И на этом, мой милый, ты удивишься так же, как удивился я, на этом, то есть совершенно неэффектно, прямо-таки наивно и назидательно они закончили свое маленькое, разыгранное для меня действо, растеряв все напряжение на финишной прямой. Бесстрастный голос Нади прервался, словно кто-то выключил радио, а Амелия не стала имитировать оргазм. А я-то был на сто процентов уверен именно в такой двойной развязке. Вместо этого обе просто встали, вернулись на свои места и стали ждать.
   И как прикажешь реагировать, как бы ты реагировал на моем месте? Ведь к этому моменту мои неопределенные сомнения обрели внушительные масштабы недоверия ко всей акции. Почему-то я не смог принять их драму за чистую монету. Конечно, мне было ясно, что они хотели сказать. Во всяком случае так мне кажется, а понять не так уж трудно — теперь, как и прежде.
   С другой стороны, не могу отделаться от впечатления, что они изобразили нечто не только для меня, но и для самих себя. Они же врут и не краснеют, клянусь, с некоторых пор я в самом деле возвращался к этой мысли. Надя, думал я, Надя, такой я тебя совсем не знаю, что же здесь происходит? И пока вокруг меня еще сохранялась напряженная, полная ожидания тишина, я решил игнорировать собственное безмерное смущение. Так сказать, вычеркнуть его из души, вцепиться в поверхность происходящего, ведь произошло нечто поразительное. Впервые за три года они разыграли театр. Более того, они сочинили собственную пьесу из собственной жизни. Правдивую или нет. Итак, я просто встал и зааплодировал, и даже аплодировал, я думаю, несколько минут, а потом без всяких эмоций сказал, что репетиция закончена.
   Большинство из них еще курили в коридоре, когда я, собрав свое барахло, тоже покинул помещение. Вытащив из кармана «Даннеман», я присоединился к ним. Человеку со стороны наверняка не бросилось бы в глаза ничего необычного. Они болтали между собой о последнем хите группы «Токатроник», вроде бы из Гамбурга. Точнее говоря, Марлон произносил на эту тему один из своих типичных ди-джеевских монологов. Говоря еще точнее, он, собственно, просто повторял название диска, характеризуя его как конкретно прикольный и конкретно чумовой, превознося чуть ли не до небес. Не знаю, как звучит эта музыка, но подумал, что могу себе ее представить, прислушиваясь к минималистическим вариациям Марлона: «Это круто, зашибись. Круто. Зашибись. Зашибись, понимаете, зашибись».
   Конечно, я чувствовал себя скверно, хотелось домой, я пытался не подавать виду, смеялся, когда они смеялись, придерживал во рту, не затягиваясь, ароматный дым тонкой сигары, пускал его в широко распахнутое окно, и так далее.
   За окном во дворе учитель физкультуры Роберт Диршка снова исполнял свой коронный марш на судейском свистке. На высоте моих глаз, провожаемые моим взглядом, мельтешили, скакали, тормозили, хлюпали, хлопали ноги гандболистов, пестрые адидасовские и найковские шузы с бесчисленными цветными прошивками, полосками, липучками и супинаторами, мелькали тугие спортивные гольфы, играющие икры, колени и голени.
   На противоположной стороне спортплощадки, где расположен черный ход в здание школы, примостился на ступенях Кевин Майер. Зажав между коленями скейтборд, он щелкал кнопками своего CD-плеера.
   Я забыл упомянуть, что обычно после репетиции Кевин Майер провожает Надю. Они ездят на одном автобусе, они соседи, как говорится, выросли вместе. Почти как брат и сестра. Вроде бы они до сих пор много общаются. Вроде бы он даже иногда спит с нею, это мне однажды сболтнула Карин Кирш. Никого другого Кевин к себе не подпускает уже давно, даже Карин и Амелию, хотя несколько лет назад эти четверо были неразлучны. Все, и я в том числе, считают привязанность Нади к Кевину чудачеством, пожимают плечами, не обращают внимания.
   На этот раз церемония нашего ритуального перекура длилась недолго. Я думаю, они сами были рады, что могут наконец выбраться из этой слишком скандальной ситуации. Все сделали вид, что не произошло ничего особенного. Как сговорились, включая и меня. Так что перекур не затянулся. Все, кроме, сам понимаешь, Нади. Естественно.
