньших масштабах. Ну и что, спросишь ты, что здесь трагичного? Откуда вдруг такое старомодное, брезгливое неприятие? Да не о том речь, какая там брезгливость, при чем здесь неприятие, что значит старомодное? Ведь это всего лишь ужасно грустно.
И пожалуй, не так уж трагично. В конце концов, ко всему привыкаешь. А как сложится их жизнь при таких-то предпосылках? Вот чего я не знаю. Не знаю, и поэтому выхожу из себя. Все-таки Марлон страшно нервничает, сопит, теребит очки, пытается продолжить свой текст, свою роль. Но меня приводит в бешенство одна мысль: вот что они решили показать мне как самое якобы важное.
И только поэтому я даю им продолжать, не могу их остановить, только по этой причине я полностью парализован, когда парень снова начинает о своих родителях. «Мои родители, — говорит он, — у них абонемент на Икс-телевидение, канал „Фэнтези“, английская порностанция». Я-то знаю, это все там есть, там так оно и есть, думаю я, я-то все это знаю, как ты знаешь, я все это чуть ли не штудировал, но я понятия не имел, что это значит, реально значит для них, что это с ними делает.
«Групповой секс и садомазохизм, — звучит хриплый, ломкий фальцет Марлона, — это самое лучшее, ну и, конечно, резиновые бабы, интимные украшения, в общем, все дела, остальное на телевидении скука. И когда их нет, родителей, мы собираемся и смотрим, все вместе, приходит куча народу. Смешанная группа. Но чтобы трахаться или лизаться с кем попало, этого нет, об этом и речи быть не может. Тут есть неписаный закон, вроде как мораль, иначе нарушилась бы интимная атмосфера. Чумовые получаются порноночки, просто зашибись. А еще эти люди с плетками в смешных кожаных масках и противогазах.
А в одном японском клипе она ездит на нем верхом, заставляет его корячиться по кругу, а у него зажженная свечка воткнута в задницу, мы всегда просто помираем со смеху», — говорит Марлон, совершенно обессиленно переводя дух, по его лицу видно: сейчас последует самое щекотливое, самое трудное, всеобщее напряжение достигает предела. И наконец он запинаясь выталкивает, извергает из себя нечто, застрявшее у него в голове, от чего он никак не мог избавиться, он уже говорил об этом с Вендлой, а она ни за что не соглашается. И с этих пор у него с ней этот хренов стресс в отношениях, он так и сказал — стресс в отношениях.
«Я не позволю ничего втыкать себе в задницу!» — неожиданно кричит Амелия и отталкивает Марлона очень грубо, похоже, она совсем не притворяется. И парень, совершенно уничтоженный, плетется назад, на свое место, в то время как она, эта вполне благопристойная семнадцатилетняя дочь среднего сословия, действительно расстегивает кнопку на поясе своих брюк, запускает туда руку и начинает делать вид, что ублажает самое себя.
Думаешь, у меня разыгралось воображение, начался лихорадочный бред и мне лучше отправиться в постель и проспаться, пока я не огорошил тебя еще парочкой подобных сказок? Думай что хочешь. Правда состоит в том, что в эти секунды, при виде этой отважно раскорячившейся девочки, мои до предела раздраженные нервы внезапно успокоились. Понятия не имею, как это вышло, возможно, мной руководило некое странное наитие, но вдруг, в одно мгновение, я взглянул на ситуацию совершенно трезво. Я в самом деле не смог вдруг увидеть в этом ничего иного, кроме театральной репетиции. Но все-таки моя память скрупулезно зафиксировала, что именно в тот момент я наконец откинулся назад, расслабившись на своем стуле. Помню, что потом потер подбородок. Потому что сам воспринимал этот мой жест как часть инсценировки. Потому что все, что происходило, воспринимал теперь только как бы со стороны. Знаешь эти байки эзотериков? Они говорят, что медитируют до тех пор, пока не поверят, что, покинув свое тело, парят под потолком, глядя сверху на самих себя? Вот и представь себе что-то в этом роде, только я-то остался в своей шкуре, ощущая ее как некую границу с внешним миром. Как будто все восприятие опрокинулось внутрь, как будто мое тело определялось исключительно тем, что его окружает, а мое «Я», регистрирующее это состояние, заперто внутри какого-то пузыря, какого-то тончайшего вакуума, пустоты.