   Она просто осталась стоять посреди прохода, когда остальные, окружавшие ее, некий пузырь, отступили, в том числе ее подруги, Дэни, Майк, Марлон. Некоторое время они колебались, вопросительно оглядываясь в ее сторону, а потом исчезли за поворотом коридора. Но Надина поза была однозначной, и для меня тоже. Ноги немного врозь, ступни на одной линии и твердо упираются в линолеум. Ладонь левой руки поддерживает локоть правой, выпрямленной, между указательным и средним пальцами, указывающими в пол, только что зажженная сигарета, взгляд опущен. И когда наконец затихают последние шорохи на лестнице, а гандболисты скрываются в душевых кабинах, она поднимает голову, смотрит мне в глаза своими большими глазами, Надиными глазами, и роняет:
   — Ну что?
   Я, конечно, тотчас отвожу взгляд, нет сил смотреть в эти глаза, и снова отворачиваюсь к окну. Зато замечаю Кевина, к которому направляются три моих театральных жеребца. Это ненормально — обычно они избегают друг друга. Но это и все, что я успеваю заметить, ломая голову над ответом. Выходит, Надя вполне серьезно хочет знать мое мнение об их инсценировке. Понимаешь? Ни малейшего намека на провокацию. Вполне невинно, в какой-то мере. А я ничего не могу ей противопоставить, ей — не могу, я сдался в то короткое мгновение, когда меня заманил, поймал в ловушку ее взгляд. И отвечаю, наблюдая, как Майк Бентц, именно добродушный, лохматый растаман Бентц, действующий всегда исподтишка, под прикрытием, внаглую напирает на Кевина, трясет его за плечи, так что сидящий на корточках парень едва не опрокидывается навзничь.
   — Вы устроили мне розыгрыш, — отвечаю я.
   Она молчит, я тоже молчу, а во дворе Майк Бентц выхватывает у Кевина скейтборд и со всей силы швыряет в воздух. В момент броска он взмахивает своей гривой, доска плашмя грохается на твердое покрытие спортплощадки, роликами вверх. Беспомощный зверь, думаю я как во сне. А Кевин вдруг вскакивает, принимает стойку прямо перед носом обидчика, грудь выпячена, локти комично отведены назад и прижаты к ребрам, ладони выставлены вперед, открыты. Расстояние между противниками не больше десяти сантиметров. Но тут Майк поднимает руку и не бьет, а скорее влепляет мальчишке небрежную, даже символическую пощечину. А тот пытается хоть как-то защититься, дать сдачи, но двое других уже взяли его в оборот, схватили за руки, как будто он им их протянул, предусмотрительно привел в нужное положение. Так оно смотрится издалека. Теперь он дергается, стараясь пнуть противника ногой, но те двое уже оттащили его от Майка, и Кевин попадает в пустоту.
   — Вы хотели доставить мне удовольствие, не так ли? — говорю я Наде. Она глядит на меня в упор, не замечая происходящего во дворе, похоже, она даже не услышала грохота, когда треснула доска. — Ты заметила, как я мучаю себя из-за того, что нам в принципе нечего друг другу сказать, — буквально так и говорю, чтобы не задохнуться, не околеть от невыносимого напряга.
   Во дворе за спортплощадкой появляются Амелия и Карин. Лихорадочно жестикулируя, подбегают к парням, бросаются разнимать. Амелия толкает Майка в грудь, Карин молотит Дэни куда попало. Наконец они освобождают Кевина, тот одергивает свою футболку, между пятью остальными намечается противостояние, здесь девушки, там парни. Видно, что они переругиваются, а Кевин, который и так уже стоял в стороне, еще увеличивает дистанцию на несколько шагов, поворачивается к ним спиной и, как обычно, упирается взглядом в землю.
   — Да, Надя, — говорю я, — иногда у меня возникает такое чувство, что все мне осточертело. Почему так, то есть почему вдруг между вами и нами разверзается эта жуткая пропасть? Вообще-то я не намного старше. Я же помню, как сам еще сидел за партой. Или так бывает всегда? Не представляю. Но с тех пор я и вправду стал немного чувствительным. Я считаю, Надя, что это был знак вашей ко мне симпатии. И выражение доверия. Вы оказали мне честь, я польщен. Но само дело, как бы это сказать, насквозь фальшиво. Да, пожалуй, именно так.