Из этой пустоты действо, происходившее при моем участии, я стал понимать, наблюдать, вопрошать, судить просто как спектакль.
Итак, у меня закралось подозрение, очень неясное, очень смутное. Что-то здесь было не то, в интерпретации, форме, исполнении — какой-то подвох. И тут вдруг вступила Надя, уселась на пол, между раскинутыми ногами Амелии, которая продолжала, решив довести свою игру до конца, что я воспринял как сценически абсолютно оправданный ход. «Я фрау Бергман, — сказала Надя. — Я мама Вендлы, мне сорок семь лет, я мать-одиночка, разумеется, работаю и люблю свою дочь».
Знаю-знаю, я хотел рассказать обо всем покороче, да и время позднее, а моя история далеко еще не закончена, но я должен, должен непременно описать ее подробно, эту Надю, именно сейчас, теперь, в этом месте. Наконец-то описать ее подробно, такую, как есть, и что в ней на меня так действует, я просто обязан от этого избавиться.
Ясное дело, я бы соврал, если бы стал утверждать, что ее притягательная сила свободна от всего, не боюсь этого слова, сексуального. Вполне определенно, всегда присутствует некая эротика между учителями и учениками, она встречается намного чаще, чем думают. Она даже вполне нормальна. Я, например, хорошо помню, как впервые появился в школе. Боже правый, эти девчушки накинулись на меня всей гурьбой! «Ах, наш новый учитель немецкого, какой душка!» — дразнили они меня и глупо хихикали, столпившись вокруг, те самые девочки, господи, им тогда было одиннадцать-двенадцать, первый коллективный опыт флирта. А ведь и это, очевидно, входит в задачу некоторых из нас — являть собой, если нужно, как бы живое тренировочное поле. И мириться с этим, воспринимая себя как подопытного кролика. Например, они затаскивали меня в свою «чайхану», крошечную такую каморку с матрацами и размалеванными стенами. И я оказывался в самом центре визжащей оравы, которая категорически требовала сыграть с ними в бутылочку. И в «узнай по ногам». Но чтобы все это немного означало совсем другое. Чтобы в тебе поднялось вожделение, от которого ты по закону природы не смог бы защититься, и чтобы оно все-таки очень и очень отличалось от вожделения, которое испытывают они сами и которое по закону природы имеет те же корни. Чтобы из их хихиканья, и подмигиванья, и цеплянья нельзя было вычитать ничего, кроме типичного для девочек их возраста задора, триумфа, симпатии, кокетства. Чтобы тебе понравилось быть для них чем-то вроде большого плюшевого медведя. Чтобы ты сумел даже получить от этого удовольствие, никогда, однако, не преступая тоненькой разделительной черты, не переступая порога, за которым начинается реальное половое влечение, то есть твоя собственная сексуальность, так называемая сексуальность взрослого.
Что до меня, могу тебя уверить: если эта особая смесь из привязанности и дистанции изготовлена, если она взболтана точно по рецепту, граница остается неприкосновенной вплоть до окончания школы. Даже если за это время маленькие девочки вырастают и становятся привлекательными, сексуально активными молодыми цветущими женщинами. Как только твоя телесная химия среагирует, как только она затуманит и одновременно сузит и сфокусирует твой взгляд, к примеру, на пресловутых первичных половых признаках, твой духовный взор мгновенно минует эти картинки и ты сразу снова увидишь в новоявленных красавицах детей, неиспорченных соплячек, некогда гроздьями висевших у тебя на шее.