   И тут меня осенило: то, что они тут передо мной разыграли, касалось, в сущности, не столько их, сколько того, какими я их вижу. Вот что они хотели мне показать. Они дали мне понять: мы знаем, какими ты нас считаешь. Скопировали портрет, который я, который мы, взрослые, так называемая общественность, постоянно пишет с них. Они всего лишь обвели его контуры. Чтобы, пусть на мгновение, перекинуть иллюзорный мост между их одиночеством и нами, между нашим одиночеством и ними.
   Мы некоторое время молчим, Надя совершенно неподвижна, сосредоточена, не спускает с меня глаз. Группа у черного хода в школу все еще продолжает свару. Но мало-помалу уровень адреналина снижается, жесты становятся более сдержанными, спокойными. Тем временем Кевин плетется к своей доске. Вот он поднимает ее, явно обследуя на предмет повреждений. Потом, ни разу не оглянувшись, пересекает спортплощадку, уступает поле боя.
   — Я просто не верю, — продолжаю я, — что это действительно ваша жизнь. Конечно, он играет роль, значительную роль, этот вид помешательства, сверхвозбудимость, акселерация, перебор, называй как хочешь, иначе и быть не может. Но есть нечто, что вы всегда выносите за скобки, чего не замечаете. И что намного важнее, чем все дерьмо всеобщих предрассудков. Есть нечто, чего все это не коснулось, я это чувствую, правда, я это знаю.
   И вы, вы же намного, — я запинаюсь, я вынужден сделать последнюю паузу, так тяжело дается мне это слово, — да, чище.
   Внезапно я совсем поплыл, можешь себе представить. В самом деле, я почувствовал, как подступают слезы, и растерялся. Стоял, задыхаясь, и попеременно то закрывал глаза, то таращил их как мог, чтобы хоть немного привести в порядок нервы. Я увидел, что пятеро во дворе, все еще споря, но тем не менее вместе, так сказать, сплоченной группой тронулись восвояси. И вдруг она бросилась в мои объятия, да, эта девушка, эта Надя. Повисла у меня на шее, растрепала мне волосы, так что вид я имел примерно такой же взъерошенный, как сейчас. А потом взяла в руки мою голову, крепко сжала ее, еще раз быстро посмотрела мне в глаза и… поцеловала.
   Я что хочу сказать? Этот поцелуй не был мимолетным. Не мимолетным, понимаешь. Нет. Не взасос, но… Круто. Зашибись. Во всяком случае она сразу после этого убежала.
   Теперь ты знаешь всю story, теперь ты слышал все как есть. Все, что мне, насколько я могу судить, надлежало рассказать. Теперь ты, может быть, усечешь, почему последние два дня я пишу как одержимый.
   К счастью, на следующей неделе, в пятницу, у меня было всего четыре урока в младших классах, 5-м и 6-м. После чего я совершал пробежки. Вчера тоже. Сегодня тоже. Еще раз навестил знакомый пень в лесу. Не помогло. Последние ночи, считай, вообще не спал. Хотя и принимал перед сном спиртное и снотворное. И вот я однозначно заболеваю, сейчас три часа ночи, я должен, должен наконец уснуть. Люци. Завтра день Люци.

II. БОЛЬШИЕ КАНИКУЛЫ
1998 г.

1
   Тебя нет.
   В последние недели я на все лады твержу эту мантру. Она немного успокаивает. Нет тебя, а значит, и я от тебя не завишу. Я в тебе не нуждаюсь, нельзя нуждаться в том, чего нет. Нет никакого собеседника.
   Видимость обманчива.
   Я говорю теперь не с тобой. Раз ты неспособен дать ответ, я бросаю тебе в морду, в твою огромную шулерскую харю все, что благовоспитанные люди просто обсудили бы между собой.
   Я тебя опровергаю.
   Мое опровержение — ты сам, твоя никчемность например. Говорю тебе это прямо в лицо. Ты не имеешь ни малейшего понятия о том, что значит вести беседу, говорить по душам. Ты не умеешь слушать, не желаешь ни во что вникать. Все, что тебя интересует, — это ты сам.
   По правде говоря, публика для тебя — последнее дерьмо. Ты рассматриваешь ее как сырье, это единственный известный тебе подход.
   Ты глуп.