И разумеется, это вполне относится к Наде. Хотя, должен признать, она могла бы произвести на меня впечатление, на мою мужскую, что ли, суть. Согласен, она действительно впечатляет, я даже представлял себе, что глажу её по щеке, целую, раз даже вообразил, что кладу руку ей на грудь. Ты слишком долго живешь один, Бек, пора помаленьку подыскивать новую партнершу, пора допустить, что ты снова дозрел, в конце концов, сколько можно внушать себе это, стоя перед зеркалом. Нельзя всю жизнь оплакивать свой неудачный брак. Учись у Петры, старый олух.
Ясное дело, Петра своего добивается, подает мне пример. Она, как и прежде, обставляет меня по всем показателям, за ней не угнаться. И кроме всего прочего, ей, с ребенком, приходится намного труднее, да-да, знаю. О, она никогда не забывает щелкнуть меня по носу, недавно опять вмазала, по телефону, когда мы договаривались насчет завтра. С Люци действительно нелегко, Франк Бек. В таких случаях у нас всегда наготове сентенции с припевом «Франк Бек»: ты ее видишь всего два раза в месяц, Франк Бек, у тебя никаких забот, Франк Бек, тебе не надо нянькаться, не надо учить с ней уроки, Франк Бек, Франк Бек, Франк Бек. А дело-то в том, что моя голубка Люци, похоже, терроризирует своего нового папочку, который теперь обитает в той же квартире. Она целыми днями отмалчивается, встает из-за стола, не притронувшись к ужину, исчезает в свою комнату, запирает дверь. Разумеется, завтра я серьезно поговорю с ней. Скажу, мол, Гюнтер — этого типа зовут Гюнтер, — Гюнтер старается тебе угодить. И он не собирается ничего у тебя отнимать или притворяться твоим отцом. Голубка моя, я, конечно, навсегда останусь твоим папой, вот он я, видишь, я всегда с тобой, я здесь. Но и Гюнтер ведь тоже здесь, так дай же ему шанс, м-да. Он старается стать только твоим другом, хочет, чтобы ты ему доверяла, чтобы хоть чуточку уважала. А он, я слышал, знаменитый яхтсмен. Тебе же нравятся яхты.
Боже правый, неужто у меня и в самом деле нечиста совесть, раз я немного злорадствую, что Люци ненавидит этого хлыща, доктора Гюнтера Хольцмана? И что такого нашла Петра в этом дантисте? Я готов принести извинения, но вижу в этом какое-то извращение. Она в зубоврачебном кресле, десны обложены ватными тампонами, нижняя челюсть болит из-за того, что она долго держала рот открытым. А он склоняется над ней, марлевая маска, бакенбарды и огромные глаза цвета морской волны. В том-то и дело, что у него огромные глаза цвета морской волны, о чем невзначай упомянула Петра, ставя меня, как она соизволила выразиться, в известность о своих новых обстоятельствах. Я представил: мирно жужжит шлифователь, «Классическая музыка для хорошего самочувствия» создает мягкий звуковой фон, слева плевательница, справа это теплое подвижное туловище в зеленом медицинском прикиде, хром и белый лак в свете зубоврачебной лампы, и тут-то оно и заполыхало, пламя их страсти, пламя желания, которое очень быстро раздулось в любовь до гроба.
«Могу ли я сегодня вечером принять вас у себя дома?»
«А у вас дома такой же великолепный бор?»
Ну хватит, это невыносимо, вечно меня заносит, плевать, каждый раз все смешивается у меня в мозгу. Если меня занимает Надя, то занимает и Люци, и моя бывшая жена. Звоню Петре, а из головы не выходит Надя. Когда Люци бывает у меня, я то и дело ошибаюсь, обращаясь к ней по имени. Надя, Люци, Петра. Петра, Люци, Надя, так и спятить недолго.
Надя Залман, в общем, я не могу описать ее тебе по-настоящему точно. Волосы короткие, светлые, она постоянно отводит пряди со лба за уши. Стройная, изящная. Еще этот пирсинг на брови, этот рот. И бледная, в самом деле необычайно белая кожа, усеянная множеством маленьких родинок. Но все равно, дело вовсе не в этом, так и знай, и можешь подавиться своей издевательской ухмылкой. Тогда в чем же, в чем, спросишь ты.