   Заглатываешь ли ты кусок человеческой жизни или присобачиваешь к человеческой жизни кусок себя, — разницы нет. Ты вырезаешь что-то в одном месте и пришиваешь к другому. То, чем ты занимаешься, — сплошной гигантский бизнес по трансплантации. А мы вынуждены либо смотреть со стороны на эту вивисекцию и пересадку живой ткани, либо присутствовать в студии и послушно ложиться на твои операционные столы, под свет твоих операционных ламп. Все мы маленькие, жалкие, убогие, хромые чудовища, наспех сварганенные тобою: член за членом, орган за органом, мускул за мускулом. Загнанные, непредсказуемые монстры. Непредсказуемые для себя и для других, подгоняемые безотчетными вожделениями, достаточно темными для нас самих.
   Но ты и очень хитер.
   Хотя в принципе любой из нас вполне осознает свое положение. Но стоит только об этом задуматься, как ты подворачиваешься снова, встречаешь на каком-то углу, на каком-то экране, и мы тут же забываем, о чем думали. Ах, я давным-давно понял, как ты это делаешь.
   Ты притворяешься, что ты есть.
   Лицедействуешь, делая вид, что ты — один из нас и просто озвучиваешь наши мысли. Дескать, ужасно, что все мы, как зомби, вслепую тычемся по свету. Глядите, говоришь ты, я тоже об этом знаю, я точно в таком же положении, что и вы. И мы сразу обращаемся в слух. В твой слух. В твое ухо. А говоря точнее, в ухо, которое ты нам только что отрезал. Нет, нельзя принимать за чистую монету твою симпатию к нашей жизни, сострадание к нашим заботам, страхам и трудностям. А главное, нельзя верить, что ты и впрямь адресуешься к нам. Это нелепо, наивно. Более того, это опасно.
   Не желаю тебя слушать.
   В конце концов, я по горькому опыту знаю: не стоит ждать от тебя хотя бы малейшего намека на то, что скрывается за мнимыми вещами. За твоими сюжетами, этими голыми фактами и клочками историй. За ними много чего скрывается. Пусть послужит мне уроком моя раздерганность, срыв и болезнь после всего, что случилось. Ведь после той недели, тех выходных, того воскресенья, когда я сдал Люци ее матери, вернул в родительский, ха-ха, дом, я сломался, так и знай. Двенадцатый день лежу в постели, напичканный транквилизаторами. Домашний врач хотел даже положить меня в нервную клинику. А я не хочу, не нуждаюсь я во врачах. Не срабатывает в другом месте, где-то здесь, повыше, в мозгу. Перегрузка, если тебе так угодно.
   Я установлю над тобой контроль.
   Завтра же возьму тебя в оборот. Или послезавтра. Уже не для того, чтобы учинить тебе допрос с пристрастием, но чтобы лишить иллюзии себя, чтобы обрести ясность, упорядочить материал. Ибо с этого момента я кладу тебя на кушетку, я играю доктора. Твоего психиатра. Я достаточно уравновешен. Мое полное воздержание от тебя за прошедшие два месяца помогло. И то, что я таким образом, а именно сойдя вдруг с катушек, избежал школы, сказалось на мне весьма благотворно. Последние школьные дни, выпускные мероприятия и каникулы почти меня не коснулись. С тех пор прошла первая половина каникул, я снова бегаю трусцой, хотя временами у меня кружится голова, даже читаю, несмотря на слепые черные пятна, пляшущие перед глазами, тасую накопившийся материал. И со вчерашнего дня у меня Люци. Мы проведем вместе оставшиеся три недели каникул, как проводим их каждое лето. Бассейн, кино, маленькие вылазки на природу. И это тоже поможет холодно держать тебя на дистанции.
   Ведь несмотря ни на что, дискуссией от тебя не отделаться.
   Ведь ты, конечно, будешь все больше вторгаться в мою жизнь, как вторгаешься в каждую жизнь, хотя ни один человек не может с тобой поговорить, узнать через тебя что-то реальное о себе и о мире. По всем законам логики, по всем правилам разума ты не существуешь и все-таки оказываешь на нас свое странное влияние, вынуждаешь заниматься тобой, притираться к тебе. Ты ничто и имеешь монополию на все.
   Ты существуешь, хотя тебя нет.
   Но использовать мое одиночество тебе уже не удастся.
   Этого я не допущу.
   Того, что было прежде, больше нет, я имею в виду настроение. Просто отношения между нами, между отцом и дочерью, уже не такие искренние. Честно говоря, Люци почти все время страшно действует мне на нервы.
   Она невероятно похудела. Ну хорошо, она выросла за прошлый год чуть ли не на полголовы, но зачем устраивать этот цирк с едой. Этого она не ест, а то слишком жирное, а потом может слопать в один присест две плитки шоколада. После чего валяется на диване, смотрит по телевизору всякую дрянь, хотя на дворе прекрасная погода. Слушай, говорю, через полчаса я управлюсь по хозяйству, и мы с тобой пойдем в бассейн. Люци продолжает таращиться на экран, где мелькают мультяшки, с бешеной скоростью сменяются клипы, идет какой-то сплошной пестрый наплыв. Она не удостаивает меня ни единым взглядом, ни единым словом. Или мы отправляемся тусоваться в центр и съедаем огромную порцию мороженого у этого хитового итальянца, ну, ты в курсе, почем у него порции. Никакой реакции со стороны Люци, и я плетусь обратно, в кухню. Меня тошнит, хнычет она мне в спину.
   Люци скоро исполнится двенадцать лет. Конечно, трудный возраст. Она же отстает в развитии. Ее груди, два этаких крохотных бугорка, скорее наводят на мысль, что железки слегка воспалились и распухли. Ее не сравнить с девочками-ровесницами из моей школы.
   Может быть, для нее это тоже проблема. Не имею представления, как это бывает у девочек. Но думаю, что, помимо всего прочего, именно это страшно ее угнетает. Когда я был мальчишкой в периоде созревания, для меня самым ненавистным предметом была физкультура, минуты в раздевалке до и после урока. С одной стороны, зрелище волосатых мужских гениталий моих одноклассников, с другой — жуткий стыд и панический страх, что кто-нибудь из них обнаружит мою детскую пипку. Разумеется, я прятал ее как только мог, и вероятно, так происходило не только со мной. Был у нас один толстый мальчик, которого все избегали. От него всегда как-то неприятно пахло малиной, и его жалкое мужское хозяйство было известно всем. А он и не стеснялся. И конечно, все прочие, включая меня, над ним потешались.
   Девочки наверняка совсем другие. А может, и нет. Что касается Люци, она с недавних пор надевает бюстгальтер, когда выходит из дому, идет одна в кино или за покупками в магазин «Н&М». Я вспоминаю, как в свое время пытался изменить походку и осанку, о Господи. Ноги немного скосолапить, голову и плечи слегка пригнуть, спину сгорбить, руки держать в карманах куртки. Но всегда быть начеку, чтобы все в целом не показалось слишком нарочитым, я же не обезьяна. Это стоило жуткого напряжения.
   И вот моя маленькая дочка тоже заражается этой дурью. Без конца возится со своими волосами, вплетает ленточки, заплетает косички, а я должен ей ассистировать. Потом красится. Румяна, тени для век, непременная губная помада, щипчики для закручивания ресниц, на них и смотреть-то страшно. А ногти… Купила себе этакие штуковины из пластика, наклеивает их на свои слоящиеся ноготки и красит синим или черным лаком. Получаются настоящие когти. Усядется напротив меня, растопырит пальцы и помахивает ими, чтобы лак высох. Ну и процедура. На шее у нее плотно прилегающая черно-синяя продырявленная лента, имитирующая какую-то татуировку, сейчас ее многие носят, даже восьмилетки. И наконец, разумеется, прикид. Туфли, сапоги, сандалии на высоченной грубой платформе, коричневые и бежевые брюки в обтяжку и эти топы выше пупка. В каковой она желает теперь вставить кольцо. Сделать пирсинг.
   Ясное дело, налицо так называемый процесс отторжения: модная экипировка, капризы и резкие перемены в настроениях подростков отталкивают и даже несколько шокируют родителей. Но черт возьми, девочке еще нет и двенадцати. А я не могу отделаться от мысли, что она ведет себя и выражается, как маленькая шлюха.
   Да, тяжкое испытание. Всего год назад, когда она проводила у меня каникулы, между нами возникали блаженные моменты взаимопонимания. Мы уютно устраивались на диване, под одним пледом, и, тесно прижавшись друг к другу, с огромной упаковкой земляных орешков на животе, в двадцатый раз смотрели «Рони, дочь разбойника»; каждый раз она непременно брала из видеотеки этот фильм. Сложить головоломку «Конь и великан», сыграть в шашки — это и было счастьем. Я даже показал ей, как ходят фигуры в шахматах. Все это больше не срабатывает.