Ну что ты пристал! И нечего сразу кривить рожу, если я скажу, что она всегда кажется мне такой обнаженной, такой прозрачной. Ты опять подумал не то — я хотел сказать, она человек, от которого примешь все, она внушает чувство, что никогда не лжет, совсем не умеет лгать. Нет, неверно. Я бы никогда не стал утверждать, что в Наде вообще нет ничего реального, неподдельного, подлинного. Но в то же время она просто пропускает сквозь себя все подряд, в точности как и мы, остальные, она — фильтр того потока впечатлений, который обрушивается на любого из нас. Но эти впечатления, пройдя сквозь нее, так мне во всяком случае представляется, остаются странно цельными, неповрежденными, скорее даже более четкими, громкими, как будто она — что-то вроде усилителя. Я к чему клоню: она реагирует на все, с чем сталкивается, что вбирает в себя, так серьезно, так спонтанно, так живо.
Ибо у нее есть воля, какой я еще не встречал. Не случайно ее два раза подряд избирали старостой класса. Причем она, похоже, ничего для этого не предпринимала. Ее авторитет, ничем в общем-то не обоснованный, признается безоговорочно. Почему, например, Дэни, который и на этой репетиции просто молча улыбается, да и всегда почти не раскрывает рта и ничего другого тоже не делает, почему этот Улыбчивый выбрал Надю в подруги? Это она его, так сказать, прибрала к рукам. А почему именно его, такого бездельника? — спросишь ты. Хотел бы я сам знать… С тех пор как эти двое вместе, они, мягко говоря, неприкосновенны для ровесников. Он улыбается, она говорит. Скажет Надя: есть дело, — и оно явно и сразу становится делом всех остальных. Так-то. Может быть, в этом и кроется причина их партнерства. Дэни для нее — идеальная платформа и надежное прикрытие тыла. Кроме того, говорят, что этот парень вне школы или, если угодно, в реальной жизни главарь какой-то группировки со слегка христианским душком. Думаешь, странно для школьников, которые вытворяют такие вещи? Согласен, странно. И конечно, они вызывают враждебность. Во время перемен, во дворе, где тусуются и отправляют свои ритуалы другие группы, например спортивные фаны, я довольно часто слышал, как их обзывают сектантами, стараясь всячески довести это до моего сведения. Ведь принадлежность к театральной группе, почти наполовину состоящей из людей Нади — Дэни, служит, по всей вероятности, поводом для ненависти. Короче говоря, я совершенно уверен, что идея представления, разыгранного в подвале, могла исходить только от Нади.
И вот на очереди она сама в роли матери Амелии, то бишь Вендлы. Конечно, почему-то подумал я, себе она отводит роль матери. «Нам, в наше время, приходилось намного трудней, чем нынешней молодежи», — вступает она. У Нади, да будет тебе известно, странная манера говорить, словно прислушиваясь к себе самой, словно вообще не осознавая, откуда берутся произносимые ею фразы, словно и впрямь каждый раз изумляясь — что такое она, собственно, сказала? Вероятно, поэтому, несмотря на ее силу, несмотря на ее неукротимую волю, меня часто охватывает коварное сентиментальное, страстное желание оберегать ее. Как будто она медиум вроде тех, которых используют на спиритических сеансах.
«А нынче, — говорит Надя и прикрывает глаза, так что остаются лишь узкие щелочки, — моя дочь Вендла не должна, к счастью, страдать в душной, гнетущей атмосфере ханжеского окружения, не должна бороться с мещанской моралью. Ведь в наши дни среди молодых людей царит воистину хорошее настроение. Они дурачатся, веселятся, пьют, время от времени балуются теми или другими запрещенными наркотиками, в точности как мы в наше время. Они вовсю занимаются своими первыми проблемами в отношениях.