   Когда мы идем по улице и встречаем компанию ее ровесниц, расфуфыренных примерно так же, как Люци, она, я думаю, меня стыдится. Стыдится моего брюшка, маленького двойного подбородка. Я невольно втягиваю живот и расправляю плечи. Потом, в машине, в метро, дома, она не разговаривает со мной, разве что обронит нечто невразумительное. Все ей кажется глупым, ничем не угодишь. На этой стадии раздражительности ей наверняка противен весь мой образ жизни, все, что связано со мной. Ей бы хотелось иметь отца, у которого много денег, который в каникулы слетает с ней на южный курорт и так далее. Уж во всяком случае не такого, как скучный, занудный, неспортивный учитель немецкого с тысячью книжек. Через несколько часов она, правда, успокаивается.
   Но я все чаще думаю, что она видит во мне искаженное отражение самой себя, и оно ей очень не нравится. Она, конечно, догадывается, что, едва за ней захлопнется дверь, я поведу себя примерно так же, как она. В сущности, я только и делаю, что валяюсь на диване и смотрю всякую дрянь по телевизору, хотя на дворе прекрасная погода.
2
   Кто знает, почему именно сегодня я раскопал папку с материалами о резком росте преступности среди девушек. Эта странная мысль пришла мне в голову недавно, когда я сидел и размышлял о том, что рассказала мне Петра по телефону несколько недель назад. Хотя речь шла совсем о другом, то есть о случае прямо противоположном.
   Петра рассказала про одного отца, который избил чужого одиннадцатилетнего мальчика, так что ребенка пришлось отправить в больницу. Он был одноклассником Люци в начальной школе, а эта история, естественно, взбудоражила весь город. В голосе Петры звучала тревога, почти паника.
   Дело в том, что мальчишка давно уже командовал другими детьми и в конце концов полностью подчинил их себе. Он постоянно шантажировал, мучил, унижал их, сколотил вокруг себя целый штаб подручных, и они слушались его беспрекословно. По его приказу они издевались над жертвами, но так изощренно, что не наносили настоящих, то есть очевидных, доказуемых травм. Жертвы подвергались избиениям, не жестоким, но регулярным, часто по многу раз в день. Разумеется, у жертв вымогали карманные деньги, но это еще не все. Парень предоставлял им на выбор: либо они признают его главенство, войдут в шайку и станут терроризировать других, либо и дальше будут подвергаться травле. Деньги рассматривались скорее как членские взносы.
   Хотя шайка из техучилища и редко нападает на гимназистов, с которыми произведен раздел автобусных остановок, Люци, как, впрочем, и все дети, давно уже в курсе дела. От нее Петра и узнала подробности. Люци никогда ничего не рассказывала, поскольку в школе это считается вполне нормальным. Парни, дескать, все такие, заявила Люци. К тому же они принципиально не трогают девочек. Девчонки — дерьмо, не стоит марать рук, любит повторять главарь шайки, а потому, можешь себе представить, Люци это дело ничуть не волнует.
   Только один мальчик упорно сопротивляется приказам. Хотя он послушно отдает свои деньги, этого никак нельзя избежать, но все-таки дисциплина у него хромает: он отказывается принимать участие в издевательствах над другими учениками. Ясно, что его самого продолжают подвергать издевательствам. В какой-то момент у него настолько сдают нервы, что за обедом он вдруг разражается слезами, кричит, бьется в судорогах. А ябедничать, хотя бы и дома, запрещено, за это положена жесточайшая кара. Несмотря на это, парень раскалывается, и отец начинает действовать. Идет к директору, ставит в известность родительский комитет, те тоже пытаются что-то предпринять, усиливают надзор на переменах, стыдят банду перед всей школой, предлагают сообщить в полицию, предложение не проходит, и так далее. А главарь оказался настолько наглым и хитрым, что обвел вокруг пальца даже собственную мать. Со своей верноподданной командой он подкарауливает «предателя». Они избивают его, но так изощренно, что доказать ничего нельзя, и через него сообщают отцу, что теперь и он на очереди. Передай папаше, пусть ждет, я его достану, у вас же в доме, а твоей мамашке засунем бейсбольную биту. По вечерам он звонит в дверь квартиры, сквернословит в домофон и тому подобное. А мать главаря, чиновница налоговой службы, каждый раз, когда преследуемый отец звонит ей по телефону, обеспечивает своему отпрыску алиби. Семья на грани помешательства. И наконец этот человек, отец, в свою очередь подкарауливает одиннадцатилетнего паршивца и избивает его до полусмерти.