Но кризис? Никакого кризиса, — говорит она, пытаясь удержать руку Амелии, но это удается лишь на короткое время. Более того, ее самое заносит на крошечные орбиты этой руки, с таким упрямством подруга продолжает свое представление. — Наоборот. Они понятия не имеют, чем собираются заняться когда-то потом, но это же вполне нормально. Они пожимают плечами, смеются, услышав такой вопрос. И правильно делают. Уж что-нибудь для них всегда найдется. Для них, во всяком случае. — Надя встает и с размаху плюхается на живот Амелии, так что, наверное, причиняет той боль. — Они точно знают, что они — хозяева жизни. Что это такое? Господи, они веселятся, у них куча друзей, а главное, они не воспринимают все так серьезно, как мы в наше время. Ведь это было ошибкой, нашей великой, роковой ошибкой. А разное там общественное мнение, и куда мы катимся, и так далее, господи, да они вообще об этом не думают».
Тут Надя выдерживает короткую паузу. Она вальяжно откидывается назад, то есть разваливается на Амелии, словно это вольтеровское кресло, и упирается худой спиной прямо ей в лицо, а Амелия, разумеется, не выходя из роли, принимает это как должное. И я тоже сразу ловлю себя на мысли, что это вписывается в общую картину, что именно так и должно быть. Надя продолжает монолог.
«Беспокойство? Из-за чего мне беспокоиться? Тревоги? А почему это должно меня тревожить? Они идут путем взросления, таким он был всегда и обжалованию не подлежит. Все обстоит даже лучше, чем когда-либо. Разве что их словечки иногда немного раздражают. Обзовут, например, лохом кого-нибудь, кто еще недавно считался своим в доску. И этот человек в самом деле выбывает из игры и больше уж никогда не возникает, был и нет его, раз и навсегда. Или эти, явно же расистские, клички вроде презрительных „чурка“ и „чучмек“. Ляпнут такое, а в следующий момент уже хохочут, а раз хохочут, значит, ничего страшного. Что вы, фрау Бергман, мы ничего дурного не имели в виду — вот что они хотят мне сказать своим смехом, я отлично их понимаю. А все потому, что это табу, а нынче все табу должны быть разрушены до основания. И сразу же начинают рассказывать о каком-нибудь классном парне — своем знакомом турке, или полуафриканце, или о так называемых „славо“, то есть восточных европейцах.
Да ведь по-другому уже и не бывает. Нигде. — Говоря это, Надя, не вставая, выпрямляется, шлепает себя по бедрам, потом хлопает в ладоши, не меняя спокойной, подчеркнуто равнодушной, холодно-отчужденной интонации, а Амелия все кряхтит под ее тяжестью и тяжестью прилагаемых усилий. — Повсюду образуются узкие группы, закрытые кружки. Общество и так уже хаотично со всеми его социальными и культурными различиями, а они все нарастают. Значит, далеко не все люди могут входить в большую однородную общность, это же само собой разумеется. И весь этот вздор насчет мульти-культи плюрализма тоже был одной из наших ошибок, зато потом стало ясно, что к чему, задним умом все крепки. Мусульмане, к примеру, всегда были и остаются не такими, как мы. Что-то здесь не стыкуется. Неужто вы хотите иметь зятем какого-то араба? Неужто хотите, чтобы ваша любимая дочка стала обрезанкой? — спрашивает Надя. Теперь она все-таки немного переигрывает, вопросы звучат слишком патетично для нашего подвала. — Нет уж, пусть они живут по-своему, а мы по-своему, в нашем районе. Нам здесь совсем неплохо, хотя переезд и обошелся в копеечку. В нашем квартале. О том и речь. В этом и заключается наша миссия. И наши дети тоже ничего другого не делают. Просто используют свой шанс устроить в будущем все точно так же для себя. А для этого нужно выяснить, кто тебе подходит, а кто нет. Пусть даже это покажется чудовищным. А моя дочь не чудовище, уж это я знаю наверняка. Да бросьте вы, я ее мать, в конце концов, мне виднее, я свою Вендлу знаю».